ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НЕВОЛЬНИК

1. ДВЕРЬ

Три. Это – число твоей судьбы.

Три?

Да, три – таинственное число, стоящее в сердце мантры.

Три?

Первый – темноволос. Он – на грани грабежа и убийства. Им владеет демон. Имя демону – ГЕРОИН.

Что это за демон? Я не знаю его, даже по детским сказкам.

Он силился заговорить, но у него пропал голос, голос прорицательницы, Звездной Шлюхи, Блудницы Ветров, оба пропали; он увидел, как из ниоткуда в никуда, подрагивая и кружась в ленивой тьме, падает карта. На ней из-за плеча юноши с темными волосами ухмылялся павиан; его пальцы, неприятно похожие на человеческие, так глубоко впились в шею юноши, что их кончиков не было видно. Присмотревшись повнимательнее, стрелок увидел, что в одной из своих цепких, душащих рук павиан держит хлыст. Лицо человека, оседланного павианом, казалось, передергивается в немом ужасе.

Невольник, дружеским тоном прошептал человек в черном (которому стрелок некогда доверял, человек по имени Уолтер). – Чуть-чуть страшновато, не правда ли? Чуть-чуть страшновато… чуть-чуть страшновато… чуть-чуть…


Стрелок мгновенно проснулся, отмахиваясь от чего-то искалеченной рукой, уверенный, что через секунду одна из чудовищных, покрытых панцирем тварей из Западного Моря набросится на него и сорвет ему лицо с костей черепа, отчаянно вопрошая о чем-то на чужом языке.

Вместо этого от него с испуганным писком отлетела морская птица, привлеченная блеском утреннего солнца на пуговицах его рубашки.

Роланд сел.

Руку отчаянно, непрерывно дергало. Правую ступню – тоже. Все три пальца продолжали настаивать, что они на своих местах. Нижней половины рубашки не было; то, что осталось, напоминало изодранную в клочья майку. Одним куском он ночью перевязал себе руку, другим – ступню.

«Пошли прочь, – сказал он отсутствующим частям своего тела. – Вы теперь призраки. Уходите».

Это немного помогло. Не очень, но все-таки. Они, конечно, были призраками, но бойкими призраками.

Стрелок поел вяленого мяса. Его рот не очень-то хотел этой еды, желудок – и того меньше, но он настоял. Когда мясо оказалось у Роланда внутри, он ощутил, что сил чуть прибавилось. Однако, мяса осталось немного; дела обстояли очень и очень неважно.

Тем не менее, ему было необходимо закончить кое-какие дела.

Он нетвердо поднялся на ноги и огляделся. Птицы носились в небе и ныряли, но мир, казалось, принадлежал лишь ему и им. Чудовища исчезли. Может быть, они вели ночной образ жизни; может быть, появлялись только во время прилива. В данный момент это было ему безразлично.

Море было бескрайним, оно сливалось с горизонтом в какой-то туманной синей точке, определить которую было невозможно. Созерцая его, стрелок на долгий миг забыл о мучительной боли. Он никогда не видел столько воды. Слышал о нем, конечно, в детских сказках; что оно существует, его уверяли даже его учителя – во всяком случае, некоторые из них… Но действительно увидеть его, это диво, эту громаду воды после стольких лет пустыни… это было трудно принять, трудно даже видеть.

Он долгое время зачарованно смотрел на море, заставляя себя видеть его, от изумления на время забыв о боли.

Но было утро, и оставались еще не сделанные дела.

Роланд стал нащупывать в заднем кармане челюсть, осторожно продвигая правую руку ладонью вперед, боясь, чтобы культи не наткнулись на кость, если она еще там, и не превратили бы непрерывные рыдания этой руки в пронзительные вопли.

Челюсть была на месте.

Порядок.

Дальше.

Он неуклюже расстегнул пряжки патронных лент и положил их на освещенный солнцем камень. Отстегнул револьверы, выдвинул барабаны, вынул бесполезные патроны и выбросил их. Птица, привлеченная ярким блеском одного из них, схватила патрон в клюв, потом бросила и улетела.

Надо было позаботиться и о самих револьверах, о них следовало позаботиться уже давно, но поскольку без боеприпасов любой револьвер в этом – как и во всяком другом – мире становится всего лишь дубинкой, стрелок прежде всего положил себе на колени патронные ленты и левой рукой тщательно ощупал кожу по всей длине.

Обе ленты были сырые от застежек до того места, где они перекрещивали его бедра; начиная оттуда, ленты казались сухими. Стрелок осторожно вынул из сухих участков лент все патроны до единого. Его правая рука все время норовила заняться этим делом, упорно, несмотря на боль, забывала, что она не вся на месте, и он заметил, что снова и снова заставляет ее ложиться ему на колено, словно собаку, которая слишком глупа или упряма, чтобы слушаться команды «Рядом!». Плохо соображая от боли, он пару раз чуть не шлепнул ее.

«Я предвижу серьезные проблемы», – опять подумал он.

Можно было надеяться, что эти патроны еще годятся, и он сложил их в кучку, такую маленькую, что впору было придти в отчаяние. Двадцать. И из них несколько почти наверняка дадут осечку. Он не мог положиться ни на один из них. Вынув остальные, он сложил их в другую кучку. Тридцать семь.

«Что ж, у тебя и вначале было не так уж много патронов», – подумал он. Но он сознавал разницу между пятьюдесятью семью годными патронами и – возможно – двадцатью. А может быть, и десятью. Или пятью. Или одним. Или ни одним.

Роланд сложил сомнительные патроны в еще одну кучку.

Кошель у него все-таки остался. Это уже было кое-что. Он положил его к себе на колени, а потом медленно разобрал револьверы и совершил обряд чистки. К тому времени, как он управился, прошло еще два часа, и раны у него болели так сильно, что от боли кружилась голова; сознательно думать стало трудно. Хотелось спать. Никогда в жизни ему так не хотелось спать. Но когда выполняешь свой долг, приемлемых причин для отказа никогда не бывает.

– Корт, – сказал он голосом, который сам не мог узнать, и сухо засмеялся.

Медленно-медленно он собрал револьверы и зарядил их патронами, которые считал сухими. Когда это дело было сделано, он взял револьвер, предназначенный для левой руки, взвел курок… и вновь медленно опустил его. Да, он хочет знать. Хочет знать, услышит ли, нажав спуск, звук выстрела или только очередной бесполезный щелчок. Но щелчок ничего не будет значить, а выстрел только сведет двадцать к девятнадцати… или к девяти… или к трем… или к нулю.

Стрелок оторвал от рубашки еще кусок, положил на него другие патроны – те, что промокли, – и, орудуя левой рукой и зубами, завязал в узелок. Он положил их в кошель.

Спать, требовало его тело. Спать, ты должен поспать, сейчас, пока не стемнело, ничего не осталось, ты весь выложился…

Роланд с трудом встал и оглядел пустынный берег. Цветом он был похож на давно не стиранное белье. Он был усеян бесцветными ракушками. Там и сям из крупного песка торчали большие камни, покрытые птичьим пометом; старые слои были желтыми, как зубы древнего черепа, а более свежие пятна – белыми.

Линия прилива была отмечена сохнущими бурыми водорослями. Он увидел, что возле этой линии лежат куски его сапога и его бурдюки. То, что такие высокие волны не смыли его бурдюки в море, показалось ему почти чудом. Медленной походкой, мучительно хромая, стрелок подошел к месту, где они лежали, поднял один из них, поднес к уху и потряс. Второй был пуст. А в этом еще оставалось немного воды. Большинство людей не смогли бы отличить один от другого, но стрелок различал свои бурдюки, как мать различает своих двойняшек. Ведь он странствовал со своими бурдюками уже столько времени. Внутри плескалась вода. Это было хорошо – словно подарок. И тварь, которая напала на него, и любая из остальных могла бы разорвать этот бурдюк, или второй, одним небрежным щипком клешни, но не разорвала, и море пощадило его. Никаких следов самой твари не было видно, хотя оба они ночью оставались намного выше линии прилива. Быть может, ее утащили другие хищники; быть может, ее родня устроила ей похороны в море, подобно тому, как элефанты, гигантские звери, о которых он слышал в детстве, в сказках, будто бы сами хоронят своих умерших.

Роланд левым локтем приподнял бурдюк, жадно, большими глотками, напился и почувствовал, что к нему возвращаются силы. Правый сапог, конечно, погиб… но потом он ощутил искру надежды. Головка и подметка остались целы – исцарапаны, но целы, и, может быть, удастся обрезать второе голенище под пару этому, смастерить что-нибудь, чего хватит хотя бы на время…

Его исподволь охватила слабость. Роланд попытался бороться с ней, но у него подогнулись колени, и он неловко, прикусив язык, сел.

«Ты не потеряешь сознания, – угрюмо сказал он себе. – Не здесь, куда этой ночью может вернуться еще одна такая же тварь и довершить дело».

Поэтому стрелок встал и обвязал пустой бурдюк себе вокруг пояса, но, пройдя всего двадцать ярдов назад, к тому месту, где оставил револьверы и кошель, он опять в полуобмороке упал на землю. Некоторое время он лежал, прижавшись щекой к песку; в подбородок ему почти до крови врезался острый край ракушки. Он сумел напиться из бурдюка, а потом пополз обратно, туда, где проснулся. В двадцати ярдах выше на склоне росла юкка; дерево было чахлое, но все же давало хоть какую-то тень.

Эти двадцать ярдов показались Роланду двадцатью милями.

Тем не менее, он с великим трудом втащил то, что осталось от его хозяйства, в эту маленькую лужицу тени. Он лежал, уронив голову на траву, мало-помалу уплывая то ли в сон, то ли в обморок, то ли в смерть. Он взглянул на небо и попытался сообразить, сколько времени. Не полдень, но размер лужицы тени, в которой он лежал, говорил, что полдень близок. Стрелок еще несколько секунд не поддавался забытью, повернул правую руку и поднес ее поближе к глазам, ища красные полосы – признаки заражения, признаки того, что в него медленно проникает какой-то яд.

Ладонь была тускло-багрового цвета. Дурной признак.

«Спасибо, что хоть на спуск я могу нажимать левой рукой», – подумал Роланд.

Потом им завладела тьма, и следующие шестнадцать часов он проспал, и в его спящие уши непрерывно бил шум Западного Моря.


Когда стрелок проснулся, море было темным, но небо на востоке слабо светилось. Он сел, и волна дурноты почти захлестнула его.

Он нагнул голову и стал ждать.

Когда дурнота прошла, он взглянул на свою руку. Точно, заражение началось – багровый отек поднялся по ладони выше и захватил запястье. Там он кончался, но уже были заметны новые багровые полосы, пусть пока еще бледные, чуть видные, которые постепенно дойдут ему до сердца и убьют его. Ему было жарко, его лихорадило.

«Мне нужно лекарство, – подумал он. – Но здесь нет лекарств».

Так что же, он дошел сюда только для того, чтобы умереть? Он не умрет. А если ему, несмотря на его решимость, и суждено умереть, то он умрет на пути к Башне.

«Какой ты необыкновенный, стрелок! – хихикал у него в голове человек в черном. – Как ты неукротим! Как романтичен в своей дурацкой одержимости!»

«Пошел ты на хуй», – прохрипел Роланд и попил воды. Воды тоже оставалось не так уж много. Перед ним было целое море, да только что ему было толку от этого; вода, вода со всех сторон, ни капли для питья [цитата из поэмы С.Кольриджа «Старый Моряк»]. Ну, ничего.

Он надел и пристегнул патронные ленты, завязал их – эта процедура отняла у него столько времени, что до того, как он управился, первый слабый проблеск рассвета успел превратиться в настоящий сияющий пролог дня – и попытался встать на ноги. Он не был уверен, что ему это удастся, пока не убедился, что стоит.

Держась левой рукой за юкку, он подцепил правым локтем тот бурдюк, что был не совсем пуст, и перекинул его через плечо. Потом кошель. Когда он выпрямился, на него вновь нахлынула дурнота, и он нагнул голову, ожидая, не сопротивляясь.

Дурнота прошла.

Нетвердой, заплетающейся походкой пьяного, который вот-вот свалится, стрелок спустился к прибрежной полосе песка. Он стоял, глядя на океан, темный, как тутовое вино, а потом достал из кошеля остаток вяленого мяса. Половину он съел, и на этот раз и рот, и желудок приняли его более охотно. Он повернулся и начал есть вторую половину, глядя, как солнце встает из-за гор, где погиб Джейк – сначала оно словно зацепилось за эти пики, не покрытые деревьями, похожие на зубы какой-то жестокой твари, а потом поднялось над ними.

Роланд подставил лицо солнцу, закрыл глаза и улыбнулся. Он доел мясо.

Он подумал: «Отлично. Теперь я – человек, у которого нет еды, у которого на руках на два пальца, а на ногах – на один палец меньше, чем было, когда он родился; я – стрелок с патронами, которые, возможно, дадут осечку; от укуса чудовища я заболеваю, а лекарства у меня нет; воды мне хватит в лучшем случае на один день; если я выложусь до последнего, я смогу пройти, быть может, с десяток миль. Короче говоря, я – человек, во всем дошедший до края».

В какую сторону ему идти? Он пришел с востока; чтобы идти на запад, ему нужно могущество святого или спасителя. Оставались север и юг.

На север.

Стрелок двинулся в путь.


Он шел три часа. Два раза он упал и во второй раз думал, что уже не сможет встать. Но тут к нему прихлынула волна, достаточно близко, чтобы заставить его вспомнить о револьверах, и он сам не понял, как вскочил, и ноги у него дрожали, как ходули.

По его расчетам, за эти три часа он прошел около четырех миль. Теперь солнце грело все сильнее, но было не таким жарким, чтобы этим можно было объяснить стучавшую в висках боль или струившийся по лицу пот; и ветер с моря был не настолько силен, чтобы этим можно было объяснить внезапные приступы озноба, охватывавшего его время от времени, так, что все его тело покрывалось гусиной кожей, и зубы стучали.

«У тебя жар, стрелок, – хихикал человек в черном. – Что осталось у тебя внутри – все подожжено».

Багровые полосы заражения теперь были видны более отчетливо; они тянулись от правого запястья вверх, на половину расстояния до локтя.

Роланд прошел еще милю и осушил бурдюк до последней капли. Он обвязал его вокруг пояса вместе с первым. Ландшафт был однообразный и неприятный. Справа – море, слева – горы, под подошвами опорков его сапог – серый, усеянный ракушками песок. Волны набегали и уходили. Он поискал взглядом омароподобных чудовищ и не увидел ни одного. Он шел из ниоткуда в никуда, человек из иного времени, достигший, казалось, бессмысленного конечного пункта.

Перед самым полуднем он опять упал и понял, что не может встать. Значит, вот оно, это место. Здесь. Выходит, это все-таки конец.

Стоя на четвереньках, он поднял голову, как боксер в состоянии «грогги»… и впереди, может, в миле, а может, и в трех (трудно было оценить расстояние вдоль этой однообразной прибрежной полосы, когда внутри у него бушевал жар, так что его глаза словно пульсировали, то вылезая из глазниц, то уходя обратно), он увидел что-то новое. Что-то, вертикально стоявшее на берегу.

Что это такое?

(три)

Неважно.

(три – число твоей судьбы)

Стрелку удалось встать. Он прохрипел что-то, какую-то мольбу, которую услышали только кружившие в небе морские птицы ("и с каким удовольствием они бы выклевали у меня глаза, – подумал он, – как бы они обрадовались такому лакомому кусочку!") – и пошел дальше; теперь его шатало гораздо сильнее, и за ним оставались следы в виде странных петель и зигзагов.

Он не сводил глаз с того, что стояло там, впереди, на берегу. Когда волосы падали ему на глаза, он с досадой отбрасывал их тылом руки. Казалось, оно не приближается. Солнце достигло верхней точки небосвода и, казалось, слишком задержалось там. Роланду мерещилось, что он опять в пустыне, где-то между хижиной последнего поселенца

(музыкальная еда, чем больше ешь, тем громче бзда)

и постоялым двором, где мальчик

(твой Исаак)

ожидал его прихода.

Колени у стрелка подогнулись, выпрямились, опять подогнулись, опять выпрямились. Когда волосы снова упали ему на глаза, он не стал их отбрасывать; у него не было на это сил. Он смотрел на предмет, который теперь отбрасывал назад, в противоположную морю сторону, узкую тень, и шел, не останавливаясь.

Теперь он – жар или не жар – мог его разглядеть.

Это была дверь.

Когда до нее осталось меньше четверти мили, у Роланда снова подогнулись колени, и на этот раз он не смог их распрямить. Он упал, его правая рука проволоклась по колючему песку и ракушкам, содрав с ран свежие корки, и культи пальцев завизжали от боли и вновь начали кровоточить.

Тогда он пополз. Он полз, а в ушах его стоял ритмичный шум: Западное Море набегало, с ревом разбивалось о берег, отступало. Он работал локтями и коленями, оставлял за собой борозды в песке, выше полосы грязно-зеленых водорослей, отмечавшей линию прилива.

Он думал, что ветер, наверно, все еще дует – должно быть, так, потому что его тело продолжал сотрясать озноб – но единственное, что он слышал, был хриплый свист урагана, вырывавшегося из его собственных легких и входившего в них.

Дверь становилась все ближе.

Ближе.

Наконец, около трех часов этого долгого бредового дня, когда тень Роланда оказалась слева от него и стала удлиняться, он добрался до нее. Он сел на корточки и начал устало рассматривать ее.

Дверь была шести с половиной футов высотой и, казалось, сделана из цельного куска железного дерева, хотя ближайшее железное дерево, должно быть, росло отсюда милях в семистах, не меньше. Ручка двери, судя по ее виду, была золотая; ее украшал филигранный рисунок, который стрелок в конце концов разобрал: это была ухмыляющаяся морда павиана.

Замочной скважины не было ни в самой ручке, ни над ней, ни под ней.

Дверь держалась на петлях, но они не были ни к чему прикреплены – «или это так кажется, – подумал стрелок. – Это тайна, весьма дивная тайна, не имеющая себе равных, но так ли уж это важно? Ты умираешь. Приближается твоя собственная тайна – единственная тайна, в конечном счете имеющая значение для каждого человека».

Но несмотря ни на что, это казалось важным.

Эта дверь. Дверь там, где не должно быть никаких дверей. Она просто стояла на сером берегу, на двадцать футов выше линии прилива, с виду такая же вечная, как само море, и сейчас, когда солнце склонялось к западу, ее ребро отбрасывало косую тень к востоку.

На ней, в двух третях ее высоты от нижнего края, черными буквами, Высоким Слогом, было написано одно лишь слово:

НЕВОЛЬНИК

Им владеет демон. Имя демону – ГЕРОИН.

Стрелок услышал негромкий, ровный гул. Сначала он подумал, что это, наверное, ветер или гудение жара у него в голове, но постепенно все больше и больше убеждался, что этот гул – шум мотора… и что он доносится из-за двери.

«Так открой же ее. Она не заперта. Ты ведь знаешь, что она не заперта».

Вместо этого он с усилием, неуклюже поднялся на ноги, обошел дверь кругом и зашел с другой стороны.

Другой стороны не было.

Только темно-серый песок, уходивший назад, насколько хватало глаз. Только волны, ракушки, линия прилива, следы его собственного приближения – отпечатки сапог и ямки, выдавленные его локтями. Роланд взглянул еще раз, и его глаза раскрылись чуть шире. Двери не было, но тень была.

Он протянул было правую руку – ох, как же медленно она привыкала к своему месту в том, что осталось от его жизни, – уронил ее и поднял левую. И стал шарить, ожидая встретить твердую поверхность.

«Если я ее нащупаю, я постучу по пустоте, – подумал стрелок. – Интересно было бы перед смертью сделать такую штуку!»

В том месте, где должна была бы находиться дверь, хотя бы и невидимая, и далеко за ним стрелок нащупал только воздух.

Стучать было не по чему.

И звук моторов – если это в самом деле был звук моторов – прекратился. Теперь остался лишь ветер, волны и больное жужжание у него в голове.

Стрелок медленно зашел на другую сторону того, чего здесь не было, уже думая, что это с самого начала был бред, галлю…

Он остановился.

Только что он видел на западе сплошную линию катящихся серых волн, и вдруг этот пейзаж нарушило ребро двери. Ему была видна пластинка, тоже похожая на золотую, из которой, как кургузый металлический язык, торчала щеколда. Роланд повернул голову на дюйм к северу, и дверь исчезла. Повернул голову обратно – и дверь опять оказалась на месте. Она не появилась; она просто была там.

Он обошел дверь кругом и, шатаясь, стал к ней лицом.

Он мог бы опять зайти со стороны моря, но был уверен, что снова произойдет то же самое, только на этот раз он упадет.

«Интересно, мог бы я пройти сквозь нее с той стороны, с которой ее нет?»

О, думать и гадать можно было о множестве разных вещей, но истина была проста: вот на бесконечном морском берегу стоит дверь, и она годится только для одного из двух – ее можно либо открыть, либо оставить закрытой.

Стрелок со смутным юмором подумал, что умирает не так быстро, как он полагал. А если бы так, как полагал – было бы ему так страшно?

Он протянул левую руку и ухватился за ручку двери. Его не удивили ни смертный холод металла, ни слабый жгучий жар выгравированных на нем рун.

Роланд повернул ручку. Когда он потянул дверь на себя, она открылась.

То, что он увидел, не совпадало ни с чем из всего того, что он ожидал увидеть.

Стрелок посмотрел, замер, испустил первый за свою взрослую жизнь вопль ужаса и захлопнул дверь. Хлопать ей было не обо что, но она, тем не менее, закрылась, хлопнув так громко, что морские птицы с пронзительными криками взлетели с камней, на которых расселись, чтобы наблюдать за ним.


Вот что он увидел: землю с какой-то немыслимой высоты, с неба – ему показалось, что с высоты во много миль. Он видел тени облаков, лежащие на земле, проплывающие по ней, как сновидения. Он увидел то, что мог бы увидеть орел, сумей он взлететь втрое выше доступного орлам расстояния.

Шагнуть за такую дверь означало бы с воплем падать, быть может, целые минуты, и, наконец, вонзиться глубоко в землю.

«Нет, ты видел не только это».

Роланд тупо сидел на песке перед закрытой дверью, держа раненую руку на коленях, и обдумывал. Выше локтя уже появились первые еле заметные полоски. Сомнения не было: скоро, скоро зараза дойдет до сердца.

В голове у стрелка звучал голос Корта:

«Слушайте меня, личинки. Слушайте, если вам дорога жизнь, потому что однажды она, возможно, будет зависеть от того, о чем я сейчас скажу. Человек никогда не замечает всего, что видит. Одна из вещей, ради которых вас посылают ко мне – показать вам, чего вы не замечаете в том, что вы видите – чего вы не замечаете, когда вы испуганы, или деретесь, или бежите, или трахаетесь. Никто не замечает всего, что видит, но прежде, чем вы станете стрелками – то есть, те из вас, кто не отправится на запад [отправиться на запад – умереть, погибнуть] – вы одним-единственным быстрым взглядом будете замечать больше, чем некоторые успевают заметить за всю свою жизнь. И часть того, что вы не увидели этим взглядом, вы увидите позже, оком своей памяти – то есть, если вы проживете достаточно долго, чтобы вспомнить. Потому что разница между тем, что вы заметили, и тем, чего не заметили, может оказаться разницей между жизнью и смертью».

За дверью Роланд видел землю с огромной высоты (и почему-то голова кружилась и все искажалось от этого сильнее, чем от видения сотворения, посетившего его перед окончанием того периода, что он провел с человеком в черном, ибо то, что он видел за дверью, не было видением), и тот жалкий остаток внимания, на который он еще был способен, отметил тот факт, что земля, которую он видел, не была ни пустыней, ни морем, а была покрыта зеленью невероятной пышности, сквозь которую местами виднелась вода, и поэтому он подумал, что это – болото, но…

«Жалкий остаток твоего внимания, – свирепо передразнил Корт. – Ты видел не только это!»

Да.

Он видел белое.

Белые края.

«Браво, Роланд!» – воскликнул Корт у него в голове, и Роланду почудилось, будто он ощутил сильный шлепок этой жесткой, мозолистой руки.

Там, за дверью, он смотрел в окно.

Стрелок с усилием встал, протянул руку вперед, почувствовал на ладони холод и жгучие линии слабого жара. Он опять открыл дверь.


Картина, которую он ожидал увидеть – земля с какой-то ужасающей, невообразимой высоты – исчезла. Теперь он смотрел на слова, которых не понимал. Он почти понимал их; Великие Буквы были словно перекручены…

Над словами находилось изображение какого-то не запряженного лошадьми экипажа, автомобиля вроде тех, что, как предполагалось, заполняли мир до того, как он сдвинулся с места. Внезапно стрелку припомнился рассказ Джейка там, на постоялом дворе, когда он его загипнотизировал.

Этот экипаж без лошадей, рядом с которым, смеясь, стояла женщина в меховой пелерине, мог быть такой штукой, какая переехала Джейка в том странном другом мире.

«Это и есть тот самый другой мир», – подумал стрелок.

Вдруг картина у него перед глазами…

Она не изменилась; она сдвинулась. Стрелка зашатало, он ощутил головокружение и легкую тошноту. Слова и изображение опустились, и теперь он увидел проход, на дальней стороне которого был двойной ряд сидений. Некоторые были пусты, но большая часть была занята мужчинами, мужчинами в странной одежде. Стрелок предположил, что это, наверное, костюмы, но до сих пор он ничего подобного не видывал. Эти штуки у них на шеях тоже, возможно, были галстуками или шейными платками, но таких он тоже никогда не видал. И, насколько он мог судить, ни один из них не был вооружен – не было видно ни кинжалов, ни мечей, не говоря уже о револьверах. Что ж это за овцы доверчивые? Некоторые читали листы бумаги, покрытые крошечными словами – там и сям между словами виднелись картинки; другие писали на листах бумаги перьями, каких стрелок тоже никогда не видел. Но перья его не волновали. Вот бумага… Он жил в мире, где бумага и золото ценились примерно одинаково. Никогда в жизни он не видел столько бумаги. Вот один из мужчин оторвал от желтого блокнота, лежавшего у него на коленях, листок и скомкал его, хотя исписал только верхнюю половину одной стороны, а вторая была вообще чистая. Как ни худо было стрелку, но при виде такого расточительства он на миг ощутил вспышку ужаса и возмущения.

Позади мужчин была изогнутая белая стена и в ней – ряд окон. Несколько окон были закрыты чем-то вроде ставней, но за другими виднелось синее небо.

В этот момент к двери направилась женщина, одетая во что-то вроде военной формы, впрочем, совершенно не похожей на то, что Роланду доводилось видеть. Форма была ярко-красная, и частью ее были штаны. Ему было видно место, где ноги женщины переходили в промежность. Он никогда не видел ничего подобного у женщин, если они не были раздеты.

Она подошла к двери так близко, что Роланд подумал, что она сейчас войдет в нее, и попятился, но, к счастью, не упал. Она взглянула на него с привычной заботливостью женщины, которая одновременно – и служанка, и сама себе (и только себе) хозяйка. Это стрелка не интересовало. А заинтересовало его то, что выражение лица у нее не изменилось. Не так полагалось бы женщине – да и вообще кому бы то ни было – смотреть на грязного, шатающегося, измученного человека с перекрещенными на бедрах револьверами, на человека, у которого правая рука замотана окровавленной тряпкой, а джинсы выглядят так, словно их затянуло в циркулярную пилу.

«Не хотите ли…» – спросила женщина в красном. Она сказала еще что-то, но стрелок не совсем понял, что это значит. Еда или питье, подумал он. Эта красная материя – она не из хлопка. Шелк? Немного похоже на шелк, но…

«Джин», – ответил ей чей-то голос, и стрелок понял это слово. Вдруг он понял гораздо больше.

Это – не дверь.

Это – глаза.

Каким бы безумием это ни казалось, он видит перед собой часть вагона, летящего по небу. Он видит ее чьими-то глазами.

Чьими?

Но он знал, чьими. Он смотрел глазами невольника.

2. ЭДДИ ДИЙН

Словно чтобы подтвердить эту мысль, при всем ее безумии, то, на что стрелок смотрел через проем двери, вдруг поднялось и скользнуло в сторону. Картина повернулась (опять это ощущение головокружения, чувство, будто ты стоишь на блюде на колесиках, на блюде, которое невидимые руки катают то туда, то сюда), а потом проход вдруг словно потек мимо двери. Стрелок миновал место, где стояли несколько женщин, все – в красной форме. В этом месте было много каких-то стальных штук, и он, несмотря на боль или изнеможение, пожалел, что не умеет остановить движущуюся картину, чтобы разглядеть, что это за стальные штуки – какие-то машины. Одна немножко походила на печь. Военная женщина, которую он видел раньше, наливала джин, заказанный тем голосом. Бутылочка, из которой она наливала, была очень маленькая, стеклянная. Сосуд, в который женщина наливала джин, с виду казался стеклянным, но, по мнению стрелка, на самом деле это было не стекло.

Прежде, чем стрелок успел разглядеть побольше, то, что было видно в дверь, продвинулось мимо. Еще один головокружительный поворот, и он увидел металлическую дверь. В маленьком прямоугольничке светилась надпись. Это слово стрелок сумел прочесть: СВОБОДНО.

Картина скользнула немного вниз. Справа от двери, через которую смотрел стрелок, показалась рука и взялась за ручку двери, на которую он смотрел. Роланд увидел манжет голубой рубашки, слегка поддернутый и открывавший крутые завитки черных волос. Длинные пальцы. На одном – кольцо с драгоценным камнем, возможно, рубином или огневиком, а может и подделкой, хламом. Стрелок склонялся к последнему – для настоящего камень был слишком крупен и вульгарен.

Металлическая дверь распахнулась, и оказалось, что стрелок заглядывает в самый странный из виденных им нужников. Он был весь металлический.

Края металлической двери проплыли мимо краев двери, стоявшей на берегу моря. Стрелок услышал, как ее закрыли и заперли на задвижку. Очередного головокружительного поворота не произошло, поэтому Роланд предположил, что человек, чьими глазами он смотрит, заперся, протянув руку назад.

Потом вид все-таки повернулся – не кругом, а наполовину, – и оказалось, что стрелок смотрит в зеркало и видит лицо, которое однажды уже видел… на карте Таро. Те же темные глаза и спадающая на лоб прядь темных волос. Лицо было спокойно, но бледно, а в глазах – в глазах, которыми он смотрел и отражение которых сейчас смотрело на него – Роланд увидел часть ужаса и отвращения, переполнявших подвластное павиану существо на карте Таро.

Этого человека трясло.

«Он тоже болен».

Потом Роланд вспомнил Норта, травоеда из Талла.

Вспомнил Прорицательницу.

Им владеет демон.

Стрелок вдруг подумал, что, быть может, он все-таки знает, что такое ГЕРОИН: что-то вроде бес-травы.

Отчасти выводит из равновесия, правда?

Бездумно, с простодушной решимостью, благодаря которой он стал последним из них всех, последним, кто все шел и шел, еще долго после того, как Катберт и остальные умерли или сдались, покончили с собой или предали, или просто отреклись от всей идеи Башни; с целеустремленной и безразличной ко всему остальному решимостью, заставившей его пройти пустыню и все годы перед пустыней, гнавшей его по следу человека в черном, стрелок шагнул в дверь.


Эдди заказал джин с тоником – может, идея ввалиться на нью-йоркскую таможню пьяным была не так уж хороша, а он знал, что, начав, он уже не остановится, – но ему было необходимо хоть что-то.

Генри однажды сказал ему: «Когда тебе обязательно нужно спуститься вниз, а лифта ты найти не можешь, приходится управляться, как можешь, любым способом. Хоть и лопатой».

Потом, когда он уже сделал заказ, и стюардесса ушла, у него появилось ощущение, что его, пожалуй, может вырвать. Не точно вырвет, а только возможно, но лучше было перестраховаться. Проходить таможенный досмотр с фунтом чистого кокаина подмышкой с каждой стороны, когда от тебя несет джином, было довольно рискованно; проходить досмотр, когда у тебя, кроме всего этого, на штанах полузасохшие следы рвоты, было бы гибелью. Так что лучше уж перестраховаться.

Беда в том, что у него начинается подходняк. Подходняк, а не полная ломка. Это – опять же мудрые речи Генри Дийна, великого мудреца и выдающегося торчка.

Они тогда сидели на балконе пентхауса Ридженси-Тауэр, еще не совсем в отключке, но уже потихоньку двигаясь к ней, солнышко грело им лица, они были под таким славным кайфом… тогда, в доброе старое время, когда Эдди только начинал нюхать, и даже самому Генри еще только предстояло ширнуться в первый раз.

«Вот все базарят про ломку, – сказал тогда Генри, – а ведь до этого еще приходится пройти через подходняк».

И Эдди, заторчавший до полного обалдения, зашелся кудахчущим хохотом, потому что совершенно точно понимал, о чем говорит Генри. А Генри даже не улыбнулся.

«В некоторых отношениях подходняк даже хуже ломки, – сказал Генри. – По крайней мере, когда дойдешь до ломки, то хоть ЗНАЕШЬ, что будешь блевать, ЗНАЕШЬ, что тебя будет трясти, ЗНАЕШЬ, что будешь потеть, пока не почудится, будто тонешь в поту. А подходняк – это вроде как проклятие ожидания».

Эдди помнил, что спросил у Генри, как называется, когда ширяла (в те далекие, ушедшие в туман, умершие дни, должно быть, целых шестнадцать месяцев назад, они оба торжественно заверяли самих себя, что никогда не станут ширялами) схватит передозняк?

"А это называется "спекся", – не задумываясь, ответил Генри, и у него сделался удивленный вид, как бывает, когда человек что-то скажет, а оно окажется гораздо смешнее, чем он думал, и они переглянулись – и начали завывать от смеха, цепляясь друг за друга. "Спекся", вот смешно-то было, а теперь уже далеко не так смешно.

Эдди прошел по проходу мимо кухни в носовой отсек самолета, проверил надпись – СВОБОДНО – и открыл дверь.

«Эй, Генри, о великий мудрец и выдающийся торчок, старший брат, уж раз мы заговорили о кулинарии, хочешь узнать МОЕ определение, что такое «спекся»? Это – когда таможенник в аэропорту Кеннеди решит, что у тебя вид малость странноватый, или просто день такой выдастся, что они своих собак с докторскими степенями по чутью вместо административного корпуса пригнали сюда, и они все начинают лаять и ссать по всему полу, и аж задыхаются в своих строгих ошейниках – так рвутся к тебе, именно к тебе, и после того, как таможенники перероют весь твой багаж, они тебя приглашают в такую маленькую комнатку и спрашивают, мол, не против ли вы снять рубашку, а ты говоришь, дескать, очень даже против, я на Багамах малость простудился, а у вас здесь кондиционер уж очень сильно работает, и я боюсь, как бы воспаление легких не сделалось, а они говорят, ах, вот оно что, а вы всегда так потеете, мистер Дийн, когда кондиционер уж очень сильно работает, ах, всегда, ну, что ж, мы, конечно, дико извиняемся, но рубашечку все же придется снять, и ты ее снимаешь, а они говорят, и футболку, пожалуй, тоже надо бы снять, а то похоже, что ты чем-то болен, у тебя, кореш, подмышками вон какие желваки вздулись, может, это какая-нибудь опухоль лимфоузлов или еще что, а тебе больше даже и говорить ничего неохота, это как если по мячу ударили определенным способом, так центровой за ним уж и не бежит, не переутомляется, а просто поворачивается и провожает его глазами, потому как если уж мяч ушел – так ушел, так что снимаешь ты футболку, а они говорят, глянь-ка, это ж надо, ну и везучий же ты мальчишечка, это ж и не опухоль вовсе, разве что, можно сказать, опухоль на теле общества, гы-гы-гы, эти штучки больше смахивают на парочку пакетов, приклеенных скотчем, а кстати, сынок, ты насчет этого запаха не беспокойся, это просто ты спекся».

Он протянул руку себе за спину и заперся на задвижку. Огни в носовом отсеке вспыхнули ярче. Моторы тихо гудели. Эдди повернулся к зеркалу – хотел посмотреть, насколько скверный у него вид – и вдруг на него нахлынуло жуткое, пронизавшее все его существо ощущение: чувство, что за ним кто-то наблюдает.

«Эй, ты, брось, понял, – тревожно подумал он. – Тебя считают самым не-параноидным малым на свете. Потому тебя и послали. Потому…»

Но внезапно ему показалось, что в зеркале отражаются не его глаза, не светло-карие, почти зеленые глаза Эдди Дийна, от взгляда которых за последние семь лет из его двадцати одного года растаяло столько сердец, которые помогли ему раздвинуть столько пар хорошеньких ножек, не его глаза, а чужие, незнакомые. Не карие, а голубые, цвета выгоревших «ливайсов». Холодные, с прицельным взглядом – неожиданное чудо калибровки. Глаза бомбардира.

Эдди увидел – ясно увидел – что в них отражается чайка, спикировавшая на разбивающуюся волну и что-то выхватившая из нее.

Он успел беспомощно подумать: Господи, да что же это за хреновина? – и понял, что это не пройдет; что его все-таки вырвет.

За полсекунды до начала рвоты, за те полсекунды, что он продолжал смотреть в зеркало, он увидел, как голубые глаза исчезли… но перед этим у него вдруг появилось ощущение, что в нем – два разных человека, что он одержим, как та девочка в «Изгоняющем дьявола».

Он отчетливо почувствовал в своем сознании какое-то новое сознание и услышал мысль – не свою, а больше похожую на голос по радио: «Я прошел. Я в небесном вагоне».

Было и что-то еще, но этого Эдди уже не слышал. Он был слишком занят: старался блевать в раковину как можно тише.

Как только рвота кончилась – не успел он еще и рот вытереть – случилось такое, чего с ним до сих пор никогда не бывало. Не стало ничего – только пустота, провал в сознании, длившийся один страшный миг. Как будто в газетной колонке аккуратно и полностью замазали одну-единственную строчку.

«Что это? – беспомощно подумал Эдди. – Что это за фигня чертова?»

Потом его опять начало рвать, и, возможно, это было к лучшему: как ни ругай рвоту, а одно хорошее свойство у нее есть – пока тебя выворачивает, ты больше ни о чем не думаешь.


"Я прошел. Я в небесном вагоне, – подумал стрелок. И через секунду: "Он видит меня в зеркале!"

Роланд попятился – не ушел, а лишь попятился, как ребенок, который отступает в самый дальний угол очень длинной комнаты. Он находился внутри небесного вагона; он находился также внутри другого человека – не себя самого. Внутри Невольника. В этот первый момент, когда он был уже почти на переднем плане (он мог описать это только так), Роланд был больше, чем внутри; он почти был этим человеком. Он чувствовал, что этот человек болен, хотя не понимал – чем, чувствовал, что его сейчас вырвет. Роланд знал, что, если ему понадобится, он сможет управлять телом этого человека. Он будет ощущать страдания этого тела, его будет одолевать обезьяноподобный демон, владеющий этим человеком, но если ему понадобится управлять им, он сможет.

Или он сможет остаться здесь, никем незамеченный.

Когда у невольника прошел приступ рвоты, стрелок прыгнул вперед – на этот раз на самый передний план. Он очень мало понимал в этой странной ситуации, а действовать в ситуации, которую не понимаешь, значит нарываться на самые ужасные последствия, но ему было необходимо узнать две вещи – и нужда эта была так отчаянно велика, что перевешивала все возможные последствия.

На месте ли еще та дверь, через которую он вошел сюда из своего мира?

И если да, то там ли еще его физическое «я», бесчувственное, необитаемое, быть может, умирающее или уже умершее без своей внутренней сущности, которая бездумно управляла его легкими, и сердцем, и нервами? Даже если его тело еще живо, быть может, оно проживет лишь до наступления ночи. А тогда вылезут кошмарные омары и начнут задавать свои вопросы и искать на берегу, чем бы пообедать.

Он резко повернул голову, которая на миг стала его головой, и быстро оглянулся назад.

Дверь все еще была на месте, позади него. Она стояла в его собственном мире, открытая, ее петли уходили в сталь этого чудного нужника. И – да – вот он лежит, Роланд, последний стрелок, лежит на боку и держит на животе перевязанную правую руку.

«Я дышу, – подумал Роланд. – Придется мне вернуться назад и передвинуть мое тело. Но сначала надо сделать другие дела. Дела…»

Он покинул сознание невольника и отступил назад, наблюдая, ожидая, стараясь понять, знает ли невольник, что он здесь, или нет.


После того, как рвота прекратилась, Эдди продолжал стоять, согнувшись над раковиной и зажмурившись.

Вырубился на секунду. Что это было – не знаю. Оборачивался я или нет?

Он ощупью нашел кран и пустил прохладную воду. Не открывая глаз, он плескал ее на лоб, на щеки.

Когда больше тянуть стало невозможно, он снова поднял взгляд на зеркало.

Оттуда на него взглянули его собственные глаза.

И чужих голосов у него в голове не было.

И никакого чувства, что за ним наблюдают.

«У тебя был мгновенный глюк, Эдди, – объяснил ему великий мудрец и выдающийся торчок. – Довольно обычное явление при подходняке».

Эдди посмотрел на часы. До Нью-Йорка оставалось полтора часа. По расписанию посадка в 4:05 дня по Восточному времени, но на самом деле будет точно полдень. Тут-то все и решится.

Он вернулся на свое место. Его джин стоял на подлокотнике. Едва он сделал два глотка, как снова подошла стюардесса и спросила, не нужно ли ему еще чего-нибудь. Он открыл рот, чтобы сказать «нет»… и тут опять наступила эта странная отключка.


– Будьте добры, я бы хотел что-нибудь поесть, – сказал стрелок ртом Эдди Дийна.

– Скоро мы подадим горячие закуски.

– Но я прямо умираю от голода, – сказал стрелок, и это была чистая правда. – Что угодно, хотя бы бопкин…

– Бопкин? – военная женщина смотрела на него, сдвинув брови, и стрелок вдруг заглянул в сознание невольника. Сэндвич… это слово было далеким-далеким, как «шум моря» в раковине.

– Хотя бы сэндвич, – сказал стрелок.

Военная женщина с сомнением сказала:

– Ну что же… у меня есть с рыбой, с тунцом…

– Вот и отлично, – ответил стрелок, хотя ни про какую рыбу-дудца в жизни не слыхивал. Да ведь нищим выбирать не приходится.

– Вид у вас действительно бледноватый, – сказала военная женщина. – Я думала, что вас укачало.

– Это от голода.

Она одарила его профессиональной улыбкой.

– Сейчас я вам что-нибудь подкину.

«Подкину?» – растерянно подумал стрелок. В его мире подкинуть было жаргонное слово, означавшее «взять женщину силой». Неважно. Ему принесут еду. Он понятия не имел, сможет ли пронести ее через дверь обратно, к телу, которое в ней так нуждалось, но не все сразу, не все сразу.

«Подкину», – подумал он, и голова Эдди Дийна несколько раз качнулась из стороны в сторону, словно он не мог поверить, что услышал такое.

Потом стрелок опять отступил назад.


«Нервы, – уверял его великий оракул и выдающийся торчок. – Просто нервы. Это все – часть подходняка, братишка».

Но если дело в нервах, то почему его охватывает эта странная сонливость – странная, потому, что он должен был бы ощущать зуд, не мог бы ни на чем сосредоточиться, ему бы дико хотелось извиваться и чесаться, как всегда бывает перед настоящей ломкой; даже если бы у него раньше не бывало «подходняка», о котором говорил Генри, оставался тот факт, что он собирается пронести через Таможню США два фунта марафета, то есть совершить преступление, которое карается не менее, чем десятью годами заключения в федеральной тюрьме, а теперь у него, кажется, еще и провалы сознания начались.

И все же – эта сонливость.

Он снова отхлебнул джина с тоником, потом дал своим глазам медленно закрыться.

Почему ты отключился?

Я не отключался, а то она бы тут же помчалась за чемоданчиком первой помощи.

Ну, тогда вырубился. Все равно нехорошо. Ты раньше никогда в жизни так не вырубался. ОТРУБАЛСЯ – да, но не ВЫРУБАЛСЯ.

И с правой рукой у него что-то странное. Какая-то неопределенная пульсирующая боль в кисти, как будто по ней недавно били молотком.

Не открывая глаз, Эдди согнул и разогнул ее. Не болит. Не дергает. Голубых бомбардирских глаз тоже нет. А отключки – это просто сочетание подходняка с основательным приступом того, что великий оракул и выдающийся и т.д. и т.п., несомненно, назвал бы «мандраж контрабандиста».

«Но я все равно сейчас засну, – подумал он, – И что будет?»

Мимо него, как оторвавшийся воздушный шар, проплыло лицо Генри. «Не беспокойся, – говорил Генри. – Ты будешь в порядочке, братик. Ты прилетишь в Нассау, поселишься в отеле «Акинас», в пятницу, поздно вечером, зайдет мужик. Из стоящих парней. Он тебя отоварит так, чтобы тебе хватило на весь уик-энд. В воскресенье, опять же поздно вечером, он принесет марафет, а ты ему дашь ключ от абонированного сейфа. В понедельник утром ты все сделаешь, как обычно, как велел Балазар. Этот малый не подведет; он знает, как надо. В понедельник же, в полдень, ты улетишь, и при таком честном лице, как у тебя, ты пройдешь досмотр только так, с ветерком, и еще солнце не сядет, а мы уже будем рубать бифштексы в «Искорках». Все пройдет с ветерком, братик, с прохладным, приятным ветерком».

Но ветерок оказался довольно-таки жарким.

Беда Эдди и Генри заключалась в том, что они были, как Чарли Браун и Люси. Они отличались от них только тем, что Генри иногда придерживал футбольный мяч, чтобы Эдди мог по нему ударить – не часто, но иногда. Эдди даже как-то раз, во время очередного героинового кайфа, подумал, что надо бы написать Чарльзу Шульцу письмо. «Дорогой м-р Шульц, – написал бы он, – напрасно у вас Люси ВСЕГДА в последний момент поднимает мяч вверх. Ей бы надо время от времени придерживать его на земле. Не так, чтобы Чарли Браун мог заранее догадаться, когда она это сделает, понимаете? Иногда она могла бы оставлять мяч на земле, чтобы он мог по нему ударить, три, даже четыре раза подряд, а потом целый месяц – ни разу, потом один раз, потом три-четыре дня ни разу, ну, вы, наверно, поняли мою идею. Вот от этого пацан бы ПО-НАСТОЯЩЕМУ охерел бы, правда?»

Эдди точно знал, что пацан от этого охерел бы по-настоящему.

Он знал это по опыту.

«Из стоящих парней», сказал Генри, но тип, который заявился, оказался смугловатым гаденышем с британским выговором, усиками в ниточку, точно в фильме «черной серии» сороковых годов, и желтыми зубами, которые все загибались внутрь, как зубья очень старого капкана.

– Ключ у вас, сеньор? – спросил он, только из-за его произношения, какое вырабатывают в британских аристократических школах-интернатах, это слово прозвучало, как «синий ор».

– С ключом порядок, если вы об этом, – сказал Эдди.

– Тогда дайте его мне.

– Так не пойдет. Предполагается, что у вас кое-что есть, столько, чтобы мне хватило на уикэнд. Предполагается, что в воскресенье вечером вы мне принесете еще кое-что, и тогда я отдам вам ключ. В понедельник вы отправитесь в город и при помощи этого ключа получите что-то другое. Что именно, я не знаю, потому как это не мое дело.

Вдруг в руке гаденыша оказался маленький плоский вороненый автоматический пистолет.

– Почему бы вам не отдать его прямо сейчас, сеньор? Я сэкономлю время и силы, а вы спасете себе жизнь.

Глубоко внутри у Эдди Дийна – хоть он и был торчком – скрывался стальной стержень… Генри знал это; что более важно, знал это и Балазар. Поэтому Эдди и послали. Большинство из них считало, что он поехал, потому что прочно сидит на крючке. Он знал это, и Генри знал, и Балазар тоже. Но только он и Генри знали, что он бы все равно поехал, даже если бы на дух не переносил наркоту. Ради Генри. Балазар в своих расчетах до этого не допер, но к ебаной матери Балазара.

– Почему бы тебе прямо сейчас не убрать эту штуку, гаденыш? – спросил Эдди. – Или, может, ты хочешь, чтобы Балазар прислал сюда кого-нибудь выковырять у тебя глаза ржавым ножом?

Гаденыш улыбнулся. Пистолет исчез, как по волшебству; на его месте оказался маленький конвертик. Гаденыш вручил его Эдди.

– Я, знаете ли, просто пошутил.

– Ну, допустим.

– Увидимся в воскресенье вечером.

Он направился к двери.

– Я думаю, тебе лучше подождать.

Гаденыш обернулся и поднял брови:

– Вы думаете, я не уйду, если захочу?

– Я думаю, если ты уйдешь, а товар окажется говном, меня завтра здесь не будет. И тогда ты окажешься в глубокой жопе.

Гаденыш помрачнел. Он сел в единственное в номере кресло и стал ждать, а Эдди вскрыл конвертик и высыпал из него немного коричневого порошка. Вид у порошка был зловещий. Эдди взглянул на гаденыша.

– Я знаю, как он выглядит, он с виду похож на говно, но это только с виду, – сказал гаденыш. – А качество отличное.

Эдди оторвал листок от лежавшего на письменном столе блокнота и отделил от кучки коричневого порошка щепотку. Он потер ее в пальцах, потом втер в небо. Через секунду он сплюнул в мусорную корзинку.

– Ты что, подохнуть хочешь? Жизнь надоела?

– Это все, что есть. – У гаденыша сделался еще более мрачный вид.

– У меня на завтра заказан билет, – сказал Эдди. Это было вранье, но он не думал, что у гаденыша хватит ума проверить. – На Трансмировые Авиалинии. Я это сделал по собственной инициативе, на случай, если связной вдруг окажется такой разъебай, как ты. Я ничего не имею против. Мне так даже легче, я не создан для такой работы.

Гаденыш сидел и размышлял. Эдди сидел, собрав все силы, чтобы не двигаться. Ему хотелось двигаться; хотелось извиваться, дергать плечами и вилять бедрами, танцевать би-боп и плясать джайв, трещать суставами и чесать, где чешется. Он даже чувствовал, что его глазам все время хочется скользнуть к кучке коричневого порошка, хотя знал, что это – отрава. Он вмазался нынче утром, в десять; с тех пор прошло десять часов. Но если он сделает хоть что-нибудь из того, чего ему хочется, ситуация изменится: ведь смугловатый гаденыш не просто размышляет, он наблюдает за Эдди, пытается вычислить, насколько он силен.

– Может, я сумею найти что-нибудь, – сказал он наконец.

– Да уж постарайся, – сказал Эдди. – Но ровно в одиннадцать я выключу свет и вывешу на двери табличку «ПРОШУ НЕ БЕСПОКОИТЬ», и если после этого кто-нибудь постучится, я тут же позвоню дежурному и скажу: ко мне кто-то ломится, пришлите охранника.

– Сука ты ебаная, – с безукоризненным британским выговором сказал гаденыш.

– Нет, – сказал Эдди, – просто ты надеялся меня ебнуть. А я приехал, скрестив ноги. Так что придется тебе заявиться до одиннадцати с чем-нибудь, что мне подойдет – или будешь ты не простой гаденыш, а дохлый.


Гаденыш вернулся задолго до одиннадцати: он вернулся к девяти тридцати. Эдди догадался, что другой товар все это время лежал у него в машине.

На этот раз порошка было чуть побольше. Он был, правда, не белый, но все же цвета потускневшей слоновой кости, что обнадеживало, хотя и слабо.

Эдди попробовал на вкус. Как будто ничего. По правде говоря, даже больше, чем ничего. Вполне прилично. Он свернул бумажную трубочку и втянул порошок ноздрями.

– Ну, значит, до воскресенья, – бодро сказал гаденыш, поспешно вставая.

– Обожди, – сказал Эдди, словно это у него в кармане лежал пистолет. В некотором роде так оно и было. Его пистолет назывался Балазар. В удивительном нью-йоркском мире наркотиков Эмилио Балазар был важной шишкой, орудием крупного калибра.

– Обождать? – Гаденыш обернулся и уставился на Эдди так, будто думал, что тот сошел с ума. – Чего ждать-то?

– Да я, собственно, о тебе беспокоюсь, – ответил Эдди. – Если мне от того, что я сейчас задвинул, станет по-настоящему плохо, то бизнес наш отменяется. Если я загнусь, то он, конечно, отменяется. Но если мне только малость похужеет, то я тебе, может, и дам еще один шанс. Знаешь, как в сказке про того огольца, что потер лампу и вышли ему три желания.

– От этого тебе не похужеет. Это – «китайский белый».

– Если это «китайский белый», – сказал Эдди, – то я – Дуайт Гуден.

– Кто?

– Неважно.

Гаденыш сел. Эдди сидел у письменного стола, на котором рядом с ним лежала кучка белого порошка (коричневое говно он уже давно спустил в сортир). В телевизоре, благодаря любезности компании NTBS и здоровенной тарелке антенны спутниковой связи на крыше отеля «Акинас», «Металлисты» давали жару «Молодцам». Эдди испытывал слабое ощущение покоя, исходившее, казалось, из глубины его сознания… вот только на самом-то деле, как он узнал из медицинских журналов, оно исходило из пучка нервов у основания позвоночника – места, где локализуется героиномания, вызывающая патологическое утолщение нервного отдела.

«Хочешь по-быстрому вылечиться? – спросил он однажды Генри. – Сломай себе позвоночник. Ноги у тебя работать перестанут, палка – тоже, но зато с иглы тут же слезешь».

Генри это не показалось смешным.

По правде говоря, Эдди это тоже не казалось таким уж смешным. Если единственный способ избавиться от сидящей на тебе верхом обезьяны состоит в том, чтобы перервать себе спинной мозг над этим самым пучком нервов, стало быть, ты имеешь дело с очень тяжелой обезьяной. Не с какой-нибудь там макакой, не с симпатичной мартышкой шарманщика, а со здоровенным, злобным старым павианом.

Эдди начал шмыгать носом.

– Порядок, – сказал он наконец. – Сойдет. Можешь мотать отсюда, срань.

Гаденыш встал.

– У меня есть друзья, – сказал он. – Они могут придти сюда и начать делать с тобой всякое разное. Ты еще их умолять будешь, чтобы тебе позволили сказать мне, где ключ.

– Не-а, кореш, я-то не буду, – сказал Эдди. – Кто-то, но не я. – И улыбнулся. Он не знал, как выглядела эта улыбка, но, должно быть, не ах как жизнерадостно, потому что гаденыш смотался, смотался в темпе, смотался без оглядки.

Когда Эдди Дийн убедился, что гаденыш смотался, он приготовил себе дозняк.

Вмазался.

Уснул.


Так же, как спал сейчас.

Стрелок, каким-то образом пребывавший внутри сознания этого человека (человека, чьего имени он так и не узнал; холоп, которого невольник мысленно называл гаденышем, его не знал и потому ни разу не произнес), смотрел его сон, как когда-то, ребенком, до того, как мир сдвинулся с места, смотрел спектакли… или так он думал, потому что ему никогда в жизни не довелось видеть ничего, кроме спектаклей. Если бы он когда-нибудь видел кинофильм, он бы прежде всего подумал об этом. То, чего он не видел, он сумел выхватить из сознания невольника, потому что ассоциации были близкими. Но вот с именем было странно. Он узнал имя брата невольника, но не самого невольника. Но, конечно, имена – вещи тайные, полные могущества.

И имя этого человека не входило в число двух вещей, имевших значение. Одна из них была его слабость, его пристрастие к наркотикам. Другая – стальной стержень, скрытый в глубине этой слабости, как хороший револьвер, погружающийся в зыбучие пески.

Этот человек до боли напоминал ему Катберта.

Кто-то приближался. Невольник спал и не слышал. Стрелок не спал и поэтому услышал и опять выдвинулся вперед.


«Замечательно, – подумала Джейн. – Наговорил мне, до чего он голоден, я ему приготовила поесть, потому что он довольно симпатичный, а он взял и заснул».

В этот момент пассажир – парень лет двадцати, высокий, в чистых, слегка выгоревших синих джинсах и в рубашке в узорчатую полоску – слегка приоткрыл глаза и улыбнулся ей.

«Благодарствую, саи», – сказал он; во всяком случае, его слова прозвучали именно так. Почти, как на древнеанглийском… или на иностранном языке. «Бормочет во сне, вот и все», – подумала Джейн.

– Пожалуйста. – Она улыбнулась своей лучшей улыбкой стюардессы, уверенная, что он опять заснет, и сэндвич так и будет лежать несъеденным до тех пор, пока по расписанию не придет время подавать еду.

Ну, да ведь им же на курсах говорили, что так бывает всегда, правда?

Она вернулась на кухню, чтобы быстренько покурить. Чиркнула спичкой и, не донеся ее до сигареты, забыла о ней и замерла, потому что на курсах им не говорили, что бывает и так.

«Я подумала, что он довольно симпатичный. В основном из-за его глаз. Из-за его зеленовато-карих глаз».

Но когда человек в кресле N 3-А несколько секунд назад открыл глаза, они были не зеленовато-карие; они были голубые. И не сладко-узывно-голубые, как у Пола Ньюмена, а цвета айсберга. Они…

Ой!

Спичка догорела до самых ее пальцев. Джейн погасила ее.

– Джейн? – спросила Пола. – Ты в норме?

– В полной. Замечталась.

Она зажгла вторую спичку и на этот раз сделала все, как надо. Она успела затянуться только один раз – и тут ей пришло в голову совершенно разумное объяснение. Он носит контактные линзы. Ну, конечно. Такие, которые изменяют цвет глаз. Он ходил в туалет. Он пробыл там так долго, что она забеспокоилась, не укачало ли его – он был какой-то мутно-бледный, так выглядят люди, когда им нехорошо. А он просто снимал контактные линзы, чтобы они не мешали ему спать. Вполне разумно.

«Может быть, вы что-то почувствуете, – послышался ей вдруг голос из ее собственного, не столь далекого прошлого. – Словно что-то чуть-чуть кольнет. Может быть, вам покажется, что что-то самую чуточку не так».

Цветные контактные линзы.

Джейн Доринг лично знала не менее двадцати пяти человек, носивших контактные линзы. Большинство из них работало на этой же авиалинии. Никто никогда ничего такого не говорил, но, как она полагала, одной из причин могло быть чувство (которое испытывали они все), что пассажирам неприятно видеть кого-то из экипажа самолета в очках – это их слегка пугало.

Из всех этих людей она знала, пожалуй, четырех, носивших цветные линзы. Обычные контактные линзы стоят дорого; цветные – баснословно дорого. Все знакомые Джейн, кто не пожалел потратить такие деньги, были женщины; и все они уделяли своей внешности необычайно много внимания.

«Ну и что? Мужики тоже могут заботиться о своей внешности. А почему бы и нет? Он интересный».

Нет. Нисколько. Симпатичный – пожалуй, но не более того, да и до симпатичного-то он с этой своей бледностью еле дотягивает. Так почему цветные линзы?

Пассажиры самолетов часто боятся летать.

В мире, где угоны самолетов и контрабанда наркотиков стали обыденным явлением, персонал авиалиний часто боится пассажиров.

Голос, вызвавший к жизни, эти мысли, принадлежал инструкторше авиашколы, крутой старухе, выглядевшей так, словно она летала еще на почтовых рейсах Уайли. Голос говорил: «Не отмахивайтесь от своих подозрений. Даже если вы забудете все остальное, чему вас здесь научили, о том, как управляться с потенциальными или действительными террористами, помните вот что: не отмахивайтесь от своих подозрений. Иногда вам может достаться экипаж, который на отчете будет говорить, что у них ничего такого и в мыслях не было, пока этот малый не выхватил гранату и не сказал, мол, бери левей, на Кубу, а то щас все, сколько вас здесь есть, через сопло повылетаете. Но в большинстве случаев в нем окажутся два-три человека – большей частью из обслуги (а меньше, чем через месяц, это станет и вашей профессией) – которые скажут, что они что-то почувствовали. Вроде как что-то чуть-чуть кольнуло. Ощущение, что с парнем в кресле 91-С или с молодой женщиной в 5-А что-то немножко не так. Они что-то почувствовали, но ничего не сделали. Что же, их за это уволили? Да Боже упаси, нет! Нельзя надеть на человека наручники только за то, что вам не нравится, как он расчесывает свои прыщи. Суть проблемы в том, что они что-то почувствовали… а потом забыли».

Крутая старуха подняла толстый палец. Джейн Дорнинг вместе со всей группой слушала, как зачарованная. Инструкторша продолжала: «Если вы ощутите этот слабенький укол, не делайте ничего… в том числе и не забывайте о нем. Потому что всегда есть шанс – пусть один, пусть ничтожный – что вы сумеете остановить что-то еще до того, как оно начнется… что-то вроде незапланированной посадки на двенадцать дней на аэродром какой-нибудь задрипанной арабской страны».

Просто цветные линзы, но…

Благодарствую, саи.

Бормотал во сне? Или спросонья заговорил на каком-то другом языке?

Джейн решила, что будет следить.

И не забудет.


«Сейчас, – подумал стрелок. – Сейчас увидим, да?»

Он сумел через дверь на пляже перейти из своего мира в этот, перейти в это тело. Теперь ему было нужно выяснить, сможет ли он пронести что-нибудь отсюда туда. Не себя, нет; он был совершенно уверен, что сможет в любую минуту, как только захочет, пройти через дверь назад и вновь войти в свое собственное, отравленное, больное тело. Ну, а другие вещи? Материальные предметы? Здесь, например, перед ним стоит еда: то, что женщина в форме назвала сэндвичем с рыбой-дудцом. Стрелок не имел ни малейшего понятия, что такое рыба-дудец, но когда он видел бопкин, он его прекрасно узнавал, хотя этот выглядел странно сырым, необжаренным.

Его телу нужно было поесть, а потом его телу будет нужно напиться, но больше, чем в еде, больше, чем в питье, его тело нуждается в каком-нибудь лекарстве. Без лекарства оно умрет от укуса омароподобного чудовища. Быть может, в этом мире есть такое лекарство; в мире, где вагоны летают по воздуху, гораздо выше, чем мог бы взлететь самый сильный орел, казалось возможным все, что угодно. Но если он не сможет пронести через дверь ничего материального, не все ли равно, сколько здесь есть самых сильных лекарств?

«Ты мог бы жить в этом теле, стрелок, – шептал в глубине его мозга голос человека в черном. – Оставь этот кусок дышащего мяса на съедение омароподобным тварям. Все равно это всего лишь оболочка».

Нет, он этого не сделает. Во-первых, это было бы самым убийственным, наиподлейшим воровством, потому что он ведь не сможет долго довольствоваться только ролью пассажира, выглядывать из глаз этого человека, как путешественник смотрит из окна дилижанса на проносящийся мимо пейзаж.

Во-вторых, он – Роланд. Если от него требуется, чтобы он умер, он намерен умереть Роландом. Если нужно, он умрет, ползком добираясь до Башни.

Потом в нем взяла верх та странная, жесткая практичность, что жила в его нутре бок о бок с романтизмом, подобно тигру рядом с ланью. Пока эксперимент не проведен, нечего думать о смерти.

Он взял бопкин. Бопкин был разрезан пополам. Роланд взял по половинке в каждую руку. Он открыл глаза невольника и выглянул из них. Никто на него не смотрел (хотя в кухне Джейн Дорнинг неотступно думала о нем).

Роланд повернулся к двери и прошел в свой мир, держа в руках половинки бопкина.


Сперва он услышал скрежещущий рев набегающей волны; затем – галдеж множества морских птиц, взлетевших с ближайших камней, когда он с трудом приподнялся и сел ("сволочи трусливые, уже подбирались поближе, – подумал он, – они бы скоро стали из меня куски выклевывать, все равно, дышал бы я еще или уже нет, они ж просто-напросто стервятники, только красиво раскрашенные"); потом он заметил, что одна половинка бопкина – та, что он держал в правой руке, – упала на жесткий серый песок, потому что, проходя через дверь, он держал ее в здоровой руке, а теперь держит – или держал – в руке, претерпевшей сокращение на сорок процентов.

Он неуклюже подобрал ее, ухватив большим и безымянным пальцами, смахнул, как сумел, песок и осторожно откусил кусочек. В следующий миг он уже жадно пожирал ее, не обращая внимания на скрипевшие на зубах песчинки. Через несколько секунд он принялся за вторую половинку и управился с ней в три укуса.

Стрелок не имел ни малейшего понятия, что такое рыба-дудец. Он понял только, что она невероятно вкусна. Этого ему было довольно.


В самолете никто не заметил, как исчез сэндвич с тунцом. Никто не заметил, как Эдди Дийн вцепился в него так крепко, что на белом хлебе остались глубокие ямки от пальцев.

Никто не заметил, как сэндвич становился все более прозрачным, а потом исчез, и от него осталось лишь несколько крошек.

Секунд через тридцать после того, как это случилось, Джейн Дорнинг погасила сигарету и пошла в салон. Она достала из своей сумки блокнот, но на самом деле ей хотелось еще раз взглянуть на 3-А.

Он, казалось, спал глубоким сном… но сэндвич исчез.

«Мама дорогая, – подумала Джейн. – Он же его не съел; он его целиком проглотил. А теперь опять заснул? Так не бывает…»

То, что покалывало ее касательно пассажира 3-А, мистера То-Карий-Глаз-То-Голубой, что бы это ни было, продолжало покалывать. Что-то с ним было не так. Что-то.

3. КОНТАКТ И ПОСАДКА

Эдди разбудил второй пилот, объявлявший, что минут так через сорок пять они совершат посадку в международном аэропорту Кеннеди, где видимость неограниченная, ветер – западной четверти, десять миль в час, а температура просто прекрасная – семьдесят градусов [по Фаренгейту, соответствует 21 градусу по Цельсию]. Он сказал пассажирам, что, если у него потом не будет такой возможности, он хотел бы сейчас поблагодарить их – всех вместе и каждого в отдельности – за то, что они выбрали «Дельту».

Эдди осмотрелся и увидел, что пассажиры проверяют свои таможенные декларации и документы, подтверждающие гражданство – считалось, что, когда летишь из Нассау, достаточно иметь при себе водительские права и кредитную карточку, на которой фигурирует один из банков США, но большинство пассажиров до сих пор брали с собой паспорта – и ощутил, что внутри у него начинает туго закручиваться стальная проволочка. Он все еще никак не мог поверить, что заснул, да так крепко.

Он встал и пошел в туалет. Судя по ощущению, пакеты с марафетом у него подмышками лежали удобно и держались крепко, повторяя контуры его боков, так же хорошо, как и в номере отеля, где их укрепил на Эдди американец с тихим и вежливым голосом, по имени Уильям Уилсон. По окончании процедуры прикрепления человек, чье имя прославил Эдгар По (когда Эдди что-то сказал на эту тему, Уилсон только непонимающе взглянул на него), подал ему рубашку. Самую обыкновенную рубашку в узорчатую полоску, чуть выгоревшую, какую может надеть в самолет любой студентик, возвращающийся с коротких предэкзаменационных каникул… только эта была специально скроена и сшита так, чтобы скрывать некрасивые выпуклости.

– Перед посадкой на всякий случай проверь все еще раз, – сказал Уилсон. – Но все у тебя будет в ажуре.

Эдди не знал, будет ли у него все в ажуре, или нет, но у него была и другая причина воспользоваться туалетом, прежде чем вспыхнет надпись ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ. Несмотря на искушение – а большую часть прошлой ночи это было даже не искушение, а отчаянная, бешеная потребность – он сумел сохранить последнюю щепотку того, что у смугловатого гаденыша хватило нахальства назвать «китайским белым».

Таможенный досмотр рейсов из Нассау был не тот, что на рейсах с Гаити, или из Кинкона, или из Боготы, но все же следить было кому. И люди эти были специально обучены. Поэтому Эдди было необходимо использовать любое преимущество, которое было в его возможностях. Если он сумеет выйти из самолета, хоть немного успокоившись, хотя бы капельку, может, это-то как раз и поможет ему взять этот барьер.

Он втянул ноздрями порошок, спустил в унитаз клочок бумаги, в который он был завернут, потом вымыл руки.

«Конечно, если все пройдет хорошо, ты никогда и не узнаешь, так ведь?» – подумал он. Да. Не узнает. Да ему и ни к чему будет.

Возвращаясь на свое место, он увидел ту стюардессу, что раньше принесла ему джин с тоником, который он так и не допил. Она улыбнулась ему. Он ответил ей улыбкой, сел, пристегнул ремень, взял иллюстрированный журнал и стал переворачивать страницы, глядя на картинки и слова. Ни то, ни другое не производило на него никакого впечатления. Стальная проволочка все туже закручивалась вокруг его внутренностей, и когда надпись ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ наконец вспыхнула, она сделала еще два оборота и затянулась намертво.

Героин подействовал – это доказывали сопли, которые у него потекли – но он никак не мог почувствовать этого.

Единственное, что он почувствовал незадолго до посадки, был очередной странный провал сознания… недолгий, но несомненный.

Боинг-727 заложил вираж над проливом Лонг-Айленд и пошел на посадку.


Когда парень, похожий на студента колледжа, прошел в туалет первого класса, Джейн Дорнинг в кухне второго класса помогала Питеру и Энн убирать последние стаканы от напитков, которые подавали после закуски.

Парень шел обратно как раз в тот момент, когда она, проходя, придержала портьеру, отделявшую второй класс от первого, и она бессознательно ускорила шаг, зацепив его своей улыбкой, заставив его поднять глаза и улыбнуться в ответ.

Глаза у него опять были зеленовато-карие.

Ну ладно, пускай. Перед сном он пошел в сортир и снял их; потом опять пошел в сортир и надел их. Да ради Бога, Джейни! Ты просто нагоняешь на себя панику, как дурочка!

Вовсе нет. Она не нагоняла на себя панику, как дурочка, хотя и не могла сформулировать ничего конкретного.

Он слишком бледный.

Ну и что? Тысячи людей слишком бледны, включая твою собственную маму – с тех пор, как у нее забарахлил желчный пузырь.

У него необыкновенно притягательные голубые глаза – может, не такие симпатичные, как эти зеленовато-карие линзы, но безусловно очень интересные. Так зачем ему вся эта канитель и такие расходы?

Потому что ему нравятся глаза от дизайнера. Разве этого не достаточно?

Нет.

Незадолго до сигнала ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ и последней проверки она сделала одну вещь, которой раньше никогда не делала, потому что вспомнила крутую старуху-инструкторшу. Она наполнила красный термос горячим кофе и надела на горлышко пластмассовую крышку, не закрыв его пробкой, и завинтила крышку только на первую нитку резьбы.

Сьюзи Дуглас делала последнее объявление перед посадкой, велела этим дурачкам погасить сигареты и убрать все свои вещи, которые они вынули во время полета, объясняла, что рейс встретят представители компании «Дельта», напоминала, чтобы они проверили свои таможенные декларации и документы, удостоверяющие гражданство, говорила, что сейчас придется забрать все чашки, блюдца и наушники.

«Удивляюсь я, что нас не заставляют проверять, сухие ли у них штаны», – рассеянно подумала Джейн. Она чувствовала, как вокруг ее внутренностей, туго их захлестнув, все крепче обвивается ее собственная стальная проволочка.

– Займись моей стороной, – сказала Джейн, когда Сьюзи повесила микрофон.

Сьюзи взглянула на термос, потом в лицо Джейн.

– Джейн? Тебе плохо? Ты вся белая, как…

– Мне не плохо. Займись моей стороной. Объясню, когда вернешься. – Джейн бросила короткий взгляд на откидные сиденья рядом с левым выходом. – Я не хочу выпускать из рук оружия.

– Джейн…

– Обслужи мою сторону.

– Ладно, – сказала Сьюзи. – Ладно, Джейн. Не проблема.

Джейн Дорнинг села на ближайшее к проходу откидное сиденье. Она держала термос в руках и не притрагивалась к ремням безопасности. Она хотела держать термос наготове, а для этого были нужны обе руки.

«Сьюзи думает, я чокнулась».

Джейн надеялась, что и вправду чокнулась.

«Если капитан Макдоналд совершит жесткую посадку, у меня все руки будут в пузырях».

Она пойдет на этот риск.

Самолет снижался. Человек в кресле 3-A, человек с двухцветными глазами и белым лицом, вдруг нагнулся и вытащил из-под сиденья свою дорожную сумку.

«Вот оно, – подумала Джейн. – Вот тут-то он и достанет гранату или автомат, или какая там у него еще пакость».

И как только она это увидит, в ту же самую секундочку она сорвет с термоса, который держит чуть дрожащими руками, красную пластмассовую крышку, и в проходе борта 901 авиакомпании «Дельта» начнет кататься по полу один очень даже изумленный Друг Аллаха, а с ошпаренного лица у него будет облезать кожа.

3-А расстегнул на сумке молнию.

Джейн приготовилась.


Стрелок подумал, что этот человек – невольник он или не невольник – по части изящного искусства выживания, пожалуй, обскакал всех остальных мужчин, которых он видел в этом воздушном вагоне. Остальные были большей частью жирными, но даже и те, кто, казалось, был более или менее в форме, тоже выглядели открытыми, ненастороженными, у них были лица избалованных и заласканных детей, лица людей, которые в конце концов будут драться, но перед этим почти до бесконечности будут ныть; им можно выпустить кишки так, что они на башмаки вывалятся – и на лицах у них перед смертью отразится не ярость, не мука, а тупое удивление.

Невольник – лучше… но все же недостаточно хорош. Совсем недостаточно.

«Военная женщина. Она что-то заметила, что – не знаю, но заметила, что что-то неладно. Она обратила на него внимание, не так, как на других».

Невольник сел. Посмотрел на книгу в мягкой обложке, которую мысленно называл «Шур-гнал», хотя, что это за Шур и куда он кого гнал, Роланду было предельно безразлично. Стрелок не хотел смотреть на книгу, хотя вещь это была, конечно, удивительная; он хотел смотреть на женщину в военной форме. Желание выдвинуться на передний план и начать управлять невольником было очень сильно. Но он сопротивлялся ему… по крайней мере, пока.

Невольник куда-то ездил и получил там снадобье. Не то снадобье, какое нужно ему самому, и не то, которое могло бы помочь исцелить больное тело стрелка, но то, за которое люди платят уйму денег, потому что оно запрещено законом. Он собирается отдать это снадобье своему брату, а тот, в свою очередь, отдаст его человеку по имени Балазар. Сделка будет завершена, когда Балазар в обмен на это снадобье даст им то, которым пользуются они – то есть, если невольник сумеет правильно выполнить неизвестный стрелку обряд (в столь странном мире, как этот, неминуемо должно быть много странных обрядов); он называется Пройти Таможенный Досмотр.

«Но эта женщина его видит».

Может она помешать ему Пройти Таможенный Досмотр? По мнению Роланда, вероятно, сможет. И что тогда? Темница. А если невольника заточат в темницу, стрелку негде будет достать то лекарство, в котором так нуждается его зараженное, умирающее тело.

«Он должен Пройти Таможенный Досмотр, – подумал Роланд. – ДОЛЖЕН. И должен отправиться со своим братом к этому Балазару. Это не входит в план, брату это не понравится, но он должен это сделать».

Потому что тот, кто торгует снадобьями, должен либо знать человека, который исцеляет больных, либо сам быть таким человеком. Человеком, который выслушает рассказ о том, что болит, и тогда… быть может…

Стрелок подумал, что Пройти Таможенный Досмотр должен он сам.

Ответ был так огромен и прост, лежал так близко к нему, что он едва не проглядел его. Конечно же, невольнику будет так трудно Пройти Таможенный Досмотр именно из-за снадобья, которое он хочет пронести с собой; быть может, у них есть какой-нибудь Оракул, с которым советуются, когда кто-то вызывает подозрения. Иначе, насколько сумел понять Роланд, церемония Прохождения была бы проще простого, все равно, что в его мире – пересечь границу дружественного королевства. Присягнешь на верность монарху этого королевства – жест чисто символический – и тебя пропускают.

Ведь он может переносить предметы из мира невольника в свой мир. Это доказал бопкин с рыбой-дудцом. Он заберет пакеты со снадобьем, как забрал бопкин. Невольник Пройдет Таможенный Досмотр. И тогда Роланд принесет пакеты со снадобьем назад.

А сможешь?

Ох, вот это – вопрос достаточно тревожный, чтобы отвлечь его от вида воды внизу… они пролетели, похоже, над бескрайним океаном и теперь как раз поворачивали назад, к берегу. Вода при этом становилась все ближе. Воздушный вагон снижался (Эдди взглянул коротко, безразлично; стрелок смотрел зачарованно, как ребенок, впервые увидевший снегопад). Он может выносить предметы из этого мира, это он знает. А переносить их обратно? Вот об этом ему пока ничего не известно. Придется выяснить.

Стрелок сунул руку в карман невольника и сомкнул его пальцы на монете.

И прошел через дверь обратно в свой мир.


Когда он приподнялся и сел, птицы улетели. На этот раз они не посмели подобраться так близко. У него все болело, его лихорадило, он плохо соображал… но поразительно, сколько сил ему придала эта малая толика еды.

Он взглянул на монету, которую взял с собой на этот раз. Она казалась серебряной, но по красноватому оттенку на ребре можно было подумать, что в действительности она сделана из какого-то менее благородного металла. На одной стороне был профиль мужчины, в чьем лице угадывалось благородство, мужество, упрямство. Его волосы, завивавшиеся на затылке и собранные в косичку ниже, там, где начиналась шея, позволяли думать и о некотором тщеславии. Стрелок повернул монету и увидел нечто столь изумившее его, что он вскрикнул хриплым каркающим голосом.

На обратной стороне монеты был орел, изображение, украшавшее некогда его собственное знамя – в те полузабытые дни, когда существовали еще королевства и символизировавшие их знамена.

«Времени мало. Возвращайся. Поспеши».

Но он помедлил еще секунду, задумавшись. Думать, находясь внутри этой головы, было трудно. У невольника голова тоже была далеко не ясной, но все же, по крайней мере временно, она была более чистым сосудом, чем его собственная.

Пронести монету туда и обратно – это ведь только половина эксперимента, не так ли?

Роланд достал из своей патронной ленты еще один патрон и стиснул его в руке, прижав к монете.

И шагнул через дверь обратно.


Монета невольника была на месте, крепко сжатая в засунутой в карман руке. Чтобы проверить патрон, Роланду не надо было выдвигаться вперед; он знал, что патрон сюда не прошел.

Но он все равно шагнул вперед, на минутку, потому что ему было необходимо узнать одну вещь. Было необходимо увидеть.

Поэтому он повернулся, словно для того, чтобы поправить маленькую бумажную штучку на спинке своего кресла (в этом мире бумага повсюду – свидетели тому все боги, какие только были и есть), и посмотрел за дверь. Он увидел свое тело, лежащее бессильно, как и раньше, только теперь на щеке появилась свежая ссадина, и из нее текла струйка крови – должно быть, его тело расшиблось о камень, когда он покинул его и перешел сюда.

Патрон, который он нес вместе с монетой, лежал у низа двери, на песке.

Все же ответ был достаточно полным. Невольник сможет Пройти Таможенный Досмотр. Пусть их стража обыскивает его с ног до головы, от дырки, в которую еда входит, до дырки, из которой она потом выходит, а потом наоборот.

Они ничего не найдут.

Стрелок отступил назад, довольный, не подозревая – по крайней мере, в тот момент, – что он еще не осознал всю проблему в целом.


Боинг низко и плавно прошел над затопленной морской водой низиной Лонг-Айленда, оставляя за собой черный шлейф отработанного горючего. Грохот, глухой удар – это шасси коснулось земли.


3-А, человек с двухцветными глазами, выпрямился, и Джейн увидела – по самому настоящему увидела – у него в руках короткоствольный «узи» и тут же поняла, что это всего-навсего его таможенная декларация и маленькая сумочка на молнии, в каких мужчины иногда держат паспорта.

Самолет сел, плавно, как в пух.

С долгим, прерывистым вздохом, вздрагивая, она завинтила на термосе красную крышку.

– Можешь обозвать меня жопой с ручкой, – тихо сказала она Сьюзи, пристегивая ремни, хотя это было уже ни к чему. Когда заходили на посадку, она сказала Сьюзи, в чем дело, чтобы та была готова. – Имеешь полное право.

– Нет, – возразила Сьюзи. – Ты сделала совершенно правильно.

– Я слишком остро прореагировала. И обед – за мой счет.

– Фигушки. И не смотри на него. Смотри на меня. Улыбайся, Джейни.

Джейн улыбнулась. Кивнула. Подумала: «Сейчас-то что происходит, Господи?»

– Ты все время смотрела ему на руки, – сказала Сьюзи и засмеялась. Джейн тоже засмеялась. – А я смотрела, что делается с его рубашкой, когда он нагнулся за сумкой. У него там столько всего, что можно у Вулворта целый отдел мелкой галантереи укомплектовать. Только не думаю я, что он везет то, что можно купить у Вулворта.

Джейн запрокинула голову и опять расхохоталась, чувствуя себя марионеткой.

– И что нам теперь делать?

Сьюзи работала на пять лет дольше, чем Джейн, и Джейн, которой минуту назад казалось, что она, хоть из последних сил, но контролирует ситуацию, теперь была только рада, что Сьюзи – рядом.

– Нам – ничего. Пока будем катиться по посадочной полосе, скажи капитану. Капитан свяжется с таможенниками. Этот твой друг встанет в очередь, как все пассажиры, только потом его выдернут из очереди и отведут в одну такую маленькую комнатку. Я думаю, для него это будет первая из очень длинного ряда маленьких комнаток.

– Мамочки. – Джейн улыбнулась, но ее бросало то в жар, то в холод.

Когда реверсы отключились, она нажала на своих ремнях безопасности кнопку автоматического расстегивания, отдала термос Сьюзи, встала и постучала в дверь кабины пилотов.

Не террорист, а контрабандист, перевозчик наркотиков. Что ж, и на том спасибо. Но ей было как-то неприятно. Он все-таки был симпатичный.

Не очень, но немножко.


«Он все еще не видит, – подумал стрелок со злостью и зарождающимся отчаянием. – О боги!»

Невольник нагнулся, чтобы достать бумаги, нужные ему для обряда, а когда выпрямился, военная женщина уставилась на него, выпучив глаза, щеки у нее стали белые, как бумажные штучки на спинках кресел. Серебряная трубка с красной крышкой, которую он сперва принял за флягу или что-то в этом роде, по-видимому, была оружием. Сейчас женщина держала ее, прижав к груди. Роланд подумал, что через пару секунд она либо швырнет эту штуку в невольника, либо сорвет красную крышку и пристрелит его из нее.

Вдруг она расслабилась и застегнула ремни, хотя по толчку и стрелок, и невольник поняли, что воздушный вагон уже приземлился. Она повернулась к военной женщине, рядом с которой сидела, и что-то сказала. Та засмеялась и кивнула, но стрелок подумал, что если это – искренний смех, то он – речная жаба.

Стрелка удивляло, как тот человек, чье сознание стало для него временным пристанищем, может быть таким глупым. Конечно, отчасти это вызвано снадобьем, которое он вводит в свое тело… одним из здешних вариантов бес-травы. Отчасти, но не только. Он не такой мягкотелый и ненаблюдательный, как остальные, но со временем, возможно, станет таким.

«Они такие, какие есть, потому что живут при свете, – подумал вдруг стрелок. – При свете цивилизации, перед которым тебя научили преклоняться больше, чем перед всем остальным. Они живут в мире, что не сдвинулся с места».

Роланд подумал, что если в таком мире люди становятся такими, как эти, то он, возможно, предпочел бы тьму. «Это было до того, как мир сдвинулся с места», – говорили люди в его собственном мире, причем всегда – скорбным тоном утраты… но, быть может, эта печаль была бездумной, необдуманной.

«Когда я/он нагнулся за бумагами, она подумала, что я/он хочу достать оружие. Когда она увидела бумаги, она расслабилась и сделала то, что все остальные сделали до того, как вагон опустился на землю. А теперь она и ее подруга болтают и смеются, но их лица – особенно ее лицо, лицо женщины с металлической трубкой – не такие, как должны быть. Они действительно разговаривают, но только притворяются, что смеются… и это потому, что разговаривают они о нем».

Теперь воздушный вагон ехал по длинной дороге, по-видимому, бетонной, одной из многих. Стрелок в основном следил за военными женщинами, но краем глаза видел, как по некоторым другим дорогам движутся другие воздушные вагоны. Одни ехали медленно, неуклюже, другие мчались с неимоверной скоростью, не как вагоны, а как выстреленные пули или снаряды – готовились прыгнуть в воздух. Каким бы отчаянным ни стало сейчас его положение, часть его сознания испытывала сильнейшее желание выдвинуться вперед и повернуть голову, чтобы увидеть, как эти экипажи уходят в небо. Они были сделаны руками человека, но казались такими же легендарными, как истории о Великом Пернатце, жившем некогда, как рассказывали, в далеком (и, надо полагать, мифическом) королевстве Гарлан – может быть, даже более легендарными, просто потому, что эти были созданы человеком.

Женщина, которая принесла ему бопкин, расстегнула ремни (а ведь не прошло и минуты, как она их застегнула) и подошла к какой-то маленькой двери. «Здесь сидит возница», – подумал стрелок, но когда дверь открылась и она вошла, Роланд увидел, что для управления воздушным вагоном нужны, по-видимому, три возницы, и даже короткого взгляда ему хватило, чтобы понять, почему: насколько он успел заметить, там был чуть ли не миллион всяких ручек, циферблатов и огоньков.

Невольник смотрел на все, но ничего не видел – Корт сначала высмеял бы его, а потом прошиб бы им ближайшую стену. Сознание невольника было полностью поглощено мыслями о том, чтобы выхватить сумку из-под сиденья и легкую куртку из ячейки над головой… и пройти предстоящее ему мучительное испытание – обряд Прохождения Таможенного Досмотра.

Невольник не видел ничего; стрелок видел все.

«Женщина думала, что он – вор или безумец. Он – а может быть, не он, а я, да, это очень возможно – сделал что-то такое, что заставило ее так подумать. Потом она перестала так думать, а потом опять начала, из-за второй женщины… только теперь, по-моему, они точно знают, в чем дело. Они знают, что он хочет попытаться профанировать обряд».

И тут он мгновенно, как в свете молнии, увидел всю остальную часть своей проблемы. Во-первых, она не сводилась лишь к тому, чтобы забрать пакеты в его мир, как он забрал монету; монета не была приклеена к телу невольника клейкой веревкой, которую невольник много раз обмотал вокруг верхней части своего туловища, чтобы мешочки плотно прилегали к коже и крепко держались. Невольник не обратил внимания на исчезновение одной из многих монет, но когда он заметит внезапное исчезновение того – что бы это ни было – ради чего он рисковал жизнью, с ним непременно сделается родимчик… и что тогда?

Скорее всего, тогда невольник начнет вести себя так странно, что его запрут в темницу так же быстро, как если бы его поймали на профанации обряда. Лишиться пакетов было бы достаточно скверно; но если бы эти пакеты у него подмышками просто-напросто рассосались, обратились в ничто, он бы, наверно, подумал, что и вправду сошел с ума.

Воздушный вагон, ставший на земле медлительным, как вол, тяжело поворачивал влево. Стрелок понял, что не может позволить себе роскошь раздумывать дальше. Теперь ему мало просто выдвинуться вперед; теперь он должен установить контакт с Эдди Дийном.

Прямо сейчас.


Эдди засунул свою декларацию и паспорт в нагрудный карман. Стальная проволочка все туже и туже закручивалась вокруг его внутренностей, врезалась все глубже и глубже, так что нервы у него искрили и потрескивали. И вдруг у него в голове раздался голос.

Не мысль; голос.

Слушай меня, ты. Слушай внимательно. И если хочешь, чтобы все обошлось, не допускай, чтобы на твоем лице было заметно хоть что-нибудь, что могло бы усилить подозрения этих военных женщин. Видит Бог, они уже и так подозревают достаточно.

Сначала Эдди подумал, что забыл снять принадлежащие авиакомпании наушники и слышит какой-то дурацкий разговор из пилотской кабины. Но наушники собрали у пассажиров пять минут назад.

Вторая мысль была, что кто-то стоит рядом и разговаривает. Он хотел было резко повернуть голову влево, но это было нелепо. Как ни неприятно, а неприкрытая правда состояла в том, что голос исходил у него из головы, изнутри.

Может, он принимает какую-то радиопередачу – АМ, ЧМ, УКВ – пломбами в зубах? Он слышал о таких шту…

Выпрямись, червь! Они и так тебя подозревают, а если у тебя еще будет такой вид, будто ты рехнулся!..

Эдди выпрямился, резко, словно от пощечины. Это был не голос Генри, но он так походил на давний голос Генри, когда они были еще пацанами, подрастали в микрорайоне «Проекты»; Генри был на восемь лет старше, а сестру, которая была между ними, Эдди почти не помнил – Селину насмерть сбило машиной, когда ему было два года, а Генри – десять. Этот резкий, командирский тон слышался всякий раз, когда Генри видел, что Эдди делает такое, что может уложить его в длинный сосновый ящик задолго до старости… как это случилось с Селиной.

Да что же это такое, едрена вошь?

Ты не слышишь голосов, которых нет, – ответил голос. Нет, это не голос Генри – старше, суше… более властный. Но он похож на голос Генри… и не верить невозможно. – Это во-первых. Ты не сходишь с ума. Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО другой человек.

Это телепатия?

Эдди смутно сознавал, что его лицо абсолютно ничего не выражает. Он подумал, что в данных обстоятельствах его следовало бы за это объявить победителем Академического Конкурса на Звание Лучшего Актера Года. Он посмотрел в окно и увидел, что самолет подруливает к сектору авиакомпании «Дельта» терминала международного аэропорта Кеннеди.

Я не знаю этого слова. Но вот что я знаю точно: эти две военные женщины знают, что ты везешь…

Пауза. Чувство – невыразимо странное – что призрачные пальцы роются у него в мозгу, словно он – живая картотека.

…героин или кокаин. Я не могу сказать, который из них, но… не думаю, кокаин, потому что ты везешь то, чем не пользуешься, чтобы купить то, что употребляешь.

– Какие военные женщины? – тихим голосом пробормотал Эдди. Он совершенно не сознавал, что говорит вслух. – Ты о чем, черт возьми, гово…

Опять это ощущение, что ему дали пощечину… такое реальное, что он почувствовал, как у него зазвенело в голове.

Заткнись, осел проклятый!

Да ладно, ладно! Ой, мама!

Теперь опять ощущение роющихся пальцев.

Военные стюардессы, ответил чужой голос. Ты меня понимаешь? У меня нет времени копаться в каждой твоей мысли, невольник.

– Как ты… – начал было Эдди, потом закрыл рот. Как ты меня назвал?

Неважно. Ты давай слушай. Времени очень-очень мало. Они знают. Военные стюардессы знают, что у тебя есть этот кокаин.

Откуда они могут знать? Это чушь!

Я не знаю, каким образом они узнали, и это неважно. Одна из них сказала возницам. Возницы скажут тем жрецам, которые совершают эту церемонию, это Прохождение Таможенного Досмотра…

Голос у него в голове говорил каким-то странным, таинственным языком, выражения были такими нелепыми, что это было почти мило… но смысл сказанного Эдди понял очень и очень отчетливо. Хотя лицо Эдди по-прежнему ничего не выражало, зубы его, больно стукнув, сжались, и он тихонько, зло присвистнул сквозь них.

Голос говорил, что игра окончена. Он еще даже из самолета не вышел, а игра уже закончилась.

Но это же не взаправду. Это никак не может быть взаправду. Это просто его мозг в последний момент решил сплясать ему эдакую маленькую параноидную джигу, вот и все. Он не будет обращать на это внимания. Просто будет игнорировать, и оно прекра…

«Ты НЕ будешь это игнорировать, иначе ты отправишься в темницу, а я умру!» – проревел голос.

«Да кто ты, черт возьми, такой?» – неохотно, со страхом спросил Эдди – и услышал, как у него в голове кто-то (или что-то?) испустил глубокий, шумный вздох облегчения.


«Поверил, – подумал стрелок. – Благодарение всем богам, какие только есть или когда-нибудь были, поверил!»


Самолет остановился. Надпись ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ погасла. Трап подкатился к самолету и глухо стукнулся о левую переднюю дверь.

Прибыли.


«Есть одно место, где ты сможешь все оставить, пока будешь совершать обряд Прохождения Таможенного Досмотра, – сказал голос. – Надежное место. А потом, когда уйдешь отсюда, сможешь снова взять и отнести этому Балазару».

Пассажиры начали вставать с мест, доставать вещи из ячеек наверху, пытались пристроить куда-то куртки, надевать которые, как объявили из пилотской кабины, не стоило из-за жары.

Возьми куртку. Возьми сумку. А потом опять пойди в нужник.

Нуж…

Ах, да. В туалет. В переднем отсеке.

Если они считают, что я везу марафет, они подумают, что я хочу его скинуть.

Но Эдди понимал, что это-то как раз не имеет значения. Они не станут прямо так ломать дверь, потому что это может напугать пассажиров. И они понимают, что невозможно спустить два фунта кокаина в самолетный унитаз и не оставить какого-то следа. Если, конечно, голос говорит правду… что есть какое-то безопасное место. Но как же это может быть?

Не твое дело, будь ты проклят! ПОШЕВЕЛИВАЙСЯ!

И Эдди зашевелился. Потому что до него, наконец, дошло, каково положение вещей. Он не видел всего того, что было видно Роланду при его возрасте и школе, которую он прошел – смеси пыток и точности; но ему видны были лица стюардесс – их настоящие лица, скрытые за улыбками и услужливостью, с которой они подавали пассажирам чехлы с одеждой и картонки, сложенные в стенном шкафу переднего отсека. Он видел, как они то и дело украдкой бросают на него быстрые, словно удары бича, взгляды.

Он достал свою сумку. Достал куртку. Дверь к трапу была открыта, и пассажиры уже шли по проходу. Дверь пилотской кабины была распахнута, и там стоял капитан… и тоже улыбался, но тоже смотрел на пассажиров в салоне первого класса, которые еще собирали вещи, взглядом нашел его – нет, прицелился в него взглядом – а потом снова отвел глаза, кивнул кому-то, взъерошил какому-то мальчугану волосы.

Эдди стало холодно. Не из-за ломки. Просто холодно. И этот голос у него в голове был тут ни при чем. Холодно – иногда это бывает даже кстати. Вот только надо следить, чтобы от этого холода не превратиться в ледышку.

Эдди пошел вперед, дошел до места, где, чтобы попасть к трапу, надо было свернуть налево – и вдруг зажал рот рукой.

– Мне нехорошо, – пробормотал он. – Извините. – Он прикрыл дверь кабины, которая слегка загораживала дверь в передний отсек первого класса, и открыл дверь туалета справа.

– Боюсь, что вам придется выйти из самолета, – резко сказал пилот, когда Эдди открывал дверь туалета. – Уже…

– По-моему, меня сейчас вырвет, и я не хочу, чтобы все попало вам на ботинки, – сказал Эдди. – Да и на мои.

Через секунду он уже был в туалете, за запертой дверью. Капитан что-то говорил. Эдди не мог разобрать, что именно, он не хотел разбирать. Главное, что тот говорил спокойно, а не орал. Эдди был прав, никто не станет орать, когда около двухсот пятидесяти пассажиров еще ждут своей очереди, чтобы выйти из самолета через единственную переднюю дверь. Он в туалете, временно – в безопасности, но какой ему от этого толк?

«Если ты здесь, – подумал он, – так давай делай что-нибудь, да побыстрее, кто бы ты ни был».

В течение одной страшной секунды ничего не происходило. Это была короткая секунда, но в сознании Эдди Дийна она растянулась, казалось, почти до вечности, как «Турецкие Тянучки Бономо», которые Генри иногда покупал ему в детстве; если он вел себя плохо, Генри лупил его, как сидорову козу, а если хорошо, то Генри покупал ему «Турецкие Тянучки». Таким образом Генри во время летних каникул справлялся со своей возросшей ответственностью.

«О, Господи Иисусе, я это все себе вообразил, о, Боже, как я мог быть таким сума…»

Приготовься, – сказал угрюмый голос. – Мне одному не справиться. Я могу ВЫДВИНУТЬСЯ ВПЕРЕД, но не могу заставить тебя ПРОЙТИ НА ТУ СТОРОНУ. Ты должен сделать это вместе со мной. Повернись.

Вдруг Эдди стал видеть двумя парами глаз, ощущать двумя комплектами нервов (но не все нервы этого другого были на месте; у другого не хватало каких-то частей тела, он потерял их недавно, ему было больно до крика), чувствовать десятью чувствами, думать двумя мозгами, гнать кровь двумя сердцами.

Он повернулся. В боковой стенке туалета была дыра, дыра, похожая на дверной проем. Через нее Эдди увидел морской берег с крупным серым песком и разбивающиеся на нем волны цвета старых физкультурных носков.

Ему был слышен шум этих волн.

Его нос чуял запах соли, запах, горький, как слезы.

Проходи.

Кто-то колотил в дверь туалета, говорил, чтобы он вышел, чтобы он немедленно покинул самолет.

Проходи же, чтоб тебя!

Эдди со стоном шагнул в дверной проем… споткнулся… и упал в другой мир.


Он медленно поднялся на ноги и заметил, что порезал ладонь краем ракушки. Он тупо смотрел на кровь, заливающую линию жизни, потом увидел, что справа от него медленно встает с песка какой-то человек.

Эдди попятился; чувство потери ориентировки и сонной растерянности внезапно вытеснил острый ужас: этот человек был мертв, но не знал этого. Лицо у него было изможденное, кожа лица обтягивала кости, как полоски материи, обернутые вокруг острых металлических углов так туго, что, казалось, еще чуть-чуть – и они разорвутся. Он был иссиня-бледен, за исключением пятен лихорадочного румянца высоко на скулах, красных пятен на шее, под углами челюсти с обеих сторон, и одного круглого пятна между глазами, словно нарисованного ребенком, пытавшимся изобразить индусский знак касты.

Но глаза у него были живые – голубые, с твердым взглядом, не безумные, полные грозной и упрямой жизненной силы. На человеке была темная одежда из какой-то домотканой материи – черная, выгоревшая почти до серого цвета рубашка с закатанными рукавами, синие штаны, похожие на джинсы. Он был накрест опоясан патронными лентами, но почти все гнезда были пусты. В кобурах лежали револьверы, вроде бы сорок пятого калибра – но невероятно старинные. Гладкое дерево их рукояток, казалось, светилось собственным внутренним светом.

Эдди не знал, что собирается заговорить – что у него есть, что сказать, – но, тем не менее, услышал свой голос: «Ты кто – привидение?»

– Пока нет, – прохрипел человек с револьверами. – Бес-трава. Кокаин. Или как ты его называешь. Снимай рубаху.

– У тебя руки… – Эдди их увидел. Руки человека, выглядевшего, как какой-то нелепый стрелок, какого можно увидеть только в самом паршивом вестерне, были испещрены яркими, зловещими багровыми полосами. Эдди отлично знал, что это за полосы. Они означали заражение крови. Они означали, что дьявол не просто дышит тебе в задницу, а уже ползет по канализационным трубам, которые ведут к твоему насосу.

– Отъебись от моих рук, понял? – сказало ему бледное видение. – Снимай рубаху и отцепляй эти штуки!

Эдди слышал шум волн; слышал тоскливый вой ветра, не ведающего преград; видел этого умирающего безумца, а кроме него – только запустение; но позади себя он слышал негромкие голоса пассажиров, выходящих из самолета, и непрерывный глухой стук.

– Мистер Дийн! – «Этот голос – в другом мире», – подумал он. Не то, чтобы он в этом сомневался; он просто старался вбить это себе в голову, как вбивают гвоздь в толстый кусок красного дерева. – Вам все-таки придется…

– Можешь оставить это здесь, заберешь потом, – прохрипел стрелок. – О боги, неужели ты не понимаешь, что здесь я должен разговаривать? А это больно! И времени же нет, болван!

Были люди, которых Эдди убил бы за такое слово… но он подумал, что убить этого человека ему будет не так-то просто, хотя вид у него такой, словно убийство, возможно, пошло бы ему на пользу.

Однако в этих голубых глазах он ощущал истину; их лихорадочный блеск делал ненужными все вопросы.

Эдди начал расстегивать рубашку. Первым его порывом было просто сорвать ее, как сделал Кларк Кент, когда Лоис Лэйн привязали к рельсам или к чему-то такому, но в реальной жизни это никуда не годилось: рано или поздно пришлось бы объяснять, почему столько пуговиц оторвано. Так что он стал расстегивать их, а стук позади него продолжался.

Он рывком вытащил рубашку из джинсов, стащил ее и бросил на песок, открыв обмотавшую грудь клейкую ленту. Он был похож на человека на окончательном этапе выздоровления после тяжелого перелома ребер.

Он бросил быстрый взгляд назад и увидел открытую дверь… ее нижний край прочертил на сером песке веерообразный след, когда кто-то – надо полагать, этот умирающий – ее открыл. Сквозь проем двери Эдди был виден туалет первого класса, раковина, зеркало… а в нем – его собственное лицо, полное отчаяния, черные волосы, упавшие на лоб, на зеленовато-карие глаза. На заднем плане он увидел стрелка, берег и парящих над ним морских птиц, которые галдели и дрались неизвестно над чем.

Эдди теребил ленту, не зная, как начать, как найти свободный конец, и его охватила растерянность и безнадежность. Так, наверное, чувствует себя олень или кролик, когда до половины перейдет шоссе и повернет голову – и оцепенеет в безжалостном ослепительном свете приближающихся фар.

Уильяму Уилсону, человеку, чье имя прославил По, понадобилось двадцать минут, чтобы обмотать его липучкой. Чтобы открыть дверь в туалет первого класса, им понадобится пять минут, самое большое – семь.

– Мне не снять это говно, – сказал он человеку, который, шатаясь, стоял перед ним. – Я не знаю, кто ты и где я, но я тебе говорю – ленты слишком много, а времени слишком мало.


Когда капитан Макдоналд, раздосадованный тем, что 3-А не реагирует на его слова, начал колотить в дверь, Дийр, второй пилот, посоветовал ему бросить это дело.

– Да куда он денется? – спросил Дийр. – Что он может сделать? В унитаз сам себя спустить? Крупноват он для этого.

– Но если он везет… – начал Макдоналд.

Дийр, который сам не раз и не два нюхал кокаин, сказал:

– Если везет, то везет много. Ему от него не избавиться.

– Отключить воду, – вдруг резко приказал Макдоналд.

– Уже, – ответил штурман (который тоже любил при случае понюхать – только не табак). – Но не думаю, чтобы это имело значение. Можно растворить в бачке столько, сколько войдет, но сделать, чтобы его там не оказалось, невозможно.

Они столпились у двери туалета, на которой издевательски светилась надпись ЗАНЯТО; все говорили вполголоса. «Ребята из УБН [Управление по борьбе с наркобизнесом] сольют из бачков воду, возьмут пробу – и малый спекся».

– Он всегда сможет сказать, что кто-то заходил до него и скинул эту штуку, – возразил Макдоналд. Голос у него становился все более раздраженным. Ему хотелось не разговаривать об этом, а что-то с этим делать, принимать какие-то меры, хотя он отчетливо сознавал, что пассажиры все еще выходят гуськом, и многие с особенным любопытством поглядывают на пилотов и стюардесс, собравшихся у двери туалета. Экипаж, со своей стороны, отчетливо сознавал, что какие-либо слишком откровенные, открытые действия могут разбудить страшный призрак террориста, который в наше время таится в глубине сознания каждого авиапассажира. Макдоналд знал, что его штурман и бортинженер правы, знал, что наркотик, скорее всего, упакован в пластиковые пакеты, на которых остались отпечатки пальцев этого говнюка, и все равно он слышал, как у него в мозгу звучит сигнал тревоги. Что-то у него внутри кричало: «Жулик! Жулик!», словно этот малый из кресла 3-А был пароходным шулером и держал наготове полный рукав тузов.

– Он не пытается спустить воду, – сказала Сьюзи Дуглас. – Он даже не пытается открыть краны умывальника, а то мы бы услышали, как в них хлюпает воздух. Я слышу что-то, но…

– Уходите, – коротко приказал Макдоналд. Его взгляд скользнул по Джейн Дорнинг. – Вы тоже. Мы здесь сами справимся.

Джейн повернулась, чтобы уйти; щеки ее горели.

Сьюзи спокойно сказала:

– Джейн его вычислила, а я заметила выпуклости у него под рубашкой. Мы, пожалуй, останемся, капитан Макдоналд. Если хотите подать на нас рапорт о неподчинении командиру – подавайте. Но я хочу, чтобы вы не забывали, что можете сорвать УБН, возможно, очень крупную операцию.

Их взгляды столкнулись, точно сталь с кремнем, высекая искры.

Сьюзи сказала:

– Мак, я летала с вами раз семьдесят-восемьдесят. Я вам добра желаю.

Макдоналд еще секунду смотрел на нее, потом кивнул.

– Можете остаться. Но я хочу, чтобы вы отошли на шаг назад, к кабине.

Он приподнялся на цыпочки, оглянулся назад и увидел конец очереди, который как раз переходил из третьего класса во второй. Еще две минуты, ну, три.

Капитан повернулся к встречающему пассажиров агенту компании, который стоял у люка и внимательно смотрел на них. Как видно, он понял, что возникли какие-то сложности, потому что достал из футляра свою переносную рацию и держал ее в руке.

– Скажи ему, чтобы он прислал мне сюда таможенников, – тихо сказал Макдоналд штурману. – Троих или четверых. Сейчас же.

Штурман, беспечно усмехаясь и извиняясь, протолкался через очередь и тихонько поговорил с агентом, который поднес рацию ко рту и что-то тихо сказал в нее.

Макдоналд – который ни разу в жизни не принимал ничего более сильнодействующего, чем аспирин, да и то очень редко – повернулся к Дийру. Губы его были сжаты в тонкую, белую, как шрам, черту.

– Как только выйдет последний пассажир, мы взломаем дверь этой сральни, – сказал он. – И мне плевать, будут здесь таможенники или нет. Ясно?

– Вас понял, – ответил Дийр и стал смотреть, как хвост очереди проходит в первый класс.


– Достань мой нож, – сказал стрелок. – Он у меня в кошеле.

Он показал рукой на потрескавшийся кожаный мешок, лежавший на песке. Мешок был похож не столько на кошель, сколько на большой рюкзак; такие, должно быть, несли хиппи, когда шли по аппалачскому маршруту, тащась от красоты природы (а время от времени, может, и от косячка), только этот выглядел, как настоящий, а не как бутафория, помогающая какому-нибудь торчку поддерживать свое собственное представление о себе; как вещь, которая много-много лет сопутствовала хозяину в трудных – быть может, невыносимо трудных – странствиях.

Показал рукой, а не пальцем. Он не мог показать пальцем. Эдди понял, почему правая рука у этого человека была обмотана грязным обрывком рубахи: у него были оторваны несколько пальцев.

– Возьми нож, – сказал незнакомец. – Перережь ленту. Постарайся не порезаться. Это не трудно. Тебе надо быть осторожным, но все равно придется управляться быстрее. Времени мало.

– Знаю, – сказал Эдди и стал на колени на песок. Все это происходило не на самом деле. Вот в чем штука, вот чем все объясняется. Как сформулировал бы Генри Дийн, великий мудрец и выдающийся торчок, прыг да скок, туда-сюда, крыша едет – не беда; жизнь – лишь сон, а мир – фуфло. Это, братец, западло, только ты не унывай, а лучше вмажемся давай.

Все это не взаправду, это все – необычайно живой глюк, так что самое лучшее – не дергаться, а плыть по течению.

Но глюк был до невозможности живой. Эдди потянулся к «молнии» – или, может, кошель застегивался на липучки – и увидел, что он крест-накрест зашнурован сыромятными ремешками; некоторые порвались и были тщательно связаны, и узелки были такими маленькими, чтобы не застревать в окруженных металлическими колечками отверстиях.

Эдди расшнуровал мешок, растянул горловину и нашел нож под сыроватым свертком – обрывком рубахи, в который были увязаны патроны. От одного только вида рукоятки у него захватило дух… она была из настоящего серебра, глубокого, мягкого серо-белого цвета, и на ней был выгравирован замысловатый узор, привлекавший взгляд, приковывавший его…

В ухе у Эдди взорвалась боль, с ревом пронизала голову насквозь, на миг застлала глаза красным туманом. Он неуклюже споткнулся о раскрытый кошель, упал на песок и снизу вверх взглянул на бледного человека в сапогах с отрезанными голенищами. Это был совсем даже не глюк. Голубые глаза, пылавшие на этом умирающем лице, были глазами самой истины.

– Любоваться будешь после, невольник, – сказал стрелок. – Сейчас воспользуйся им – и только.

Эдди чувствовал, как ухо у него пульсирует, распухает.

– Почему ты меня все время так называешь?

– Разрежь ленту, – мрачно сказал стрелок. – Если они вломятся в оный нужник, пока ты еще здесь, то ты – такое у меня чувство – останешься здесь очень надолго. И вскоре – в обществе трупа.

Эдди вытащил нож из ножен. Не старинный; больше, чем старинный; больше, чем древний. Лезвие, отточенное почти до невидимости, казалось, впитало в металл все века.

– Да, видать, острый, – сказал он, и голос у него дрогнул.


Последние пассажиры гуськом выходили на трап. Одна из них, дама весен эдак семидесяти, остановилась возле Джейн Дорнинг с тем мучительно-растерянным выражением лица, какое, кажется, свойственно только людям, которые впервые летят на самолете в очень немолодом возрасте или очень плохо зная английский язык, и стала показывать ей свои билеты. «Как же я найду свой самолет на Монреаль? – спрашивала она. – И что будет с моим багажом? Когда мне проходить досмотр – здесь или там?»

– На верхней площадке трапа будет стоять агент нашей авиакомпании, который сообщит вам все необходимые сведения, мэм, – сказала Джейн.

– Ну, уж не знаю, почему вы не можете дать мне все необходимые сведения, – возразила старушка. – На этом вашем трапе все еще полно народу.

– Проходите, пожалуйста, сударыня, не задерживайтесь, – сказал капитан Макдоналд. – У нас тут возникла проблема.

– Что ж, прошу прощения, что я вообще еще не умерла, – обиженно сказала старушка. – Я, как видно, просто свалилась с катафалка.

И прошествовала мимо них, задрав нос, как собака, учуявшая еще довольно далекий костер, зажав в одной руке дорожную сумку, а в другой – папку с билетами (из нее торчало такое множество корешков посадочных талонов, что впору было подумать, что эта леди облетела почти весь земной шар, меняя самолеты в каждом аэропорту).

– А эта дамочка, пожалуй, больше не станет летать на реактивных лайнерах компании «Дельта», – пробормотала Сьюзи.

– А мне насрать, пусть хоть у Супермена в портках летает, – ответил Макдоналд. – Она последняя.

Джейн метнулась мимо них, огляделась места во втором классе, потом заглянула в главный салон. Там никого не было.

Она вернулась и доложила, что самолет пуст.

Макдоналд обернулся к трапу и увидел, что сквозь толпу проталкиваются два таможенника в форме, извиняясь, но не давая себе труда оглядываться на людей, которых они оттолкнули. Последней из этих людей была та самая старушка; она уронила свою папку с билетами, бумажки рассыпались и летали вокруг, а она с пронзительными криками гонялась за ними, как рассерженная ворона.

– Ладно, – сказал Макдоналд, – вы, ребята, здесь и оставайтесь.

– Сэр, мы – служащие федеральной Таможни…

– Правильно, и я вас вызвал, и я рад, что вы прибыли так быстро. А теперь вы стойте, где стоите, потому что это – мой самолет, и тип, который там засел, – один из моих пассажиров. Как только он выйдет из самолета и ступит на трап, он станет вашим, и можете делать с ним, что хотите. – Он кивнул Дийру. – Я дам этому сукину сыну еще один шанс, а потом будем ломать дверь.

– Я не против, – ответил Дийр.

Макдоналд заколотил ладонью по двери туалета и заорал:

– А ну, друг, выходи! Я больше просить не буду!

Ответа не было.

– Ладно, – сказал Макдоналд. – Поехали.


Эдди смутно слышал, как старуха говорила: «Что ж, прошу прощения, что я вообще еще не умерла! Я, как видно, просто свалилась с катафалка!»

Он разрезал уже половину клейкой ленты. Когда старуха заговорила, у него дрогнула рука, и он увидел, что по животу у него течет тоненькая струйка крови.

– Зараза! – выругался он.

– Теперь ничего не поделаешь, – сказал стрелок своим хриплым голосом. – Заканчивай скорей. Или при виде крови тебе становится дурно?

– Только при виде своей, – ответил Эдди. Лента начиналась у него над самым животом. Чем выше он резал, тем хуже ему было видно. Он разрезал еще около трех дюймов и чуть не порезался еще раз, когда услышал, как Макдоналд говорит таможенникам: «Ладно, вы, ребята, здесь и оставайтесь».

– Я могу закончить и, может, разрезать себе все до кости, – сказал Эдди, – или можешь попробовать ты. Мне не видно, что я делаю. Подбородок, блядь, мешает.

Стрелок взял нож в левую руку. Рука тряслась. При виде того, как дрожит этот клинок, отточенный до самоубийственной остроты, Эдди стало очень не по себе.

– Может, я лучше сам попро…

– Подожди.

Стрелок устремил на свою левую руку напряженный, неподвижный взгляд. Эдди не то, чтобы не верил в телепатию, но не очень-то и верил в нее. Тем не менее, сейчас он уловил нечто… нечто столь же реальное и ощутимое, как жар, пышущий от духовки. Через несколько секунд он понял, что это такое; концентрация воли этого странного человека.

«Какой же он, к черту, умирающий, если я так мощно чувствую его силу?»

Дрожь в руке стала ослабевать. Вскоре рука только еле-еле вздрагивала. Через десять секунд, не больше, она была неподвижна, как скала.

– Ну, так, – сказал стрелок. Он шагнул вперед, поднял нож, и Эдди почувствовал другой жар, исходивший от него – зловещий жар лихорадки.

– Ты левша? – спросил Эдди.

– Нет, – ответил стрелок.

– О, Господи, – сказал Эдди и решил, что, может, почувствует себя получше, если на минуточку закроет глаза. Он слышал жесткий шорох расходящейся под ножом ленты.

– Ну, вот, – сказал стрелок и отступил на шаг. – Теперь отлепляй, сколько сможешь. А я займусь спиной.

В дверь туалета перестали вежливо стучать и заколотили кулаками. «Пассажиры вышли, – подумал Эдди. – Китайским церемониям конец. Ох, мать твою…»

– А ну, друг, выходи! Я больше просить не буду!

– Дерни как следует, – негромко прорычал стрелок.

Эдди ухватил каждой рукой толстый слой пластыря и рванул, что было сил. Больно было до чертиков. «Кончай ныть, – подумал он. – Могло быть хуже. Вдруг бы у тебя грудь была волосатая, как у Генри».

Он опустил глаза и увидел, что у него на коже поперек грудины тянется красная полоса раздражения, шириной дюймов примерно семь. Над самым солнечным сплетением, там, где он укололся ножом, кровь взбухала в проколе и красной струйкой сбегала к пупку. Пакеты с наркотиками теперь болтались у него подмышками, как плохо притороченные переметные сумы.

– Ладно, – сказал кому-то приглушенный голос за дверью туалета. – Поеха…

Остального Эдди не расслышал из-за неожиданно рванувшей боли в спине – это стрелок бесцеремонно сорвал с него остаток ленты.

Он стиснул зубы, чтобы не вскрикнуть.

– Надевай рубаху, – сказал стрелок. Его лицо (раньше Эдди думал, что живой человек не может быть бледнее этого) теперь стало цветом, как старый пепел. Несколько секунд он держал в руке опояску из клейкой ленты (теперь она слипалась в бессмысленную паутину, и большие пакеты с белым порошком казались странными коконами), потом отбросил ее в сторону. Эдди увидел, что через тряпку, которой была замотана правая рука стрелка, просачивается свежая кровь. – Да пошевеливайся.

Послышался глухой удар. Это был не просто сильный стук в дверь. Эдди поднял глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как задрожала дверь туалета, как замигали в нем лампы. Он понял, что они ломают дверь.

Он взял рубашку пальцами, ставшими, как ему показалось, слишком большими, слишком неуклюжими. Левый рукав был вывернут наизнанку. Он попытался пропихнуть его через пройму, рука у него застряла, и он выдернул ее так резко, что опять вывернул рукав наизнанку.

Бух, – и дверь туалета опять затряслась.

– О, боги, как же ты неуклюж! – простонал стрелок и сам засунул кулак в левый рукав рубашки Эдди. Когда стрелок стал вытаскивать кулак, Эдди ухватил манжету. После этого стрелок подал ему рубашку, как дворецкий подает хозяину фрак. Эдди надел ее и потянулся к нижней пуговице.

– Погоди! – рявкнул стрелок и оторвал еще кусок от своей рубашки, которой оставалось все меньше и меньше. – Вытри брюхо!

Эдди вытер, как сумел. Из дырочки в коже, проколотой ножом, все еще сочилась кровь. Да, клинок оказался острым. И даже очень.

Он бросил на песок окровавленный лоскут рубахи стрелка и застегнул свою рубашку.

Бух! На этот раз дверь не только затряслась; она прогнулась. Взглянув сквозь проем двери на берегу, Эдди увидел, как стоявший возле раковины флакон с жидким мылом упал прямо на его сумку.

Он хотел заправить рубашку, которая была уже застегнута (и, как ни странно, застегнута правильно) в штаны, но вдруг его осенило. Вместо этого он расстегнул пояс.

– На это нет времени! – Стрелок понял, что хочет заорать, но не может. – Эта дверь выдержит еще один удар, не больше!

– Я знаю, что делаю, – ответил Эдди, надеясь, что это действительно так, и шагнул назад, через дверь между двумя мирами, на ходу расстегивая на джинсах кнопки и молнию.

Спустя секунду, полную отчаяния и безнадежности, стрелок последовал за ним, миг назад – тело, страдающее и переполненное жгучей физической болью, миг спустя – лишь холодно-спокойное ка в голове Эдди.


– Еще разок, – мрачно сказал Макдоналд, и Дийр кивнул. Теперь, когда все пассажиры сошли не только с самолета, но и с трапа, таможенники достали оружие.

Ну!

Оба летчика с размаха ударили в дверь. Она распахнулась, обломок ее на мгновение повис в замке, потом упал на пол.

Перед ними на унитазе восседал мистер 3-А. Штаны у него были спущены до колен, полы выгоревшей рубашки в узорчатую полоску едва прикрывали срам. «Да, застукать-то мы его застукали, – устало подумал капитан Макдоналд. – Вот только беда-то в том, что дело, за которым мы его застукали, насколько мне известно, не противозаконное». Внезапно он ощутил, как ноет у него плечо, которым он бил в дверь – сколько раз? три? четыре?

Вслух он рявкнул:

– Какого дьявола вы здесь делаете, мистер?

– Ну, вообще-то я облегчался, – сказал Эдди, – но, если вам всем сразу приспичило, то я могу подтереться и в здании аэровокзала…

– А нас ты, умник, конечно, не слышал?

– А мне до двери было не дотянуться. – 3-А вытянул руку, чтобы продемонстрировать и, хотя дверь сейчас висела на одной петле у стены слева от него, капитан Макдоналд видел, что он прав. – Наверно, я мог бы встать, но я, понимаете, оказался лицом к лицу с кошмарной ситуацией, правда, не то, чтоб лицом, если вы понимаете, о чем я. И не то, чтобы мне хотелось попасть в это лицом, опять же, если вы понимаете, о чем я. – 3-А улыбнулся обаятельной, чуть глуповатой улыбкой, которая показалась капитану Макдоналду такой же фальшивой, как девятидолларовая бумажка. Послушать его, так подумаешь, что ему никто никогда в жизни не объяснил и не показал, как нужно наклоняться вперед.

– Вставайте, – сказал Макдоналд.

– С удовольствием. Вы только попросите дам малость отойти, а? – 3-А очаровательно улыбнулся. – Я знаю, что в наше время это уже отжило свой век, но ничего не могу поделать. Я застенчив. И, по правде сказать, мне есть чего стесняться, ох, есть. – Он приподнял левую руку, раздвинув большой и указательный пальцы примерно на полдюйма, и подмигнул Джейн Дорнинг, которая залилась ярким румянцем и мгновенно вылетела на трап, а за ней по пятам умчалась Сьюзи.

«Вид-то у тебя не застенчивый, подумал капитан Макдоналд. – Вид-то у тебя, как у кошки, которая только что добралась до сливок, вот какой у тебя вид».

Когда стюардессы скрылись из вида, 3-А встал и подтянул трусы и джинсы. Потом он потянулся в кнопке спуска воды, а капитан Макдоналд сразу же оттолкнул его руку, схватил его за плечи и резко повернул к проходу. Дийр сзади запустил руку за пояс его штанов.

– Не надо переходить на личности, – сказал Эдди. Тон у него был легкий и точно соответствовал ситуации – во всяком случае, он так думал – но внутри у него все было, словно в свободном падении. Он ощущал того, другого, отчетливо чувствовал его. Другой был внутри его сознания, внимательно следил за ним, был наготове, чтобы вмешаться, если Эдди фраернется. Боже милостивый, это все должно ему сниться, ведь правда? Ведь правда?

– Стоять тихо, – сказал Дийр.

Капитан Макдоналд заглянул в унитаз.

– Говна не видать, – сказал он и, когда штурман непроизвольно заржал, бросил на него свирепый взгляд.

– Ну, знаете, как бывает, – сказал Эдди. – Иногда примчишься, сядешь, а окажется ложная тревога. Но я дал парочку таких залпов – куда там болотному газу. Если бы вы здесь три минуты назад зажгли спичку, тут можно было бы рождественскую индейку зажарить. Должно быть, я что-то съел перед посадкой, так я ду…

– Уберите его, – сказал Макдоналд, и Дийр, все еще держа Эдди сзади за штаны, вытолкал его из самолета на трап, где таможенники взяли его под руки, один – с одной стороны, другой – с другой.

– Але! – воскликнул Эдди. – А где моя сумка? И куртка?

– О, мы как раз хотим, чтобы все ваши вещи были при вас, – сказал один из таможенников. Его дыхание било Эдди в лицо. Изо рта у него пахло маалоксом и повышенной кислотностью. – Ваши вещи нас очень интересуют. Пошли, дружочек, пошли.

Эдди все время говорил им, чтобы они не волновались, успокоились, что он прекрасно может идти сам, но, как он подумал позже, носки его ботинок коснулись трапа всего раза два-три на всем расстоянии от люка до выхода в аэровокзал, где стояли еще три таможенника и с полдюжины ментов из аэропортовской охраны; таможенники ждали Эдди, а менты сдерживали небольшую толпу, которая, пока его уводили, пялила на него глаза с испугом и жадным любопытством.

4. БАШНЯ

Эдди Дийн сидел на стуле. Стул стоял в маленькой белой комнатке. Это был единственный стул в маленькой белой комнатке. В маленькой белой комнатке было полно народу. В маленькой белой комнатке было накурено. Эдди был в одних трусах. Эдди хотелось курить. Остальные шесть – нет, семь – человек в маленькой белой комнатке были одеты. Эти люди стояли вокруг него, окружая его плотным кольцом. Трое – нет, четверо – из них курили сигареты.

Эдди хотелось дергаться и извиваться. Эдди хотелось поводить плечами и притопывать ногами.

Эдди сидел спокойно, расслабившись, и смотрел на окружавших его людей с веселым интересом, будто его не сводило с ума желание вмазаться, будто он не сходил с ума от клаустрофобии.

Причиной этому был другой в его сознании. Сперва он панически боялся этого другого. Теперь он благодарил Бога, что другой – здесь, с ним.

Может, другой и болен, и даже умирает, но стали в нем еще хватит, чтобы одолжить немного этому перепуганному двадцатилетнему торчку.

– До чего же интересная красная полоса у тебя на груди, Эдди, – сказал один из таможенников. В углу рта у него торчала сигарета. В кармане его рубашки лежала пачка сигарет. У Эдди было такое чувство, что если бы он взял из этой пачки штук пять сигарет, набил бы ими рот от угла до угла, зажег бы их все и глубоко затянулся, может, на душе у него стало бы легче. – Она похожа на след от пластыря. Сдается, у тебя тут что-то было приклеено пластырем, а потом ты вдруг решил, что хорошо бы эту штуку отодрать и избавиться от нее.

– У меня на Багамах сделалась аллергия, – сказал Эдди. – Я ж вам говорил. В смысле, мы уже несколько раз все это проговаривали. Я пытаюсь не терять чувства юмора, но мне это дается все труднее.

– Заебись ты со своим чувством юмора, – яростно сказал другой таможенник; этот тон был знаком Эдди. Такой тон делался у него самого, когда ему случалось полночи на холоду прождать сбытчика, а тот так и не появлялся. Потому что эти мужики тоже были наркашами. Единственная разница заключалась в том, что для них наркотой были такие, как он и Генри.

– А как насчет дырки у тебя в пузе? Она-то у тебя откуда, Эдди? А? – третий таможенник показывал на то место, куда Эдди ткнул себя ножом. Кровь, наконец, унялась, но там еще был темно-красный застывший пузырек, который, казалось, лопнет сразу же – только тронь.

Эдди показал на красный след от клейкой ленты.

– Чешется, – сказал он. Это была правда. – Я в самолете заснул – если не верите мне, спросите стюардессу…

– Чего бы это мы тебе не верили, Эдди?

– Не знаю, – сказал Эдди. – Много вы видели контрабандистов, которые дрыхнут, когда везут товар? – Он секунду помолчал, чтобы они могли задуматься об этом, потом вытянул вперед руки. Некоторые ногти были обгрызаны, другие – обломаны. Он когда-то сделал открытие: в подходняке любимым лакомством вдруг становятся собственные ногти. – Я все время старался сдерживаться, не чесаться, но, как видно, пока спал, здорово разодрался.

– Или пока торчал. Это может быть след укола. – Эдди было ясно, что ни один из них так не думает. Если ширнуться так близко к солнечному сплетению (а оно для нервной системы – что панель управления), то больше тебе уже никогда не придется ширяться.

– Дайте передохнуть, – сказал Эдди. – Вы ко мне так близко придвинулись, что я уж думал – взасос целовать меня собрались. Не торчал я, и вы это знаете.

На лице третьего таможенника выразилось отвращение.

– Для невинного ягненочка, Эдди, ты что-то уж очень много знаешь про наркоту.

– Чего я не набрался из «Майами Вайс», то прочел в «Ридерз Дайджест». А теперь скажите мне правду – сколько раз мы еще будем в этом копаться?

Четвертый таможенник показал ему маленький пластиковый пакетик. В нем было несколько волоконец.

– Это – волокна. Мы их отправим в лабораторию, они нам подтвердят, но мы и так знаем, от чего они. Это волокна лейкопластыря.

– Я перед уходом из отеля не успел принять душ, – в четвертый раз сказал Эдди. – Я лежал у бассейна, загорал. Пытался избавиться от этой сыпи. От аллергической сыпи. И заснул. Мне еще чертовски повезло, что я вообще успел на самолет. Пришлось бежать, как угорелому. А был ветер. И откуда я знаю, что у меня прилипло к коже, а что – нет.

Еще один таможенник протянул к Эдди руку и провел пальцем по коже левой руки, на три дюйма вверх от локтевого сгиба.

– И это – не следы уколов.

Эдди оттолкнул его руку.

– Москиты покусали, говорил же я вам. Почти что зажили. Да что вы, елки-палки, сами не видите, что ли?

Они видели. Это дело было задумано далеко не вдруг. Эдди уже месяц, как перестал ширяться в руку. Генри был на это не способен, и в этом заключалась одна из причин, почему послали Эдди, почему пришлось послать Эдди. Когда он уже никак не мог терпеть, он задвигался высоко-высоко в левое бедро, где к коже ноги прилегало левое яичко… так, как он сделал в ту ночь, когда смугловатый гаденыш наконец принес ему приличную наркоту. Большей же частью Эдди только нюхал, а Генри этого теперь было мало. Это вызывало чувства, которым Эдди не мог дать точного определения… смесь гордости и стыда. Если они посмотрят там, если они отодвинут яички, у него могут возникнуть серьезные проблемы. Анализ крови мог бы стать причиной еще более серьезных проблем, но этого они не могут потребовать, не имея хоть каких-нибудь доказательств – а доказательств-то у них как раз и нет. Никаких. Они все знают, но ничего не могут доказать. Хотеть не вредно, как сказала бы его любимая старушка-мать.

– Москиты покусали.

– Да.

– А красная полоса – аллергия.

– Да. Она у меня уже была, когда я летал на Багамы, только не такая сильная.

– Она у него уже была, когда он летал туда, – сказал один из таможенников другому.

– Ага, – ответил тот. – Ты в это веришь?

– А как же!

– Ты и в Санта-Клауса веришь?

– А как же! Я, когда еще пацаном был, с ним один раз даже сфотографировался. – Он посмотрел на Эдди. – Эдди, а у тебя есть фотка этой знаменитой красной полосочки до того, как ты съездил на Багамы?

Эдди ничего не ответил.

– Если ты в порядке, почему бы тебе не согласиться на анализ крови? – Это сказал первый таможенник, с сигаретой в углу рта. Она скурилась уже почти до самого фильтра.

Эдди вдруг разозлился – до белого каления. Он прислушался к тому, что было внутри.

«Валяй», – сразу же ответил голос, и Эдди почувствовал нечто большее, чем согласие, он ощутил что-то вроде окончательного одобрения. От этого он почувствовал себя так же, как в детстве, когда Генри обнимал его, взъерошивал ему волосы, хлопал его по плечу и говорил: «Ты молоток, парень, ты только не задавайся, но ты молоток».

– Вы же знаете, что я в порядке. – Он резко встал – так резко, что они попятились. Он взглянул на курильщика, стоявшего к нему ближе всех. – И вот что я тебе скажу, детка, если не уберешь от моего лица этот гвоздь от гроба, я его щас у тебя вышибу.

Таможенник отшатнулся.

– Вы уже вычерпали до дна бак под унитазом в самолетном сортире. Едрена вошь, вы за это время могли в нем три раза все перебрать. Вы перерыли все мои вещи. Я нагнулся и позволил одному из вас засунуть мне в задницу самый длинный в мире палец. Да если проверка простаты – это медосмотр, так это было ебаное сафари. Я вниз глянуть боялся, думал, увижу, как ноготь этого мужика у меня из хера торчит.

Он обвел их злым взглядом.

– В жопе у меня вы побывали, в вещах моих покопались, я тут сижу в одних трусах, а вы себе покуриваете да дым мне в морду пускаете. Анализа крови вам захотелось? Ладушки. Давайте сюда кого-нибудь, кто будет брать анализ.

Они зашушукались. Начали переглядываться. Удивились. Забеспокоились.

– Но если вы хотите взять у меня анализы без постановления суда, – продолжал Эдди, – то пускай тот, кто будет брать, захватит побольше шприцов и флакончиков, потому что будь я проклят, если стану отдуваться один. Я требую, чтобы сюда пришел представитель федеральной полиции, и я требую, чтобы каждый из вас сдал те же гадские анализы, что и я, и чтобы на каждом флакончике были написаны ваши фамилии и номера удостоверений личности, и я требую, чтобы они были переданы этому представителю на хранение. И на что бы вы ни делали анализ мне – на кокаин, героин, беньки [бензедрин], да на что хотите – я требую, чтобы те же самые анализы делали и с вашими образцами. А потом чтобы результаты передали моему адвокату.

– Это ж надо, ТВОЕМУ АДВОКАТУ, – воскликнул один из них. – Со всеми вами, засранцами, всегда этим кончается, правда, Эдди? Вы будете иметь дело с моим АДВОКАТОМ. Я на вас моего АДВОКАТА напущу. Мне от этой хреновни блевать хочется.

– Собственно говоря, в данный момент адвоката у меня нет, – сказал Эдди, и это была правда. – Я не думал, что мне понадобится адвокат. Но вы меня заставили передумать. Вы ничего не нашли, потому что у меня и нет ничего, но ведь рок-н-ролл никогда не кончается, так? Хотите, значит, чтобы я плясал под вашу дудку? Отлично. Буду плясать. Только не один. Вам, мужики, тоже придется плясать.

Наступило тяжелое, напряженное молчание.

– Мистер Дийн, я хочу вас попросить, снимите, пожалуйста, трусы еще раз, – сказал один из них. Этот был старше остальных. Этот, судя по виду, был их начальником. Эдди подумал, что, может быть – не точно, но может быть – этот, наконец, догадался, где могут быть свежие следы. До сих пор они там не смотрели. Руки, плечи, ноги… но не там. Слишком они были уверены, что дело в шляпе.

– Мне надоело снимать трусы, спускать трусы, жрать дерьмо, – сказал Эдди. – Хватит. Позовите сюда, кого следует, и будем делать всем анализ крови – или я ухожу. Ну? Что вы предпочитаете?

Опять такое же молчание. И, когда они начали переглядываться, Эдди понял, что победил.

Мы победили, – поправился он. – Как тебя зовут, парень?

Роланд. А тебя – Эдди. Эдди Дийн.

Ты хорошо умеешь слушать.

Слушать и наблюдать.

– Отдайте ему его одежду, – очень недовольным тоном сказал старший. Он взглянул на Эдди. – Я не знаю, что у вас было и куда вы его дели, но я вас предупреждаю: мы это выясним.

Старый хрен оглядел его с ног до головы.

– Вот вы здесь сидите. Сидите и чуть ли не ухмыляетесь. От того, что вы говорите, меня не тошнит. А тошнит меня от того, что вы такое.

– Так это вас тошнит от меня?

– Именно так.

– Вот это да, – сказал Эдди. – Вот это мне нравится. Я здесь сижу, в этой комнатенке, в одном исподнем, а вокруг меня – семеро мужиков при пушках, и вас от меня тошнит? Ну, мил-человек, проблема у вас серьезная.

Эдди шагнул к нему. Секунду таможенник держался, но потом что-то в глазах Эдди – какой-то сумасшедший цвет, казалось, наполовину карий, наполовину голубой – заставил его против воли отступить.

– ДА ПУСТОЙ Я! ПУСТОЙ, ЯСНО?! – заорал Эдди. – И ОТВАЛИТЕ ОТ МЕНЯ, НУ! ОТВАЛИТЕ НА ХРЕН! ОТВЯЖИТЕСЬ!

Опять – молчание. Потом старший повернулся к Эдди спиной и закричал на кого-то: «Вы что, не слышали, что я сказал? Принесите его одежду!»

Тем дело и кончилось.


– Вы думаете, что за нами хвост? – спросил таксист. Похоже, ему было смешно.

Эдди повернулся вперед.

– Почему вы так решили?

– Вы все смотрите в заднее окно.

– Я не думаю, что за нами хвост, – ответил Эдди. Это была чистая правда. Он этого не думал, он увидел хвосты в первый же раз, как обернулся. Хвосты, а не хвост. Ему незачем было оборачиваться, чтобы вновь и вновь убеждаться в их присутствии. В этот поздний послеполуденный час майского дня потерять такси, в котором ехал Эдди, было бы затруднительно даже амбулаторным пациентам лечебницы для умственно отсталых: машин на Лонг-Айлендской Эстакаде почти не было. – Я просто изучаю дорожное движение, только и всего.

– Ах, вон что, – сказал таксист. В некоторых кругах столь странное заявление вызвало бы расспросы, но нью-йоркские таксисты редко задают вопросы; вместо этого они высказываются сами – категорически и, как правило, величественным тоном. Большая часть этих высказываний начинается фразой: «Уж этот город!», точно эти слова – религиозная формула, произносимая перед началом проповеди… и обычно так и оказывается. Этот таксист тоже ни о чем не спросил, а сказал:

– Потому что если вы и подумали, что за нами – хвост, то ничего подобного. Я бы заметил. Уж этот город! Господи! Я в свое время много за кем следил. Вы себе не представляете, сколько людей впрыгивают в мое такси и говорят: поезжайте вон за той машиной. Я знаю, это звучит, как в кино, правильно? Правильно. Но, как говорится, искусство имитирует жизнь, а жизнь имитирует искусство. Так бывает на самом деле! А что касается того, как оторваться от хвоста, так нет ничего проще, если знать, как это делается. Надо…

Эдди отключился от тирады таксиста, так что она стала лишь фоном, и прислушивался лишь настолько, чтобы в нужных местах кивать. Если вдуматься, то трепотня таксиста была очень забавна. Одним из хвостов был темно-синий лимузин. Эдди догадался, что он – с таможни. Вторым был фургон с надписью на боках «Пицца Джинелли». Там была нарисована пицца в виде улыбающейся мальчишеской мордашки, и улыбающийся мальчик облизывался, а под картинкой была подпись: «МММММ! Какая ВКУУУСНАЯ пицца!» Но какой-то юный дизайнер-любитель, обладатель баллончика-спрэя с краской и рудиментарного чувства юмора, зачеркнул в слове «пицца» обе буквы «ц» и написал сверху «з» и «д».

Джинелли. Эдди знал одного Джинелли; он держал ресторан под названием «Четыре Предка». Но торговля пиццей была чисто побочным делом, так, для отвода глаз, на радость ревизорам. Джинелли и Балазар. Они были неразлучны, как сосиски и горчица.

Согласно первоначальному плану, перед аэровокзалом должен был ждать лимузин с водителем, готовый умчать его в один салун в центре города – там была штаб-квартира Балазара. Но, разумеется, в первоначальный план не входили два часа в маленькой белой комнатке, два часа непрерывного допроса, который вела одна группа таможенников, а вторая группа сначала слила содержимое сантехнических баков борта 901, а потом перерыла его, ища большую партию наркотиков, существование которой они тоже подозревали, такую большую, что ее невозможно было ни смыть, спустив воду, ни растворить.

Когда он вышел, никакого лимузина, естественно, не было. Водителю, конечно, были даны инструкции: если челнок не выйдет из аэровокзала минут так через пятнадцать после всех пассажиров, сваливай по-быстрому. У водителя, конечно, хватило ума не звонить из машины по телефону, потому что в ней стоит радиотелефон, и перехватить разговор по нему можно запросто. Балазар, надо думать, связался кое с кем, узнал, что у Эдди неприятности, и сам подготовился к неприятностям. Балазар, может, и не сомневается, что в Эдди есть стальной стержень, но при всем том Эдди как был наркашом, так и остался. А надеяться, что наркаш будет держаться до бесконечности, не приходится.

Значит, не исключена возможность, что фургон с пиццей вдруг притормозит в соседнем с такси ряду, кто-нибудь высунет из окна кабины автомат, и задняя стенка такси вдруг станет похожа на залитую кровью терку для сыра. Эдди беспокоился бы сильнее, если бы его продержали не два часа, а четыре, а если бы его продержали не четыре, а шесть часов, он был бы очень встревожен. Но всего два… Эдди подумал, что Балазар не усомнится, что уж два-то часа он молчал. И захочет узнать насчет товара.

А настоящей причиной того, что Эдди оглядывался назад, была дверь. Она его завораживала.

Когда таможенники наполовину снесли, наполовину сволокли его вниз по трапу в административный сектор аэропорта Кеннеди, он оглянулся через плечо и увидел, что дверь – там, несомненно, неоспоримо реальная, хоть это и было невероятно; она плыла за ним на расстоянии примерно трех футов. Он видел, как волна за волной накатывается и разбивается на песке; видел, что там, за дверью, начинает смеркаться.

Эта дверь напоминала «загадочную картинку», в которой замаскировано какое-то изображение; сначала ты никак, хоть умри, не можешь его увидеть, но потом, когда ты его уже углядел, то никак не можешь перестать его видеть, как ни старайся.

Дверь исчезала дважды – оба раза, когда стрелок возвращался в свой мир без него, и это было страшновато: Эдди чувствовал себя, как ребенок, у которого перегорел ночник. Первый раз это случилось во время допроса на таможне.

Мне придется уйти. – Голос Роланда отчетливо прорезался сквозь очередной вопрос, который ему задавали. – Всего на несколько минут. Не бойся.

Почему? – спросил Эдди. – Почему тебе придется уйти?

– Что случилось? – спросил его один из таможенников. – У тебя вдруг сделался испуганный вид.

Эдди и вправду вдруг почувствовал, что испугался, но чего именно – этому придурку все равно было бы не понять.

Он оглянулся назад, через плечо, и таможенники тоже обернулись. Они видели только голую белую стену, обшитую белыми панелями с высверленными для приглушения звука дырочками; а Эдди видел дверь, как обычно – на расстоянии трех футов (теперь она была вмонтирована в стену этой комнаты – запасный выход, который не мог видеть никто из допрашивающих). Но он видел не только дверь. Он видел, как из волн выходят чудища, чудища, словно сбежавшие из фильма ужасов, где эффекты немного более натуральны, чем хотелось бы зрителю, настолько натуральны, что реальным кажется все. Они были похожи на омерзительную и страшную помесь креветки, омара и паука. Они издавали какие-то странные, жуткие звуки.

– Что, Эдди, ломать начало? – спросил один из таможенников. – Мерещится, что по стене букашки-таракашки ползают?

Это было так близко к истине, что Эдди чуть не рассмеялся. Зато теперь он понял, почему этому Роланду пришлось уйти: сознание Роланда было – по крайней мере, в данный момент – в безопасности, но эти твари приближались к его телу, и Эдди подозревал, что если Роланд в ближайшее время не уберет его с того места, где оно находится сейчас, то очень может быть, что вскорости ему будет некуда вернуться – никакого тела не останется.

Внезапно он словно услышал, как Дэвид Ли Рот распевает во все горло: «О, у меняааа… нет никогооо…», и тут он действительно рассмеялся. Он не мог удержаться от смеха.

– Что это тебя так рассмешило? – спросил тот таможенник, что интересовался, не видит ли он букашек-таракашек.

– Вся эта ситуация, – ответил Эдди. – Хотя она не столько смешная, сколько странная. Я хочу сказать, если бы это был фильм, то не Вуди Аллена, а Феллини, если вы меня понимаете.

Ты тут справишься? – спросил Роланд.

Будь спок. Иди, парень, ЗСД.

Не понимаю.

Занимайся своими делами.

Ага. Ладно. Я ненадолго.

И вдруг этот другой исчез. Как струйка дыма, такая жиденькая, что легчайший ветерок мог бы унести ее прочь. Эдди снова оглянулся, не увидел ничего, кроме белых панелей с дырочками – ни двери, ни океана, ни жутких чудовищ – и почувствовал, как у него внутри все начинает сжиматься. Теперь уже не осталось никаких подозрений, что это все-таки, может быть, галлюцинация. Наркотик исчез, и этого доказательства Эдди вполне хватило. Но Роланд как-то… помогал. С ним было легче.

– Хочешь, чтобы я там картину повесил? – спросил кто-то из таможенников.

– Нет, – с тяжелым вздохом ответил Эдди. – Я хочу, чтобы вы меня отсюда выпустили.

– Как только скажешь нам, что ты сделал с героином, – ответил другой, – или это был «снежок»? – И все началось сначала: опять двадцать пять, снова-здорово, сказка про белого бычка.

Спустя десять минут – десять очень длинных минут – Роланд вдруг вновь оказался в сознании Эдди. Только что его не было – и вот он опять здесь. Эдди ощутил, что стрелок обессилен.

Управился? – спросил он.

Да. Извини, что так долго. – Пауза. – Мне пришлось ползти.

Эдди снова оглянулся. Дверь вернулась на место, но теперь вид на тот мир в ее проеме был немного другой, и он понял, что, как здесь дверь перемещается с ним, так там она перемещается с Роландом. От этой мысли его слегка передернуло. Получалось, будто он связан с этим другим некой странной, жутковатой пуповиной. Тело стрелка, как и прежде, беспомощно валялось перед дверью, но теперь перед глазами Эдди простиралась длинная полоса песка до прибрежной полосы, где, урча и жужжа, бродили чудовища. Всякий раз, как о берег разбивалась волна, они все, как одно, вздымали вверх клешни. Было похоже на толпу в старых документальных фильмах, когда Гитлер говорит речь, а все дружно вскидывают руки и орут «зиг-хайль!», точно это для них – вопрос жизни и смерти – да, если задуматься, скорее всего, так и было. Эдди увидел на песке следы мучительного продвижения стрелка.

Пока Эдди смотрел, одна из кошмарных тварей с быстротой молнии вскинула клешню вверх и цапнула морскую птицу, которая спикировала слишком близко к берегу. На песок упали два брызжущих кровью куска – то, во что превратилась птица. Оба куска еще не перестали дергаться, а на них уже набросились покрытые панцирем чудовища. Вверх взлетело одно-единственное бело перо. Его тут же стащила вниз клешня.

«Мать честная, – тупо подумал Эдди. – Ты только глянь на эти клещи».

– Почему вы все время оглядываетесь на стену? – спросил главный.

– Мне время от времени требуется противоядие, – сказал Эдди.

– Против чего?

– Против вашей физиономии.


Таксист высадил Эдди у одного из зданий в «Кооперативном городке», поблагодарил за полученный на чай доллар и уехал. Эдди несколько секунд постоял, держа в руке сумку на молнии; куртку он подцепил одним пальцем другой руки и перекинул через плечо. В это доме, в квартире с двумя спальнями, он жил вместе с братом. Он постоял, глядя снизу вверх на дом – монолит, изящный и красивый, как кирпичная банка от сардинок. Множеством окон дом напоминал Эдди тюремный корпус, и эта картина угнетала его так же сильно, как Роланда – другого – изумляла.

Никогда, даже в детстве, не видывал я столь высоких строений, – сказал Роланд. – А здесь их так много!

Ага, – согласился Эдди. – Мы живем, как муравьи в муравейнике. Тебе этот дом, может, и нравится, но я тебе говорю, Роланд, он стареет. Стареет в страшном темпе.

Синий лимузин медленно проехал мимо них; фургон с рекламой пиццы повернул и стал приближаться к ним. Эдди замер и почувствовал, как внутри него замер Роланд. Может, они все-таки собираются его убрать?

Дверь? – спросил Роланд. – Хочешь, мы уйдем через нее? – Эдди чувствовал, что Роланд готов – ко всему – но его голос был спокоен.

Пока нет, – ответил Эдди. – Возможно, они только хотят поговорить. Но приготовься.

Он чувствовал, что говорить это не было необходимости; ощущал, что Роланд, даже когда спит самым глубоким сном, больше готов двигаться и действовать, чем когда-либо, даже в минуту самого напряженного бодрствования, удастся Эдди.

Фургон с улыбающимся мальчиком на боковой стенке подъехал почти что вплотную. Окошко кабины со стороны пассажирского сиденья, а Эдди стоял перед входом в свой дом, и перед ним, от носков его кроссовок, тянулась его длинная тень; Эдди ждал, что высунется из окошка: лицо или ствол.


Во второй раз Роланд покинул Эдди не более, чем через пять минут после того, как таможенники, наконец, сдались и отпустили его.

Стрелок поел, но слишком мало; ему было необходимо утолить жажду; а больше всего ему было нужно лекарство. Эдди пока еще не мог помочь ему, дать ему то лекарство, которое действительно требовалось Роланду (хотя и подозревал, что стрелок прав, и Балазар мог бы сделать это… если бы захотел), но обыкновенный аспирин мог хотя бы сбить жар, который Эдди ощутил, когда стрелок подошел к нему вплотную, чтобы разрезать верхнюю часть пластыря. Он остановился перед газетным киоском в главном зале аэровокзала.

У вас, там, есть аспирин?

Никогда о нем не слышал. Что это – колдовство или лекарство?

Пожалуй, и то, и другое.

Эдди зашел в киоск и купил жестянку анацина усиленного действия. Потом подошел к стойке с закусками и купил пару «горячих собак» длиной в фут и двойную порцию пепси-колы. Он уже начал мазать сосиски горчицей и кетчупом (Генри называл такие длинные «горячие собаки» «горячими Годзиллами») и вдруг вспомнил, что эта еда – не для него. А Роланд, может, вообще вегетарианец, кто его знает. Как знать, может, Роланд от этой штуки вообще отправится на тот свет.

Что ж, теперь уже поздно, – подумал Эдди. Когда Роланд говорил, когда Роланд действовал, Эдди знал, что все это происходит на самом деле. Когда Роланд не давал о себе знать, у Эдди опять упорно появлялось дурацкое чувство, что это – сон, необычайно живой и похожий на явь, который ему снится в самолете (борт 901 компании «Дельта», пункт назначения – аэропорт Кеннеди).

Роланд говорил ему, что может унести еду в свой мир. Что один раз он уже сделал это, пока Эдди спал. Эдди никак не мог в это поверить, но Роланд уверял, что это – правда.

Но нам все равно надо быть до фига осторожными, – сказал Эдди. – Они ко мне приставили двоих с таможни. Или к нам. Вот черт, я уж теперь и сам не знаю, кто я и что я.

Я знаю, что мы должны быть осторожны, – ответил Роланд. – И их не двое, а пятеро.

Внезапно Эдди испытал одно из самых странных в своей жизни ощущений: он почувствовал, что кто-то водит его глазами. Ими водил Роланд.

Мужчина в культуристской майке разговаривал по телефону.

Женщина сидела на скамье и рылась в сумочке.

Молодой негр (он был бы потрясающе красив, если бы не заячья губа, которую операция исправила лишь частично) разглядывал футболки, выставленные в киоске, из которого недавно вышел Эдди.

С виду все они были в порядке, но Эдди, тем не менее, распознал, что они собой представляют, и это было как с детскими загадочными картинками – когда найдешь скрытое в такой картинке изображение, больше уже ни за что не сможешь от него отделаться. Он почувствовал, что краснеет, потому что другому пришлось показать ему то, что он должен был сразу же увидеть сам. Он засек только двоих. Эти трое были чуть получше, но уж не настолько; взгляд говорившего по телефону был не пустым, как бывает, когда представляешь себе собеседника, а живым; этот тип явно смотрел, его глаза, будто случайно, все время возвращались к месту, где стоял Эдди. Женщина с сумкой не находила в ней то, что искала, но и не бросала поисков, а без конца все рылась и рылась в ней. А покупатель мог бы за это время не меньше десяти раз пересмотреть все до единой футболки, висевшие на вращающейся стойке.

Эдди вдруг почувствовал себя так, словно ему снова пять лет, и он боится переходить улицу, если Генри не держит его за руку.

Ничего, – сказал Роланд. – И насчет еды тоже не беспокойся. Мне доводилось есть жуков, притом живых, так что они мне по горлу вниз сами бежали.

Так-то оно так, – ответил Эдди, – да только это – Нью-Йорк.

Он отнес булочки и газировку на дальний конец прилавка и сел спиной к главному вестибюлю аэровокзала. Потом поднял взгляд на левый угол. Там, подобно выпученному глазу, торчало выпуклое зеркало. В нем Эдди были видны все, кто следил за ним, но ни один из них не стоял настолько близко, чтобы разглядеть еду и стакан с пепси, и это было очень кстати, потому что Эдди не имел ни малейшего понятия, что со всем этим будет.

Положи астин на эти мясные штуки. Потом возьми в руки все вместе.

Аспирин.

Ладно, нев… Эдди, зови его хоть флютергорком, если хочешь. Только делай, что я говорю.

Эдди достал анацин из пакета, который раньше сунул в карман, и уже положил было его на булочки, но вдруг сообразил, что Роланд не сумеет не только открыть жестянку, но даже снять с нее защитную оболочку.

Он сделал все это сам, вытряхнул три таблетки на бумажную салфетку, подумал и добавил еще три.

Три сейчас, три потом, – сказал он. – Если будет какое-нибудь «потом».

Хорошо. Спасибо.

А теперь что?

Держи все вместе.

Эдди снова взглянул в выпуклое зеркало. Двое из агентов не спеша, словно бы бесцельно, шли по направлению к буфету; возможно, им не понравилось, как Эдди повернулся спиной, может быть, они учуяли, что готовится какой-то фокус-покус, и им захотелось посмотреть поближе. Если что-то должно было произойти, то надо, чтобы оно произошло поскорее.

Он обхватил все руками, чувствуя тепло, исходившее от сосисок в мягких белых булочках, холод пепси-колы. В этот момент он был похож на отца семейства, который собирается отнести еду своим ребятишкам… и тут все это начало таять.

Он опустил взгляд, и глаза у него раскрывались все шире и шире, пока ему не показалось, что они сейчас вывалятся из глазниц и будут болтаться на ниточках.

Сквозь булочки ему стали видны сосиски, через картонный стакан – пепси; жидкость с кубиками льда повторяла форму предмета, которого уже не было видно.

Потом сквозь булочки с сосисками он увидел красный пластиковый прилавок, а сквозь пепси – белую стену. Его руки стали сближаться, сопротивление между ними все уменьшалось… а потом они сомкнулись, ладонь к ладони. Еда… салфетки… пепси-кола… шесть таблеток анацина… все, что он только что держал, обхватив обеими руками, исчезло.

Эдди тупо подумал: «Ах, едрить твою налево…» Он вскинул взгляд к выпуклому зеркалу.

Та дверь исчезла… точно так же, как Роланд исчез из его сознания.

«Приятного аппетита, друг мой», – подумал Эдди… но действительно ли это странное, чужое существо, называющее себя Роландом, друг ему? Это еще далеко не доказано, так? Он, правда, спас Эдди шкуру, ничего не скажешь, но это еще не значит, что он – бойскаут.

И тем не менее ему-то Роланд нравится. Он его, правда, боится, но все равно, Роланд ему нравится.

Эдди подозревал, что со временем он, возможно, полюбит Роланда, как любит Генри.

«Ешь на здоровье, незнакомец, – подумал он. – Ешь на здоровье, не помирай… и возвращайся».

Рядом валялось несколько испачканных горчицей салфеток, оставленных кем-то из покупателей. Эдди скомкал их и, выходя, бросил в мусорную корзину у двери и задвигал челюстями, притворяясь, будто дожевывает последний кусок. Подойдя к молодому негру по дороге к указателям «БАГАЖ» и «К ГОРОДСКОМУ ТРАНСПОРТУ», он даже сумел изобразить отрыжку.

– Так и не нашли подходящей футболки? – спросил Эдди.

– Простите? – негр отвернулся от расписания вылета самолетов компании «Американ Эйрлайнз», которое он внимательно изучал, вернее, делал вид, что изучает.

– Я думал, может, вы ищете футболку с надписью «Подайте на пропитание государственному служащему США», – сказал Эдди и зашагал дальше.

Спускаясь с лестницы, он увидел, как сумковладелица поспешно закрыла сумочку и вскочила на ноги.

«Ух ты, это будет почище парада цирка Мэйси в День Благодарения».

Денек выдался блядски интересный, и, по мнению Эдди, был еще далеко не вечер.


Когда Роланд увидел, что из моря опять вылезают омароподобные монстры (значит, прилив здесь ни при чем; они появляются, как стемнеет), он покинул Эдди Дийна, чтобы перетащить свое тело, пока чудовища не успели отыскать и сожрать его.

Боль он предвидел, к боли он был готов. Он прожил бок-о-бок с болью уже столько времени, что она стала для него почти старым другом. А вот то, как быстро у него усиливался жар и убывали силы, ужаснуло его. Раньше, может, смерть и не была так близка, но теперь-то он точно умирает. Есть ли в мире невольника средство, достаточно сильное, чтобы до этого не дошло? Быть может. Но если он не найдет его в ближайшие шесть-восемь часов, то, надо полагать, оно уже не понадобится. Если болезнь будет развиваться, то ни в этом мире, ни в каком-либо другом не найдется ни лекарства, ни колдовства, которое смогло бы его исцелить.

Идти он не в состоянии. Придется ползти.

Он уже собрался двинуться в путь, как вдруг его взгляд остановился на перекрученной полосе той липкой штуки и на пакетах с бесовым порошком. Если он оставит все это здесь, чудища почти наверняка разорвут пакеты. Бриз развеет порошок на все четыре стороны. «И туда ему и дорога», – угрюмо подумал стрелок, но допустить это было нельзя. Если Эдди Дийн, когда придет время, не сможет предъявить этот порошок, он окажется в глубокой луже. Блефовать с такими людьми, каким, насколько он мог догадаться, является Балазар, удается редко. Он захочет видеть то, за что заплатил, и пока не увидит, на Эдди будет направлено столько револьверов, что хватило бы на небольшую армию.

Стрелок подтянул к себе перекрученную клейкую веревку и повесил ее себе на шею. Потом начал карабкаться вверх по берегу.

Он прополз ярдов двадцать – почти достаточно, чтобы считать себя в безопасности – когда его осенила страшная (и в то же время в космических масштабах – смешная) мысль: что он уползает все дальше от двери. Во имя Бога, зачем тогда все эти муки?

Он обернулся и увидел дверь – не внизу, на краю берега, а в трех футах позади себя. Секунду Роланд лишь тупо смотрел на нее, воспринимая, как бред, то, что понял бы уже давно, если бы не жар и не звук голосов инквизиторов, беспрестанно твердивших Эдди: Как ты, почему ты, где ты, когда ты (эти вопросы, казалось, странно сливаются с вопросами чудовищ, выползающих из волн, отвратительно изгибаясь: Дад-э-чок? Дад-э-чам? Дид-э-чик?). Нет, это был не бред.

«Теперь я тяну ее за собой всюду, куда ни пойду, – подумал он. – Теперь она всюду следует за нами, словно проклятие, от которого вовеки не избавиться».

Он ощущал, что все это – непреложная истина… как и еще одна вещь.

Если дверь между ними закроется, она закроется навсегда.

«Когда это случится, – с мрачной решимостью подумал стрелок, – он должен быть по эту сторону. Со мной».

«Какой ты образец добродетели, стрелок! – захохотал человек в черном. Казалось, он навеки поселился в голове у Роланда. – Ты убил мальчишку; это была жертва, благодаря которой ты сумел поймать меня и, как я полагаю, создать дверь между мирами. Теперь ты намереваешься перетащить сюда этих троих и обречь их на такое, чего сам для себя не хотел бы: остаться на всю жизнь в чужом мире, где погибнуть им так же легко, как зверям из зоосада, выпущенным на волю в диком лесу».

«Башня, – мелькнула у Роланда безумная мысль. – Когда я доберусь до Башни и сделаю то, что должен сделать (если б знать, что!), совершу какой-то основополагающий акт восстановления или искупления, в котором мое предназначение, тогда они, быть может…»

Но визгливый хохот человека в черном, человека, который умер, но продолжал жить, став запятнанной совестью стрелка, не дал ему додумать до конца.

Но и заставить его свернуть с пути мысль о задуманном им предательстве тоже не могла.

Он сумел преодолеть еще десять ярдов, обернулся и увидел, что даже самое крупное из ползучих чудовищ не рискует заходить за линию прилива выше, чем на двадцать футов. А он уже прошел в три раза больше.

Вот и хорошо.

«И ничего хорошего, – весело возразил человек в черном, – и ты это знаешь».

«Заткнись», – подумал стрелок, и – о, чудо! – голос умолк.

Роланд затолкал пакеты с бесовым порошком в расщелину между двумя камнями и прикрыл их несколькими горстями скудной травы-зубчатки. Покончив с этим, он чуть-чуть отдохнул; голова у него горела, в ней стучало, его бросало то в жар, то в холод; потом он, перекатываясь с боку на бок, вернулся через дверной проем в тот, другой мир, в то, другое тело, ненадолго оставив позади все усиливающуюся смертоносную инфекцию.


Когда Роланд вернулся в свое тело во второй раз, оно было охвачено таким глубоким сном, что на миг он подумал, что у него началась кома… состояние, в котором все функции организма снижены до такой степени, что минутами он ощущал, как его собственное сознание начинает соскальзывать в глубокую тьму.

Но он заставил свое тело проснуться, тычками и тумаками выгнал его из темной норы, в которую оно забилось. Он заставил свое сердце биться чаще, заставил свои нервы вновь воспринимать боль, которая, как пламенем, обжигала его кожу и вернула его плоть в мучительную действительность.

Уже наступила ночь. Высыпали звезды. Те штуки, похожие на бопкины, что ему принес Эдди, были, как маленькие комочки тепла в окружавшем его знобком холоде.

Ему не хотелось, но он решил, что обязательно их съест. Но сначала…

Он взглянул на белые таблетки, которые держал в руке. Астин, как назвал их Эдди. Нет, не совсем так, но Роланд не мог произнести это слово так, как его выговорил невольник. Главное, что это – лекарство. Лекарство из того, другого мира.

«Если что-нибудь из твоего мира, Невольник, меня прикончит, – невесело подумал Роланд, – то, я думаю, скорее твои снадобья, чем твои бопкины».

Но попробовать все равно придется. Это не то лекарство, которое ему действительно нужно – во всяком случае, по мнению Эдди – но оно должно сбить ему жар.

"Три сейчас, три потом. Если будет какое-нибудь "потом".

Роланд положил в рот три таблетки, потом сдвинул с картонного стакана с питьем крышку, сделанную из какого-то странного белого материала – не из стекла и не из бумаги, а из чего-то, немного похожего и на то, и на другое – и запил их.

Первый глоток совершенно ошеломил его, ошеломил до такой степени, что он некоторое время полулежал, прислонившись к камню, и глаза его были так широко раскрыты, так неподвижны и так полны отраженного света, что любой прохожий, несомненно, принял бы его за мертвеца. Потом он стал жадно пить, держа стакан обеими руками, почти не замечая гнилой, пульсирующей боли в искалеченных пальцах – так он был потрясен вкусом напитка.

«Сладко! Боги, такая сладость! Такая сладость! Такая…»

В горле у него застрял один из маленьких кубиков льда, лежавших в питье. Он закашлялся, постучал себя кулаком по груди, и кубик выскочил. Теперь голова болела по-другому: это была та серебристая боль, что появляется, когда слишком быстро пьешь что-нибудь чересчур холодное.

Он лежал неподвижно, ощущая, как сердце у него колотится, гоняет кровь, словно разогнавшийся мотор, чувствуя, как новая энергия вливается в его тело так быстро, что ему показалось, будто он вот-вот взорвется. Он машинально оторвал от рубашки еще один лоскут – скоро от нее останется только висящая у него на шее тряпица – и расстелил его у себя на ноге. Когда питье кончится, он вытряхнет на нее лед и приложит к раненой руке. Но мысли его блуждали далеко.

«Сладко! – снова и снова твердил он про себя, пытаясь понять смысл происходящего или хотя бы убедить себя, что в нем есть смысл, почти так, как Эдди пытался убедить себя, что другой реально существует, что это не какая-то психическая судорога, не какая-то другая часть его сознания, которая силится его обмануть. – Сладко! Сладко! Сладко!»

В темный напиток был щедро добавлен сахар, даже больше сахара, чем Мартен – а за его суровой внешностью аскета скрывался изрядный чревоугодник – сыпал себе в кофе.

Сахар… белый… порошок…

Взгляд стрелка упал на пакеты, едва видные под травой, которую он на них накидал, и у него промелькнула мысль: быть может, то, что добавлено в питье, и то, что лежит в пакетах – одно и то же? Он знал, что здесь, где они находились в двух разных телах, Эдди прекрасно понимал его; он предполагал, что, если бы он перешел в мир Эдди в своем собственном теле (а Роланд инстинктивно понимал, что это выполнимо… хотя, если дверь закроется, пока он будет там, он останется там навсегда, как Эдди навсегда остался бы здесь, если бы они оба в этот момент находились здесь), он так же хорошо понимал бы язык его мира. Побывав в сознании Эдди, он узнал, что языки обоих миров прежде всего сходны. Сходны, но не идентичны. Здесь сэндвич зовется «бопкин». Там «подкинуть» означает найти какую-нибудь еду. Так что… разве не может быть, что вещество, которое Эдди называет «кокаин», здесь, в мире стрелка, называется сахар?

Подумав, он отверг это предположение. Эдди купил питье открыто, зная, что за ним следят слуги Жрецов Таможенного Досмотра. Кроме того, у Роланда было впечатление, что он заплатил за него сравнительно мало. Даже меньше, чем за бопкины с мясом. Нет, сахар – не кокаин, но Роланд не мог понять, зачем людям может быть нужен кокаин – да, коли на то пошло, любое другое запрещенное законом снадобье – в мире, где такое сильнодействующее средство, как сахар, стоит так дешево и его так много.

Он еще раз взглянул на мясные бопкины, почувствовал, что ему начинает хотеться есть… и с изумлением и растерянной благодарностью понял, что чувствует себя лучше.

Питье? Это оно помогло? Сахар в питье?

Возможно, отчасти – но часть эта невелика. Когда человек теряет силы, сахар может восстановить их; это ему известно еще с детства. Но сахар не может притупить боль или угасить огонь лихорадки в твоем теле, когда какая-нибудь инфекция превратила его в пылающую печь. А ведь с ним-то произошло именно это… и все еще происходит.

Судорожная дрожь прекратилась. На лбу у него выступил пот. Впившиеся ему в горло рыболовные крючки, похоже, стали исчезать. Это было невероятно, и в то же время это был неоспоримый факт, а не просто игра воображения и не самовнушение (по правде говоря, стрелок не был способен на такую легкомысленную вещь, как самовнушение, уже десятки неисчислимых и непознаваемых лет). Отсутствующие пальцы руки и ноги еще дергало, но, по его мнению, даже и эта боль стала не такой острой.

Роланд запрокинул голову, закрыл глаза и возблагодарил Бога.

Бога и Эдди Дийна.

«Смотри, Роланд, не клади свое сердце возле его руки, это было бы ошибкой, – проговорил голос из более дальних глубин его сознания (это был не нервный, хихикающий, стервозный голос человека в черном, и не грубый, хриплый голос Корта; Роланду показалось, что это – голос его отца). – Ты ведь знаешь: то, что он сделал для тебя, он сделал потому, что это нужно для него самого, так же, как ты знаешь, что эти люди – пусть они и Инквизиторы – отчасти или даже полностью правы насчет него. Он слабый сосуд, и причина, по которой они его забрали, не была ни лживой, ни низкой. Не спорю, в нем есть сталь. Но в нем есть и слабость. Он как Хэкс, повар. Хэкс подсыпал яд неохотно… но от этого вопли умирающих, когда у них лопались кишки, не становились тише. И есть еще одна причина остерегаться…»

Но Роланд и без всяких голосов знал, что это за вторая причина. Он видел ее раньше, в глазах Джейка, когда мальчик, наконец, начал понимать, какая у стрелка цель.

«Не клади свое сердце возле его руки; это было бы ошибкой».

Добрый совет. Хорошо относясь к тем, кому придется со временем причинить зло, ты причиняешь зло себе.

«Помни свой долг, Роланд».

– Я никогда его не забывал, – прохрипел он; а звезды лили на землю свой безжалостный свет, а волны со скрежетом накатывались на берег, а чудовища, похожие на омаров, выкрикивали свои идиотские вопросы. – Мой долг – мое проклятие. А проклятым незачем сворачивать с пути!

Он принялся есть мясные бопкины, которые Эдди называл «собаками».

Мысль о том, чтобы есть собачатину, не слишком прельщала Роланда, да и вкус у этих штук по сравнению с рыбой-дудцом был, как у помоев, но разве он имеет право жаловаться после этого дивного напитка? Он решил, что нет. И потом, игра зашла слишком далеко, чтобы вникать в такие тонкости.

Он съел все, а потом вернулся туда, где сейчас находился Эдди, в какой-то волшебный экипаж, мчавшийся по сделанной из металла дороге, полной других таких же экипажей… их там были десятки, быть может, сотни, и ни один из них не был запряжен ни единой лошадью.


Когда фургон с рекламой пиццы затормозил возле них, Эдди был наготове; Роланд у него внутри был еще сильнее наготове.

"Это просто очередной вариант Сна Дианы, – подумал Роланд. – Что там, в шкатулке? Золотая чаша или кусачая змея? И как раз в тот миг, когда она поворачивает ключик и кладет руки на крышку, она слышит голос матери: "Просыпайся, Диана! Доить пора!"

«Ну, так, – подумал Эдди. – Кто высунется? Красотка или тигр?»

Из пассажирского окошка фургона выглянул человек с бледным прыщавым лицом и большими, торчащими вперед, как у зайца, зубами. Это лицо было знакомо Эдди.

– Привет, Коль, – без особого энтузиазма сказал Эдди. Рядом с Колем Винсентом, за рулем, сидел Джек Андолини, он же, как его называл Генри, Старое Чучело.

«Но в лицо Генри его никогда так не называет», – подумал Эдди. Еще бы, конечно, нет. Обозвать Джека в лицо чем-нибудь подобным было бы прекрасным способом самоубийства. Джек был здоровенный мужик с выпуклым лбом троглодита и такой же выпирающей вперед челюстью. Он был женат на родственнице Энрико Балазара… племяннице, двоюродной сестре, хрен ее знает. Его огромные ручищи вцепились в руль фургона, как лапы мартышки, уцепившейся за ветку. Из ушей у него торчали пучки толстых волос. Сейчас Эдди было видно только одно ухо Джека Андолини, потому что он сидел в профиль и не поворачивался.

Старое Чучело. Но даже Генри (который, как был вынужден признать Эдди, далеко не всегда оказывался самым проницательным человеком на свете) ни разу не пришло в голову назвать его Старым Дураком. Это было бы ошибкой. Колин Винсент был, по существу, всего лишь шестеркой, хотя и главной шестеркой. А вот у Джека в его неандертальском черепе хватало мозгов на то, чтобы быть правой рукой Балазара. Эдди не понравилось, что Балазар прислал такую важную персону. Совсем не понравилось.

– Привет, Эдди! – сказал Коль. – Слышно, у тебя неприятности были.

– Ничего такого, с чем я не сумел бы справиться, – ответил Эдди. Он заметил, что чешет то одну руку, то другую – одно из типичных для торчков движений, от которых он изо всех сил старался воздерживаться, пока его держали на таможне. Но Коль улыбался, и Эдди захотелось двинуть по этой улыбке кулаком, да так, чтобы он из затылка вылез. Может быть, он бы так и сделал, если бы не Джек. Джек все еще смотрел, не мигая, прямо перед собой; казалось, что в голове у него ворочаются свойственные только ему рудиментарные мысли; что он видит мир окрашенным в простые цвета спектра и воспринимает лишь элементарные побуждения, и что ничего другого человек с таким интеллектом и не способен воспринять (во всяком случае, так можно было подумать, глядя на него). Но Эдди считал, что за один день Джек видит больше, чем Коль Винсент сможет увидеть за всю свою жизнь.

– Вот и хорошо, – сказал Коль. – Это хорошо.

Молчание. Коль смотрел на Эдди, улыбался и ждал, когда Эдди опять начнет исполнять Танец Торчка – чесаться, переминаться с ноги на ногу, как ребенок, которому надо в туалет; ждал, главным образом, когда же Эдди спросит, что случилось и, кстати, нет ли у них случайно с собой дознячка.

А Эдди только смотрел на него и больше не чесался, вообще не делал ни единого движения.

Слабый ветерок тащил по паркингу кусок яркой фольги. Только ее шорох, да задыхающийся звук разболтанных клапанов в моторе фургона нарушали тишину.

Понимающая ухмылка Коля стала менее уверенной.

– Садись давай, Эдди, – не оборачиваясь, сказал Джек. – Прокатимся.

– Это куда же? – спросил Эдди, зная ответ заранее.

– К Балазару. – Джек не обернулся, только один раз разжал и снова сжал пальцы на баранке. При этом на среднем пальце блеснул большой перстень литого золота с выпиравшим, как глаз гигантского насекомого, ониксом. – Он хочет узнать насчет товара.

– Его товар у меня. Он в надежном месте.

– Отлично. Значит, можно ни о чем не беспокоиться, – сказал Джек Андолини и не обернулся.

– Я хочу сперва подняться к себе, – сказал Эдди. – Переодеться, поговорить с Генри…

– И вмазаться, не забудь про это, – сказал Коль и ухмыльнулся своей широкой желтозубой ухмылкой. – Вот только вмазаться-то тебе нечем, ясно тебе, голуб… ты… мой… чик?

«Дид-э-чик?» – подумал стрелок в мозгу Эдди, и их обоих слегка передернуло.

Коль заметил это, и его ухмылка стала шире. Зубы, которые открылись при этом, оказались не краше тех, что были видны раньше. «Ага, все-таки начинается, – говорила эта ухмылка. – Добрый старый Танец Торчка. А я, Эдди, уж было забеспокоился».

– Это еще почему?

– Мистер Балазар подумал, что будет лучше, если у вас в квартире, ребята, все будет чистенько, – сказал Джек, не оборачиваясь. Он продолжал наблюдать мир, который, по мнению стороннего наблюдателя, такой человек наблюдать не способен. – На случай, если бы кто-нибудь вдруг заявился.

– Например, с федеральным ордером на обыск, – сказал Коль. Его лицо торчало из окна кабины и мерзко ухмылялось. Теперь Эдди чувствовал, что Роланду тоже хочется выбить кулаком гнилые зубы, делавшие эту ухмылку такой возмутительной, такой в некотором роде непростительной. Это единодушие его слегка подбодрило. – Он прислал бригаду из фирмы по уборке квартир, и они вымыли все стены и пропылесосили все ковры, и он с вас за это не возьмет ни копья, Эдди!

«Вот теперь ты спросишь, что у меня есть, – говорила ухмылка Коля. – Да, Эдди, мальчик мой, вот теперь-то ты спросишь. Потому как кондитера-то ты, может, и не любишь, да конфеты любишь, правда? А теперь, когда ты знаешь, что Балазар позаботился, чтобы твоей личной заначки не осталось…»

Внезапная мысль, страшная, отвратительная, вспыхнула в мозгу Эдди. Если заначки больше нет…

– Где Генри? – спросил он вдруг, так резко, что Коль удивленно втянул голову в окно.

Джек Андолини наконец обернулся. Медленно, точно ему приходилось делать это редко и с величайшим трудом. Казалось, вот-вот станет слышно, как на шее у него скрипят старые немазаные шарниры.

– В надежном месте, – сказал он и повернул голову обратно, в прежнее положение, опять так же медленно.

Эдди стоял рядом с фургоном, борясь с паникой, которая норовила подняться в его сознании и, нахлынув, подавить способность связно мыслить. Внезапно потребность задвинуться, которую он до сих пор довольно успешно сдерживал, стала непреодолимой. Ему было необходимо вмазаться. После дозняка он сможет думать, взять себя в руки…

Прекрати! – прорычал Роланд у него в голове, так громко, что Эдди поморщился (и Коль, приняв эту гримасу боли и удивления за очередное па Танца Торчка, снова начал ухмыляться). – Прекрати! Я сам, черт возьми, буду держать тебя в руках, так, как потребуется!

Ты не понимаешь! Он мой брат! Брат он мне, понял, мать твою?! Мой брат у Балазара!

Ты говоришь так, словно я никогда не слышал этого слова. Ты за него боишься?

Да! До хрена боюсь!

Тогда делай то, чего они от тебя ждут. Плачь. Хнычь. Умоляй. Проси у них этот твой дозняк. Я уверен, что они этого ждут, и уверен, что он у них есть. Сделай все это, веди себя так, чтобы они в тебе не усомнились, и можешь быть уверен, что все твои опасения оправдаются.

Я не понимаю, что ты имеешь в виду.

Я имею в виду, что если ты покажешь им, что струсил, это будет очень способствовать тому, что твоего драгоценного брата убьют. Ты хочешь этого?

Ладно. Я буду спокоен. Выглядеть это, может, будет не так, но я буду спокоен.

Ты это так называешь? Ну, тогда ладно. Будь спокоен.

– Договаривались по-другому, – сказал Эдди прямо в волосатое ухо Джека Андолини, мимо Коля. – Я не для этого берег товар Балазара и не раскололся, когда другой на моем месте уже давно выложил бы по пять имен за каждый год, сбавленный со срока.

– Балазар считает, что у него твоему брату будет безопаснее, – ответил Джек, не оборачиваясь. – Он взял его под охрану.

– Прекрасно, – сказал Эдди. – Вот вы его от меня и поблагодарите и скажите, что я вернулся, что товар его в порядочке и что я могу позаботиться о Генри точно так же, как Генри всегда заботился обо мне. Вы ему скажите, что у меня во льду стоит упаковка – шесть банок пива, – и как только Генри войдет в квартиру, мы ее уговорим, а потом сядем в свою машину и приедем, и закончим сделку так, как предполагалось. Как договаривались.

– Эдди, Балазар хочет тебя видеть, – сказал Джек. Тон его был непримирим, непреклонен. Он не повернул головы. – Полезай в фургон.

– Хуй тебе! И можешь его засунуть себе в ту дырку, где солнышко не светит, – сказал Эдди и направился к своему подъезду.


Расстояние было невелико, но Эдди не прошел и половины, как пальцы Андолини с парализующей силой, как тиски, сжали его руку повыше локтя. Он жарко, как бык, дышал Эдди в затылок. Все это Джек успел сделать за то время, которое – как можно было бы предположить по его виду – понадобилось бы его мозгу, чтобы дать руке сигнал повернуть вверх ручку дверцы фургона.

Эдди обернулся.

Спокойно, Эдди, – прошептал Роланд.

Я – спокойно, – ответил Эдди.

– Я ж тебя убью за это, – сказал Андолини. – Я никому не позволю говорить мне, чтобы я его совал себе в жопу, а тем более – такому маленькому сраному торчку, как ты.

– Хуй убьешь! – пронзительно завизжал на него Эдди, но это был рассчитанный визг. Хладнокровный визг, если вам это понятно. Они стояли возле дома – темные фигуры в золотых лучах позднего весеннего заката в Кооперативном Городке Бронкса [непрестижный район Нью-Йорка], на пустыре среди новостроек, и люди слышали этот визг, и слышали слово убьешь, и если радио у них было включено, они делали звук погромче, а если радио было выключено, то они его включали и уж тогда делали звук погромче, потому что так было лучше, безопаснее.

– Рико Балазар не сдержал слово! Я за него стеной стоял, а он за меня – нет! Вот я тебе и говорю – сунь себе хуй в жопу! И ему говорю, чтобы он засунул его себе в жопу! И ему говорю, и вообще кому хочу, тому говорю!

Андолини смотрел на него. Глаза у Джека были карие, такие темные, что, казалось, окрасили и роговицу в желтоватый цвет старого пергамента.

– Да если мне и президент Рейган даст слово и нарушит его, я и ему скажу, чтобы он засунул себе хуй в жопу и заебся в доску, ясно тебе, козел?!

Эхо его слов, отражаясь от кирпича и бетона, постепенно замерло. Один-единственный ребенок, кожа которого казалась особенно черной на фоне белых баскетбольных трусов и высоких кроссовок, стоял на детской площадке по другую сторону улицы и смотрел на них, локтем неплотно прижимая к боку баскетбольный мяч.

– Все? – спросил Андолини, когда замерли последние отголоски.

– Да, – совершенно нормальным тоном ответил Эдди.

– Отлично, – сказал Андолини. Он растопырил свои обезьяньи пальцы и улыбнулся… а когда он улыбался, одновременно происходили две вещи: во-первых, становилось видно его обаяние, такое удивительное и неожиданное, что человек нередко становился беззащитным перед ним; и во-вторых, становилось видно, до чего он на самом деле умен. – Теперь можно начать сначала?

Эдди обеими руками взъерошил себе волосы и пригладил их, на несколько секунд скрестил руки, чтобы можно было почесать оба плеча сразу, и сказал:

– Я думаю, да, потому что так мы ни до чего не договоримся.

– Отлично, – сказал Андолини. – Никто никому ничего такого не сказал, и никто никого не материл. – И, не поворачивая головы, в том же ритме добавил: – А ты, придурок, полезай обратно в фургон.

Коль Винсент, осторожно вылезший из кабины через дверь, которую Андолини оставил открытой, ретировался так поспешно, что стукнулся головой. Он подвинулся на сиденье и, ссутулившись, уселся на прежнем месте, потирая ушибленную голову и надувшись.

– Ты должен понять, что условия сделки изменились, когда на тебя наложила лапу таможня, – рассудительно сказал Андолини. – Балазар – большой человек. У него свои интересы, и он должен о них заботиться. И у него есть люди, о которых он должен заботиться. И так уж вышло, что один из этих людей – твой брат Генри. Ты считаешь, что это – херня? Если так, подумай о том, в каком состоянии Генри сейчас.

– Генри в полном порядке, – возразил Эдди, но в глубине души он знал, что это не так, и, несмотря на все усилия, в его тоне слышался отзвук этого знания. Он слышал этот отзвук и понимал, что Джек Андолини тоже слышит его. В последнее время Генри то и дело вроде как вырубался. Рубашки у него были до дыр прожжены сигаретами. Один раз, открывая жестянку с кошачьим кормом для их кота Поца, он до кости разрезал себе руку электрической открывалкой. Эдди не понимал, как можно порезаться электрической открывалкой, но Генри сумел. Иногда кухонный стол после Генри бывал весь засыпан крошками и объедками, или Эдди находил в ванной, в раковине, почерневшие обгорелые завитки.

«Генри, – говорил он, – Генри, ты давай поосторожнее, ты уже не справляешься, ты ж на ходу разваливаешься».

«Ага, братишка, ладно, – отвечал Генри, – не дрейфь, у меня все под контролем»; но иногда, глядя на серое, как пепел, лицо и потухшие глаза Генри, Эдди понимал, что у Генри уже больше никогда ничего не будет под контролем.

Но то, что он хотел и не мог сказать Генри, не имело никакого отношения к тому, что Генри может засыпаться или засыпать их обоих. Вот что он хотел сказать: «Генри, по тебе похоже, что ты ищешь место, где бы лечь и умереть. Такое у меня впечатление, и я хочу, чтобы ты, едрена вошь, это дело бросил. Потому как, если ты умрешь, то для чего ж я тогда жил?»

– Генри в полном непорядке, – ответил Джек Андолини. – Ему нужен… как это в песне-то поется? Мост над бурными водами. Вот что нужно Генри. И этот мост – Il Roche.

Il Roche – мост к аду, – подумал Эдди. Вслух он сказал:

– Так Генри там? У Балазара?

– Да.

– Я отдам ему товар – он отдаст мне Генри?

– И твой товар, – сказал Андолини, – не забудь об этом.

– Иначе говоря, сделка вернется к норме.

– Правильно.

– Ну, а теперь скажи мне, что ты веришь, что так оно и будет вправду. Давай, Джек. Скажи. Я хочу посмотреть, сможешь ли ты это сделать, не усмехнувшись. И если сможешь, то я хочу посмотреть, на сколько у тебя вырастет нос.

– Эдди, я тебя не понимаю.

– Очень даже понимаешь. Балазар думает, что его товар при мне? Если он так думает, значит, он дурак, а я знаю, что он совсем не дурак.

– Что он думает, я не знаю, – безмятежно ответил Андолини. – Знать, что он думает, в мои обязанности не входит. Он знает, что, когда ты вылетел с Багамских островов, его товар был при тебе, он знает, что таможенники тебя свинтили, а потом отпустили, он знает, что ты здесь, а не на пути в Райкерс, он знает, что его товар должен где-то быть.

– И он знает, что таможенники до сих пор от меня не отлипли, как банный лист от задницы, потому что это знаешь ты, и ты ему это передал каким-то кодом по радио из фургона. Что-нибудь вроде «Сыра двойную порцию, а анчоусов не надо», так, Джек?

Джек Андолини молчал с безмятежным видом.

– Только ты сообщил ему то, что он уже и так знал. Как когда соединяешь точки на картинке, на которой уже разглядел, что там такое.

Андолини стоял в золотом закатном свете, который медленно становился оранжевым, как пламя в топке, и по-прежнему не говорил ни словечка, и вид у него по-прежнему был безмятежный.

– Он думает, они меня вербанули? Он думает, я у них на веревочке? Он думает, я настолько глуп, что меня можно держать на веревочке? Я его особо-то и не осуждаю. Я хочу сказать – а почему бы и нет? Наркаш на все способен. Хочешь проверить, посмотреть, есть ли на мне датчик?

– Знаю, что нету, – сказал Андолини. – У меня в фургоне есть такая штучка. Вроде ментовской рации, только она ловит передачи на коротких волнах. И уж так ли, нет ли, а только не думаю я, что ты работаешь на ФБРовцев.

– Ну да?

– Ну да. Так что – садимся в машину и едем в город, или как?

– А у меня что, есть выбор?

Нет, – сказал Роланд у него в голове.

– Нет, – сказал Андолини.

Эдди вернулся к фургону. Мальчишка с баскетбольным мячом все еще стоял на той стороне улицы, и его тень теперь была длинной, как стрела портового крана.

– Мотай отсюда, пацан, – сказал Эдди. – Тебя здесь сроду не было, ты никого и ничего в глаза не видел. Давай, уебывай.

Мальчишка бегом кинулся прочь.

Коль ухмылялся Эдди в лицо.

– Ну, ты, подвинься, – сказал Эдди.

– Я думаю, Эдди, тебе лучше сесть посередке.

– Подвинься, – повторил Эдди. Коль взглянул на него, потом на Андолини, который не посмотрел на него, а только захлопнул дверцу со стороны водителя и продолжал безмятежно смотреть прямо перед собой, точно Будда в свой выходной, предоставляя им самим разбираться, кто где сядет. Коль снова перевел взгляд на лицо Эдди и решил подвинуться.

Они направлялись в Нью-Йорк – и хотя стрелок (который мог только изумленно разглядывать шпили, еще более прекрасные и изящные, чем мосты, подобно стальной паутине переброшенные через широкую реку, и воздушные вагоны с винтами наверху, зависавшие в воздухе, словно странные рукотворные насекомые) не знал этого, местом, куда они направлялись, была Башня.


Как и Андолини, Энрико Балазар не думал, что Эдди Дийн работает на ФБРовцев; как и Андолини, Балазар это знал.

Бар был пуст. На двери висела табличка: «ЗАКРЫТО ТОЛЬКО СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ». Балазар сидел в своем кабинете и ждал, когда приедут Андолини и Коль Винсент с младшеньким Дийном. Оба его личные телохранителя, Клаудио Андолини (брат Джека) и Чими Дретто, находились при нем. Они сидели на диване слева от огромного письменного стола Балазара и зачарованно смотрели, как растет здание, которое строил Балазар. Дверь была открыта. За дверью был короткий коридор. Справа он кончался в задней части бара, за которой лежала маленькая кухонька, где готовили простые блюда из макарон. Слева была бухгалтерия и кладовая. В бухгалтерии еще трое балазаровских «джентльменов» – так их было принято называть – играли с Генри Дийном в «Счастливый случай».

– Чудно, – говорил в эту минуту Джордж Бьонди, – вот легкий вопросик, Генри. Генри? Генри, ты меня слышишь? Земля вызывает Генри. Генри, ты нужен на Земле. Генри, перехожу на прием, ответь. Повторяю: ответь, Ге…

– Да слышу я, слышу, – сказал Генри. Говорил он нечетко, с трудом ворочая языком, как человек, который все еще спит, но говорит жене, что проснулся, чтобы она еще хоть пять минут его не трогала.

– Ладно. Раздел «Искусство и развлечения». Вопрос такой… Генри? Ты мне тут, жопа, давай не отключайся, к едрене матери!

– Да не отключаюсь я! – жалобно воскликнул в ответ Генри.

– О'кэй. Вопрос такой: в каком необычайно популярном романе Вильяма Питера Блэтти, действие которого происходит в Джорджтауне – шикарном пригороде Вашингтона, округ Колумбия, рассказывается, как в маленькую девочку вселился бес?

– Джонни Кэш, – ответил Генри.

– Твою душу! – заорал Трюкач Постино. – У тебя на все один ответ! Джонни Кэш да Джонни Кэш, ты ж это на все отвечаешь, мать твою растудыть!

– Джонни Кэш и есть все, – серьезно ответил Генри, и на момент наступила тишина, почти осязаемая – так она была полна задумчивого удивления… а потом – хриплый взрыв смеха; смеялись не только те, кто сидел в комнате с Генри, но и два других «джентльмена», сидевших в кладовой.

– Закрыть дверь, мистер Балазар? – негромко спросил Чими.

– Нет, и так хорошо, – ответил Балазар. Он был сицилиец второго поколения, но говорил без малейшего акцента и не так, как разговаривают люди, получившие образование только на улицах. В отличие от многих своих соплеменников и коллег по бизнесу, он окончил среднюю школу. Более того, он два года занимался в школе бизнеса Нью-Йоркского Университета. Голос у него, как и его манера вести дела, был тихим, культурным и чисто американским, и из-за этого его наружность была такой же обманчивой, как наружность Джека Андолини. У тех, кто впервые слышал его ясный, без акцента, чисто американский голос, всегда делался растерянный вид, словно они слушали необычайно искусного чревовещателя. Балазар был похож на фермера, или на владельца небольшой гостиницы, или на мелкого мафиозо, достигшего успеха благодаря не столько своим умственным способностям, сколько тому, что в нужный момент оказался в нужном месте. У него была внешность того типа, который остряки предыдущего поколения окрестили «Усатым Питом». Он был толстый и одевался, как крестьянин. В этот вечер на нем была белая хлопчатобумажная рубашка с открытым воротом (подмышками расползались пятна пота) и простые серые твидовые брюки. На жирных ступнях красовались коричневые мокасины на босу ногу, такие старые, что напоминали больше домашние туфли, чем ботинки. По щиколоткам извивались синие и лиловые варикозные вены.

Чими и Клаудио, как зачарованные, не отрывали от него глаз.

В прежние времена его прозвали Il Roche – Скала. Некоторые из ветеранов все еще называли его так. В правом верхнем ящике письменного стола, где другие бизнесмены обычно держат блокноты, ручки, скрепки и тому подобные вещи, Энрико Балазар всегда держал три колоды карт. Но не для того, чтобы играть в карты.

Он из них строил.

Он брал две карты и прислонял их одну к другой, так что получалось А без перекладины. Рядом с ним он делал такую же штуковину. На эти две фигуры он клал сверху одну карту, чтобы получилась крыша. И так он строил одно А за другим и накрывал их крышами, пока на письменном столе не оказывался карточный домик.

Если нагнуться и заглянуть в него, можно было увидеть нечто вроде сот, построенных из треугольников. Чими сотни раз видел, как эти домики обрушивались (Клаудио тоже время от времени видел это, но не так часто, потому что был на тридцать лет моложе Чими, который собирался вскорости уйти на покой и уехать со своей стервозой-женой на собственную ферму в северной части штата Нью-Джерси и там посвящать все свое время саду… и надеялся пережить эту стерву, на которой он женат; не тещу, нет, он уже давно оставил всякую надежду – если и питал ее когда-нибудь – поесть фетуччини на поминках по La Monstra [La Monstra (итал., исп.) – чудовище (женского пола)]. La Monstra была бессмертна, но на то, что удастся пережить ту, другую стерву, хоть какая-то надежда была; его отец любил присловье, в переводе звучавшее примерно так: "Бог писает тебе за шиворот каждый день, но утопит тебя только один раз"; и Чими полагал, хотя и не был вполне уверен, что это означает, что Бог – в общем неплохой малый и он, Чими, может надеяться, что уж одну-то из этих двух он все ж таки переживет), но всего лишь раз видел, чтобы это вывело Балазара из себя. Чаще всего домики обрушивались по чистой случайности – от того, что кто-нибудь хлопнул дверью в соседней комнате или пьяный налетел на стену; бывали случаи, когда на глазах у Чими здание, которое мистер Балазар (Чими до сих пор называл его "Иль Боссо", как в комиксе Честера Гоулда) воздвигал часами, разваливалось только из-за слишком громкого рева баса в музыкальном автомате. А бывало и так, что эти воздушные конструкции рушились без всяких видимых причин. Однажды – Чими рассказывал эту историю не менее пяти тысяч раз, и она успела надоесть всем (за исключением самого Чими) – Иль Боссо поднял на него взгляд от развалин и сказал: "Видишь, Чими, это – ответ каждой матери, что проклинает Бога за то, что ее дитя лежит мертвое на дороге, каждому мужчине, что проклинает человека, который уволил его с завода и оставил без работы, каждому ребенку, что родился на муки и спрашивает, зачем.

Наша жизнь – как эти карточные домики, что я строю. Иногда она ломается по какой-то причине, а иногда – без всяких причин".

Карлочими Дретто считал, что это – самое глубокое из всех слышанных им суждений о человеческой жизни.

В тот единственный раз Балазар вышел из себя из-за того, что одно из его строений рухнуло, лет двенадцать, может быть, четырнадцать, назад. К нему пришел один мужик насчет спиртного. Невоспитанный мужик, как есть хам. Пахло от него так, будто он моется в ванне раз в год, надо – не надо. Короче, мик [оскорбительное прозвище ирландцев], один из этих, с кудрявыми рыжими волосами и с таким белым лицом, будто у них чахотка или еще чего, из этих, у которых фамилия начинается на О, а между О и настоящей фамилией стоит такая закорючка. Ну, и, конечно, насчет спиртного. Им, микам, всегда выпивку подавай, наркота им на дух не нужна. И вот, этот мик вообразил, что постройка на столе у Иль Боссо – так себе, шуточки. После того, как Иль Боссо ему объяснил, вежливо, как джентльмен джентльмену, почему никакая сделка между ними невозможна, этот мик вдруг как заорал: «Загадывай желание!» Да как подул на письменный стол Иль Боссо, точно ниньо [Ниньо (исп.) – ребенок], задувающий свечи на именинном пироге, и карты так и разлетелись вокруг головы Балазара, и Балазар открыл левый верхний ящик письменного стола, ящик, где другие бизнесмены обычно держат писчую бумагу со своим личным штампом, или свои личные записные книжки, или еще что-нибудь в этом роде, и достал пистолет калибра .45, и выстрелил этому мику прямо в голову, и выражение лица у Балазара ни капельки не изменилось, и после того, как Чими и еще один малый по имени Трумэн Элигзандер, который четыре года назад помер от сердечного припадка, закопали этого мика под курятником где-то на окраине Сидонвилля (штат Коннектикут), Балазар сказал Чими: «Строить всякие вещи – дело людей, paisan [Paisan (искаж. исп.) – земляк]. А разрушать их – дело Бога. Ты согласен с этим?»

«Да, мистер Балазар», – ответил тогда Чими. Он действительно был с этим согласен.

Балазар удовлетворенно кивнул. «Вы сделали, как я велел? Положили его где-нибудь, где на него смогут срать куры, или утки, или еще что-нибудь такое?»

«Да».

«Это очень хорошо», – спокойно сказал Балазар и вынул из правого верхнего ящика письменного стола новую колоду карт.

Для Балазара, «Скалы», одного этажа было мало. На крыше первого этажа он строил второй, только не такой широкий; на втором – третий; на третьем – четвертый. Он строил и дальше, но после четвертого этажа ему приходилось для этого встать. Чтобы заглянуть в домик, уже не надо было так сильно нагибаться, а нагнувшись, человек видел уже не ряды треугольников, а хрупкий, ошеломляющий и неимоверно прекрасный зал из ромбов. Если смотреть туда слишком долго, начинала кружиться голова. Однажды Чими на Кони-Айленд зашел в «Зеркальный Лабиринт» и у него вот так же закружилась голова. Больше он туда никогда не заходил.

Чими рассказывал (он думал, что никто ему не верит, а на самом деле всем было глубоко безразлично), что он однажды видел, как Балазар построил такое… уже не карточный домик, а карточную башню, которая рухнула только после девятого этажа. Что всем на это было положить с прибором, Чими не знал, потому что все, кому он об этом рассказывал, изображали глубокое изумление, поскольку Чими был близок к Иль Боссо. Но слушатели изумлялись бы по-настоящему, если бы у него нашлись слова, чтобы описать эту башню – какая она была изящная и хрупкая, как высотой она была почти в три четверти расстояния от крышки письменного стола до потолка, кружевное строение из тузов, и королей, и двоек, и валетов, и десяток, и красно-черная конструкция из бумажных ромбов, бросавшая вызов всему миру, который, кружась, несется сквозь вселенную, состоящую из бессвязных движений и сил; башня, представлявшаяся изумленному взору Чими громогласным отрицанием всех несправедливых парадоксов жизни.

Если бы он умел, он сказал бы: «Я смотрел на то, что он построил, и оно объяснило мне звезды».


Балазар понимал, как должны обстоять дела. ФБРовцы засекли Эдди – быть может, он вообще сделал глупость, послав Эдди, может быть, его инстинкт начал его подводить, но Эдди почему-то казался таким подходящим, таким абсолютно подходящим. Дядя Балазара, первый, на кого он работал в этом бизнесе, сказал однажды, что нет правил без исключений, кроме одного: никогда не доверяй наркашам. Балазар тогда промолчал – негоже пятнадцатилетнему мальчишке открывать рот, даже для того, чтобы согласиться – но про себя подумал, что единственное правило без исключений – что бывают отдельные правила, к которым это правило не относится.

«Но если бы Тио [Tio (исп.) – дядя] Вероне был сегодня жив, – подумал Балазар, – он бы засмеялся над собой и сказал бы: гляди, Рико, ты всегда был слишком уж умен, ты знал правила, ты помалкивал, когда этого требовало уважение к старшим, но глаза у тебя всегда были наглые. Ты всегда слишком хорошо знал, какой ты умный, и поэтому ты в конце концов свалился в яму собственной гордыни, и я всегда знал, что так оно и выйдет».

Он сложил «А» и накрыл его третьей картой.

Они взяли Эдди, подержали его, а потом выпустили.

Балазар забрал брата Эдди и их общую заначку. Этого достаточно, чтобы привести Эдди сюда… а Эдди ему нужен.

Эдди нужен ему, потому что они держали его только два часа, а это ни в какие ворота не лезет.

И допрашивали его не на Сорок третьей улице, а в Кеннеди, а это тоже ни в какие ворота не лезет. Это значит, что Эдди сумел скинуть весь или почти весь марафет.

Или не сумел?

Балазар думал. Старался разобраться.

Эдди вышел из аэровокзала через два часа после того, как его сняли с самолета. Этого слишком мало для того, чтобы они успели его расколоть, но слишком много для того, чтобы они пришли к выводу, что он в порядке, что какая-то стюардесса что-то напутала.

Он думал. Старался разобраться.

Брат Эдди уже стал зомби, но Эдди еще в полном уме, Эдди еще крепкий парень. Он бы не раскололся всего за два часа… разве что из-за брата. Из-за чего-то, связанного с его братом.

И все же – почему не на Сорок третьей улице? Почему не было таможенного фургона (они выглядели совсем, как почтовые, только задние окошки затянуты проволочной сеткой)? Потому что Эдди действительно что-то сделал с товаром? Скинул? Спрятал?

В самолете спрятать товар невозможно.

И скинуть невозможно.

Конечно, невозможно и бежать из некоторых тюрем, ограбить некоторые банки, не получить срок по некоторым делам. Но некоторым людям это удается. Вон, Гарри Гудини сбрасывал смирительные рубашки, выбирался из запертых сундуков, из банковских сейфов, мать его… Но Эдди Дийн – не Гудини.

Так ли?

Он мог приказать убить Генри у них дома, мог велеть замочить Эдди на Лонг-Айлендской Эстакаде или – еще лучше – тоже у них дома, чтобы менты подумали, что два торчка доторчались до того, что забыли, что они братья, и ухлопали друг друга. Но тогда без ответов осталось бы слишком много вопросов.

Ответы он получит здесь, подготовится к будущим неприятностям или просто утолит свое любопытство, в зависимости от того, какими окажутся эти ответы, а потом убьет их обоих.

Несколькими ответами больше, двумя торчками меньше. Хоть какая-то выгода, а потеря невелика.

В другой комнате снова пришла очередь Генри отвечать на вопросы викторины.

– Ладно, Генри, – сказал Джордж Бьонди. – Будь внимателен, вопрос трудный. Раздел «География». Вопрос такой: как называется единственный материк, на котором водятся кенгуру?

Пауза. Все замерли.

– Джонни Кэш, – сказал Генри, и все заржали, как жеребцы, во все горло.

Стены задрожали.

Чими напрягся, ожидая, что карточный домик Балазара (который стал бы башней, если бы такова была воля Бога или слепых сил, что от Его имени правят вселенной) сейчас рухнет.

Карты слегка задрожали. Если хоть одна упадет, упадут и остальные.

Ни одна не упала.

Балазар поднял глаза и улыбнулся Чими.

– Piasan, – сказал он. – Il Dio est bono; il Dio est malo; tempo est poco-poco; tu est un grande peeparollo. [Земляк… Бог добр; Бог зол; времени мало-мало; а ты – дурачина (искаж. итал.)].

Чими улыбнулся.

– Si, signore, – сказал он. – Io grande peeparollo; Io va fanculo por tu [Да, синьор… Я дурачина, я умру за тебя (искаж. итал.)].

– None va fanculo, catzarro, – ответил Балазар. – Эдди Дийн va fanculo. [Тебе не надо умирать, балда… Умрет Эдди Дийн (искаж. итал.)]. – Он ласково улыбнулся и начал строить второй этаж своей карточной башни.


В тот момент, когда фургон остановился возле заведения Балазара, Коль Винсент смотрел на Эдди. Он увидел такое, чего не могло быть. Он попытался заговорить, но не смог. Язык у него прилип к небу, и он смог только сдавленно заурчать.

Он увидел, как глаза Эдди из карих стали голубыми.


На этот раз Роланд не принимал сознательного решения выдвинуться вперед. Он просто метнулся, не задумываясь, так же непроизвольно, как вскочил бы со стула и выхватил бы револьверы, если бы в комнату, где он сидел, кто-то ворвался.

«Башня! – яростно думал он. – Это Башня, боже мой, Башня, она в небе! Я вижу в небе Башню, начертанную красными огненными линиями! Катберт! Алан! Десмонд! Баш…»

Но в этот раз он почувствовал, что Эдди борется – не с ним, а старается заговорить с ним, отчаянно пытается объяснить ему что-то.

Стрелок отступил назад и стал слушать – слушать так же отчаянно, как над морским берегом, на неизвестном расстоянии отсюда по пространству и времени, его лишенное сознания тело подергивалось и вздрагивало подобно телу человека, во сне вознесшегося на высочайшую вершину экстаза или погрузившегося в глубочайшую бездну ужаса.


Вывеска! – вопил Эдди в глубину своего собственного сознания… и сознания того, другого.

Это вывеска, просто неоновая вывеска. Я не знаю, про какую башню думаешь ты, но это обыкновенный бар, заведение Балазара. Он назвал его «Падающая Башня» в честь ой, что в Пизе! Это просто вывеска, и предполагается, что на ней изображена сраная Пизанская Башня! Уймись! Успокойся! Хочешь, чтобы нас убили еще до того, как у нас будет шанс врезать им?

Пийса? – с сомнением переспросил стрелок и посмотрел еще раз.

Вывеска. Да, правильно, теперь он видит. Это не Башня, но Дорожный Знак. Он наклонен вбок, и на нем множество закругленных зубцов, и он дивен, но и только. Теперь стрелок разглядел, что знак сделан из трубок, каким-то образом заполненных ярко горящим красным болотным огнем. В некоторых местах его было как будто меньше, чем в других, и в этих местах линии пульсировали и трещали.

Теперь под башней Роланд увидел буквы, сделанные из гнутых трубок; в большинстве своем это были Великие Буквы. Он сумел прочесть «БАШНЯ» и… да, «ПАДАЮЩАЯ». Первое слово состояло из трех букв, первая была Б, вторая А, а третью он видел впервые.

Бал? – спросил он Эдди.

БАР. Неважно. Ты видишь, что это просто вывеска? Вот это – важно!

Вижу, – ответил стрелок; ему хотелось бы знать, действительно ли невольник верит в то, что говорит, или говорит это лишь для того, чтобы ситуация не вышла из-под контроля, как, казалось, вот-вот случится с башней, изображенной этими огненными линиями; хотелось бы знать, верит ли Эдди, что хоть какой-нибудь знак может не иметь значения.

Ну, так уймись! Слышишь? Уймись!

Спокойно? – спросил Роланд, и оба почувствовали, как Роланд в сознании у Эдди чуть улыбнулся.

Вот именно, спокойно. Теперь я буду действовать сам.

Да. Ладно. – Он позволит Эдди действовать самому.

Пока. До поры до времени.


Колю Винсенту наконец удалось отлепить язык от неба.

– Джек. – Голос у него был совершенно сдавленный.

Андолини выключил мотор и раздраженно посмотрел на Коля.

– У него глаза…

– Что у него с глазами?

– Да, что у меня с глазами? – спросил Эдди.

Коль посмотрел на него.

Солнце зашло, не оставив в воздухе ничего, кроме золы дня, но было еще достаточно светло, чтобы Коль мог увидеть: глаза у Эдди опять были карие.

Если они вообще когда-нибудь были другими.

Ты же видел, – настаивала часть его сознания, но действительно ли он видел? Колю было двадцать четыре года, и за последние двадцать из них никто по-настоящему не считал, что ему можно доверять. Иногда он бывал полезен. Почти всегда – послушен… если его держать на коротком поводке. Но доверять ему? Нет. Постепенно Коль и сам поверил в это.

– Ничего, – пробормотал он.

– Тогда пошли, – сказал Андолини.

Они вышли из фургона с рекламой пиццы. Между Андолини (справа от них) и Винсентом (слева от них) Эдди и стрелок вошли в «Падающую Башню».

5. РАЗБОРКА С ПЕРЕСТРЕЛКОЙ

В одном блюзе двадцатых годов Билли Холлидэй, которой впоследствии суждено было самой открыть для себя эту истину, пела: «Пригрозил мне доктор: детка, если сразу не завяжешь и еще хоть раз ширнешься, тут же ты в могилу ляжешь». Так случилось и с Генри Дийном – ровно за пять минут до того, как фургон затормозил возле «Падающей Башни» и его брата завели в нее.

Вопросы Генри задавал Джордж Бьонди (которому его друзья дали прозвище «Большой Джордж», а враги – «Большой нос»), потому что сидел справа от Генри. Сейчас Генри сидел над игровой доской, клевал носом и сонно моргал. Трюкач Постино вложил ему в руку кубик; рука у Генри уже была того пыльного оттенка, какой приобретают конечности наркоманов после длительного употребления героина, того пыльного оттенка, какой предшествует гангрене.

– Твоя очередь, Генри, – сказал Трюкач. Генри разжал пальцы и выпустил кубик, но продолжал смотреть в пространство и, как видно, не собирался передвинуть свою фишку. Это сделал за него Джимми Аспио.

– Гляди-ка, Генри, – сказал он. – Имеешь шанс отхватить кусок пирога.

– Кусочек с коровий носочек, – сонно сказал Генри и огляделся вокруг, словно просыпаясь. – Где Эдди?

– Скоро должен приехать, – успокоил его Трюкач. – Ты давай играй.

– А как насчет дознячка?

– Играй давай.

– Ладно, ладно, не дави на меня.

– Не дави на него, – сказал Джимми Кевин Блейк.

– Ладно, не буду, – ответил Джимми.

– Ну, ты готов? – спросил Джордж Бьонди и выразительно подмигнул остальным, когда подбородок Генри плавно опустился на грудь, а потом снова медленно поднялся: это напоминало мокрое бревно, которое еще не настолько намокло, чтобы утонуть окончательно.

– Ага, – сказал Генри. – Давай его сюда.

– Давай его сюда! – радостно заорал Джимми Аспио.

– Точно, давай его, суку, сюда! – согласился Трюкач, и все «джентльмены» заржали (в соседней комнате постройка Балазара, в которой было уже три этажа, опять задрожала, но не упала).

– Ладно, слушай внимательно, – сказал Джордж и снова подмигнул. Хотя Генри достался раздел «Спорт», Джордж объявил, что ему выпало «Искусство и развлечения». – У какого популярного певца в стиле «кантри» и «вестерн» были хиты «Мальчик по имени Сью», «Блюз Фолсомской тюрьмы» и другие офигенные песни?

Кевин Блейк, который – можете себе представить? – действительно умел сосчитать, сколько будет семь плюс девять (если дать ему для этого покерные фишки), взвыл от смеха, хлопая себя по коленям, и чуть не сшиб игровую доску.

Джордж, продолжая притворяться, что читает по карточке, которую держал в руке, продолжал:

– Этот популярный певец известен также, как Человек в Черном. Его имя звучит так же, как место, куда ходят пописать [Джон (john) – «сортир» (амер. слэнг)], а фамилия – как название того, что лежит у человека в бумажнике [Кэш (cash) – наличные (амер. или англ. разгов.)], если, конечно, он не какой-нибудь долбаный торчок.

Последовала долгая пауза. Все ждали молча, затаив дыхание.

Наконец Генри сказал: «Уолтер Бреннан».

Взрыв хохота. Джимми Аспио повис на Кевине Блейке. Кевин несколько раз толкнул Джимми кулаком в плечо. В кабинете Балазара карточный домик, уже начавший превращаться в карточную башню, вновь задрожал.

– Тихо, вы! – заорал Чими. – Иль Боссо строит!

Они сразу утихли.

– Правильно, – сказал Джордж. – На этот раз ты отгадал, Генри. Вопросик был еще тот, но ты справился.

– А я всегда справляюсь, – сказал Генри. – В конце концов я всегда беру верх, маманю вашу туда и обратно. Так как насчет дознячка?

– Отличная мысль! – сказал Джордж, достал у себя из-за спины коробку от сигар и вынул из нее шприц. Он воткнул иглу в руку Генри повыше локтя, в покрытую рубцами от уколов вену, и этот дозняк стал для Генри последним.


Снаружи вид у фургона с рекламой пиццы был задрипанный, но под дорожной грязью и краской из баллончика скрывались чудеса техники, каким позавидовали бы и ребята из УБН. Как не раз говорил Балазар, этих сволочей не переплюнешь, если оснащение у тебя хуже ихнего. Оснащение это стоило очень дорого, но у Балазара и его людей было одно преимущество: то, что УБН покупало по невероятно завышенным ценам, они просто-напросто крали. По всему Восточному Побережью можно было найти служащих компаний, выпускающих электронику, готовых по дешевке продать сверхсекретную продукцию. Эти каццарони (Джек Андолини называл их «Марафетчиками Силиконовой Долины») буквально навязывали свой товар.

Под щитком управления имелись: полицейская рация; СВЧ-глушитель полицейских радаров; широкодиапазонный высокочастотный радиоприемник; широкодиапазонный глушитель радиопередач; импульсный антипеленгатор, благодаря которому у всякого, кто попытался бы запеленговать фургон общепринятыми триангуляционными методами, получилось бы, что он (фургон) находится одновременно в штате Коннектикут, в Гарлеме и в Монокском заливе; радиотелефон… и маленькая красная кнопка, которую Андолини нажал сразу же, как только Эдди Дийн вышел из машины.

В комнате Балазара раздался один короткий звонок внутреннего телефона.

– Это они, – сказал он. – Клаудио, впусти их. Чими, скажи всем, чтобы заткнулись. Насколько известно Эдди Дийну, со мной нет никого, кроме тебя и Клаудио. Чими, ступай в кладовую с остальными джентльменами.

Они пошли, Чими повернул налево, Клаудио – направо.

Балазар спокойно начал строить очередной этаж своего здания.


Теперь я сам, ты только не встревай, – повторил Эдди, когда Клаудио открыл дверь.

Хорошо, – ответил стрелок, но остался настороже, готовый мгновенно выдвинуться вперед, как только сочтет это необходимым.

Загремели ключи. Стрелку ударили в нос запахи – справа от него несло застарелым потом от Коля Винсента, слева от него от Джека Андолини шел резкий, почти противный запах лосьона после бритья, а когда они вошли в полумрак бара, он ощутил кислый запах пива.

Роланду был знаком только запах пива. Это был не какой-нибудь занюханный салун с посыпанным опилками полом и положенными на козлы досками вместо стойки; по мнению стрелка, этот бар был настолько далек от заведения Шеба в Талле, насколько это вообще возможно. Всюду мягко поблескивало стекло, в одной этой комнате было больше стекла, чем он видел за все годы, еще с детства, когда начали отказывать линии доставки, отчасти из-за налетов мятежного войска Фарсонского Доброго Человека, но главным образом, как он думал, просто потому, что мир сдвинулся с места и продолжал двигаться. Фарсон был симптомом, а не причиной этого гигантского сдвига.

Он видел их отражения повсюду – на стенах, в облицованной стеклом стойке и в длинном зеркале позади нее; он даже мог различить их искривленные миниатюрные отражения в изящных винных бокалах, имевших форму колокола, перевернутых и повешенных над стойкой… бокалах, роскошных и хрупких, как праздничные украшения.

В одном углу была структура, изваянная из огней, что вспыхивали и менялись, вспыхивали и менялись. Золотые переходили в зеленые; зеленые – в желтые; желтые – в красные; красные – опять в золотые. Через всю скульптуру Великими Буквами было написано слово, которое он мог прочесть, но которое ему ничего не говорило: РОКОЛА.

Ну, неважно. Здесь у него есть дело. Он не турист; он не должен позволять себе роскошь вести себя, как турист, какими бы дивными и странными ни были все эти вещи.

Впустивший их человек явно приходился братом тому человеку, который правил тем, что Эдди назвал фургоном ("что-то вроде фуры", – подумал Роланд), хотя был гораздо выше ростом и лет на пять моложе. В кобуре под мышкой у него был револьвер.

– Где Генри? – спросил Эдди. – Я хочу видеть Генри. – Он громко позвал: – Генри! Эй, Генри!

Ответа не было; лишь тишина, в которой висевшие над стойкой бокалы, казалось, вздрагивали, издавая звон, такой тихий и нежный, что человеческому уху было его не уловить.

– Сначала с тобой хотел бы поговорить мистер Балазар.

Эдди спросил:

– Он у вас где-то валяется связанный и с кляпом во рту, да? – но, не успел Клаудио и рта раскрыть для ответа, Эдди рассмеялся: – да нет, что я – вы его просто накачали до полной отключки, и все. Чего вам возиться с веревками да кляпами, если для того, чтобы Генри не вякнул, его достаточно просто ширнуть? Ладушки. Ведите меня к Балазару, надо ж от этого отделаться.


Стрелок посмотрел на карточную башню на столе у Балазара и подумал: «Еще один знак».

Балазару не пришлось поднимать взгляд – карточная башня стала уже слишком высока для этого; он посмотрел поверх нее. Выражение лица у него было довольное и ласковое.

– Эдди, – сказал он. – Рад тебя видеть, сынок. Я слышал, у тебя в аэропорту были какие-то неприятности.

– Я вам не сын, – отрезал Эдди.

Балазар сделал рукой слабый жест – одновременно комичный, грустный и не вызывавший доверия. «Ты делаешь мне больно, Эдди, – говорил этот жест, – ты делаешь мне больно, когда говоришь такое».

– Давайте короче, – сказал Эдди. – Вы сами понимаете, что все сводится к одному из двух: либо я у ФБРовцев на веревочке, либо им пришлось меня отпустить. Вы сами понимаете, что всего за два часа им не удалось меня вымотать и расколоть. А если бы удалось, то я был бы на Сорок Третьей улице и отвечал бы на вопросы, иногда прерываясь, чтобы блевануть в умывальник, и это вы тоже понимаете.

– Так все-таки, Эдди, на веревочке ты у них или нет?

– Нет. Им пришлось меня отпустить. Они идут за мной, но я их не веду.

– Значит, ты скинул товар, – сказал Балазар. – Это захватывающе. Ты должен поделиться со мной – как это человек может скинуть два фунта марафета, находясь в реактивном самолете. Это были бы очень полезные сведения. Это – как детектив про запертую комнату.

– Я его не скинул, – сказал Эдди, – но при мне его больше тоже нет.

– А у кого же он есть? – спросил Клаудио и покраснел, встретившись глазами с угрюмо-яростным взглядом брата.

– А у него, – с улыбкой ответил Эдди и показал на Энрико Балазара за карточной башней. – Товар уже доставлен.

В первый раз с того момента, как Эдди ввели в кабинет, лицо Балазара выразило непритворное чувство: удивление. Потом это выражение исчезло. Он вежливо улыбнулся.

– Да, – сказал он. – В какое-то место, которое будет названо позже, после того, как ты получишь своего брата и свой товар и отбудешь. Может быть, в Исландию. Такой предполагается расклад?

– Нет, – возразил Эдди. – Вы не понимаете. Он здесь. Доставка прямо на дом. Точно, как мы договаривались. Потому что даже в наши дни, даже в наш век, есть еще отдельные люди, которые по-прежнему считают, что как с самого начала договаривались, так сделку и надо выполнять. Невероятно – я, конечно, понимаю – но факт.

Все изумленно уставились на него.

Как у меня получается, Роланд? – спросил Эдди.

По-моему, очень хорошо. Но не давай этому Балазару придти в себя, Эдди. Я думаю, он опасен.

Ах, ты так думаешь? Ну, тут я тебя обскакал, друг. Я знаю, что он опасен. Очень. До хуя опасен.

Он опять посмотрел на Балазара и чуть заметно подмигнул ему.

– Вот поэтому сейчас о ФБРовцах надо беспокоиться вам, а не мне. Если они сюда заявятся с ордером на обыск, мистер Балазар, то может оказаться, что вы еще и ноги не раздвинули, а вас уже ебут.

Балазар взял из колоды две карты. Вдруг руки у него затряслись, и он положил их. Это длилось не более мгновения, но Роланд это увидел, и Эдди тоже увидел это. На лице Балазара мелькнуло выражение неуверенности – может быть, даже секундного страха.

– Следи за своим языком, Эдди, когда говоришь со мной. Выбирай выражения и не забывай, пожалуйста, что у меня не хватает ни времени, ни терпения, чтобы слушать вздор.

У Джека Андолини сделался встревоженный вид.

– Он с ними сговорился, мистер Балазар! Этот маленький засранец отдал им марафет, а они сделали вид, что допрашивают его там, а сами в это время подбросили товар сюда!

– Сюда никто не приходил, – сказал Балазар. – Никто не мог и близко подойти, Джек, и ты это знаешь. Сигнализация срабатывает, если голубь на крыше пернет.

– Но…

– Даже если бы они и сумели как-нибудь нас подставить, у нас в их конторе столько людей, что мы бы за три дня от их доказательств камня на камне бы не оставили. Мы бы знали, кто, когда и как.

Балазар снова перевел взгляд на Эдди.

– Эдди, – сказал он, – даю тебе пятнадцать секунд на то, чтобы ты перестал городить херню. А потом я позову сюда Чими Дретто, чтобы он начал делать тебе больно. А после того, как он некоторое время позанимается тобой, он уйдет, и ты услышишь, как в одной из соседних комнат он делает больно твоему брату.

Эдди замер.

Спокойно, – пробормотал стрелок и подумал: «Чтобы причинить ему боль, достаточно просто назвать имя его брата – и все. Все равно, что ткнуть палкой в открытую язву».

– Сейчас я войду в ваш туалет, – сказал Эдди. Он показал на дверь в дальнем левом углу комнаты, такую незаметную, что ее почти невозможно было отличить от панелей, которыми были обшиты стены. – Войду один. А потом я выйду оттуда к вам сюда с фунтом вашего кокаина. С половиной партии. Вы его проверите. Потом вы приведете Генри сюда, чтобы я мог на него посмотреть. Когда я увижу его, увижу, что с ним все в порядке, вы отдадите ему наш товар, и он поедет домой с одним из ваших джентльменов. Пока он будет ехать, я и… – он чуть не сказал Роланд – …я и остальные ребята, которых, как мы с вами оба знаем, вы сюда нагнали, можем смотреть, как вы строите эту штуку. Когда Генри будет дома и в безопасности – а это значит, что никто не будет над ним стоять, тыча ему в ухо пистолет, – он позвонит сюда и скажет одно слово. Так мы с ним сговорились перед моим отъездом. На всякий случай.

Стрелок проверил сознание Эдди, чтобы выяснить, правда это или блеф. Это была правда, по крайней мере, Эдди считал именно так. Роланд видел: Эдди действительно верит, что Генри раньше умрет, чем скажет это слово лживо. Стрелок не был в этом так уверен.

– Ты, видно, думаешь, что я до сих пор верю в Санта-Клауса, – сказал Балазар.

– Нет, я знаю, что не верите.

– Клаудио. Обыщи его. Джек, а ты пойди и обыщи туалет. Весь.

– Там есть какое-нибудь место, про которое я не знаю? – спросил Андолини.

Балазар довольно долго молчал, внимательно разглядывая Андолини темно-карими глазами.

– На задней стенке шкафчика с лекарствами есть маленькая панель, – сказал он. – Я там держу кое-какие личные вещи. Там слишком мало места, чтобы спрятать фунт наркоты, но ты там, пожалуй, все же проверь.

Джек вышел, и, когда он входил в маленький нужник, стрелок увидел вспышку того же ледяного белого света, какой освещал нужник в воздушном вагоне. Потом дверь закрылась.

Взгляд Балазара снова метнулся к Эдди.

– Зачем тебе так нелепо врать? – почти скорбно спросил он. – Я думал, ты сообразительный парень.

– Посмотрите мне в лицо, – спокойно сказал Эдди, – и скажите мне, что я вру.

Балазар сделал, как просил Эдди. Он смотрел долго. Потом отвернулся, засунув руки в карманы так глубоко, что стало чуть-чуть заметно раздвоение на его крестьянской заднице. Поза его выражала скорбь – скорбь о блудном сыне; но прежде, чем он отвернулся, Роланд успел заметить на его лице выражение, не имевшее со скорбью ничего общего. То, что Балазар прочел в лице Эдди, вызывало у него не скорбь, а глубокую тревогу.

– Раздевайся, – сказал Клаудио и наставил на Эдди пистолет.

Эдди начал раздеваться.


«Не нравится мне это», – думал Балазар, ожидая возвращения Джека Андолини из туалета. Ему было страшно, он вдруг вспотел не только подмышками или в промежности – в этих местах он потел всегда, даже зимой, даже в самый собачий холод, – а весь. Когда Эдди уехал, он выглядел, как торчок – сообразительный торчок, но все равно торчок, которого можно подцепить за яйца рыболовным крючком наркоты и вести, куда захочешь – а когда вернулся, стал выглядеть, как… вот именно, как? Как будто он каким-то образом вырос, как-то изменился.

Точно кто-то влил в него две кварты свеженькой смелости.

Да. В этом все дело. И в наркоте. В этой блядской наркоте. Джек переворачивал вверх дном весь туалет, а Клаудио обыскивал Эдди со злобной дотошностью вертухая-садиста; Эдди стоял совершенно равнодушно (Балазар никогда раньше не поверил бы, что он или любой другой наркаш способен на такое равнодушие), даже, когда Клаудио четыре раза харкнул себе на левую ладонь, растер смешанные с соплями слюни по всей правой кисти и засунул ее Эдди в зад до самого запястья и даже на дюйм-другой подальше.

Наркоты не оказалось ни в туалете Балазара, ни на Эдди, ни в Эдди. Наркоты не было ни в одежде Эдди, ни в его куртке, ни в дорожной сумке. Значит, все это был всего лишь блеф.

Посмотрите мне в лицо и скажите мне, что я вру.

И он посмотрел. То, что он увидел, его встревожило. Он увидел, что Эдди Дийн абсолютно уверен в себе: он действительно намеревался войти в туалет и выйти из него с половиной товара Балазара.

Балазар и сам почти поверил в это.

Клаудио Андолини вытащил руку из задницы Эдди Дийна. При этом раздался хлюпающий звук. Рот Клаудио искривился, как леска, на которой завязаны узлы.

– Давай быстрей, Джек, у меня вся рука в говне этого торчка! – сердито крикнул Клаудио.

– Если б я знал, Клаудио, что ты там будешь раскопками заниматься, я б, когда в последний раз посрал, подтерся бы ножкой от стула, – незлобиво сказал Эдди. – И у тебя бы рука была чище, и мне бы не казалось, будто меня только что изнасиловал бык Фердинанд.

– Джек!

– Пойди спустись в кухню и приведи себя в порядок, – спокойно сказал Балазар. – Нам с Эдди незачем делать друг другу неприятности. Ведь так, Эдди?

– Так, – ответил Эдди.

– Да он все ж таки чистый, – сказал Клаудио. – Ну, то есть не чистый, а нету у него там ничего. Уж будьте уверочки. – Он вышел, вытянув правую руку перед собой, будто нес дохлую рыбу.

Эдди спокойно смотрел на Балазара, а Балазар опять вспоминал Гарри Гудини, и Блэкстона, и Дуга Хеннинга, и Дэвида Копперфилда. Вот, говорят, что представления фокусников так же отжили свой век, как водевиль, но Хеннинг-то – суперзвезда, а этот пацан Копперфилд в тот единственный раз, когда Балазару удалось попасть на его представление в Атлантик-Сити, буквально свел публику с ума. Балазар любил фокусников с тех самых пор, как в первый раз увидел такое представление; прямо на улице какой-то человек показывал карточные фокусы, и платили ему мелочью из кармана. А что всегда делают фокусники в первую очередь, прежде, чем достать что-нибудь неизвестно откуда – что-нибудь такое, от чего вся публика сперва ахнет, а потом зааплодирует? Вот что они делают: они приглашают кого-нибудь из публики подойти и убедиться, что место, откуда должен появиться кролик, или голубь, или гологрудая красотка, или еще что-нибудь, совершенно пустое. Больше того – убедиться, что положить туда что бы то ни было невозможно.

«Я думаю, может, он так и сделал. Не знаю, как, и мне это без разницы. Единственное, что я знаю точно – это то, что все это мне совершенно не нравится, черт возьми, вот нисколечко не нравится».


Джорджу Бьонди тоже кое-что не нравилось. И он очень сильно подозревал, что и Эдди Дийн не будет от этого в восторге.

Джордж был почти уверен, что в какой-то момент после того, как Чими вошел в бухгалтерию и погасил свет, Генри умер. Умер тихо, без шума, без суеты, без шухера. Просто отлетел, как семечко одуванчика, унесенное легким ветерком. Джордж подумал, что, может, это случилось как раз, когда Клаудио ушел в кухню отмывать испачканную дерьмом руку.

– Генри? – прошептал Джордж, придвинув губы так близко к уху Генри, что получилось, как когда сидишь с девочкой в кино и целуешь ее в ухо, и это выходило совсем, на фиг, неприлично, особенно, как подумаешь, что чувак-то, наверно, помер – вроде бы от наркофобии или как там ее, эту хуевину – но он же должен выяснить, а стенка между этой комнатой и кабинетом Балазара тонкая.

– Что случилось, Джордж? – спросил Трюкач Постино.

– Заткнитесь, – сказал Чими тихим и басовитым, как звук мотора грузовика, голосом.

Они заткнулись.

Джордж сунул руку под рубашку Генри. Ох, ему становилось все хуже и хуже. Ему не переставало представляться, что он сидит с девчонкой в кино. Вот теперь он ее щупает, только это не она, а он, это уж не просто наркофобия, а голубая наркофобия, еби ее мать, и тощая торчковая грудь Генри не поднималась и не опускалась, в ней ничего не делало «тук-тук-тук». Для Генри Дийна все было кончено, для Генри Дийна бейсбольный матч завершился на седьмой подаче. Ни хрена не тикало, кроме его часов.

Джордж придвинулся к Чими Дретто, ощутив окружавший его густой запах Исторической Родины – запах оливкового масла и чеснока – и прошептал:

– По-моему, у нас тут проблема.


Джек вышел из туалета.

– Нету там никакой наркоты, – сказал он, разглядывая Эдди своими невыразительными глазами. – А если ты подумывал насчет окна, так ты про это забудь. Там стальная сетка, проволока десятый номер.

– Насчет окна я не думал, а товар там, – спокойно ответил Эдди. – Ты просто не знаешь, где искать.

– Я извиняюсь, мистер Балазар, – сказал Андолини, – но с меня его нахальства уж вроде бы хватит.

Балазар внимательно смотрел на Эдди; Андолини он словно и не слышал. Он очень глубоко задумался.

Задумался о фокусниках, которые вытаскивают из шляп кроликов.

Вот ты вызываешь кого-нибудь из публики проверить и подтвердить, что шляпа пустая. А что еще никогда не меняется? Конечно же – то, что никто, кроме фокусника, в шляпу не заглядывает. А что сказал этот мальчишка? «Сейчас я войду в ваш туалет. Войду один».

Обычно ему совершенно не хотелось знать, как делается тот или иной фокус; когда знаешь, все удовольствие пропадает.

Обычно.

Но сейчас он дождаться не мог, когда, наконец, сможет узнать, как делается этот фокус.

– Прекрасно, – сказал он Эдди. – Если он там, иди сходи за ним. Вот так, как есть. С голой жопой.

– Ладно, – сказал Эдди и направился к двери туалета.

– Но не один, – добавил Балазар. Эдди сразу же остановился, тело его напряглось, точно Балазар всадил в него невидимый гарпун, и при виде этого на сердце у Балазара потеплело. В первый раз что-то вышло не по мальчишкиному плану. – С тобой пойдет Джек.

– Нет, – сразу же ответил Эдди. – Я так не…

– Эдди, – мягко проговорил Балазар. – Мне не говорят «нет». Это единственное, чего мне не говорили никогда.


Ничего, – сказал стрелок. – Пусть идет.

Но… но…

Эдди едва сдерживался, чтобы не сорваться, не начать требовать, просить, скандалить. Дело было не только в этом неожиданном крученом мяче, который подал ему Балазар; дело было в тревоге за Генри, которая непрерывно грызла его, и в потребности вмазаться, постепенно бравшей верх над всем остальным.

Пусть идет. Все будет в порядке. Слушай:

И Эдди стал слушать.


Балазар смотрел, как стоит Эдди – стройный голый парень, еще почти без свойственной наркоманам сутулости, голова чуть наклонена на бок – и уверенности в себе у него поубавилось. Казалось, мальчишка слушает какой-то голос, слышный только ему одному.

О том же подумал и Андолини, только по-другому: «Что это? Он похож на собачонку со старых патефонных пластинок!» [эмблема фирмы грамзаписи, на которой изображен пес, сидящий у граммофона]


Коль тогда хотел сказать ему что-то насчет глаз Эдди. Вдруг Андолини пожалел, что не стал слушать.

«Поздно теперь жалеть», – подумал он.

Если Эдди и слушал голоса у себя в голове, то сейчас либо они перестали говорить, либо он перестал обращать внимание.

– Лады, – сказал он. – Пошли со мной, Джек. Я тебе покажу Восьмое Чудо Света. – Он коротко, ослепительно улыбнулся, и эта улыбка нимало не понравилась ни Джеку Андолини, ни Энрико Балазару.

– Ну да? – Андолини вытащил пистолет из двустворчатой кобуры, висевшей у него на поясе сзади. – Удивить меня, стал-быть, стараешься?

Улыбка Эдди стала еще шире.

– Ага. Я так полагаю, что ты, в натуре, офигеешь.


Андолини вслед за Эдди вошел в туалет. Он держал пистолет наготове, потому что трусил.

– Закрой дверь, – сказал Эдди.

– Хуй тебе, – ответил Андолини.

– Либо закрой дверь, либо не получишь товара, – сказал Эдди.

– Хуй тебе, – повторил Андолини. Сейчас, когда ему было страшновато, когда он чувствовал, что происходит нечто ему непонятное, вид у него был более сообразительный, чем в грузовике.

– Он не хочет закрывать дверь, – крикнул Эдди Балазару. – Я, пожалуй, плюну на это дело, мистер Балазар. У вас же здесь, небось, полдюжины чуваков напихано, да у каждого не меньше, как по четыре пушки, а вы оба обсераетесь из-за пацана в сортире. Да еще торчка.

– Закрой эту блядскую дверь, Джек! – крикнул Балазар.

– Вот так-то, – сказал Эдди, когда Джек Андолини пинком захлопнул за собой дверь. – Мужик ты или м…

– Ох, и надоел мне этот говнюк, – сказал Андолини в пространство. Он поднял пистолет рукояткой вперед, чтобы ударить Эдди по зубам.

И замер с занесенным пистолетом; злобный оскал исчез, губы обмякли, челюсть отвисла; он увидел то, что в фургоне видел Коль Винесент.

Глаза Эдди из карих стали голубыми.

– Хватай его! – сказал тихий, повелительный голос, и, хотя этот голос исходил изо рта Эдди, он не принадлежал Эдди.

«Шизанулся, – подумал Джек Андолини. – Шизанулся к едрене бабушке, шиза…»

Но эта мысль оборвалась, когда Эдди схватил его за плечи, потому что когда он это сделал, Джек увидел, что примерно в трех футах позади Эдди в реальности вдруг появилась дыра.

Нет, не дыра. Для дыры у нее были слишком правильные пропорции.

Это была дверь.

«Радуйся, Мария, благодати полная», – тихо не то выдохнул, не то простонал Джек. Через этот дверной проем, повисший в пространстве позади персонального душа Балазара, примерно в футе над полом, ему был виден темный песчаный берег, косо уходивший вниз, к разбивавшимся с грохотом волнам. На этом берегу копошились какие-то твари. Твари.

Он все-таки ударил Эдди рукояткой пистолета, но удар, который должен был обломать Эдди все передние зубы на уровне десен, лишь расплющил и чуть-чуть раскровянил ему губы. Из Джека вытекла вся сила. Джек чувствовал, как она вытекает.

– Я же тебе говорил, что ты, в натуре, офигеешь, – сказал Эдди и дернул его. В последний момент Джек понял, что Эдди собирается сделать, и начал отбиваться, как дикая кошка, но было поздно – они уже падали сквозь эту дверь назад, и гул ночного Нью-Йорка, такой знакомый и непрерывный, что человек замечал его только тогда, когда он прекращался, сменился скрежетом волн и скрипучими, вопросительными голосами чудовищ, ползавших по берегу взад-вперед.


«Нам придется двигаться очень быстро, а то окажется, что нас поливают подливкой в горячей духовке», – предупредил Роланд, и Эдди не сомневался: стрелок имел в виду, что, если они не будут все делать со скоростью света или около того, то спекутся. И он ему верил. Если говорить о крутых мужиках, то Джек Андолини – как Дуайт Гуден: его можно заставить пошатнуться; может быть, его можно и вогнать в шок; но если дать ему увернуться в первых раундах, то позже он тебя растопчет.

– Левая рука! – завопил на себя Роланд, когда они прошли на ту сторону, и он отделился от Эдди. – Помни! Левая рука! Левая рука!

Он увидел, как Эдди и Джек пятятся, спотыкаются, падают, а потом катятся вниз по каменистой осыпи, окаймляющей берег, и Эдди силится отобрать у Андолини пистолет, который тот держит в руке.

Роланд едва успел подумать, какая будет колоссальная шуточка, если он вернется в свой мир только для того, чтобы обнаружить, что, пока его не было, его тело умерло… а потом стало слишком поздно. Поздно гадать, поздно возвращаться.


Андолини не понял, что произошло. Часть его была уверена, что он сошел с ума, часть была уверена, что Эдди подсунул ему какой-то наркотик или пшикнул в него газом или сделал еще что-то такое, часть полагала, что мстительному Богу его детства наконец надоели его грехи, и Он выдернул его из знакомого мира и посадил сюда, в это унылое чистилище.

Потом он увидел дверь, она была открыта, из нее на каменистую землю падал веер белого света – света из Балазарова сортира – и понял, что есть возможность вернуться назад. Андолини был прежде всего практичным человеком. Ломать себе голову над тем, что все это означает, он был намерен потом. А вот сейчас он собирался прикончить этого гада и вернуться через эту дверь назад.

Силы, ушедшие из него от этого испуганного изумления, теперь прихлынули обратно. Он понял, что Эдди старается вырвать у него из руки его маленький, но очень эффективный кольт-"Кобру", и ему это уже почти удалось. Джек, выругавшись, рванул пистолет обратно, попытался прицелиться, и Эдди тут же снова схватил его за руку.

Андолини уперся коленом в самую большую мышцу на правом бедре Эдди (дорогой габардин брюк Андолини теперь был заляпан грязным серым приморским песком), и Эдди пронзительно вскрикнул.

– Роланд! – закричал он. – Помоги мне! Ради Бога, помоги же!

Андолини обернулся, и от того, что он увидел, опять потерял душевное равновесие. Там стоял мужик… только он был больше похож на привидение, чем на мужика. И не то, чтобы на Каспера, Дружелюбное Привидение. Его шатало, его бледное, осунувшееся лицо заросло щетиной. Рубаха у него была изодрана, и ветер отдувал лохмотья назад, обнажая торчащие, как у умирающего от голода, ребра. Правая кисть у него была обмотана грязной тряпкой. Он казался больным, даже умирающим, но все же достаточно крутым, чтобы Андолини почувствовал себя яйцом всмятку.

И на поясе у этого мужика была пара револьверов.

Они выглядели старыми, как мир, такими старыми, будто их сперли в одном из музеев Дикого Запада… но тем не менее, это были револьверы, и, может, они даже и работали, и Андолини вдруг понял, что ему придется сейчас же разделаться с этим бледным… если только он и вправду не привидение, а если привидение, тогда тут уж вообще ни хера не поделаешь, так что нечего и беспокоиться.

Андолини выпустил Эдди и резким движением откатился направо, почти не почувствовав, что острый камень разорвал его пятисотдолларовый пиджак спортивного покроя. В тот же миг стрелок левой рукой выхватил револьвер, и сделал это, как всегда – здоровый или больной, проснувшись или в полусне – с быстротой голубой летней зарницы.

«Хана мне, – подумал Андолини с ужасом и изумлением. – Господи, да я ж таких проворных в жизни не видал! Мне амбец, Святая Мария, Матерь Божия, он же меня щас расстреляет, он ме…»

Человек в драной рубахе нажал спуск револьвера в левой руке, и Джек Андолини подумал – взаправду подумал – что уже умер, а потом понял, что вместо выстрела раздался только глухой щелчок.

Осечка.

Андолини с улыбкой поднялся на колени и поднял свой пистолет.

– Не знаю, кто ты такой, привидение ты ебаное, но с белым светом можешь проститься, – сказал он.


Эдди сел, дрожа от холода, весь в гусиной коже. Он увидел, как Роланд выхватил револьвер, услышал сухой щелчок вместо грохота, увидел, как Андолини поднимается с песка, услышал, как он что-то говорит; и, прежде, чем Эдди сообразил, что он делает, его рука сама нащупала зазубренный обломок камня. Он вырвал его из шершавой земли и изо всех сил швырнул.

Камень ударил Андолини по голове сзади, чуть пониже макушки, и отскочил. Из рваной раны с болтающимся куском кожи брызнула кровь. Андолини выстрелил, но пуля, которая иначе непременно убила бы стрелка, прошла мимо.


«Не совсем мимо, – мог бы сказать Эдди стрелок. – Когда чувствуешь ветерок от пули, нельзя сказать, что так уж мимо».

Отшатнувшись от выстрела Андолини, Роланд большим пальцем отвел назад курок револьвера и снова нажал спуск. На этот раз патрон сработал – сухой, повелительный треск эхом разнесся по всему берегу. Чайки, спавшие на камнях высоко над чудовищами, проснулись и взлетели испуганными, пронзительно кричащими стайками.

Несмотря на то, что стрелок невольно отшатнулся, его пуля остановила бы Андолини раз навсегда, но к этому времени Андолини тоже начал двигаться – оглушенный ударом по голове, он начал валиться на бок. Звук револьверного выстрела показался ему далеким, но жгучая боль в левом локте, раздробленном пулей стрелка, была вполне реальной. Она привела его в себя, и он поднялся на ноги; одна рука у него повисла плетью, сломанная, бесполезная, в другой он держал пистолет и бестолково водил им из стороны в сторону, ища цель.

Первым он увидел Эдди, Эдди-торчка, Эдди, который как-то ухитрился затащить его в это сумасшедшее место, Эдди, который стоял здесь в чем мать родила и дрожал на холодном, пронизывающем ветру, обхватив себя обеими руками. Ладно, может, он здесь и умрет, но хоть доставит себе удовольствие – прихватит с собой Эдди Ебаного Дийна.

Андолини поднял пистолет. Теперь маленькая «Кобра» весила, казалось, фунтов эдак двадцать, но он справился.


«Ну, если опять осечка», – угрюмо подумал Роланд и снова отвел курок назад. Сквозь галдеж чаек он услышал, как плавно повернулся и щелкнул барабан.

Осечки не произошло.

Стрелок целился Андолини не в голову, а в пистолет в его руке. Он не знал, понадобится ли им еще этот человек, но не исключал этого; он был нужен Балазару, а так как все предположения Роланда о том, насколько Балазар опасен, полностью оправдались, то самое лучшее было – подстраховаться.

Что выстрел попал в цель, его не удивило; удивительно было то, что случилось с пистолетом Андолини, а из-за этого и с самим Андолини. За все те годы, что Роланд наблюдал, как люди стреляют друг в друга, ему довелось увидеть и такое, но лишь дважды.

"Не повезло тебе, парень", – подумал стрелок, когда Андолини с воплем, не соображая, куда идет, побежал к морю. По рубашке и брюкам у него струей текла кровь. На той руке, в которой только что был кольт-"Кобра", не было пальцев и нижней половины ладони. Пистолет, превратившийся в бесполезный, искореженный кусок металла, валялся на песке.

Эдди ошарашенно уставился на Джека. Теперь уже никто никогда не мог бы сказать, что у Андолини лицо троглодита, потому что у него больше не было лица; на его месте осталась лишь кровавая каша и черная вопящая дыра рта.

– Бог ты мой, что случилось?

– Должно быть, пуля попала в патронник его револьвера в тот момент, когда он нажимал спуск, – ответил стрелок. Он говорил сухо, как профессор, читающий лекцию по баллистике в полицейской академии. – В результате произошел взрыв, которым оторвало заднюю часть его револьвера. Я думаю, могла взорваться и еще парочка патронов.

– Пристрели его, – попросил Эдди. Его трясло все сильнее, и теперь – не только от сочетания ночного воздуха, ветра с моря и голого тела. – Убей его. Прекрати его мучения, ради Бо…

– Поздно, – сказал стрелок с холодным безразличием, от которого Эдди до костей пробрал мороз.

И Эдди отвернулся, но недостаточно быстро; он успел увидеть, как омароподобные чудовища ползают по ногам Андолини, срывают с него мокасины от Гуччи… разумеется, вместе со ступнями. Визжа, судорожно размахивая перед собой руками, Андолини упал ничком. Чудовища жадно набросились на него и, ползая по нему, пожирая его, все время тревожно спрашивали у него: «Дад-э-чак? Дид-э-чик? Дам-э-чам? Дод-э-чок?»

– Господи Иисусе! – простонал Эдди. – А теперь что?

– А теперь ты возьмешь ровно столько (стрелок сказал бесова порошка; Эдди услышал кокаина), сколько ты обещал этому Балазару, – сказал Роланд. – Ни больше, ни меньше. И мы вернемся. – Он прямо, в упор, посмотрел на Эдди. – Только на этот раз мне придется вернуться туда с тобой. В своем теле.

– Елки-палки, – сказал Эдди. – А ты сумеешь? – И сразу же сам себе ответил: – Да конечно, сумеешь. А зачем?

– Потому что одному тебе не справиться, – ответил Роланд. – Иди сюда.

Эдди оглянулся на шевелящуюся кучу клешнястых тварей на песке. Джек Андолини ему никогда не нравился, но его все равно затошнило.

– Иди сюда, – нетерпеливо повторил Роланд. – Времени у нас мало, и то, что я сейчас должен сделать, мне не по душе. Я еще ни разу не делал такого. И никогда не думал, что буду. – Губы его горько искривились. – Я уже начинаю привыкать к таким вещам.

Эдди медленно, все сильнее ощущая, что ноги у него ватные, двинулся к этой тощей фигуре.

В чуждой тьме его кожа казалась очень белой и словно мерцала. «Кто же ты такой, Роланд? – подумал он. – Что ты такое? И этот обжигающий жар, которым от тебя пышет – только лихорадка? Или какое-то безумие? По-моему, наверно, и то, и другое».

Господи, как же ему нужно вмазаться! Больше того; он заслужил дозняк.

– Чего ты ни разу не делал? – спросил он. – О чем ты?

– Вот, возьми, – сказал Роланд и жестом показал на старинный револьвер, висевший у него низко на правом бедре. Показал, но не пальцем; пальца не было, было только что-то большое, замотанное тряпкой. – Мне он сейчас не годится. И, быть может, больше никогда не пригодится.

– Я… – Эдди судорожно глотнул. – Я не хочу до него дотрагиваться.

– Да я и не хочу, чтобы ты к нему прикасался, – странно мягким тоном ответил стрелок, – но боюсь, что выбора ни у тебя, ни у меня нет. Будет стрельба.

– Да?

– Да. – Стрелок безмятежно взглянул на Эдди. – И я думаю, что очень изрядная.


Балазару становилось все сильнее и сильнее не по себе. Слишком долго. Они слишком долго там возятся, и там слишком тихо. Он слышал, как где-то далеко, может быть, в соседнем квартале, какие-то люди орут друг на друга, а потом до него донеслось несколько громких хлопков, скорее всего – фейерверк… только, когда занимаешься таким бизнесом, как Балазар, то в первую очередь думаешь не о фейерверках.

Пронзительный вопль. Или нет?

«Неважно. Что бы ни происходило в соседнем квартале, тебя это не касается. Совсем уж в старую бабу превращаешься».

И все же это были скверные признаки. Очень скверные.

– Джек? – громко крикнул он через закрытую дверь туалета.

Ответа не было.

Балазар открыл левый верхний ящик письменного стола и достал пистолет. Это был не кольт-"Кобра", который удобно носить в двустворчатой кобуре; это был "Магнум".

– Чими! – крикнул он. – Ты мне нужен!

Он захлопнул ящик. Карточная башня рухнула с тихим, как вздох, звуком. Балазар даже не заметил этого.

Чими Дретто встал в дверях, заполнив весь проем – он весил двести пятьдесят фунтов. Он увидел, что Иль Боссо достал из ящика пистолет, и немедленно выхватил свой из-под пиджака в клетку – в такую яркую клетку, что, если по неосторожности смотреть на этот пиджак слишком долго, можно было получить световой ожог глаз.

– Мне нужны Клаудио и Трюкач, – сказал Балазар. – Давай их быстрее сюда. Этот шкет что-то затеял.

– У нас проблема, – сказал Чими.

Балазар на мгновение перевел взгляд с двери туалета на Чими.

– О, у меня их и так выше головы, – сказал он. – Так что за новая проблема, Чими?

Чими облизал губы. Он и при самых благоприятных обстоятельствах не любил приносить Иль Боссо дурные вести, а уж когда у него такой вид, как сейчас…

– Ну, – сказал он и опять облизал губы. – Понимаете…

– Да не тяни ты, еб твою мать! – заорал Балазар.


Сандаловая рукоятка револьвера была такой гладкой, что Эдди, взяв его, первым делом уронил его себе на ногу и зашиб пальцы. Эта штука была такой огромной, что казалась доисторической, и такой тяжелой, что он понял: ему придется держать ее обеими руками. «Отдачей меня так швырнет о ближайшую стену, что я ее насквозь проломлю, – подумал он. – То есть, если он вообще выстрелит». – И все же что-то в Эдди хотело держать этот револьвер, соответствовало назначению этого револьвера, выраженному с таким совершенством, чуяло его туманную и кровавую историю и хотело быть ее частью.

«Эту прелесть еще никогда не брал в руки никто, кроме лучших из лучших, – подумал Эдди. – По крайней мере, до сих пор».

– Ты готов? – спросил Роланд.

– Нет, но все равно – поехали, – ответил Эдди.

Он крепко взялся левой рукой за левое запястье Роланда, а Роланд обхватил голые плечи Эдди своей горячей правой рукой.

Вместе они шагнули через открытую дверь назад, из продутой ветром тьмы морского берега в умирающем мире Роланда в холодное ослепительное сияние люминесцентной лампы в личном туалете Балазара в «Падающей Башне».

Эдди заморгал, привыкая к свету, и услышал в соседней комнате голос Чими Дретто: «У нас проблема», – говорил Чими. – «А у кого их нет», – подумал Эдди, и тут его взгляд задержался на аптечке Балазара. Ее дверца была открыта. Он отчетливо вспомнил, как Балазар велел Джеку обыскать туалет, и Джек спросил, есть ли там какое-нибудь место, про которое он не знает. Балазар тогда помедлил, а потом ответил: «На задней стенке аптечки есть маленькая панель. Я там держу кое-какие личные вещи».

Андолини отодвинул металлическую панель, а задвинуть обратно забыл.

– Роланд! – прошипел Эдди.

Роланд поднял свой револьвер и прижал ствол к губам, жестом показывая: «Тише!». Эдди молча подошел к аптечке.

«Кое-какие личные вещи»… в тайнике лежали: флакон суппозиториев, экземпляр нечетко напечатанного журнала под названием «Детские Игры» (на обложке взасос целовались две голенькие девочки лет по восемь) – и восемь или десять пробных упаковок кефлекса. Эдди знал, что такое кефлекс. Наркоманы, при своей подверженности инфекциям, как генерализованным, так и местным, обычно знают такие вещи.

Кефлекс – это антибиотик.

– О, у меня их и так выше головы, – говорил Балазар. Голос у него был затравленный. – Так что за новая проблема, Чими?

«Уж если эта штука не справится с его болезнью, то ему вообще ничего не может помочь», – подумал Эдди. Он начал хватать упаковки и хотел было рассовать их по карманам, но сообразил, что карманов-то у него нет, и издал короткий лай, даже отдаленно не напоминавший смех. Он начал выкладывать кефлекс в раковину. Придется забрать его потом… если будет какое-то «потом».

– Ну, – говорил Чими, – понимаете…

– Да не тяни ты, еб твою мать! – заорал Балазар.

– Это насчет старшего брата того мальчишки, – сказал Чими, и Эдди замер, сжимая в руке две последних упаковки кефлекса, наклонив голову набок. Сейчас он еще больше был похож на собачку с этикетки старой патефонной пластинки.

– Ну, что там с ним? – нетерпеливо спросил Балазар.

– Помер он, – ответил Чими.

Эдди уронил кефлекс в раковину и повернулся к Роланду.

– Они убили моего брата, – сказал он.


Балазар как раз открыл рот, чтобы велеть Чими не приставать к нему со всякой хреновней, когда у него есть серьезные заботы – ну, вот хоть это чувство, от которого невозможно избавиться, что мальчишка собирается его объебать, и никакой Андолини ему в этом не помешает, – когда услышал мальчишкин голос так же четко, как мальчишка, несомненно, слышал голоса его и Чими. «Они убили моего брата», – сказал мальчишка.

Балазару вдруг стали безразличны и его товар, и вопросы, на которые он не нашел ответа, и вообще все, кроме желания немедленно, сию же секунду, тормознуть эту ситуацию, пока она не стала еще более странной и жуткой.

– Джек, кончай его! – крикнул он.

Ответа не было. Потом он услышал, как мальчишка повторил: «Они убили моего брата. Они убили Генри».

Балазар вдруг понял – понял – что мальчишка разговаривает не с Джеком.

– Зови сюда джентльменов, – приказал он Чими. – Всех до одного. Мы ему будем жопу палить, а когда он сдохнет, мы оттащим его в кухню, и я сам лично отрублю ему голову.


«Они убили моего брата», – сказал невольник. Стрелок ничего не ответил. Он только смотрел и думал: «Бутылочки. В раковине. Это то, что мне нужно, или то, что по его мнению мне нужно. Пакетики. Не забудь. Не забудь».

Из соседней комнаты: «Джек, кончай его!»

Ни Эдди, ни стрелок не обратили на это никакого внимания.

«Они убили моего брата. Они убили Генри».

Теперь Балазар в соседней комнате говорил, что голова Эдди будет его трофеем. Это как-то странно утешило стрелка: видимо, не во всем этот мир отличается от его мира.

Тот, которого звали Чими, стал громко, хрипло звать остальных. Послышался отнюдь не джентльменский топот бегущих ног.

– Ты хочешь что-нибудь предпринять по этому случаю или так и собираешься здесь стоять? – спросил Роланд.

– А как же, хочу предпринять, – сказал Эдди и поднял револьвер стрелка. И, хотя всего несколько минут назад он считал, что не сумеет сделать этого одной рукой, сейчас оказалось, что это очень легко.

– И что же ты хочешь предпринять? – спросил Роланд, и ему показалось, что собственный голос доносится до него издалека. Он был болен, его сжигала лихорадка, но то, что происходило с ним сейчас, было началом совсем другой лихорадки, очень хорошо знакомой ему. Это была лихорадка, охватившая его в Талле. Это был жар битвы, туманящий все мысли, оставляющий лишь потребность перестать думать и начать стрелять.

– Я хочу воевать, – спокойно сказал Эдди.

– Ты не знаешь, о чем говоришь, – сказал Роланд, – но скоро узнаешь. Когда будем проходить через дверь, ты иди справа. Я должен идти слева. Из-за руки.

Эдди кивнул. И они отправились воевать.


Балазар ожидал, что увидит Эдди, или Андолини, или обоих вместе. Он не ожидал, что увидит Эдди и совершенно незнакомого человека, высокого, с посеревшими от грязи черными волосами и лицом, словно высеченным из неподдающегося камня неким свирепым богом. Секунду он не мог решить, в кого выстрелить.

А вот у Чими такой проблемы не было. Иль Боссо был зол на Эдди. Ну, значит, он сперва шлепнет Эдди, а уж потом начнет беспокоиться о другом каццарро. Чими грузно повернулся к Эдди и трижды нажал спуск своего автоматического пистолета. В воздух, сверкнув, полетели осколки панелей. Эдди увидел, как этот амбал поворачивается, и отчаянно заскользил по полу, метнулся, словно какой-нибудь сопляк на дискотеке, сопляк, обкуренный до того, что не соображает, что оставил где-то свой прикид под Джона Травольту, включая нижнее белье; при этом все его мужские прелести болтались, а коленки от трения сперва нагрелись, а потом их обожгло. Над самой его головой в пластике, имитировавшем сучковатые сосновые доски, появились дыры. Куски пластика посыпались ему на плечи и на волосы.

«Боже, не дай мне умереть голым и без дозняка, – молился он, понимая, что такая молитва – более, чем богохульство, что она – абсурд. Но все равно не мог перестать. – Я умру, но пожалуйста, позволь мне еще один разочек…»

Прогремел револьвер в левой руке стрелка. На открытом месте, у моря, его звук был просто громким; здесь он оглушал.

– Ой, мама! – сдавленно, с придыханием вскрикнул Чими Дретто. Удивительно было, что ему удалось вскрикнуть. Его грудь внезапно ввалилась, точно кто-то стукнул по бочке кувалдой. На его белой рубашке начали появляться красные пятна, словно на ней расцветали маки. – Ой, мама! Ой, мама! Ой, ма…

Клаудио Андолини оттолкнул его в сторону. Чими упал с глухим стуком. Со стены с грохотом свалились две фотографии в рамках. Та, на которой Иль Боссо вручал приз «Спортсмен Года» улыбающемуся юнцу на банкете Полицейской Атлетической Лиги, угодила на голову Чими. На плечи ему посыпались осколки стекла.

– Ой, мама, – прошептал он тихим, обморочным голосом, и на губах у него запенилась кровь.

За Клаудио вбежали Трюкач и один из ждавших в кладовой. Клаудио держал в каждой руке по автоматическому пистолету; у парня из кладовой был обрез дробовика «Ремингтон», такой короткий, что выглядел, как больной свинкой короткоствольный пистолет «Дерринджер»; Трюкач Постино был вооружен предметом, который он называл «Чудесная Машина Рэмбо» – это был автомат М-16.

– Где мой брат, блядь ты обколотая? – кричал Клаудио. – Что ты сделал с Джеком? – Ответ его, по-видимому, не очень-то интересовал, поскольку он начал стрелять, еще не кончив кричать. «Ну, все», – подумал Эдди, и тут Роланд опять выстрелил. Клаудио Андолини, окутанного облаком собственной крови, отбросило назад. Пистолеты вылетели у него из рук и, скользнув по крышке письменного стола Балазара, с глухим стуком упали на ковер, а на них, как осенние листья, посыпались карты. Большая часть внутренностей Клаудио ударилась о стену секундой раньше, чем их догнал Клаудио.

– Кончайте его! – визжал Балазар. – Призрака этого кончайте! Пацан не опасен! Он всего только торчок голозадый! Призрака кончайте! Расстреливайте его!

Он дважды нажал спуск своего «Магнума». Звук у него был почти такой же громкий, как у револьвера Роланда. Отверстия, пробитые пулями в стене, у которой, скорчившись, присел Роланд, были неаккуратными; пули оставили в имитации дерева по обеим сторонам головы Роланда зияющие раны. Сквозь эти дыры из туалета зазубренными белыми лучами пробивался свет.

Роланд нажал спуск.

Только сухой щелчок.

Осечка.

– Эдди! – крикнул стрелок, и Эдди поднял свой револьвер и нажал спуск.

Грохот выстрела был таким громким, что в первый момент Эдди показалось, что револьвер взорвался у него в руке, как у Джека. Отдача не пробила им стенку, но подбросила его руку свирепой дугой, рванувшей подмышкой все сухожилия.

Он увидел, как часть плеча Балазара распалась на алые брызги, услышал, как Балазар завизжал, точно раненая кошка, и прокричал:

– Торчок, говоришь, не опасен, да? Так ты сказал, хуй ты тупой? Хочешь лезть к нам с братом? Я тебе покажу, кто опасен! Я тебе пока…

Что-то грохнуло, будто разорвалась граната; это парень из кладовой пальнул из обреза. Эдди покатился по полу; в стенах и двери туалета появилась сотня мелких дырочек. Дробь обожгла в нескольких местах голую кожу Эдди, и он понял, что если бы он был к этому с обрезом поближе, где кучность дроби большая, его бы разнесло в клочья.

«Черт, мне все равно конец, – подумал он, глядя, как парень из кладовой перезаряжает «Ремингтон» и кладет его себе на предплечье. Парень усмехался. Зубы у него были очень желтые. Эдди подумал, что они уже давно не знали зубной щетки. – Господи, сейчас меня убьет какой-то хрен моржовый с желтыми зубами, а я даже не знаю, как его зовут, – мелькнула у Эдди смутная мысль. – По крайней мере, Балазару я влепил. Хоть это я сделал». – Он не мог вспомнить, остались ли у Роланда патроны. А ему хотелось бы знать это.

– Щас я его! – радостно заорал Трюкач Постино. – Отойди, Дарио, не засти! – И прежде, чем человек по имени Дарио успел отойти или вообще пошевелиться, Трюкач открыл огонь из Чудесной Машины Рэмбо. Кабинет Балазара наполнился тяжелым громом автоматного огня. Первым результатом этого шквала огня стало то, что он спас жизнь Эдди Дийну. Дарио уже поймал его на мушку обреза, но прежде, чем он успел нажать оба его курка, Трюкач очередью перерезал его пополам.

– Прекрати, болван! – завопил Балазар.

Но Трюкач то ли не слышал, то ли не мог прекратить, то ли не хотел прекратить. Оскалив в широкой акульей ухмылке блестящие от слюны зубы, он поливал комнату огнем от стены до стены. Пули превратили две панели в пыль, застекленные фотографии – в облака разлетающихся осколков стекла, сорвали с петель дверь туалета. Разлетелось вдребезги матовое стекло душевой кабинки Балазара. Пуля пробила кубок – приз Марша Десятицентовиков, который Балазар получил год назад, и он зазвенел, как колокол.

В кино люди действительно убивают друг друга из ручного скорострельного оружия. В реальной жизни это случается редко. А если и случается, то это делают первые четыре-пять пуль (как мог бы подтвердить несчастный Дарио, будь он теперь вообще в состоянии что-нибудь подтвердить). После первых четырех-пяти выстрелов с человеком – даже физически сильным – который пытается управлять таким оружием, происходят две вещи: ствол начинает подниматься, а сам стрелок начинает поворачиваться вправо или влево, в зависимости от того, какое несчастное плечо он решил размозжить отдачей. Короче говоря, избрать такое оружие мог бы только клинический кретин или кинозвезда; это все равно, что пытаться застрелить человека из отбойного молотка.

В течение секунды Эдди был неспособен ни на какие конструктивные действия, а мог только таращиться на это совершенное чудо идиотизма. Потом он увидел, что за Трюкачом в дверь протискиваются другие, и поднял револьвер Роланда.

– Готов! – орал Трюкач радостно и истерично, как человек, который смотрел так много фильмов, что уже не может отличить то, что должно происходить по сложившемуся у него в сознании сценарию, от происходящего на самом деле. – Он готов! Я его уделал! Я его у…

Эдди нажал спуск и превратил Трюкача от бровей и выше в мелкие брызги. Судя по его поведению, выше бровей у него было не так уж много.

«Елки-палки, когда эти штуки стреляют, так дырки получаются те еще», – подумал он.

Слева от Эдди раздалось громкое БУ-БУХ. Что-то прорыло в его недоразвитом левом бицепсе горячую канавку. Он увидел, что Балазар, припав за углом усыпанного картами письменного стола, целится в него из «Магнума». Вместо плеча у Балазара была алая каша, с которой капало красное. Эдди пригнулся; в ту же секунду «Магнум» грохнул вновь.


Роланд сумел присесть на корточки, прицелился в первого из новой группы людей, входивших в дверь, и нажал спуск. Он перекрутил барабан, выбросил стреляные гильзы и давшие осечку патроны на ковер и зарядил револьвер этим одним новым патроном. Он сделал это зубами. Балазар держал Эдди на прицеле. «Если этот патрон не сработает, я думаю, нам обоим конец».

Этот патрон сработал. Револьвер рявкнул, дернулся в его руке назад, и Джимми Аспио отлетел в сторону, выпустив из разжавшихся, обессиленных смертью пальцев свой пистолет калибра .45.

Роланд увидел, как он дернулся назад, и пополз по усеявшим пол осколкам стекла и щепкам. Он опустил револьвер в кобуру. Нечего было и думать о том, чтобы еще раз перезарядить его, когда на правой руке не хватает двух пальцев.

Эдди управлялся очень хорошо. Насколько хорошо, стрелок мог судить по тому, что он сражался голым. Это – трудное дело. Иногда – невозможное.

Стрелок схватил один из автоматических пистолетов, которые выронил Клаудио Андолини.

– Ребята, чего вы ждете? – пронзительно кричал Балазар. – Мать вашу! СОЖРИТЕ ИХ!

В дверь ворвались Большой Джордж Бьонди и второй «джентльмен» из кладовой. «Джентльмен» из кладовой орал что-то по-итальянски.

Роланд по-пластунски полз к углу письменного стола. Эдди встал, целясь в дверь и во вбежавших. «Он знает, что Балазар притаился там и ждет, но он думает, что теперь из нас двоих вооружен только он, – подумал Роланд. – Вот и еще один готов умереть за тебя, Роланд. Какой же великий грех совершил ты, что вызываешь у столь многих такую страшную преданность?»

Балазар встал, не замечая, что стрелок зашел ему во фланг. Балазар думал только об одном: прикончить, наконец, проклятого наркаша, обрушившего на его голову всю эту беду.

– Нет, – сказал стрелок, и Балазар обернулся к нему; лицо у него было удивленное.

– Ах, мать… – начал Балазар, поворачивая ствол «Магнума». Стрелок всадил в него четыре пули из пистолета Клаудио. Это была дешевая штучка, почти игрушка, и стрелку казалось, что от прикосновения к ней его рука испачкалась, но, быть может, презренного противника и подобало убить презренным оружием.

Энрико Балазар умер с выражением предельного изумления на том, что осталось от его лица.

– Привет, Джордж! – сказал Эдди и нажал спуск револьвера стрелка. Опять раздался этот симпатичный грохот. «В этой крошке испорченных нет, – ошалело подумал Эдди. – Должно быть, мне достался хороший».

Прежде, чем пуля Эдди отбросила Джорджа назад, на кричавшего, он успел один раз выстрелить, но промахнулся. Эдди овладело иррациональное, но абсолютно убедительное чувство: ощущение, что револьвер Роланда обладает некой колдовской защитной силой, силой талисмана. Пока Эдди держит его, с ним ничего плохого не случится.

Потом наступила тишина; тишина, в которой Эдди были слышны только стоны человека, лежавшего под Большим Джорджем (рухнув на Руди Веккьо – так звали этого несчастного – Джордж сломал ему три ребра) да звон в собственных ушах. Он подумал – интересно, будет ли он когда-нибудь опять хорошо слышать. По сравнению с этой перестрелкой, которая сейчас уже как будто кончилась, самый громкий рок-концерт из всех, на каких довелось побывать Эдди, казался не громче радио, играющего за два квартала.

Кабинет Балазара теперь вообще не был похож на комнату. Его прежняя функция уже больше не имела значения. Эдди огляделся вокруг широко раскрытыми, изумленными глазами очень молодого человека, который видит нечто подобное впервые в жизни, но Роланду этот взгляд был знаком, и этот взгляд всегда был один и тот же. Было ли это открытое поле боя, где от пушек, винтовок, мечей и алебард погибли тысячи, или маленькая комната, где перестреляли друг друга пятеро или шестеро – все равно, в конце концов это оказывалось одно и то же место: еще одна мертвецкая, провонявшая порохом и сырым мясом.

От стены между туалетом и кабинетом остались лишь несколько стоек. Всюду поблескивало битое стекло. Потолочные панели, взорванные ярким, но бесполезным фейерверком из М-16 Трюкача Постино, свисали вниз подобно лоскутам содранной кожи.

Эдди сухо кашлянул. Теперь ему стали слышны и другие звуки: гомон возбужденного разговора, выкрики, доносившиеся снаружи, откуда-то с улицы, а вдали – переливчатый вой сирен.

– Сколько? – спросил Эдди стрелок. – Может быть так, что мы их всех перестреляли?

– Да, я думаю…

– Эдди, а что у меня для тебя есть-то, – сказал из коридора Кевин Блейк. – Я подумал, она тебе может пригодиться, вроде как на память, понимаешь? – Кевин сделал со старшим из братьев Дийн то, что Балазар не сумел сделать с младшим. Он швырнул отрезанную голову Генри Дийна через дверь снизу вверх.

Эдди увидел, что это, и закричал. Он бегом кинулся к двери, не замечая вонзавшихся в его босые ноги осколков стекла и дерева, крича и стреляя на бегу, израсходовав последний годный патрон в своем боевом револьвере.

– Нет, Эдди! – заорал Роланд, но Эдди не слышал. Он был не способен что-либо слышать.

В шестом гнезде оказался негодный патрон, но к этому моменту Эдди уже не сознавал ничего, кроме того факта, что Генри умер, Генри, они отрезали ему голову, какой-то паршивый сукин сын отрезал Генри голову, и этот сукин сын за это заплатит, да-да, можете быть уверены.

Поэтому он бежал к двери и все нажимал и нажимал спуск, не замечая, что ничего не происходит, не замечая, что его ступни красны от крови, и Кевин Блейк шагнул в дверной проем ему навстречу, низко пригнувшись, с автоматическим пистолетом «Лама» .38 в руке. Рыжие волосы Кевина пружинками и колечками торчали вокруг головы, и Кевин улыбался.


«Занизит», – подумал стрелок, понимая, что только при большом везении ему удастся попасть в цель из этой ненадежной маленькой игрушки, даже если он угадал верно.

Когда Роланд увидел, что уловка солдата Балазара выманит Эдди, он поднялся и, стоя на коленях, для опоры подложил под левую кисть правый кулак, угрюмо не обращая внимания на боль, пронизавшую его, когда он сжал правую руку в кулак. У него оставался только один шанс. Боль не имела значения.

Потом рыжеволосый, улыбаясь, шагнул в дверь, и мозг Роланда, как всегда, отключился; его глаза видели, рука стреляла, и внезапно оказалось, что рыжий лежит в коридоре у стенки с открытыми глазами и с маленькой синей дырочкой во лбу. Эдди стоял над ним, визжа и рыдая, снова и снова нажимая спуск большого револьвера с сандаловой рукояткой и пустым барабаном, точно, как бы мертв ни был рыжеволосый, ему все было мало.

Стрелок подождал смертоносного перекрестного огня, который должен был перерезать Эдди пополам, и когда этого не случилось, понял, что все действительно кончилось. Если и были другие солдаты, то они убежали.

Он устало поднялся на ноги, пошатнулся и медленно пошел туда, где стоял Эдди.

– Хватит, – сказал он.

Эдди не обратил на него ни малейшего внимания и продолжал нажимать спуск, направив большой пустой револьвер Роланда на убитого.

– Хватит, Эдди, он мертв. Все они мертвы. У тебя из ног идет кровь.

Эдди по-прежнему, не обращая на него внимания, все нажимал и нажимал спуск. Гомон возбужденных голосов на улице приближался. Звук сирен – тоже.

Стрелок взялся за револьвер и потянул его к себе. Эдди обернулся к нему и, прежде, чем Роланд успел до конца осознать, что происходит, Эдди ударил его по голове сбоку его же собственным револьвером. Роланд почувствовал, как теплой струей хлынула кровь, и бессильно прислонился к стене. Он старался удержаться на ногах – им надо было как можно скорее выбираться отсюда. Но он чувствовал, как, несмотря на все усилия, соскальзывает вниз, а потом мир ненадолго заволокло серой пеленой.


Он вырубился не больше, чем на две минуты, а потом сумел заставить себя снова видеть все четко и встать на ноги. Эдди в коридоре уже не было. Револьвер Роланда лежал на груди у убитого парня с рыжими волосами. Стрелок нагнулся, преодолел приступ головокружения, поднял его и, неловко изогнувшись, опустил в кобуру.

«До чего же мне не хватает этих окаянных пальцев», – устало подумал он и вздохнул.

Он с трудом, шатаясь и спотыкаясь, вернулся в развалины комнаты; остановился, нагнулся и собрал всю одежду Эдди, какую сумел удержать, согнув левую руку. Сирены приблизились почти вплотную. По мнению Роланда, те, кто крутил их ручки, были, вероятно, милицией, может быть, отрядом добровольцев при начальнике полиции, чем-нибудь в этом роде… но все-таки он не исключал, что это могли быть и люди Балазара.

– Эдди, – прохрипел он. Горло у него опять разболелось, в нем опять дергало, даже еще хуже, чем в шишке, набухшей у него на голове, там, где Эдди стукнул его револьвером.

Эдди ничего не слышал. Эдди сидел на полу, прижимая к животу голову брата. Он весь трясся и плакал. Стрелок поискал глазами дверь, не нашел и почувствовал нехорошее удивление, почти ужас. Потом он вспомнил. Раз они оба были по эту сторону, единственный способ вновь создать дверь состоял в физическом контакте между ним и Эдди.

Роланд протянул к Эдди руку, но тот, не переставая плакать, отшатнулся. «Не дотрагивайся до меня», – сказал он.

– Эдди, все кончилось. Они все мертвы, и твой брат тоже мертв.

– Оставь моего брата в покое! – по-детски взвизгнул Эдди, и его сотряс новый приступ дрожи. Он прижал отрезанную голову к своей груди, как младенца, и стал ее укачивать. Он поднял на стрелка глаза, из которых лились слезы.

– Он обо мне всегда заботился, все время, понял? – проговорил он сквозь такие отчаянные рыдания, что стрелок с трудом разбирал его слова. – Всегда. Почему же я-то не смог о нем позаботиться хоть один разочек, хоть в этот раз, ведь он обо мне каждый раз заботился!

«Да уж, здорово он о тебе заботился, – мрачно подумал Роланд. – Ты погляди на себя, как ты здесь сидишь и весь трясешься, будто съел яблоко с лихорадочного дерева. Уж он о тебе просто замечательно заботился».

– Нам надо идти.

– Идти? – В первый раз на лице Эдди появилась слабая тень понимания, тут же сменившаяся испугом. – Никуда я не пойду. А особенно – туда, в то место, где эти здоровенные крабы, или как их там, съели Джека.

Кто-то колотил в дверь, кричал, требовал, чтобы открыли.

– Ты хочешь остаться здесь и объяснять, откуда взялись все эти трупы? – спросил стрелок.

– Мне все равно, – ответил Эдди. – Без Генри это не важно. И ничего не важно.

– Для тебя, невольник, может быть, и не важно, – сказал Роланд, – но это дело касается других.

– Не смей меня так называть! – вскрикнул Эдди.

– Я буду тебя так называть до тех пор, пока ты не покажешь мне, что можешь выйти из камеры, в которой сидишь! – прокричал в ответ Роланд. Кричать ему было больно, но он все равно орал. – Выкинь этот гнилой кусок мяса и кончай нюнить!

Эдди смотрел на него широко раскрытыми, испуганными глазами. Щеки у него были мокры от слез.

– ЭТО ВАШ ПОСЛЕДНИЙ ШАНС, – сказал снаружи голос, усиленный мегафоном. Эдди звук этого голоса показался призрачным, как голос ярмарочного зазывалы. – ПРИБЫЛА СПЕЦИАЛЬНАЯ ГРУППА ПО БОРЬБЕ С ТЕРРОРИСТАМИ – ПОВТОРЯЮ: ПРИБЫЛА СПЕЦИАЛЬНАЯ ГРУППА ПО БОРЬБЕ С ТЕРРОРИСТАМИ!

– Что там есть для меня, за этой дверью? – спокойно спросил стрелка Эдди. – Давай, говори. Если ты сумеешь мне сказать, может, я и пойду. Но если ты соврешь, я замечу.

– Вероятно, смерть, – ответил стрелок. – Но прежде, чем это случится, скучно тебе, я думаю, не будет. Я хочу, чтобы ты присоединился к моему поиску. Конечно, все это, скорее всего, закончится смертью – смертью для нас четверых в незнакомом месте. Но если бы мы все-таки пробились… – У него заблестели глаза. – Если мы пробьемся, Эдди, ты увидишь нечто такое, что превзойдет все, что мерещилось тебе во всех твоих грезах.

– Какое нечто?

– Темную Башню.

– Где эта Башня?

– Далеко от того берега, где ты меня нашел. Насколько далеко, я не знаю.

– Что это за Башня?

– Этого я тоже не знаю; знаю только, что она может быть чем-то вроде… вроде болта. Центральная чека, которая не дает развалиться всему существующему. Всему существующему, всему времени и всем мерам.

– Ты сказал – четверо. А кто такие остальные двое?

– Они неведомы мне, ибо их еще предстоит вытащить.

– Как ты вытащил меня. Или как ты хотел бы меня вытащить.

– Да.

Снаружи послышался кашляющий взрыв, похожий на выстрел из миномета. Стекло витрины «Падающей Башни» взрывом вдавило внутрь бара. Бар начал наполняться удушливыми облаками слезоточивого газа.

– Ну? – спросил Роланд. Он мог бы схватить Эдди, этим их соприкосновением заставив дверь появиться, втолкнуть в нее Эдди и протолкнуться сам. Но он только что видел, как Эдди ради него рисковал жизнью; видел, как этот истерзанный наркоманией человек вел себя с достоинством прирожденного стрелка, невзирая на свою пагубную привычку и на то, что ему пришлось драться нагишом, в чем мать родила, и поэтому Роланд хотел, чтобы Эдди решил сам.

– Поиски, приключения, Башни, миры, которые надо завоевать, – сказал Эдди, с трудом улыбнувшись. Новые снаряды со слезоточивым газом влетели в окна и с шипением разорвались на полу, но ни тот, ни другой не обернулись. Первые едкие струйки газа уже начали просачиваться в кабинет Балазара. – Звучит даже лучше, чем в тех книжках Эдгара Райса Берроуза про Марс, что Генри мне иногда читал, когда мы были маленькие. Ты только одно пропустил.

– Что я пропустил?

– Прекрасных дев с обнаженной грудью.

Стрелок улыбнулся.

– По дороге к Темной Башне, – сказал он, – может встретиться все, что угодно.

Тело Эдди сотряс новый приступ дрожи. Он поднял голову Генри, поцеловал одну холодную, пепельно-серую щеку и бережно отложил окровавленную реликвию в сторону. Он встал с пола.

– Ладно, – сказал он. – Все равно у меня на сегодняшний вечер ничего не намечалось.

– Вот, возьми, – сказал Роланд и сунул ему в руки одежду. – Надень хотя бы башмаки. Ты себе ноги порезал.

Снаружи, на тротуаре, два мента в плексигласовых масках и бронежилетах ломали парадную дверь «Падающей Башни», в туалете Эдди – в подштанниках, в кроссовках «Адидас», а больше ни в чем, – по одной передавал Роланду пробные упаковки кефлекса, а Роланд рассовывал их по карманам джинсов Эдди. Когда все они были надежно размещены, Роланд опять правой рукой обнял Эдди за шею, а Эдди опять крепко взял Роланда за кисть левой руки. И дверь – прямоугольник тьмы – внезапно оказалась на месте. Эдди чувствовал, как ветер из того, другого мира отбрасывает у него со лба пропотевшие волосы. Он слышал, как о каменистый берег плещут волны. Он ощущал резкий запах кислой морской соли. И несмотря ни на что, несмотря на всю его боль, все его горе, ему вдруг захотелось увидеть эту Башню, о которой говорил Роланд. Ему очень сильно захотелось ее увидеть. А раз Генри умер, что у него осталось здесь, в этом мире? Родители у них умерли, а постоянной девушки у Эдди не было уже три года, с тех пор, как он заторчал на всю катушку – была только непрерывная череда давалок, ширялок, нюхалок. Ни одной порядочной. К ебаной матери такие дела.

Они шагнули в дверь, и Эдди даже шел чуть-чуть впереди.

На той стороне его вдруг опять начало трясти, ломать, мышцы мучительно сводило. Это были первые симптомы тяжелой героиновой абстиненции. И с ними у него появились первые испуганные мысли о том, во что он влип.

– Постой! – закричал он. – Мне нужно на минуточку вернуться! У него в столе! У него в столе в соседней комнате! Наркота! Если они держали Генри под кайфом, значит, должно быть ширево! Героин! Он мне нужен! Я без него не могу!

Он умоляюще смотрел на Роланда, но у стрелка было каменное лицо.

– Эта часть твоей жизни кончилась, Эдди, – сказал он и протянул вперед левую руку.

– Нет! – завопил Эдди, вцепляясь в него. – Нет, ты не понял, чувак, я без него не могу! НЕ МОГУ!

С тем же успехом он мог бы вцепиться в камень.

Стрелок захлопнул дверь.

Она глухо стукнула – этот звук означал абсолютную безвозвратность – и упала назад, на песок. От ее краев поднялось немного пыли. Позади двери ничего не было, и теперь на ней не было никакой надписи. Данный проход между двумя мирами закрылся навсегда.

– Нет! – взвизгнул Эдди, и чайки в ответ ему загалдели, словно с издевкой и презрением; чудовища стали задавать ему вопросы, быть может, намекая, что он сможет расслышать их получше, если подойдет поближе, а Эдди, плача и трясясь, повалился на бок и забился в судорогах.

– Твоя нужда пройдет, – сказал стрелок и ухитрился достать из кармана джинсов Эдди, которые были так похожи на его собственные, одну из пробных упаковок. Опять он сумел прочесть некоторые буквы, но не все. Было написано что-то вроде «Чийфлет».

Чийфлет.

Лекарство из другого мира.

– Либо убьет, либо исцелит, – пробормотал Роланд и всухую проглотил две капсулы. Потом он принял три оставшиеся таблетки астина и лег рядом с Эдди и, как сумел, обхватил его руками, и через некоторое время – трудное время – они оба заснули.

6. КАРТЫ ТАСУЮТСЯ

Карты тасуются

После этой ночи время для Роланда то и дело прерывалось, вообще не было реальным временем. Он помнил только ряд отдельных картин, моментов, разговоров вне контекста; картины мелькали и пролетали мимо, подобно одноглазым тузам, и тройкам, и девяткам, и Проклятой Черной Суке – Даме Пауков, когда колоду быстро-быстро тасует шулер.

После он спросил у Эдди, сколько это длилось, но Эдди тоже не знал. Время разрушилось для них обоих. В аду не бывает времени, а каждый из них находился тогда в своем личном аду: Роланд – в аду лихорадки и инфекции, Эдди – в аду ломки.

– Меньше недели, – сказал Эдди. – Это – единственное, что я знаю точно.

– Откуда ты это знаешь?

– Лекарства для тебя у меня было как раз на неделю. После этого тебе пришлось бы самому сделать одно из двух.

– Выздороветь или умереть?

– Верно.

Карты тасуются

Сумерки сгущаются, и в это время раздается выстрел, сухой треск, слышный сквозь неизбежный и неотвратимый шум бурунов, умирающих на пустынном берегу: «БА-БАХ!». Стрелок ощущает запах пороха. «Что-то случилось, – беспомощно думает стрелок и хватается за револьверы, которых нет на месте. – Ох, нет, это – конец, это…»

Но больше выстрелов не слышно, и что-то начинает

Карты тасуются

вкусно пахнуть в темноте. Спустя столько времени, долгого, темного, иссушающего, что-то варится. Дело не только в запахе. Он слышит потрескивание веток, видит слабое оранжевое мерцание костра. Время от времени ветерок с моря доносит до него ароматный дым и другой запах, тот, от которого у него слюнки текут. «Еда, – думает он. – Боже мой, неужели я хочу есть? Если я хочу есть, то, может, я выздоровею».

Он пытается позвать: «Эдди», – но голос у него совсем пропал. У него болит горло, так сильно болит. «Надо было и астин захватить», – думает он – и пытается засмеяться: все снадобья для него, и ничего для Эдди.

Появляется Эдди. Он держит жестяную тарелку, одну из тех, что стрелок узнал бы где угодно, в конце концов, она же – из его собственного кошеля. На ней лежат мокрые, дымящиеся куски беловато-розового мяса.

«Что?» – силится спросить Роланд, но ему удается выдавить лишь слабый, мерзкий писк.

Эдди читает у него по губам.

– Не знаю, – сердито отвечает он. – Знаю только, что я от этого не помер. Ешь, черт тебя дери.

Он видит, что Эдди очень бледен, Эдди весь трясется; он чувствует, что от Эдди чем-то пахнет – либо дерьмом, либо смертью – и понимает, что Эдди очень плохо. Желая утешить его, он протягивает к Эдди руку. Эдди отшвыривает ее.

– Я тебя покормлю, – сердито говорит он. – Хрен меня знает, зачем. Мне бы следовало тебя убить. Я бы так и сделал, кабы не думал, что уж если ты один раз смог пролезть в мой мир, так, может, и опять сумеешь.

Эдди оглядывается вокруг.

– И если б не то, что я бы тогда остался один. Если не считать их.

Он снова поворачивается к Роланду, и его сотрясает приступ дрожи – такой сильный, что куски мяса чуть не слетают с жестяной тарелки. Наконец, дрожь унимается.

– Ешь, чтоб тебя.

Стрелок ест. Мясо более, чем неплохое: оно невероятно вкусное. Ему удается съесть три куска, а потом все расплывается и сливается в новую

Карты тасуются

попытку заговорить, но все, на что он способен, это шептать. Ухо Эдди прижато к его губам, только иногда (когда у Эдди очередной приступ спазмов), его отбрасывает в сторону. Стрелок повторяет: «На север. Выше… выше по берегу».

– Почем ты знаешь?

– Просто знаю, и все, – шепчет он.

Эдди смотрит на него. «Ты сумасшедший», – говорит он.

Стрелок улыбается и пытается отключиться, но Эдди дает ему пощечину, сильную пощечину. Голубые глаза Роланда широко открываются и на миг становятся такими живыми и начинают метать такие молнии, что у Эдди делается смущенный вид. Потом его губы растягиваются в улыбке, вернее – в оскале.

– Ага, можешь вырубаться, – говорит он, – но сперва придется тебе принять лекарство. Уже пора. Во всяком случае, судя по солнцу. Так я полагаю. Бойскаутом я, правда, сроду не бывал, так что точно-то не знаю. Но, по-моему, самое время. Открой ротик пошире для доктора Эдди, Роланд. Открой рот пошире, похититель ебаный.

Стрелок раскрывает рот широко, как младенец, ищущий грудь. Эдди вкладывает ему в рот две таблетки, а потом небрежно заливает туда пресную воду. Как догадывается Роланд, вода, должно быть, из горного ручья, откуда-нибудь к востоку отсюда. Может быть, она ядовитая; Эдди не сумеет отличить хорошую воду от плохой. С другой стороны, с самим Эдди, как видно, все в порядке, да и выбора-то, в сущности, нет – или есть? Нет.

Он глотает, начинает кашлять и чуть не задыхается, а Эдди безразлично смотрит на него.

Роланд тянется к нему.

Эдди пытается отстраниться.

Снайперский взгляд стрелка заставляет его подчиниться.

Роланд притягивает Эдди к себе так близко, что ощущает вонь его болезни, а Эдди ощущает вонь болезни стрелка; от этого сочетания им обоим тошно, но оно вынуждает их обоих терпеть.

– Здесь есть только две возможности, – шепчет Роланд. – Не знаю, как в твоем мире, но здесь – только две. Либо стоять и, быть может, остаться жить, либо умереть, опустившись на колени, склонив голову и нюхая вонь своих подмышек. Мне выбирать… – Он заходится кашлем. – Мне выбирать нечего.

– Кто ты такой? – кричит на него Эдди.

– Твоя судьба, Эдди, – шепчет стрелок в ответ.

– Хоть бы ты уже нажрался дерьма и подох, – говорит Эдди. Стрелок пытается заговорить, но не успевает – засыпает, а в это время карты

тасуются

БА-БАХ!

Роланд открывает глаза, видит, как сквозь тьму несутся миллиарды звезд, и снова смыкает веки.

Он не знает, что происходит, но думает, что все в полном порядке. Колода все еще движется, карты все еще

тасуются

Опять ароматные, сочные куски мяса. Он чувствует себя лучше. Эдди тоже выглядит получше. Но у него встревоженный вид.

– Они подбираются все ближе, – говорит он. – Может, они и некрасивые, но кой-чего они все ж таки соображают. Они понимают, что я делаю. Уж не знаю, каким образом, но понимают и не одобряют. Каждую ночь они подбираются маленько поближе. Если ты в состоянии, так было бы совсем неглупо с рассветом перебраться подальше. А то этот рассвет может оказаться для нас последним.

– Что? – Это не то, чтобы шепот, а хрип, где-то на полпути между шепотом и обычной речью.

– Они, – говорит Эдди и жестом показывает на прибрежный песок. – Дэд-э-чек, дам-э-чам и прочая херовина. Я думаю, Роланд, они – как мы: сами есть любят, а чтобы их ели – не очень.

Внезапно, в порыве крайнего ужаса и омерзения, Роланд понимает, что это за беловато-розовые куски мяса, которыми Эдди его кормил. Он не в состоянии говорить: отвращение лишает его даже того жалкого подобия голоса, какое ему удалось вернуть себе. Но все, что он хочет сказать, Эдди читает на его лице.

– А что же я, по-твоему, делал? – злобно шипит он. – Вызывал Красного Омара на дуэль?

– Они ядовитые, – шепчет Роланд. – Поэтому…

– Ну да, поэтому ты и доходишь. Но я, друг мой Роланд, стараюсь не дать им дойти до тебя. А что ядовитые, так гремучие змеи, вон, тоже ядовитые, а люди-то их едят. Они знаешь какие вкусные. Как цыплята. Я про это где-то читал. А эти, по-моему, с виду, как омары, вот я и решил рискнуть. Что нам еще-то жрать оставалось? Землю? Я пристрелил одного из этих гадов и уж варил его, варил – до умопомрачения. Больше ничего не было. А по правде-то они очень даже вкусные. Я каждый вечер по одному пристреливаю, как только солнце начинает садиться. Пока совсем не стемнеет, они двигаются довольно медленно. И я что-то не замечал, чтобы ты отказывался.

Эдди улыбается.

– Мне нравится думать, что, может, мне попался один из тех, что слопали Джека. Мне нравится думать, что я ем этого стервеца. Мне от этого вроде бы легче на душе, понимаешь?

– Один из них отъел кусок и от меня, – хрипит стрелок. – Два пальца на руке, один на ноге.

– Тоже неплохо, – не перестает улыбаться Эдди. Лицо у него бледное, какое-то акулье… но вид у него уже не такой больной, и запах дерьма и смерти, раньше окутывавший его, как саван, теперь, кажется, исчезает.

– Иди ты на хуй, – хрипит стрелок.

– В Роланде проснулся боевой дух! – восклицает Эдди. – Может, ты еще и не околеешь! Дуся моя! Это просто чудненько!

– Выживу, – говорит Роланд. Хрип вновь превратился в шепот. В горло ему опять начинают впиваться рыболовные крючки.

– Да ну? – Эдди вглядывается в него, потом кивает и сам отвечает на свой вопрос. – Ну да. По-моему, ты настроился выжить. Один раз я думал, что ты помираешь, а один раз – что ты уже помер. А теперь похоже, что ты выздоровеешь. Какого хрена ты так стараешься выжить на этом занюханном берегу?

– Башня, – одними губами шепчет Роланд, потому что сейчас он уже и хрипеть не может.

– Да зашибись ты со своей хлебаной Башней, – говорит Эдди и поворачивается, чтобы отойти, но изумленно оборачивается, когда рука Роланда, как тисками, сжимает его локоть.

Они смотрят друг другу в глаза, и Эдди говорит: «Да ладно уж. Ладно!»

– На север, – шевелятся губы стрелка. – На север, я же тебе говорил. – Говорил ли он ему об этом? Ему так кажется, но точно он не помнит. Все затерялось, когда перетасовывались карты.

– Откуда ты знаешь-то? – орет на него Эдди в приступе бессильной злости. Он вскидывает кулаки, словно хочет ударить Роланда, и сразу же опускает их.

«Просто знаю – так зачем ты отнимаешь у меня время и силы своими дурацкими вопросами?» – хочет ответить Роланд, но не успевает, потому что карты

тасуются

и его тащат, его подбрасывает и бьет о камни, голова у него беспомощно мотается из стороны в сторону, он привязан своими собственными портупеями к какой-то нелепой волокуше, и ему слышно, как Эдди Дийн поет песню, такую странно-знакомую, что в первый момент ему кажется, что это бред:

Эйй, Джуд… не дуриии… грустной песне подариии… все свое уменье…

Он хочет спросить: «Где ты слышал это, Эдди? Ты слышал, как я это пел? И где мы?»

Но прежде, чем он успевает спросить,

Карты тасуются

«Если бы Корт увидел эту конструкцию, он бы этому мальчишке башку прошиб», – думает Роланд, глядя на волокушу, на которой он провел день, и смеется. Смех получается не ахти какой. Звук у него, как у волны, когда она выбрасывает на берег камни. Он не знает, насколько далеко они ушли, но, во всяком случае, достаточно далеко, чтобы Эдди полностью выдохся. Он сидит на большом камне в свете угасающего дня, на коленях у него лежит один из револьверов стрелка, а сбоку стоит бурдюк, до половины заполненный водой. Карман его рубашки слегка оттопыривается. Там лежат патроны из задних концов патронных лент – все уменьшающийся запас «хороших» патронов. Эдди завязал их в кусок собственной рубашки. Основная причина того, что запас «хороших» патронов уменьшается так быстро, состоит в том, что один из каждых четырех-пяти тоже оказывается негодным.

Задремавший было Эдди поднимает голову.

– Чего смеешься? – спрашивает он.

Стрелок отмахивается и отрицательно качает головой: он понимает, что ошибся. Корт не прошиб бы Эдди башку за эту волокушу, хоть вид у нее странный и убогий. Роланд думает, что Корт, быть может, проворчал бы какую-нибудь похвалу – это случалось так редко, что мальчик, с которым это случалось, обычно не знал, как реагировать, и стоял, разинув рот, точно рыба, только что вытащенная из бочки повара.

Основными опорами служили две тополевые ветки примерно одинаковой длины и толщины. Ветром обломило, решил стрелок. Для поперечных опор Эдди взял ветки поменьше и привязал их к основным опорам всем, чем сумел: револьверными ремнями, клейкой веревкой, которой был прикреплен к его груди бесов порошок, даже сыромятным ремешком от шляпы стрелка и шнурками от своих собственных кроссовок. На опоры он положил постельную скатку стрелка.

Корт не ударил бы Эдди, потому что Эдди, как бы плохо он себя ни чувствовал, не стал сидеть на корточках и оплакивать свою несчастную судьбу, а хоть что-то сделал. Во всяком случае, постарался.

И Корт, может быть, похвалил бы его – как всегда, коротко, отрывисто, почти неохотно – потому что, как бы нелепо ни выглядела эта штука, она действовала. Это доказывали длинные следы, тянувшиеся назад, вниз по берегу, и в перспективе сливавшиеся в один.

– Видишь хоть одного? – спрашивает Эдди. Солнце садится, бросает на воду оранжевую дорожку, так что, по расчетам стрелка, в этот раз он отключался больше, чем на шесть часов. Он чувствует, что у него прибавилось сил. Он приподнимается, садится и смотрит вниз, на воду. Ни прибрежный песок, ни земля, переходящая в западный склон горы, особенно не изменились; ему видны мелкие изменения пейзажа и того, что валяется на берегу (например, дохлая чайка, лежащая комком раздуваемых ветром перьев на песке ярдах в двадцати левее и ярдов на тридцать ближе к воде), но, не считая этого, все – такое же, как там, откуда они начали путь.

– Нет, – говорит стрелок. Потом: – Нет, вижу. Один есть.

Он показывает рукой. Эдди прищуривается, потом кивает. Солнце опускается еще ниже, оранжевая дорожка становится все больше и больше похожей на кровавую полосу, и первые чудовища, спотыкаясь, выходят из волн и начинают ползти по песку вверх.

Два из них неуклюже устремляются наперегонки к дохлой чайке. Победитель набрасывается на нее, разрывает и начинает запихивать гниющие останки в свою клювовидную пасть. «Дид-э-чик?» – спрашивает он.

«Дам-э-чам? – отвечает проигравший. – Дод-э-…»

БА-БАХ!

Револьвер Роланда обрывает вопросы второй твари. Эдди спускается к ней и хватает ее за спину, не сводя глаз с первой. Впрочем, она слишком занята чайкой. Эдди приносит свою добычу наверх. Тварь все еще подергивается, поднимает и опускает клешни, но вскоре перестает шевелиться. Хвост в последний раз изгибается дугой, а потом ровно падает, а не подгибается вниз, как раньше. Боксерские клешни обвисают.

– Скоро подам обед, хозяин, – говорит Эдди с акцентом и интонацией слуги-негра. – Извольте выбирать: филе из ползучки-кусачки или филе из ползучки-кусачки. Что будете кушать?

– Я тебя не понимаю, – говорит стрелок.

– Еще как понимаешь, – отвечает Эдди. – Просто у тебя нет чувства юмора. Что с ним случилось?

– Надо думать, его отстрелили в одной из войн.

Эдди улыбается этим словам.

– Сегодня ты и на вид, и на слух малость пободрее, Роланд.

– Я думаю, я и вправду стал малость пободрее.

– Что ж, может, ты завтра сможешь немножко пройти. Скажу тебе, друг мой, прямо и откровенно: тащить тебя – надорвешься и обосрешься.

– Я постараюсь.

– Да уж постарайся.

– Ты тоже выглядишь чуть получше, – решается сказать Роланд. На последних двух словах голос у него срывается на дискант, как у мальчишки-подростка. «Если я как можно скорее не перестану разговаривать, – думает он, – я вообще никогда не смогу говорить».

– Я полагаю – не помру. – Он смотрит на Роланда ничего не выражающим взглядом. – Впрочем, ты никогда не узнаешь, до чего я был пару раз к этому близок. Один раз я видел один из твоих пистолетов и приставил себе к виску. Взвел курок, подержал и убрал. Осторожненько поставил курок на место и засунул твою пушку обратно в кобуру. В другой раз, ночью, у меня начались судороги. По-моему, это было на вторую ночь, но точно не знаю. – Эдди качает головой и произносит несколько слов, которые стрелок и понимает, и не понимает. – Теперь Мичиган кажется мне сном.

Хотя стрелок не может говорить громче, чем хриплым шепотом, хотя он знает, что ему вообще не следует разговаривать, одну вещь ему необходимо узнать.

– Что помешало тебе нажать спуск?

– Так ведь других-то штанов у меня нет, – говорит Эдди. – В последний момент я подумал, что если я нажму на спуск, а патрон-то окажется негодным, то сделать это еще раз я уж ни в жизнь не решусь… а когда навалишь в штаны, их нужно тут же отстирать, а то так и будет от тебя вонять всю жизнь. Это мне Генри сказал. Он говорил, что научился этому во Вьетнаме. А поскольку дело было ночью, и по берегу шлялся Омар Лестер, не говоря уж об его дружках…

Но стрелок хохочет, заливается смехом, правда, почти беззвучным: с его губ лишь иногда срывается надтреснутый звук. Эдди и сам слабо улыбается. Он говорит:

– Мне думается, тебе в той войне чувство юмора отстрелили только до локтя. – Он встает и направляется вверх по склону, где, как полагает Роланд, должно быть топливо для костра.

– Подожди, – шепчет стрелок, и Эдди смотрит на него. – А по правде – почему?

– Я так полагаю – потому что я был тебе нужен. Если бы я покончил с собой, ты бы умер. Попозже, когда ты встанешь на ноги, я, может быть, вроде как вернусь к этой проблеме. – Он оглядывается вокруг и глубоко вздыхает: – Где-то в твоем мире, Роланд, может, и есть Диснейленд или Кони-Айленд, но то, что я видел до сих пор, меня, по правде говоря, не очень-то заинтересовало.

Он отходит от Роланда на несколько шагов, останавливается и смотрит на него. Лицо у Эдди мрачное, хотя болезненной бледности немного поубавилось. Его уже больше так не трясет, приступы дрожи прошли, он лишь изредка слабо вздрагивает.

– Ты меня иногда просто не понимаешь, правда?

– Да, – шепчет стрелок. – Иногда не понимаю.

– Тогда поясню. Есть люди, которым необходимо быть нужными другим. Ты этого не понимаешь, потому что ты не из таких. Если бы потребовалось, ты бы меня использовал и выкинул, как бумажный пакет. Бог тебя ебанул, друг мой. Ты сообразителен как раз настолько, что тебе от этого больно, но и жесток как раз настолько, чтобы все равно поступить так. Ты бы просто не смог иначе. Если бы я валялся там на песке и истошно орал – звал бы на помощь, ты бы перешагнул через меня и пошел дальше, если бы я загораживал тебе путь к твоей треклятой Башне. Ну, что, разве я не угадал?

Роланд ничего не говорит, только смотрит на Эдди.

– Но не все люди – такие. Есть люди, которым нужно, чтобы они были кому-нибудь нужны. Как в песне Барбары Стрейзанд. Банально, но тем не менее, это так. Это просто еще один способ оказаться на крючке.

Эдди задумчиво смотрит на Роланда.

– Но ты-то в этом смысле чистенький, так ведь?

Роланд не сводит с него глаз.

– Если не считать твоей Башни, – с коротким смешком говорит Эдди. – Ты тоже торчок, Роланд, и твоя наркота – Башня.

– На какой войне? – шепчет Роланд.

– Что?

– На какой войне тебе отстрелили чувство благородства и целеустремленность?

Эдди отшатывается, как от пощечины.

– Пойду схожу за водой, – коротко говорит он. – А ты поглядывай за ползучками-кусачками. Мы сегодня ушли далеко, но я так и не разобрался, разговаривают они между собой или нет.

И он отворачивается, но Роланд успевает заметить в последних багряных лучах солнца, что щеки у него мокрые.

Роланд поворачивается обратно к кромке берега и наблюдает. Омароподобные чудища ползают и вопрошают, вопрошают и ползают, но и то, и другое кажется Роланду лишенным определенной цели; какой-то интеллект у них есть, но его не хватает, чтобы передавать информацию друг другу.

«Бог не всегда лупит человека мордой об стол, – думает Роланд. – В большинстве случаев, но не всегда».

Эдди возвращается с дровами.

– Ну? – спрашивает он. – Как ты считаешь?

– Мы в порядке, – хрипит стрелок, и Эдди начинает что-то говорить, но стрелок уже устал, он ложится на спину и смотрит, как сквозь фиолетовый балдахин неба проглядывают первые звезды, а

Карты тасуются

В следующие три дня здоровье стрелка непрерывно улучшалось. Багровые полосы, которые раньше ползли по его рукам вверх, теперь поползли обратно, потом побледнели, потом исчезли. На следующий день он иногда шел сам, а иногда его тащил на волокуше Эдди. Назавтра после этого его уже совсем не приходилось тащить; через каждые час-два они просто садились и какое-то время отдыхали, пока он не переставал ощущать, что ноги у него ватные. Именно во время этих привалов, да еще после обеда, когда все уже бывало съедено, но до того, как костер догорал и они засыпали, стрелок слушал рассказы Эдди о его жизни с Генри. Стрелок помнил, что сначала не мог понять, из-за чего отношения между братьями были такими трудными, но после того, как Эдди начал рассказывать, запинаясь, и с той обидой и злостью, причина которой – в тяжкой боли, стрелку не раз хотелось остановить его, сказать: «Не надо, Эдди, хватит. Я все понимаю».

Только это ничем не помогло бы Эдди. Эдди говорил не для того, чтобы помочь Генри, потому что Генри был мертв. Он говорил, чтобы похоронить Генри раз навсегда. И чтобы напомнить себе, что, хотя Генри мертв, но он-то, Эдди, не умер.

Так что стрелок слушал и ничего не говорил.

Суть была проста: Эдди считал, что он загубил брату жизнь. Генри тоже так считал. Может быть, Генри додумался до этого сам, а может быть, он так считал потому, что так часто слышал, как их мама твердит Эдди, скольким и она, и Генри пожертвовали ради него, чтобы Эдди мог быть в безопасности в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он мог быть счастлив настолько, насколько вообще возможно быть счастливым в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он не кончил так, как его бедная сестренка, которую он толком и помнить-то не может, но она была такая красавица, Царство ей небесное. Она сейчас в раю, у ангелов, и это, безусловно, прекрасное место, но она, мама, пока еще не хочет отпускать Эдди к ангелам, не хочет, чтобы его переехал на мостовой какой-нибудь пьяный псих-водила, или чтобы какой-нибудь обкуренный мальчишка-торчок зарезал бы его, выпустил кишки на тротуар из-за двадцати пяти центов, что лежат у него в кармане, да она и сама не думает, чтобы Эдди хотелось прямо сейчас отправиться к ангелам, а значит, пускай он всегда слушает, что ему говорит старший братик, и всегда делает, что ему велит старший братик, и всегда помнит, что Генри приносит жертву любви.

Как Эдди сказал стрелку, он сомневался, чтобы их мать знала о некоторых их «подвигах» – например, что они воровали книжки с комиксами из кондитерской на Ринкон-авеню или курили сигареты за гальванизационной мастерской на Кохоуз-стрит.

Однажды они увидели «Шевроле», в котором торчали ключи, и, хотя Генри еле-еле умел водить машину – ему тогда было шестнадцать лет, а Эдди восемь – он затолкал братишку в автомобиль и сказал, что они едут в центр Нью-Йорка. Эдди перепугался, расплакался, и Генри тоже был испуган и зол на Эдди, приказал ему заткнуться и не вести себя, как грудной младенец, едрена вошь, у него есть десять баксов, да у Эдди три или четыре, можно весь день, мать его, ходить в кино, а потом они сядут в пелхэмский поезд и вернутся домой раньше, чем маманя успеет накрыть ужин и спохватиться, где их носит. Но Эдди все ревел, а возле моста Куинсборо они увидели в переулке полицейскую машину, и Эдди, хотя был вполне уверен, что легавый в ней даже не взглянул в их сторону, ответил «Ага», когда Генри охрипшим, дрожащим голосом спросил его, как он думает – видел ли их этот мент? Генри побелел и подъехал к краю тротуара так быстро, что чуть не снес пожарный кран. Он уже бежал по улице прочь, а Эдди все еще возился с незнакомой ручкой дверцы. Тогда Генри остановился, вернулся и выволок Эдди из машины. Он ему еще и наподдал как следует два раза. Потом они пешком дошли до Бруклина, а по правде сказать – прокрались туда. На это у них ушел почти весь день, и когда мать спросила их, чего это они такие потные, и разгоряченные, и измученные, Генри сказал: потому что он почти весь день учил Эдди играть в баскетбол на детской площадке на том конце квартала. А потом пришли какие-то большие ребята, и им пришлось удирать бегом. Мать поцеловала Генри и лучезарно улыбнулась Эдди. Она спросила его: ведь правда же, у него самый-пресамый лучший на свете старший братик? Эдди согласился с ней. И согласился честно. Он и сам так думал.

– В тот день ему было так же страшно, как мне, – говорил Эдди Роланду, когда они сидели и смотрели, как последний луч заката медленно угасает на воде, в которой скоро будет отражаться только свет звезд. – Даже страшнее, потому что он думал, что мент нас заметил, а я-то знал, что нет. Поэтому он и побежал. Но он вернулся. И это – главное. Он вернулся.

Роланд промолчал.

– Ты это понимаешь, да? – Эдди смотрел на Роланда с жестким вопросом в глазах.

– Понимаю.

– Он всегда боялся и всегда возвращался.

Роланд подумал, что если бы в тот день… или в любой другой… Генри бы не остановился, а продолжал бы сверкать пятками, это было бы лучше для Эдди, а может быть, в конечном счете и для них обоих. Но такие люди, как Генри, никогда так не поступают. Такие люди, как Генри, всегда возвращаются, потому что такие люди, как Генри, отлично знают, как использовать других. Сначала они превращают доверие в потребность, потом превращают доверие в наркотик, а добившись этого, начинают (как это называет Эдди? – нажимать). Они начинают нажимать.

– Я, пожалуй, пойду на боковую, – сказал стрелок.


На следующий день Эдди продолжал свой рассказ, но стрелок уже и так все знал. В старших классах Генри не занимался спортом потому, что не мог оставаться на тренировки. Тот факт, что Генри был тощий, что у него была плохая координация движений, и прежде всего – что он вообще не очень-то любил спорт, к этому, разумеется, не имело ни малейшего отношения. Мать без конца уверяла их обоих, что из Генри вышел бы изумительный бейсбольный подающий или один из этих прыгучих баскетболистов. Отметки у Генри были плохие, и ряд предметов ему пришлось проходить повторно – но это было вовсе не потому, что Генри туповат; оба они – и Эдди, и миссис Дийн – отлично знали, что Генри способный до ужаса. Но то время, которое Генри следовало бы тратить на занятия или на приготовление уроков, у него уходило на присмотр за Эдди (тот факт, что это обычно происходило в гостиной Дийнов, где оба братца валялись на диване и смотрели телевизор или возились и боролись на полу, почему-то казался несущественным). Плохие отметки означали то, что Генри не принимали никуда, кроме Нью-Йоркского Университета, а это им было не по карману, потому что при плохих отметках никакие стипендии не полагаются, а потом Генри мобилизовали, и он попал во Вьетнам, и там ему снесло осколком почти все колено, и у него были очень сильные боли, и в лекарстве, которое ему давали, было очень много морфина, и когда ему стало лучше, врачи его отучили от этого лекарства, только не больно-то хорошо это у них получилось, потому что, когда Генри вернулся в Нью-Йорк, на спине у него все еще сидела обезьяна, голодная обезьяна, и ждала, чтобы ее накормили, и месяц-два спустя он сходил к одному человечку, и примерно еще через четыре месяца (еще и месяца не прошло с тех пор, как у них умерла мать) Эдди в первый раз увидел, как его брат втягивает носом с зеркальца какой-то белый порошок. Эдди подумал, что это кокаин. А оказалось – героин. И если проследить всю цепь событий от конца к началу, то кто виноват?

Роланд ничего не сказал, но мысленно услышал голос Корта: «Вина, деточки мои прелестные, всегда ложится на одного и того же: на того, кто достаточно слаб, чтобы на него можно было бы взвалить вину».

Когда Эдди узнал правду, он сначала впал в шок, потом разозлился. В ответ Генри не стал обещать, что бросит нюхать, а сказал Эдди: он не осуждает его за то, что тот злится, он знает, что Вьетнам превратил его в никчемный мешок дерьма, он слабый, лучше ему уйти, Эдди прав, здесь меньше всего нужен поганый торчок, загаживающий квартиру. Он только надеется, что Эдди не будет слишком уж осуждать его. Да, он признает, он стал слабаком; это там, во Вьетнаме, что-то превратило его в слабака, сгноило все у него внутри, как от сырости гниют шнурки кроссовок и резинки в трусах. А во Вьетнаме, как видно, было что-то такое, от чего у человека сгнивает мужество, – слезливо говорил ему Генри. – Он только надеется, что Эдди припомнит все годы, когда Генри старался быть сильным.

Ради Эдди.

Ради мамани.

Так что Генри попытался уйти. А Эдди, конечно, не мог отпустить его. Эдди терзало всепоглощающее чувство вины. Эдди видел кошмарную массу рубцов, которая когда-то было здоровой, красивой ногой, видел колено, в котором теперь тефлона было больше, чем кости. В холле они устроили соревнование «кто кого переорет». Генри стоял у двери в старой армейской форме, с собранным вещмешком в одной руке и с фиолетовыми кругами под глазами, а на Эдди была только пара пожелтевших трусов и больше ничего. Генри говорил: «Теперь я тебе здесь ни к чему, Эдди, я знаю, ты меня на дух не выносишь», – а Эдди в ответ орал: «Никуда ты не пойдешь, жопа с ручкой, а ну давай обратно в квартиру!» – и вот так оно и продолжалось, пока миссис Мак-Герски не вышла из своей квартиры и не закричала: «Хошь – уходи, а хошь – оставайся, мне без разницы, а только решайте чего-нибудь по-быстрому и кончайте орать, а то мигом полицию вызову!» Похоже, миссис Мак-Герски собиралась добавить еще пару-тройку увещаний, но тут она заметила, что Эдди стоит в одних трусах, и добавила: «А ты, Эдди Дийн, еще и в неприличном виде!» – и, как ошпаренная, метнулась обратно к себе в квартиру. Как все равно чертик из табакерки, только в обратном направлении. Эдди посмотрел на Генри. Генри посмотрел на Эдди. «Ангелочек-то наш никак пару фунтиков прибавил, а?» – тихо сказал Генри, и тут они прямо-таки взвыли от смеха, повиснув друг на друге и колотя друг друга по спине, и Генри вернулся обратно в квартиру, а недели так через две Эдди уже тоже нюхал марафет и не мог понять, какого лешего он так разорялся, они же ведь только нюхают, едрена мать, это просто помогает расслабиться, и, как говорил Генри (которого Эдди впоследствии станет мысленно именовать «великий мудрец и выдающийся торчок»), если мир явно катится вверх тормашками к чертям собачьим, так что плохого в том, что ты поймал кайф и тебе хорошо?

Время шло. Сколько его прошло, Эдди не сказал, а стрелок не спросил. Как он догадывался, Эдди понимал, что для того, чтобы ловить кайф, есть тысяча предлогов, но ни одной настоящей причины, и довольно хорошо держал свою наркоманию под контролем. И Генри, видимо, тоже был в состоянии держать под контролем свою. Не так хорошо, как Эдди, но достаточно для того, чтобы не распуститься окончательно. Потому что – понимал ли Эдди, как обстоит дело в действительности, или нет (по мнению Роланда, в глубине души понимал) – Генри, должно быть, понимал: они поменялись местами. Теперь, переходя улицу, Эдди вел за руку старшего брата.

И однажды Эдди застукал Генри на том, что тот не нюхает, а ширяется подкожно. Последовал очередной истерический скандал, почти точная копия первого, с той только разницей, что происходил он у Генри в спальне. И кончился он почти точно так же: Генри плакал, и то, что он говорил в свое оправдание, по существу, было полным признанием своей вины, полной капитуляцией: Эдди прав, он не достоин даже жрать помои из сточной канавы. Он уйдет. Эдди его больше никогда не увидит. Он только надеется, что Эдди будет помнить все…

Рассказ Эдди превратился в тихий, монотонный гул, не многим отличавшийся от шуршания гальки в убегающих по песку и разбивающихся волнах. Роланд знал эту историю и ничего не сказал. Ее не знал Эдди, Эдди, у которого в голове прояснилось впервые, быть может, за десять (а то и больше) лет. Эдди рассказывал эту историю Роланду; Эдди наконец рассказывал ее себе.

Это ничему не мешало. Насколько стрелок понимал, чего-чего, а времени у них было внавал. Чтобы его провести, годились и разговоры.

Эдди сказал, что ему не давала покоя мысль о колене Генри, об извилистых рубцах по всей ноге, и выше колена, и ниже (конечно, сейчас все это уже зажило, Генри почти что и не хромал, только когда они с Эдди ссорились; в этих случаях хромота почему-то всегда усиливалась); ему не давала покоя мысль обо всем, от чего Генри отказался ради него, и не давало покоя куда более прагматическое соображение: на улицах Генри бы не выжил. Там он был бы, как кролик, которого выпустили в джунгли, где полно тигров. Предоставленный самому себе, Генри в первую же неделю угодил бы в тюрьму или в больницу Бельвю.

Поэтому Эдди стал умолять, и в конце концов Генри смиловался над ним – согласился остаться, и через шесть месяцев после этого Эдди уже сидел на игле. С этого момента все неуклонно пошло вниз по неизбежной спирали, которая закончилась поездкой Эдди на Багамы и внезапным вмешательством Роланда в его жизнь.

Кто-нибудь другой, менее прагматичный и более склонный к анализу, чем Роланд, мог бы спросить (если не прямо вслух, то про себя): «Почему началось с этого человека? Почему именно этот? Почему человек, который, кажется, сулит слабость или странность или даже злой рок?»

Мало того, что стрелок не задал этот вопрос; он даже мысленно не сформулировал его. Катберт подвергал сомнению все, спрашивал обо всем, он был отравлен вопросами, умер с вопросом на устах. Теперь их не осталось, никого не осталось. Все последние стрелки Корта, все тринадцать из их класса, что сумели выжить (а в начале учебы их было в классе пятьдесят шесть), были мертвы. Все, кроме Роланда. Он был последним стрелком и неуклонно шел вперед в мире, ставшем бессильным и бесплодным и пустым.

Он вспомнил, как Корт накануне Церемонии Представления сказал: «Тринадцать. Это – нехорошее число». А на следующий день, впервые за тридцать лет, Корт не присутствовал на Церемонии. Ученики – последний их выпуск – пошли к нему, в его домик, чтобы сперва опуститься у его ног на колени, подставив беззащитные шеи, потом встать и принять его поздравительный поцелуй, а потом позволить ему в первый раз зарядить их револьверы. Через девять недель Корт умер. Некоторые утверждали, что его отравили. Через два года после его смерти началась последняя кровопролитная гражданская война. Кровавая бойня добралась до последнего оплота цивилизации, света и здравого рассудка с небрежностью волны, разрушающей крепость, построенную ребенком из песка, отняла все, что они считали таким прочным.

Так что он был последним, и, быть может, он выжил потому, что в его натуре над темным романтизмом преобладали практичность и простота. Он понимал, что существенны только три вещи: то, что он смертен, ка и Башня.

Этих трех вещей хватало, чтобы занять все его мысли.

Эдди закончил свой рассказ около четырех часов дня – третьего дня их пути на север, вверх по безликому берегу. Сам берег, казалось, абсолютно не изменялся. Узнать, сколько они прошли, можно было, только взглянув налево, на восток. Там очертания зазубренных горных вершин начали чуть-чуть смягчаться и оседать. Возможно, если бы они сумели уйти на север достаточно далеко, горы превратились бы в пологие холмы.

Поведав свою историю, Эдди замолчал, и полчаса или дольше они шли молча. Эдди все время украдкой поглядывал на Роланда. Стрелок знал: Эдди не замечает, что он перехватывает эти короткие взгляды; он все еще слишком погружен в себя. Роланд знал также, чего ждет Эдди: реакции. Хоть какой-нибудь реакции. Любой. Дважды Эдди открывал рот и, ничего не сказав, снова закрывал его. Наконец он спросил (стрелок знал, что он спросит именно это):

– Ну? Что ты об этом думаешь?

– Я думаю, что ты здесь.

Эдди остановился и сжал кулаки.

– И это все? И только-то?

– А больше я ничего не знаю, – ответил стрелок. Отсутствующие пальцы на руке и на ноге болели и чесались. Ему так хотелось хоть немножко астина из мира Эдди.

– У тебя нет своего мнения о том, что все это, черт возьми, значит?

Стрелок мог бы поднять свою ополовиненную правую руку и сказать: «А ты подумай о том, что значит вот это, идиот несчастный», – но ему это даже в голову не пришло, как не пришло ему в голову спросить, почему из всех людей во всех вселенных, какие, возможно, существуют, ему достался Эдди.

– Это ка, – терпеливо объяснил он, глядя Эдди в лицо.

– Что такое ка? – Тон у Эдди был воинственный. Я о нем никогда не слышал. Разве что, если его сказать два раза подряд, то получится слово, которым малыши называют говно.

– Это мне неизвестно, – сказал стрелок. – Здесь оно означает долг, или судьбу, или, в просторечии, место, куда ты должен пойти.

Эдди ухитрился одновременно выразить на лице смятение, отвращение и насмешливое веселье: «Тогда скажи это дважды, Роланд, потому что такие слова лично для меня – что говно».

Стрелок пожал плечами.

– Я не веду философских дискуссий. Я не изучаю историю. Я думаю только одно: что прошло, то прошло, а что впереди, то впереди. Второе и есть ка, и оно само о себе позаботится.

– Ну да? – Эдди взглянул на север. – Ну, а я вижу впереди только примерно девять миллиардов миль этого хлебаного берега. Если впереди у нас это, так что ка, что кака – одно и то же. Может, у нас хватит хороших патронов, чтобы ухлопать еще штук пять-шесть этих липовых омаров, но потом нам останется только кидать в них камнями. Так что – куда мы все-таки идем?

У Роланда, правда, мелькнула мысль: приходило ли Эдди в голову задать такой вопрос брату – но спросить об этом Эдди означало бы напроситься на долгий и бессмысленный спор. Поэтому он только показал большим пальцем на север и сказал: «Туда. Для начала».

Эдди взглянул и не увидел ничего нового – только все ту же бесконечную полосу серой гальки, утыканную ракушками и камнями. Он перевел взгляд на Роланда, собравшись съехидничать, увидел на его лице безмятежную уверенность и опять посмотрел на север. Он прищурился. Загородил правой рукой правую половину лица от заходящего солнца. Ему отчаянно хотелось увидеть что-нибудь, хоть что-то, елки-моталки, мираж – и тот бы сгодился, но там не было ничего.

– Можешь меня поливать, сколько хочешь, – медленно проговорил Эдди, – но я считаю, что это – та еще подлянка. Я за тебя у Балазара жизнью рисковал.

– Я знаю. – Стрелок улыбнулся – редкое явление, осветившее его лицо, как мгновенный проблеск солнца в унылый пасмурный день. – Поэтому я с тобой играю только честно, Эдди. Она там. Я ее увидел час назад. Сначала я подумал, что это мираж или просто мерещится, потому что мне очень хочется ее увидеть, но она там, по самому настоящему.

Эдди снова стал смотреть; и смотрел, пока у него не заслезились глаза. Наконец он сказал: «Я не вижу там, впереди, ничего, кроме берега. А у меня зрение двадцать на двадцать».

– Я не знаю, что это значит.

– Это значит, что если бы там можно было что-нибудь увидеть, я бы его и увидел! – Но Эдди призадумался. Он задумался о том, насколько дальше, чем его глаза, видят голубые снайперские глаза стрелка. Может быть, чуть дальше.

А может, и гораздо дальше.

– Ты ее увидишь, – сказал стрелок.

– Что я увижу?

– Сегодня нам туда не дойти, но если ты действительно видишь так хорошо, как сейчас сказал, то ты увидишь ее еще до того, как солнце коснется воды. Если, конечно, ты не собираешься так и стоять здесь и болтать языком.

– Ка, – задумчиво сказал Эдди.

Роланд кивнул.

– Ка.

– Кака, – сказал Эдди и рассмеялся. – Пошли, Роланд. Прошвырнемся. А если я ничего не увижу до того, как солнце коснется воды – с тебя жареная курочка. Или «Биг-Мак». Или что угодно, лишь бы оно не имело отношения к омарам.

– Пошли.

Они снова двинулись в путь, и до того момента, когда нижний край солнца должен был коснуться горизонта, оставалось еще не менее часа, когда Эдди Дийн начал различать вдали какие-то очертания – смутные, мерцающие, неопределенные – но явно что-то. Что-то новое.

– О'кей, – сказал он. – Вижу. У тебя, должно быть, глаза, как у Супермена.

– У кого?

– Неважно. По части культуры ты просто невероятно отстал, тебе это известно?

– Чего?

Эдди засмеялся.

– Ладно, неважно. Так что там такое?

– Увидишь. – И прежде, чем Эдди успел спросить еще что-нибудь, стрелок снова зашагал.

Через двадцать минут Эдди показалось, что он действительно видит. Спустя еще пятнадцать минут он уже был уверен в этом. До предмета на берегу оставалось еще мили две, может быть, три, но он разглядел, что это. Разумеется, дверь. Еще одна дверь.

В эту ночь им обоим плохо спалось. Еще за час до того, как солнце высветило размытые очертания гор, они встали и отправились в путь. Они подошли к двери как раз в ту минуту, когда первые лучи утреннего солнца, такие величественные и спокойные, коснулись их. Эти лучи, подобно фонарям, осветили их заросшие щетиной щеки. И стрелок опять стал выглядеть на свои сорок лет, а Эдди казался не старше, чем был Роланд, когда отправлялся на бой с Кортом, избрав оружием своего сокола Давида.

Эта дверь была точно такая же, как первая, только начертано на ней было другое:

ВЛАДЫЧИЦА ТЕНЕЙ

– Так, – тихонько сказал Эдди, глядя на дверь, которая просто стояла, и петли ее были прикреплены к какому-то неведомому косяку между одним и другим миром, между одной и другой вселенной.

– Так, – согласился стрелок.

– Ка.

– Ка.

– Здесь ты будешь вытаскивать вторую из твоих трех?

– Видно, так.

Стрелок раньше, чем Эдди, понял, что у Эдди на уме. Он увидел движение, которое сделал Эдди, еще до того, как Эдди сообразил, что двигается. Он мог бы повернуться и сломать Эдди руку в двух местах прежде, чем тот сообразил бы, что происходит; но он не шевельнулся. Он дал Эдди вытащить револьвер из его правой кобуры. Впервые в жизни он позволил взять у себя оружие, не применив сперва это оружие. Но он не сделал ничего, чтобы остановить Эдди. Он обернулся и спокойно, даже кротко, посмотрел на Эдди.

Лицо у Эдди было смертельно бледное, напряженное. Вокруг радужек широко раскрытых глаз виднелись полоски белка. Он держал тяжелый револьвер обеими руками, но ствол все равно плясал из стороны в сторону, то нацеливаясь на Роланда, то уходя вбок, опять на Роланда, опять вбок.

– Открой, – сказал он.

– Ты ведешь себя глупо, – тем же кротким тоном сказал стрелок. – Ни ты, ни я не имеем представления, куда ведет эта дверь. Она может открываться не в твою вселенную, не то что в твой мир. Почем мы знаем, может, у этой Владычицы Теней восемь глаз и девять рук, как у Сувии. А если она даже и открывается в твой мир, то, быть может, во время задолго до твоего рождения или спустя много лет либо веков после твоей смерти.

Эдди напряженно улыбнулся: «Вот что я тебе скажу, Монти: я с огромным удовольствием поменяю резинового цыпленка или сраный отпуск на приморском курорте на то, что находится за дверью N 2».

– Я не понимаю тво…

– Знаю, что не понимаешь. Не имеет значения. Ты только открой это гадство.

Стрелок отрицательно покачал головой.

Они стояли в лучах зари, а дверь отбрасывала косую тень в сторону отступающего моря.

– Открывай! – закричал Эдди. – Я иду с тобой! Ты что, не понимаешь? Я иду с тобой! Это не значит, что я не вернусь. Может, и вернусь. То есть скорей всего вернусь. Настолько-то, я думаю, я перед тобой в долгу. Ты со мной всю дорогу играл по-честному, не думай, что я этого не понимаю. Но пока ты будешь раздобывать эту теневую крошку или как ее там, я найду ближайшее кафе-гриль «Объедение», и пусть они мне упакуют на вынос. Я думаю, для начала мне хватит семейной упаковки на тридцать порций.

– Ты останешься здесь.

– Ты что думаешь, я шучу? – Голос Эдди стал пронзительным, вот-вот сорвется. Стрелку показалось, что он видит, как Эдди заглядывает в бездонный омут своего проклятия. Эдди большим пальцем взвел старинный курок револьвера. Как только рассвело и начался отлив, ветер улегся, и щелчок взведенного курка прозвучал очень отчетливо. – Так ты проверь.

– Пожалуй, проверю, – сказал стрелок.

– Я тебя пристрелю! – взвизгнул Эдди.

– Ка, – невозмутимо ответил стрелок и повернулся к двери. Он потянулся к дверной ручке, а сердце его напряженно ждало, хотело узнать, останется ли он жив или умрет.

Ка.

Загрузка...