Слово, жаром опаленное,
Мысли, в сердце затаенные.
Чтобы явиться к деду, Надя сначала проскользнула к маме в комнату, переоделась в любимый дедушкой халатик-тунику, повертелась у зеркала, укладывая волосы в греческий узел на затылке, чтобы дед «вспомнил об Олимпе», и, собравшись с духом, бесшумно открыла дверь в кабинет. Там, спиной к ней, ссутулившейся громадой с гривой седых волос до плеч, сидел так и не ложившийся спать Виталий Григорьевич.
Надя на носочках подкралась к нему и нежно обвила руками его шею, сплетя пальцы под спадавшей на грудь бородой.
— Дедушка, милый, — ласково начала она. — Я такая нехорошая, что заставила вас тревожиться, но я исправлюсь, непременно исправлюсь.
— Явилась, озорница непутевая. Набедокурила, а теперь совесть в тебе кувыркается.
— Это все ночь, лунным светом наэлектризованная. Почему-то такие ночи зовут «воробьиными», из-за того будто, что птички на землю падают.
— Про воробьев, наземь падающих, не слыхивал, а вот про некоторых чужекрылых, в воздух поднимающихся, доводилось.
— Вы уже все знаете. Сама не пойму, как это меня угораздило к окну подойти. Не окажись там дельтаплана, я в овраг бы свалилась.
— Падать не то что в овраг, но и на ровном месте не рекомендую. Лучше летай на своих планерах, наслаждайся высотой, пташка ты моя летучая.
— Вы не сердитесь, дедушка, правда? — обрадовалась Надя. — Представляю, какой у меня был нелепый вид, — рассмеялась она, — под прозрачным крылом в одной ночной сорочке! Я, кажется, какую-то парочку спугнула. Верно, за приведение меня приняли! Но вернулась я к вам во плоти. Это все луна виновата! — и она процитировала[17]:
В подлунном волнующем мире
Светила луна нам сама.
В серебряном нежном эфире
Сходили мы вместе с ума!
— Ох уж эта луна! И чего только на нее не навешивают! Одни лунатики чего стоят!
— Но я не лунатик! Я с открытыми глазами! Я не спала!
— Да уж знаю, — отозвался Виталий Григорьевич, сжимая в кармане халата ключ от Надиной комнаты, который Наталья Витальевна отобрала у Кассиопеи, выведав у нее все о Наде. Об этом она и рассказала академику, вручая ему ключ. — А насчет полетов ночных или звездных я советую тебе воспользоваться утренним рейсом взлетолета, чтобы застать в университете профессора Дьякова. Думаю, он тебе сейчас особенно нужен, — закончил дед.
Надя удивленно смотрела на него, не понимая, как он читает ее мысли.
— Ну иди, ласточка моя легкая, а я, пожалуй, завалюсь спать. А то твоя «воробьиная ночь» и мне покою не дала. А какой я воробей? Разве что «стреляный»! Ну иди, лети, — и он поцеловал внучку в лоб.
Профессор Дьяков находился в своем кабинете заведующего кафедрой релятивистской физики, когда в его браслете личной связи раздался голос академика Зернова. Дьяков, скрыв свое удивление, согласился на видеосвидание, для чего должен был спуститься на одиннадцатый этаж в университетскую кабину видеосвязи.
Почему-то он волновался, раздражаясь на задержку вызванного им на свой этаж лифта.
Длинный, худой, с мефистофельскими залысинами высокого лба и, под стать им, демоническим горбатым носом, он вошел размашистым шагом в кабину видеосвязи. Стены и потолок ее были обиты звуконепроницаемым покрытием, напоминающим тисненую кожу старинных переплетов книг. Проем в одной из стен казался открытым окном, как бы в соседнюю комнату, где у действительного окна в сад с разбитыми там цветниками сидел уже ожидавший академик Зернов.
Дьяков вежливо поздоровался, извинившись за задержку лифта.
Эффект присутствия был так велик, что обоим хотелось обменяться рукопожатием.
— Чем обязан, уважаемый Виталий Григорьевич? — деловым тоном спросил Дьяков.
— Обязаны, уважаемый Михаил Михайлович, — отозвался академик, — своей несомненной приверженностью к истине.
— Но ведь истина, как мне кажется, у нас разная.
— Истина одна, понимание ее разное.
— Готов согласиться с вами, Виталий Григорьевич.
— И правильно сделаете. Для установления истины надобно объединиться, а по старинной диалектической формуле прежде надлежит размежеваться.
— Разве размежевание наше не четко?
— Не вполне. Я намереваюсь указать вам на самое уязвимое место в отстаиваемой вами теории относительности.
— Я весь внимание, Виталий Григорьевич!
— Тогда извольте доказать, какое из двух движущихся тел надлежит считать неподвижным: космический корабль, от которого якобы отлетел земной шар, или наоборот?
— Старинное, противоречащее логике утверждение профессора Дингля, пытавшегося опровергать так Эйнштейна.
— Вот-вот! Противоречащее логике, которую вы вынуждены привлекать в помощь своим формулам, чтобы избежать абсурда, ибо не можете разобраться, кто из братьев-близнецов улетел то ли на космическом корабле, то ли на земном шаре?
— По теории относительности, конечно, каждый из них мог бы считать себя неподвижным, а другого — достигшим субсветовой скорости и потому нестареющим. Однако это было бы так при равномерном, а не ускоренном движении звездолета.
— Профессор Дингль напрасно упустил возможность разбить это возражение, ибо разгон звездолета с ускорением, равным ускорению земной тяжести, длится год, торможение в тех же условиях — еще год. Вместе с возвратным маневром неравномерное движение составят всего четыре года, а длительность всего рейса с субсветовой скоростью по часам наблюдателя будет длиться тысячу лет. И все это движение равномерно. Почему же оно не сопоставимо с вашей теорией относительности? Попробуйте возразить.
— Все было бы так, уважаемый Виталий Григорьевич, если бы не было других логических посылок. Например, гибель одного из братьев в полете далеко от Земли. Очевидно, лишь его можно признать движущимся.
— Вот видите, к каким уловкам приходится вам прибегать, выгораживая абсурдные утверждения теории относительности, формулы которой не отражают этих экстремальных условий. Эйнштейн неправомерно не учитывал отношение масс улетевшего и оставшегося тел, ограничиваясь лишь отношением скоростей летящего тела и света.
— В этом нет никакой нужды, ибо формулы Лоренца, положенные Эйнштейном в основу специальной теории относительности, безупречны и введение в них еще какого-либо отношения, скажем, масс, только исказит их.
— Вот-вот! Введя в свои формулы отношение масс, которым нельзя пренебрегать, вы убедитесь в полной абсурдности всей вашей теории. То, что я пока говорю вам наедине, скоро скомпрометирует вас в глазах всего научного мира.
— Но зачем же вы заблаговременно извещаете меня о своих аргументах? Даете мне возможность возразить?
— Потому что уверен в полной вашей неспособности противостоять в споре со мной. Желаю вам от души полного провала ваших похвальных стремлений отстоять свои взгляды. — Говоря это, академик поднялся во весь свой внушительный рост, давая понять об окончании видеобеседы. Но совершенно неожиданно попросил считать ее конфиденциальной.
Дьяков с предельной вежливостью попрощался с академиком, едва сдерживая ярость. Ему казалось, что Зернов в отместку за былые обвинения в его адрес решил теперь унизить Дьякова. Он был в таком бешенстве, что, несмотря на учащенное сердцебиение, направился не к лифтам, а к лестнице, чтобы пешком взбежать с одиннадцатого этажа на двадцатый.
Ему приходилось то и дело прижиматься к перилам узеньких ступенек, пропуская ватаги спускающихся студентов, ощущая на себе их любопытные взгляды, и даже услышал, как кто-то из них уже снизу пропел оперным басом из «Фауста»:
При шпаге я,
И шляпа с пером,
И плащ мой драгоценен!
О, понравлюсь я, наверно!
Он проклинал свою «чертову внешность» и еще больше свой «чертов характер». Но чем чаще дышал он, тем спокойнее становился, стараясь понять, зачем Зернову понадобилась эта видеобеседа?
В комнате, рядом с его кабинетом, на редкость хорошенькая секретарша кафедры беседовала с какой-то рыженькой студенткой. Как показалось Михаилу Михайловичу, они обсуждали важнейший вопрос о том, какая нынче стрижка модна для девушек, а по поводу платьев, очевидно, уже выяснили.
— Вас ждут, Михаил Михайлович, — сказала секретарша, поднимаясь при виде профессора.
— У меня лекция. Разве вы не знаете? — раздраженно буркнул Дьяков, но, приглядевшись к студентке, узнал внучку академика Зернова. «Зачем это понадобилось старику подсылать ее сюда?» — неприязненно подумал он.
Секретарша пошла следом за Дьяковым в кабинет и, почему-то понизив голос, произнесла:
— Ей очень надо, Михаил Михайлович, побеседовать с вами. Это ведь дочь Крылова, командира пропавшего звездолета.
— Да-да… Я узнал ее. Хорошо. Попросите доцента Денисова провести вместо моей внеплановой лекции предварительный опрос студентов перед сессией, а Крылову попросите ко мне.
Надя робко появилась в дверях кабинета.
— Проходите, садитесь, если вам так уж необходимо говорить со мной.
— Я потому пришла, потому что… вы после своей лекции утешали меня, доказывали математически, что мой отец не погиб.
— Допустим, что я помню это. У меня память еще не ослабла.
— Мне необходимо, чтобы вы оказались правы. Но математическое ваше доказательство должно быть безупречным.
— Забавное, я бы сказал, требование у студентки к своему профессору!
— Только вы можете помочь мне задержать вылет спасательного звездолета, который никого не спасет, а лишь сам исчезнет в бездне времени.
Профессор Дьяков нахмурился:
— Я уже пытался задержать вылет звездолета в Звездном комитете, но авторитет академика Зернова оказался выше авторитета какого-то профессоришки.
— «В науке нет никаких авторитетов, кроме авторитета факта», — процитировала Надя.
— Мудрый был человек академик Иван Петрович Павлов, говоря эти слова. Но нам с вами для задержки звездолета не хватает именно этого факта.
— Он должен быть, этот факт, раз у вас есть доказательство его существования.
— Доказательство, даже математическое, еще не факт!
— А разве подброшенный с земли камень не факт? Ведь камень взлетает над землей, а не земной шар отлетает от него.
— Однако вы находчивы! — воскликнул Дьяков, не зная, что Надя приводит Никитины аргументы, рассчитывая, что Дьяков опровергнет их. — Но камень-то взлетает замедленно, а падает ускоренно! Не подходит это под определения теории относительности.
— Тогда докажите свою правоту на безукоризненном примере равномерного движения, скажем, комара, который равномерно летит над Землей. Это факт? А можно ли рассматривать, что комар отталкивает от себя земной шар, заставляя планету вращаться в противоположную комариному полету сторону? — сказала Надя, на этот раз уже сама придумав этот пример.
— Слушайте, Крылова! Вы всего лишь на третьем курсе, а спорите по меньшей мере, как Софья Ковалевская.
— Это мой кумир. У девушек это бывает. У меня было два кумира, Софья Ковалевская и Жанна д'Арк. Чтобы все узнать о ней по первоисточникам, я даже выучила старофранцузский язык.
— Однако!
— А что особенного! Изучали же некоторые испанский язык, чтобы прочесть Сервантеса. А папин дублер Бережной, говорят, выучил итальянский язык, чтобы читать в подлиннике Данте и Петрарку.
— Похвально. Впрочем, у меня тоже был кумир — Эйнштейн. Но вернемся к вашему примеру. Вы сформулировали абсурд. Опровержение которого очевидно. Разумеется, что комар не поворачивает земной шар, как ребенок, раскручивая игрушечный волчок, отнюдь не заставляет вращаться относительно оси этого волчка всю Вселенную с созвездиями и галактиками.
— Вот эту очевидность и надо математически доказать. Ведь теорию относительности опровергают именно существованием этих абсурдов, ей присущих. Мне необходимо ее оправдать.
— Видите ли, известно ли вам, что труднее всего доказать очевидное, скажем, аксиому. Или возьмем для примера знаменитую Великую теорему Ферма. Правильность ее очевидна, но доказательства этого вот уже скоро пятьсот лет нет.
— Великая теорема Ферма! Я увлекалась ею. И даже доказала.
— Эту теорему?
— Нет. Теорему моего прапрадеда, вытекающую нз теоремы Ферма. Если позволите, я вам сейчас покажу.
И Надя, достав крохотный дамский блокнотик с изящным вечным карандашиком, вызывающим потемнение бумаги в месте нажатия, стала писать те формулы, которые когда-то изображала для профессора Бурунова на березке.
Дьяков, казалось бы, рассеянно следил за появляющимися строчками.
— Любопытно и, по-видимому, вполне корректно. Вы идете по стопам Софьи Ковалевской, которой удалось доказать закон вращения твердого тела вокруг точки, за что ей была вручена премия Парижской академии наук. А вы на какую премию претендуете? На премию Нобелевскую (ныне Европейскую), или на Ленинскую, или просто на университетскую?
— Моя премия выше всех существующих.
— Вот как?
— Моя премия — это завоеванное счастье. Мне никогда не подняться до Софьи Ковалевской. Она принесла все личное в жертву науке, а я, наоборот, хочу, чтобы наука принесла мне личное счастье. Михаил Михайлович! Мне совершенно необходимо, чтобы звездолет не вылетел, не унес в иное время одного человека, неважно какого! Просто так надо. А для этого требуется доказать, что Эйнштейн прав и нельзя отправлять людей в безвременье, потому что происходит сокращение длин в направлении движения, чего я, признаться, понять никак не могу.
— Ну, в этом я могу вам помочь. Неверно говорить о физическом сокращении длин в направлении движения с субсветовой скоростью. Это все равно, что утверждать, что человек превращается в лилипута, если на него посмотреть в перевернутый бинокль. Происходит не изменение размеров, а лишь их искажение в направлении движения с субсветовой скоростью, причем не только длины самого тела, но и масштаба длин в направлении этого движения. Изменения, воспринимаемые неподвижным наблюдателем, который как бы смотрит через искажающую оптику, обусловленную скоростью удаляющегося тела. Он видит не реальные его размеры, а лишь сплющенное для него изображение.
— Как в кривом зеркале? — обрадовалась Надя.
— Если хотите, то в кривом, вернее, в цилиндрическом, изменяющем размеры лишь в одном направлении.
— Как в самоваре! Когда отраженные в нем люди кажутся худыми, тощими, — и Надя украдкой взглянула на вставшего, как во время лекции, и расхаживающего по кабинету профессора.
— Если хотите сказать «вроде меня», пожалуйста, не стесняйтесь.
— А время? — взволнованно спросила Надя.
— Наблюдатель видит как бы, если можно так выразиться, через «цилиндрическую деформирующую оптику» и воспринимает за истинные, на самом деле искаженные размеры пространства, но звездолет в нем движется с реальной скоростью! И кораблю для преодоления с этой реальной скоростью уменьшенного в представлении наблюдателя пространства, потребуется меньше времени. Потому для земного наблюдателя время на корабле сократится, будет течь медленнее! Очень просто!
— Не только просто, но и ужасно!
— Почему ужасно?
— Потому что «парадокс времени» существует, и улетевшие с субсветовой скоростью звездолетчики вернутся уже без нас.
— Видите ли, считалось, что теория абсолютности, отбросившая постулат Эйнштейна о невозможности превзойти скорость света, знаменует более прогрессивное воззрение. А я вам сейчас докажу, что взгляды эти ограничивают могущество Человека.
— Как так?
— Если бы скорость межзвездного полета была ничем не ограничена, то это отнюдь не приблизило бы к человеку звездные дали.
— Почему? Ведь скорость может быть как угодно большой?
— А разогнаться до нее нужно? С каким ускорением? Если космонавт посвятит этому разгону всю свою жизнь, то ускорение это не может превысить ускорение земной тяжести. С таким ускорением скорость света достигается за год. Если разгоняться семьдесят лет, то за время разгона звездолетчики со средней скоростью пролетят расстояние всего лишь тридцать пять световых лет. То есть не выйдут за пределы маленького уголка Галактики, где расположена наша Солнечная система. Вот и получается, что сторонники теории абсолютности ограничивают себя крохотным уголком Вселенной.
— Значит, и в теории абсолютности есть предел?
— А вот в теории относительности этот предел кажущийся. Как только наш космонавт за год разгона достигнет скорости света, время у него остановится. Следовательно, за один миг он преодолеет любые расстояния в миллионы и миллионы световых лет и достигнет не то что ядра нашей Галактики (каких-нибудь сто тысяч световых лет!), но и туманности Андромеды и любых далеких галактик, квазаров и других загадочных объектов, видимых или еще не видимых в наши приборы. С позиций теории относительности Человеку доступен весь мир. С позиций теории абсолютности — ничтожный его закоулок.
— Как странно, — прошептала Надя.
— Однако надо заметить, что при столь далеких звездных рейсах на оставленной космическим путешественником Земле пройдет ровно столько лет, какое расстояние в световых годах он преодолеет. Если он достигнет туманности Андромеды, то на Земле минет три миллиона лет. Если он доберется до квазаров, то счет пойдет на миллиарды земных веков.
— Страшно представить себе это, — прошептала Надя.
— Но для вас, как я вас понял, страшны не миллионы, не миллиарды, а какая-нибудь сотня лет, которых нам с вами не прожить.
Надя почти с ужасом смотрела на этого человека, по-мефистофельски играющего миллионостолетиями, обещая чуть ли не вечную жизнь отважным.
— Но как доказать, что эта теория, сулящая человечеству безмерное могущество, верна и абсурды, будто бы вытекающие из нее, не компрометируют ее?
Профессор Дьяков рассмеялся почти демоническим смехом:
— Что ж! Тут вам придется помогать самой себе! Видите ли, милая продолжательница Софьи Ковалевской, в науке уже сейчас дебатируется вопрос о неправомерности формул Лоренца, использованных Эйнштейном, учитывающих лишь отношение скорости летящего тела к световой и пренебрегающих подобным же отношением улетевшей и оставшейся масс, скажем, комара и земного шара, или моего детского волчка и Вселенной.
— Или нашего звездолетчика и оставленных им друзей на Земле, которая связана со всей Вселенной.
— Вот-вот! Вы совершенно правильно развиваете мою мысль. Попробуйте-ка так скорректировать формулу Лоренца — Фицджеральда, чтобы, не меняя получающихся с ее помощью результатов, тем не менее учесть отношение масс улетевшего и оставшегося тела, чтобы их нельзя было поменять местами (поставить земной шар вместо комара!). — Говоря это, Дьяков не без злорадства подумал: «Наверняка Зернов именно с этой мыслью подослал к нему внучку. Так пусть теперь получит мяч обратно через сетку!».
— Но как это сделать?
— Доказать очевидное, как вы это сделали в отношении теоремы своего прапрадеда Крылова. Найти математическое опровержение ненавистных нам с вами абсурдов.
— На какую же высоту мне надо для этого подняться?
— А это уж на какую сумеете.
— Хорошо! — внезапно согласилась Надя. — Там, высоко, лучше думается. Я попробую… взлететь… Вы очень, очень помогли мне, быть может… — и Надя, кивнув Дьякову, выскользнула из кабинета.
Что-то вроде угрызений совести заговорило в профессоре Дьякове. Не слишком ли он жестоко обошелся с девушкой, подозревая, что она подослана своим дедом? И о каком взлете и о какой высоте она говорила? Как бы она не выкинула чего-нибудь! В ее возрасте от такой чего угодно можно ожидать.
Он размашистым шагом вышел из кабинета и спросил секретаршу:
— Где эта… Крылова?
— Забрала футляр и ушла.
— Какой футляр?
— Наверное, с дельтапланом.
— Вы тут все с ума сошли! — закричал профессор Дьяков. — А я должен буду за них отвечать! Куда она делась?
— Спросила только, открыт ли геологический музей?
— Зачем ей геологический музей?
— Оттуда выход на балкон двадцать пятого этажа.
— Остановите ее! Остановите! — воскликнул Дьяков, выскакивая в коридор.
Напрасно секретарша старалась убедить его:
— Ведь она мастер спорта! Мастер спорта!
Лифт с Надей уже ушел вверх. Дьяков не успел ее задержать, а вызванный им лифт долго не приходил. И профессор во второй раз в этот день бросился к запасной лестнице, чтобы взбежать наверх и остановить безумную, которую он сам «довел» своими рассуждениями «до отчаяния».
Полузадохнувшись, преодолев последние пять этажей по лестнице, пробежал Дьяков через геологический музей и выскочил на балкон, откуда открывался ошеломляющий вид на раскинутый за рекой исполинский город.
Но он видел только Надю, стоявшую на перилах балкона, откуда она спрыгнула, к его ужасу, у него на глазах.
Развернувшийся над ней прозрачный дельтаплан Дьяков не разглядел, а лишь расширенными глазами наблюдал за вытянувшейся в струнку удаляющейся девичьей фигуркой.