Глава 6

В следующий четверг Дэвид отправился на работу, как обычно, в восемь. Он шел по улице к станции «Кентон», одетый в котелок, черный пиджак и брюки в полоску. Напротив дома располагался парк – крохотный сквер с цветочными клумбами. В дальнем его конце все еще стояло квадратное бетонное убежище, построенное в 1939 году в ожидании авианалетов, которых так и не последовало, – приземистое, уродливое, ныне заброшенное. Иногда там собирались и курили мальчишки, что породило жалобу в совет. Дэвид кивал соседям, мужчинам в такой же одежде, тоже шагавшим к станции. Погода была сухая и ясная, холодная для середины ноября. От дыхания образовывались облачка пара, похожие на выхлоп старенького «Остина-7».

В метро было людно, в воздухе висел густой запах табачного дыма. Задержавшись у стойки, он почитал «Таймс». Привлекал внимание жирный заголовок: «Сегодня Бивербрук и Батлер летят в Берлин на переговоры по экономике». Это было неожиданно – в вечерних новостях вечером о переговорах ничего не сообщали. «Оптимизм по поводу новых торговых связей с Германией», – гласила статья. Оставалось только гадать, что потребуют взамен немцы.

Вокзал Виктория гудел: тысячи пассажиров заполняли огромный вестибюль, дым и пар от поездов поднимались к высоким сводам. У ведущей на платформу калитки стояли двое немецких солдат в серых мундирах – вероятно, возвращались на военную базу на острове Уайт. Совсем молодые, они смеялись и шутили. Наверное, ездили в увольнительную в Лондон. Тех, кого посылали на Уайт, стоило назвать счастливчиками – бесконечная мясорубка русского фронта перемалывала таких вот парней вот уже одиннадцать лет и, скорее всего, рано или поздно должна была поглотить и этих двоих. Дэвид, сам того не ожидая, почувствовал к ним жалость.

Он прошел по улице Виктории на Парламент-сквер, затем свернул на Уайтхолл, к Министерству доминионов. Сайкс снова был на посту, за своим столом.

– Доброе утро, мистер Фицджеральд. Еще один холодный денек, сэр.

Лифт был полон и жалобно поскрипывал при подъеме. Дэвид стоял рядом с Дэниелом Брайтмеаном из отдела экономики, поступившим на службу в одно с ним время. Подобно Дэвиду, Дэниел был выходцем из обычной школы, но за годы работы усвоил аристократический жаргон.

– Очередной день в соляных копях, – сказал он.

– Да. Много дел?

– Сегодня совещание с австралами по тарифам на пшеницу. – Брайтман вздохнул. – Наверняка будут орать, как обычно. Имперские заботы.

Дэвид вышел на третьем этаже и зашел в канцелярию. Все служащие были на местах. Кэрол, сидевшая за своим столом позади стойки, быстро улыбнулась и помахала ему. Он улыбнулся в ответ, с чувством вины вспоминая о том, что сделал в воскресенье.

Старина Дебб, рывшийся за стойкой в карточках каталога, поднял глаза.

– Мистер Фицджеральд, – сказал он, – на пару слов, если не возражаете.

– Конечно.

Дэвид заметил перхоть на воротнике у старика.

– Меня огорчает, сэр, – произнес начальник канцелярии медленно и печально, как всегда, – что вы вчера вечером оставили папку с документами к совещанию верховных комиссаров на стойке, без клерка, который бы расписался за прием. – Он грустно покачал головой. – Минута, потраченная сейчас, способна уберечь нас от большого беспорядка впоследствии.

– Простите, мистер Дебб. У нас было столько дел. Больше не повторится.


Утро выдалось спокойным. Дэвид позвонил в южноафриканское представительство и обсудил, кто мог бы присутствовать на встрече, о которой просили чины СС. На этой неделе он несколько раз общался с энергичным молодым африканером, не забывая напоминать ему о требованиях секретности.

– Показать русским, кто там босс, да? – Южноафриканец хмыкнул. – Надеюсь, немцы не собираются колонизировать Конго, а? Им с заселением России хватит хлопот по горло.

Нет, подумал Дэвид, Конго они будут просто грабить, как делали до них бельгийцы. Дэвид терпеть не мог этих сторонников апартеида и их дружбу с нацистами, но держался официально, с ледяной вежливостью, пока обсуждался вопрос, кто из чинов СС – без мундиров, естественно, – придет в южноафриканское представительство. Затем он изучил доклад о приближавшейся Бирмингемской Имперской неделе: будут представлены стенды разных верховных комиссариатов, в мероприятии примет участие крупный бизнес – например, компании «Юнилевер» и «Лонро». Дэвид подумал, не сходить ли в обеденный перерыв поплавать – он состоял членом расположенного неподалеку клуба с бассейном. Ему по-прежнему нравилось погружаться в пустынную, безмятежную тишину.

К исходу утра раздался резкий стук в дверь. Вошел хмурый Хабболд.

– Получил сообщение от постоянного секретаря. Нам поручено придержать приготовления к коронации на совещании с верховными комиссарами.

– «Таймс» пишет, что коронацию могут приурочить к двадцатой годовщине правления Гитлера.

– Ах «Таймс». – Хабболд негромко рассмеялся. – Всегда засевают в наши головы правильные семена. В любом случае наверху велели все тормозить. Задачка не из простых, не мне вам говорить как волнуют верховных комиссаров дела монархии. Они захотят узнать, пройдет ли коронация весной или летом, кто станет дизайнером одежды – Хартнелл или другой мастер. К сожалению, придется говорить, что ничего еще не решили, и у них появится время, чтобы задать неудобные вопросы из раздела «Прочее». Я слышал, что канадцы снова намерены коснуться еврейских законов.

– Это информация из Канадского дома, сэр? – спросил Дэвид, навострив уши.

– Неофициальная. – Хабболд усмехнулся. – Arcana imperii, знаете ли. Секреты власти.

Ему нравилось, что его считают обладателем собственных источников, – это подчеркивало его служебное превосходство. Многие коллеги Дэвида обращались к начальнику по имени, но Хабболд ни разу не дал понять, что Дэвид может опустить слово «сэр».

– Получив эти сведения, министр изрядно обеспокоился, – продолжил Хабболд. – В любом случае вам полезно знать такие подробности.


Вскоре после одиннадцати в дверь постучал один из межведомственных курьеров и вручил Дэвиду письмо в конверте – из Министерства по делам колоний: «Можем встретиться за ланчем в клубе в 13:15, а не в 13:30? Джефф».

Когда курьер ушел, Дэвид погрузился в задумчивость. Слова представляли собой код: нужно кое-что обсудить. Встретиться предстояло в час пятнадцать в Оксфордском и Кембриджском клубе. Они старались не разговаривать по телефону – ходили слухи, что линии государственных ведомств теперь регулярно прослушиваются особой службой. Дэвид закурил сигарету и в тревоге посмотрел через окно на Уайтхолл. Прежде подобное случалось только раз, когда Джексон получил сообщение о предстоящем рейде на бордели в Сохо, и отменил намеченную на квартире встречу. Ну, это хотя бы не чрезвычайная ситуация – для нее имелся особый код.

Дэвид вышел из министерства в час и направился на Трафальгар-сквер. На основании колонны Нельсона красовался огромный плакат: «Нам нужен экспорт. Работа или нищета. Вызов британской стойкости». Интересно, размышлял Дэвид, что принесут торговые переговоры с Германией: вместо «хиллманов» и «моррисов» на Трафальгар-сквер будут тарахтеть «фольксвагены»?

Он свернул на Пэлл-Мэлл. Двое полицейских из вспомогательных частей, в синих мундирах, касках и с пистолетами на поясе, неспешно прогуливались по улице, разглядывая прохожих. Еще двое шли параллельно им по другой стороне. Что-то происходит. Дэвид вспомнил, что Сара поехала в город на одно из своих собраний. В воскресенье, после разговора о Чарли, они занялись любовью – это случалось все реже. Дэвид чувствовал отчуждение, кратковременный прилив теплоты быстро прошел.

Он вошел в клуб. Из обеденного зала доносился гул голосов, но Дэвид направился прямиком в библиотеку. В обеденное время туда заглядывали редко, и сейчас в комнате был только Джефф, сидевший в кресле лицом к двери. Дэвид устроился напротив него.

– Получил твою записку, – кратко сказал он.

– Спасибо, что пришел. – Джефф наклонился к нему. – Послание от Джексона. Он хочет устроить сегодня общее собрание.

– Причина известна?

– Нет. Я узнал об этом перед тем, как отправил тебе сообщение. Так что пойдем и увидим. В семь часов.

– Сара ждет меня дома. Я не могу ей сказать, что мы договорились о специальном теннисном матче. Не в этот раз. – «Моя жена стала той, кому приходится лгать», – подумал Дэвид. И вздохнул. – Что-нибудь придумаю.

– Сочувствую. Я понимаю, как это тяжело. Мне, одинокому, проще.

Дэвид посмотрел на друга. Он выглядел уставшим и более нервным, чем обычно.

– Как родители? – спросил он.

– Катаются как сыр в масле.

Подобно Дэвиду, Джефф был единственным ребенком, отец его был ушедшим на покой бизнесменом. Его родители вели безмятежную жизнь в Хертфордшире, деля время между игрой в шары, уходом за розами и гольфом.

– Все спрашивают, когда я встречу какую-нибудь милую девушку, – добавил Джефф. – Меня так и подмывает сказать, что тех, с которыми мне сейчас приходится иметь дело, милыми не назовешь. – Он коротко хохотнул, потом сменил тему: – Как твой отец?

– Нормально. Получил от него письмо на прошлой неделе. В Окленде сейчас весна, он недавно ездил с семьей брата посмотреть на Ротуроа. В кои-то веки не шел дождь.

– До сих пор не встретил симпатичную вдовушку из киви?

– Он никогда не женится снова. Слишком предан маме.

По лицу Джеффа пробежала тень; Дэвид решил, что друг подумал о той женщине в Кении.

– Слышал о полете Бивербрука в Берлин? – сменил он тему.

– Да. Если верить клубному телеграфу, Гитлер не в состоянии принять его.

– Может, Гитлер и впрямь умер – он не появляется на публике вот уже сколько… два года?

Джефф решительно мотнул головой:

– Он не умер. Нацистские вожаки передрались бы за корону – они грызлись как крысы, когда делили экономическую империю Геринга после его смерти.

– Как я хочу, чтобы Гитлер умер!

– Твои слова да богу в уши, – с чувством подхватил Джефф.


В детстве, живя в Барнете, Дэвид редко думал о своем ирландском происхождении. Он знал, что в Ирландии творятся ужасные вещи и что родители совсем маленьким привезли его в Англию. Бабка и дед по отцу остались в Дублине и порой навещали их; они умерли с разницей в полгода, один за другим, когда Дэвиду было десять. О своей семье мать никогда не говорила – с годами Дэвид понял, что там случилась какая-то ссора.

На плечах матери всегда лежало бремя ожиданий. Отец был человеком солидным, невозмутимым, беспечным, зато Рейчел Фицджеральд, маленькая, худенькая и подвижная, все время хлопотала, постоянно обращаясь своим мелодичным голосом то к мужу, то к Дэвиду, то к домработнице, то к подругам из Консервативного клуба. Если она не разговаривала, то слушала радио, подпевая мелодиям, а иногда наигрывала их, поразительно хорошо, на пианино, стоявшем в столовой. Она постоянно убеждала Дэвида, что надо прилежно учиться: с такой безработицей после войны очень важно иметь профессию. Говорила она с тревогой, точно их обеспеченную, беззаботную жизнь могли внезапно отнять.

Дэвид рос спокойным и сдержанным, в отца. И внешностью тоже пошел в него, хотя волосы у него были волнистыми, как у матери, только не рыжими, а черными. «Ты и твой па – как две горошины из стручка, – говаривала мама. – Когда подрастешь, будешь разбивать девичьи сердца». Дэвид краснел и хмурился. Мать он любил, но иногда она сводила его с ума.

Дэвид ходил в частную начальную школу, потом, в одиннадцать лет, поступил в обычную среднюю школу, без труда сдав экзамены. Когда огласили результаты, отец, розовощекий, довольный, глядя на него через обеденный стол, назвал его смышленым парнем. Зато мать смотрела строго.

– Это твой шанс в жизни, Дэви-бой, – сказала она. – От тебя ожидают усердия, так что не подведи. Сделай так, чтобы мамочка тобой гордилась.

– Мама, пожалуйста, называй меня Дэвидом, а не Дэви.

– Ты превращаешься в чопорного английского мальчика. – Она протянула руку и взъерошила ему волосы. – Ой, как мы сердимся на свою мамочку.

В школе Дэвид учился хорошо. Поначалу его приводили в оторопь суровая официальность преподавателей в черных костюмах, их требование соблюдать порядок и тишину, обилие домашних заданий, но вскоре он обвыкся. Он легко заводил друзей, хотя вожаком никогда не был и всегда держался немного в стороне. Во время первого семестра главный задира класса принялся обзывать его «ирлашкой» и «болотником». Стремясь избежать неприятностей, Дэвид сначала терпел, но, когда мальчик сказал, что его мать – ирландская девка, он налетел на обидчика и сшиб его с ног. Учитель видел драку, и обоих юнцов угостили палкой, но задира к Дэвиду больше не лез.

В классе он был одним из лучших. Неплохо шли дела и в спорте: Дэвид выступал за юношескую команду по регби, хотя не особенно жаловал эту игру. Он прекрасно плавал и любил нырять: взбираться по лестнице на трамплин и лететь вниз, взрезая поверхность воды и погружаясь в безмолвный мир нежной голубизны. Позднее он участвовал в межшкольных соревнованиях. На них всегда собирались зрители, хоть и в небольшом числе, но для него самым приятным моментом оставался удар о воду, за которым следовало падение в тишину.

Он получал кубки, которые, по настоянию матери, выстраивались на каминной полке. Несколько раз Дэвид возвращался из школы домой, когда мать с подругами пила чай. Она звала его в столовую и говорила: «Вот мой Дэви, который завоевал все эти кубки. Посмотрите, какой симпатичный мальчик растет. Ах, Дэви, ну не смотри так на меня. Видите, краснеет». Дамы снисходительно улыбались, и Дэвид убегал из комнаты. Он ненавидел внимание. Ему хотелось быть таким же мальчишкой, как остальные, быть обычным.

В восемнадцать он сдавал вступительные экзамены в Оксфорд. Пришлось взять репетиторов. Впервые в жизни Дэвид чувствовал себя усталым и не был уверен, что справится с задачей. Мать ее не облегчала: твердила, чтобы он не гулял по вечерам, посвящал все время занятиям. В последнее время она выглядела задерганной и больной. Иногда газетные новости выводили ее из себя – шел 1935 год, нацисты правили в Германии, а Италия вторглась в Абиссинию. В отличие от своих товарок по Консервативному клубу, миссис Фицджеральд считала Гитлера и Муссолини чудовищами, пришедшими уничтожить мир, и не стеснялась говорить об этом. Но дело было не только в политике: она начала терять вес, а ее вечная болтовня прекратилась, словно повернули какой-то выключатель. Дэвид обнаружил, что скучает по ее разговорам. Он решил, что мать просто беспокоится о его экзаменах, и злился, снедаемый чувством вины и бессилия. Он ведь старается как может и всегда старался. Ну почему этого вечно недостаточно? Он стал резок и груб с матерью.

Однажды вечером она принялась сетовать, что Дэвид тратит слишком много времени на плавание. Он вышел из себя и обозвал ее визгливой бабой. Рейчел разрыдалась и убежала в спальню, захлопнув дверь. Отец, сердившийся очень редко, накричал на сына, велел ему относиться к матери с должным уважением и пообещал побить, если это повторится, хотя Дэвид уже не уступал ему ростом.

В день, когда сообщили о зачислении Дэвида в Оксфорд, отец сказал вполголоса, что им нужно поговорить, и отвел его в столовую. Они сели, и отец посмотрел на сына, как не делал никогда прежде: серьезно и печально.

– Твоя мать тяжело больна, – сказал он негромко. – Боюсь, что у нее рак. – Голос его дрожал. – Она не хотела говорить тебе до экзаменов, чтобы не беспокоить. Но теперь… она чувствует себя очень плохо и собирается нанять сиделку. На самом деле это надо было сделать давно.

Некоторое время Дэвид сидел молча. Потом промолвил хрипло:

– Я ужасно вел себя с ней.

– Ты не мог знать, сын. – Отец серьезно посмотрел на него. – Но теперь постарайся быть ласковым. Она пробудет с нами недолго.

Дэвид сделал то, чего не делал с раннего детства: закрыл лицо руками и разревелся в голос, содрогаясь всем телом. Отец подошел и неловко обнял его за плечи.

– Ну же, сынок, – сказал он. – Я все понимаю.

Остаток лета Дэвид провел, делая все, чтобы угодить матери. Он помогал домработнице и сиделке, хлопотал по хозяйству, носил маме еду. Его угнетало чувство вины, тем более что ее яростная, собственническая любовь усохла до слабой, вялой беспомощности. Иногда Дэвид помогал ей подняться с постели, она страшно отощала – кожа да кости. Мать храбро улыбалась, касалась дрожащими пальцами его щеки, говорила с одышкой, что он хороший мальчик и она всегда это знала.

Дэвид был рядом, когда она умирала; отец сидел по другую сторону кровати. Суббота, погожий сентябрьский день; через пару недель ему предстояло ехать в Оксфорд. Рейчел то обретала сознание, то снова теряла его, апатично наблюдая, как солнце совершает свой путь по небу. Затем она посмотрела в упор на Дэвида и обратилась к нему голосом, полным печали, однако он не смог понять сказанного. Это был почти что шепот:

– Ich hob dich lieb.

Дэвид посмотрел на отца. Тот наклонился и пожал ладонь жены.

– Мы тебя не понимаем, милая, – сказал он.

Рейчел нахмурилась, пытаясь сосредоточиться, но голова женщины откинулась, и жизнь покинула ее тело.


Позже отец рассказал ему правду.

– Твоя мать была из еврейской семьи. Они приехали откуда-то из России. Во времена царя, из-за погромов, многие уезжали в Америку. Родители мамы, твои дедушка и бабушка, уехали из России с ней и тремя ее сестрами. Ей было восемь лет.

Дэвид помотал головой, пытаясь осознать, что он говорит.

– Но как она стала ирландкой?

– Отправкой эмигрантов часто занимались нечистые на руку люди. Бедные родители твоей мамы ни слова не разумели по-английски. Корабль доставил их в Дублин, и они думали, что сядут там на другой корабль, до Америки, но так и застряли в Ирландии. Твой дед был краснодеревщиком, причем хорошим, и при помощи других евреев сумел открыть мастерскую. Дело пошло успешно. Дети росли, разговаривая на английском. Их поощряли к этому, чтобы они не выделялись среди других. Но мне кажется, где-то глубоко в них так и остался первый язык.

– Мама говорила по-русски?

– Нет. У евреев в Восточной Европе есть свой язык, идиш. Похож на немецкий, но отдельный. Фельдман, такая была фамилия у их семьи. – Он невесело улыбнулся. – Звучит очень по-еврейски, да?

Некоторое время отец молчал, потом продолжил:

– С годами твоя мать стала учительницей музыки. Незадолго до того, как я ее встретил. Приближалось Пасхальное восстание, положение становилось опасным. Фельдман решил продать мастерскую и переехать в Америку. Там у них жили родственники. Лучше поздно, чем никогда, правда? – Он снова улыбнулся, с грустью. – А вот твоя мать не хотела ехать, хотела остаться в Ирландии. Возникли и другие трудности: семья была очень религиозной, но твоя мама полагала, что все это чепуха. Так думал и я. В итоге вышла ссора, родители и сестры уплыли, и она больше с ними не виделась. Они не переписывались, ее отец заправлял всем и полностью порвал с дочерью. Если честно, мне кажется, что мистер Фельдман был, в общем-то, старым скотом. Я не знаю, где теперь ее сестры. Не могу даже сообщить им, что она умерла, – добавил он уныло.

– Почему вы мне не рассказывали?

– Эх, сынок, мы решили так: пусть все считают твою мать обычной ирландкой. Она хотела этого ради твоего блага, потому как знала, что здесь… – Глаза его сузились. – О, не как раньше в России, конечно, и не как сейчас в Германии, но некоторое предубеждение есть. И всегда было. Неофициальные квоты для евреев. Даже в средней школе есть квота, знаешь ли. – Отец серьезно посмотрел на Дэвида. – Твоя мать хотела забыть о своем происхождении ради твоего блага. Документы иммиграционной службы, заведенные на нее, погибли во время Восстания, я это выяснил. В брачном свидетельстве мы записаны как британцы, Ирландия ведь принадлежала тогда Британии. – Он вдруг разозлился. – То, что люди делятся по национальным и религиозным признакам, вот это хуже всего. Это ведет лишь к бедам и кровопролитию. Посмотри на Германию.

Дэвид сидел, призадумавшись. В школе учились несколько еврейских мальчиков, выходивших из зала, когда читались утренние молитвы. Иногда на площадке для игр им вслед летели обидные прозвища: «жид» или «еврейчик». Дэвиду было жалко их. К ирландцам тоже относились предвзято, но евреям приходилось хуже.

– Получается, я еврей, – сказал он.

– Согласно их правилам, да, поскольку твоя мать была еврейкой. Но в нашем понимании ты не еврей и не христианин. Ты не обрезан и не крещен, и… – отец наклонился к нему и взял за руку, – ты просто мамин Дэви, и можешь стать тем, кем захочешь.

– Евреем я себя не чувствую, – проговорил Дэвид тихо. – Впрочем, что значит чувствовать себя евреем? – Он нахмурился. – Но… но если мама не хотела, чтобы я знал, то почему… почему обратилась ко мне на идиш? Что она сказала, пап?

Отец покачал головой:

– Прости, сынок, я не знаю. Она никогда не разговаривала на идиш со мной. Я думал, что она совсем его забыла. Вероятно, под конец ее бедный разум просто вернулся в детство.

Дэвид плакал, слезы струились по его щекам. Они с отцом молча сидели в гостиной, где не раздавалось никаких звуков. Когда рыдания Дэвида поутихли, отец подошел и взял его за руку.

– Не стоит никому рассказывать об этом, Дэвид. Нет смысла, это просто будет тебе мешать и пойдет вразрез с желанием твоей матери. Пусть это будет наш секрет.

Дэвид посмотрел на него и кивнул.

– Понимаю, – выдавил он. – Понимаю. Ты прав. И я сделаю это ради нее. Я у нее в долгу. В долгу.

– Так будет лучше и для тебя самого.

И отец оказался прав. В годы, последовавшие за Берлинским договором, молчание помогало Дэвиду сохранять работу и делать карьеру. Но в глубине души Дэвид чувствовал: он не заслуживает того, что имеет. Еще он испытывал вину и страх, но одновременно – странное ощущение родства, когда встречался на улице с людьми, отмеченными желтым знаком. Людьми, которые с каждым годом выглядели все более бедными и жалкими.

Загрузка...