Дом с призраками (The Haunted House) Пер. С. Шик

1. Смертные в доме (The Mortals in the House)

Моему первому знакомству с домом, о котором пойдет речь в этом рождественском повествовании, не сопутствовали ни пресловутые потусторонние обстоятельства, ни освященная традицией сверхъестественная таинственность окрестностей. День выдался погожий, ярко светило солнце. Ни ливня, ни урагана, ни грома с молнией, ни прочих жутких или из ряда вон выходящих явлений, которые могли бы создать нужный эффект. Добавлю к тому же, что до дома я добрался пешком прямо от железнодорожной станции — и, обернувшись, мог наблюдать, как примерно в полумиле по насыпи, проложенной через долину, неспешно скользят товарные поезда. Не стану утверждать, что все вокруг выглядело совсем уж буднично: я питаю сильные сомнения насчет обыденности жизни в целом; быть может, она кажется банальной только безнадежным заурядностям, а я не лишен амбиций; однако беру на себя смелость заявить, что тем прекрасным осенним утром любой на моем месте увидел бы дом точь-в-точь таким, каким увидел его я.

Попал я сюда не случайно. Я путешествовал по стране с севера, двигаясь по направлению к Лондону, и по дороге вознамерился сделать остановку, желая взглянуть на упомянутый выше дом. Ради поправки здоровья мне необходимо было пожить какое-то время в сельской местности; мой друг, знавший об этом, сообщил в письме, что ему случилось проехать мимо вполне пригодного для меня жилья. В полночь я сел в поезд и уснул, а потом проснулся и долго любовался через окошко переливами северного сияния,[41] после чего опять заснул и опять проснулся — и с неудовольствием обнаружил, что ночь миновала, а я как будто бы и вовсе глаз не смыкал. Неловко признаваться, но в первые минуты, еще не стряхнув с себя знакомое всем дремотное отупение, я готов был отстаивать свою нелепую убежденность в этом пусть даже в кулачном бою с господином, который сидел напротив меня. Всю ночь напролет мне досаждали его непомерно длинные ноги, которых он, как водится в подобных случаях, имел множество. В придачу к столь безрассудной повадке (а иной ожидать от него и не приходилось) мой сосед, держа наготове блокнот и карандаш, постоянно к чему-то прислушивался и делал заметки. Я посчитал, что эта докучливая регистрация связана с толчками и покачиваниями вагона, и смог бы смириться с занятием соседа, исходя из предположения, что передо мной — инженер-путеец, если бы он, вслушиваясь в вагонную тряску, не смотрел так пристально поверх моей головы. Этот пучеглазый встрепанный господин вскоре начал вызывать у меня крайнее раздражение.

Утро было холодное, тусклое (солнце еще не поднялось); вдоволь наглядевшись на бледное свечение огней промышленного края и на завесу тяжелого дыма, вдруг отгородившую меня и от утренних звезд, и от нового дня, я напрямую обратился к попутчику:

— Простите, сэр, что примечательного обнаружили вы в моей внешности?

Если он детально описал у себя в блокноте не только мои волосы, но и мою дорожную шапочку, то это, согласитесь, вольность едва ли позволительная. Пучеглазый господин медленно, как если бы задняя стенка вагона находилась в невообразимой дали, перевел взгляд на меня и произнес с надменной снисходительностью, вызванной, очевидно, моим ничтожеством:

— В вашей внешности, сэр? Бэ!

— Бэ? — переспросил я, чувствуя, что закипаю от негодования.

— Мне, сэр, до вас нет ни малейшего дела, — откликнулся мой спутник. — Ради Бога, не мешайте слушать… О!

Он четко повторил эту гласную еще раз, прежде чем записать в блокнот. Поначалу я встревожился: оказаться в экспрессе лицом к лицу с явно помешанным, где и на помощь позвать некого, — тут уж вам не до шуточек.

Однако внезапно меня осенила догадка, и я облегченно вздохнул, сообразив, что передо мной так называемый спирит — представитель секты, верования которой я, при всем моем к ней почтении, не разделяю. На языке у меня вертелся вопрос, но не успел я и рта раскрыть, как сосед меня опередил.

— Прошу меня простить, — высокомерно заявил он, — но в своем развитии я настолько далеко опередил человечество, что не вижу ни малейшего смысла утруждать себя мирскими заботами. Нынешнюю ночь я провел — и провожу теперь так всю свою жизнь, — общаясь с духами.

— О-о! — не без ехидцы протянул я.

— Нынешняя беседа, — продолжал спирит,[42] полистав странички блокнота, — началась с оповещения: «В дурном обществе приобретаешь дурные наклонности».

— Внушительно, — заметил я. — И, по-видимому, мысль совершенно новая?

— Новая для духа, — отрезал мой попутчик.

Я вновь скептически хмыкнул и осведомился, не соблаговолит ли он осчастливить меня самой свежей новостью.

— «Скаковая лошадь обконит любую клячу», — торжественно возвестил спирит.

— Я придерживаюсь того же мнения, — согласился я. — Только, наверное, все-таки не «обконит», а «обгонит»?

— Прозвучало как «обконит», — заявил спирит.

Далее он пояснил, что сие откровение, наряду с прочими, передал ему ночью дух Сократа:[43] «Дружище, я надеюсь, у тебя все в полном порядке. В вагоне вас двое. Как самочувствие? Здесь семнадцать тысяч четыреста семьдесят девять невидимых духов, включая Пифагора.[44] Ему не велено подавать голос, однако он желает вам приятного путешествия». Вмешался и Галилей[45] с несколькими сообщениями научного свойства: «Рад нашей встрече, amico. Come sta?[46] При сильном охлаждении вода замерзает. Addio!»[47] Той же ночью наблюдался следующий феномен. Епископ Батлер[48] настаивал, чтобы его имя писалось как «Баблер», и за этот выпад против правил приличия и орфографии был лишен слова. Джон Мильтон[49] (подозреваемый в злонамеренном розыгрыше) отрекся от авторства «Потерянного Рая» и в качестве создателей поэмы представил двух безвестных джентльменов-соавторов — Гранджерса и Скэджингтона. А принц Артур, племянник английского короля Иоанна, поведал о вполне сносном пребывании в седьмом круге преисподней, где он учится вышивать по бархату под руководством миссис Триммер и Марии, королевы Шотландии.[50]

Если бы господин, благосклонно посвятивший меня в эти открытия, взглянул в окно, то, несомненно, простил бы мне признание в том, что вид восходящего солнца и созерцание величественной Согласованности, царящей в необъятной Вселенной, превратили для меня его речи в докучное жужжание. Короче, их назойливость показалась мне столь нестерпимой, что я с величайшим ликованием сошел с поезда на следующей станции, где вместо клубившихся спиритических туманов и испарений узрел над головой ясное приволье небес.

Утро выдалось дивное. Я брел по ковру листвы, опадавшей с золотых, бурых, багряных деревьев; любовался чудесами Творения, и при мысли о неизменных, вечных, гармоничных законах бытия духовные рассуждения спирита представились мне убогой поденной рутиной, какой еще не видывал свет. В таком языческом настроении я приблизился к дому — и остановился, чтобы рассмотреть его повнимательней.

Это был уединенный дом, окруженный меланхолическим на вид запущенным садом, который представлял собой довольно ровный квадрат площадью примерно в два акра. Дом был построен во времена Георга II; строгие, однообразно чопорные очертания постройки свидетельствовали о дурном вкусе прежних владельцев, но стоило ли ожидать чего-то иного от преданнейших почитателей целой четверки Георгов?[51] В доме никто не жил, однако года два назад его наспех отремонтировали; работы, очевидно, проводились спустя рукава: куски штукатурки уже отваливались; краска осыпалась, хотя и выглядела свежей. Покосившаяся дощечка на стене сада объявляла: «Дом сдается внаем по весьма недорогой цене вместе с отличной меблировкой». Здание было густо затенено деревьями, а перед самыми окнами возвышалось шесть тополей; место посадки этих навевавших уныние деревьев было выбрано крайне неудачно.

Известно, что от таких домов стараются держаться подальше; деревенские жители (на расстоянии полумили виднелся шпиль церквушки, из чего я заключил, что там располагается деревня) обходили его стороной, и никто не собирался в нем селиться. Естественно было предположить, что более всего тут влияла дурная молва: поговаривали, будто в доме водятся привидения.

Самое сурово-торжественное время суток для меня — это раннее утро. Летом я обычно поднимаюсь ни свет ни заря и, направляясь к себе в кабинет поработать до завтрака, бываю глубоко поражен безмолвием и пустотой, царящими в доме. Я всегда с каким-то ужасом осознаю, что все близкие мои — те, кто дорог мне и кому дорог я, — погружены в сон, что они не дышат, не видят меня, что в бесчувствии они приблизились к тому загадочному состоянию, которого достигнем все мы до единого: жизнь замерла, связи с кинувшим днем прерваны; опустевшие стулья, захлопнутые книги, начатые и неоконченные дела — все это выглядит подобием смерти. Утренний покой — это покой за гробом. Предрассветный сумрак и легкий холодок навевают те же мысли. Даже знакомые вещи выглядят иначе, когда они только выступают из ночной тьмы и принимают, чудится, обновленный вид: так лицо старика, изможденное годами, после кончины словно бы молодеет. Однажды в ранний час мне даже явился призрак моего отца. Старик был тогда еще жив и здоров, и последствий мое видение не имело никаких; но, тем не менее, едва забрезжил рассвет, я заметил, что на стуле подле моей кровати, спиной ко мне, сидит отец. Голову он подпирал рукою — и то ли дремал, то ли грустил, я не мог разобрать. Удивленный этим посещением, я сел на кровати и подался вперед, чтобы получше рассмотреть отца. Он продолжал сидеть неподвижно; я попытался с ним заговорить — и не раз. Ответа не последовало, он даже не шевельнулся. Встревожившись, я положил руку отцу на плечо, но в тот же миг понял, что стул пуст.

Вот почему, а также в силу других причин, которые не столь просто изложить в двух словах, я считаю утренние часы наиболее способствующими встрече с призраками. На мой взгляд, они могут являться по утрам в любом доме; и потому дом, за которым повелась подобная слава, именно в этот час будет обладать в моих глазах особыми преимуществами.

С мыслями о заброшенном доме я отправился в деревню; разыскав постоялый двор, я увидел хозяина, посыпавшего крыльцо песком.

Заказав завтрак, я приступил к расспросам:

— Водятся ли в доме привидения?

Хозяин покосился на меня и покачал головой:

— Лучше я помолчу.

— Значит, все-таки водятся?

— Ох! — тяжко вздохнул хозяин в приливе откровенности, которая легко могла сойти за отчаяние. — Но ночевать там я бы не стал.

— Почему?

— Пусть ночует тот, кому нравится, как ни с того ни с сего трезвонят все колокольчики, неведомо кто хлопает дверьми и слышится чей-то топот, когда во всем доме, кроме вас, нет ни одной живой души.

— И что же, кто-то там водится?

Хозяин оглядел меня вновь и, с прежним выражением отчаяния, крикнул в сторону конюшни:

— Айки!

На оклик явился широкоплечий рыжеватый детина с круглой румяной физиономией и вздернутым носом; он был коротко острижен и ухмылялся во весь рот; на нем красовалась просторная вязаная куртка в пурпурную полоску, с перламутровыми пуговицами, которые словно сами собой на нем произрастали и, казалось, могли бы скрыть владельца с головы до башмаков, если их не выпалывать.

— Джентльмен желает выяснить, — сказал хозяин, — водится ли кто-нибудь в Тополях.

— Дама в капюшоне, а с ней совка, — выпалил парень.

— Ночная бабочка?

— Нет, птица, сэр.

— Дама в капюшоне, а с ней сова. Ну и ну! Ты сам ее видел?

— Видел совку.

— А даму?

— Не то чтоб шибко отчетливо, сэр. Но они завсегда вместе.

— А видел ли кто-либо даму так же хорошо, как и сову?

— Господь с вами, сэр! Да кто только не видел!

— Вон торговец напротив, что сейчас открывает лавку, — он видел?

— Перкинс? Господь с вами, сэр! Да Перкинс в ту сторону и шагу не шагнет, — с чувством заявил молодой человек. — Перкинс — он не больно-то башковит, но мозгов у него, у Перкинса, хватит, уж его-то туда и на аркане не затащишь.

На это хозяин постоялого двора пробормотал, что кому-кому, а самому Перкинсу, конечно, лучше знать.

— А кто она, эта дама в капюшоне и с совой? Или, вернее, кем была раньше? Вам это известно?

— Ну а как же! — Айки мял шапку одной рукой, а другой почесывал затылок. — Говорят, ее убили, когда ухала сова.

Вот то немногое, что мне удалось разузнать; впрочем, Айки описал некоего юного весельчака, подававшего большие надежды, который, после того как увидел даму в капюшоне вместе с совой, забился в корчах. Был еще один свидетель, расплывчато охарактеризованный Айки как «дюжий парнище», — одноглазый бродяга, который отзывался на имя Джоби, но если вы предпочитали обращаться к нему как к Гринвуду, он особо не возражал: «Гринвуд так Гринвуд, только нечего в мои дела нос совать». Так вот, этот самый одноглазый встречался с дамой в капюшоне раз шесть, не меньше. Однако разыскивать упомянутых выше свидетелей смысла не имело: первый обретался сейчас в Калифорнии, второй же (по словам Айки, которые подтвердил и хозяин) на рогах у самого черта.

Я с почтительным и безмолвным трепетом отношусь к тайнам, которые от нашего мира отделяет барьер величайших испытаний и превращений, уготованных всему живому, и не дерзаю притворяться, что хоть капельку способен в эти тайны вникнуть; и, однако, я не в силах связать хлопанье дверей, звон колокольчиков, скрип половиц и прочую чепуху с величественной красотой и всепроницающей стройностью Божественных законов, насколько мне дано их постигнуть, подобно тому как совсем недавно не мог впрячь в ярмо спиритических откровений моего вагонного спутника колесницу восходящего солнца. Кроме того, мне уже дважды доводилось жить в домах с привидениями — оба раза за границей. В одном из них, старинном итальянском палаццо, который, по слухам, буквально кишел призраками, вследствие чего дважды был покинут обитателями, я провел восемь месяцев, наслаждаясь спокойствием, невзирая на то, что в доме имелось множество загадочных спален, куда никто никогда не заглядывал, а между моей спальней и просторным кабинетом, где я часто сиживал за чтением, располагалась комнатка, почитавшаяся настоящим гнездовьем бесплотных духов. Я ненавязчиво завел разговор на эту тему с хозяином постоялого двора. Да, Тополя пользуются самой дурной репутацией, доказывал я, но не слишком ли часто мы выносим необоснованные приговоры? И как легко опорочить любого человека: стоит только нам, к примеру, начать упорно нашептывать на ухо всем и каждому в деревне, что живущий по соседству старый, зловещего вида пьянчуга-лудильщик заложил душу дьяволу, и со временем беднягу и впрямь сочтут партнером в этой рискованной коммерческой сделке! Однако хозяин остался совершенно глух ко всем доводам разума, и мне пришлось признать полнейшее свое поражение.

Короче говоря, я был задет за живое и уже почти бесповоротно вознамерился арендовать населенный призраками дом. И потому после завтрака взял ключи у шурина Перкинса (малый мастерил кнуты и конскую сбрую, содержал почту и находился под каблуком у жены, суровей которой нельзя было сыскать во всей округе: она принадлежала к Церкви Второго Ответвления Малый Эммануэль) и отправился осмотреть дом в сопровождении Айки и хозяина постоялого двора.

В доме, как я и ожидал, царило угрюмое запустение. Медленно зыбившиеся тени от раскидистых тополей за окнами навевали невыразимую грусть. Дом был не на месте поставлен, неудачно спланирован, скверно построен, из рук вон плохо отделан и мало пригоден для жилья. Все внутри пропиталось сыростью, пахло гнилой древесиной и крысами; всюду лежал отпечаток невыразимого упадка — неизбежного следствия заброшенности. Кухни и прочие подсобные помещения были непомерно просторны и размещались слишком далеко друг от друга. На обоих этажах жилые оазисы соединялись пустынными коридорами, а у подножия черной лестницы неприметно, будто злодейская ловушка, притаился старый, заплесневелый колодец, вода в котором подернулась зеленоватой ряской. Над колодцем в два ряда висели колокольчики. На черной поверхности одного из них потускневшими белыми буквами было помечено: «МАСТЕР Б.».[52] Этот колокольчик, сообщили мне мои провожатые, звонит чаще и громче других.

— Кто такой Мастер Б.? — спросил я. — Что он делал, когда ухала сова?

— Звонил в колокольчик, — ответил Айки.

С поразившей меня ловкостью парень кинул в колокольчик свою меховую шапку — и тот от удара резко и неприятно звякнул. Прочие колокольчики были надписаны в соответствии с названиями комнат, к которым тянулись шнуры: «Комната с Картинами», «Двойная Комната», «Комната с Часами» и так далее. Комната мастера Б., куда привел меня шнур, оказалась треугольной каморкой под самой крышей — с убогой обстановкой и камельком в углу, у которого мог согреться разве что карлик (мастер Б., по-видимому, был чрезвычайно мал ростом), а само сооружение походило на пирамидальную лестницу для Мальчика-с-пальчика. Обои на одной стене были отодраны вместе с кусками штукатурки и свисали над дверью, загораживая проход. Судя по всему, дух мастера Б. повадился являться сюда с намерением рвать обои в клочья. Ни хозяин постоялого двора, ни Айки не смогли мне истолковать смысл этого довольно идиотического занятия.

При дальнейшем осмотре дома ничего примечательного, помимо огромного чердака, где заблудиться было проще простого, обнаружить мне не удалось. Обставлены комнаты были скромно и очень скудно. Примерно треть мебели была ровесницей дома; прочие приобретения делались, надо думать, во второй половине прошлого века. Для переговоров об аренде мне посоветовали обратиться к розничному торговцу зерном на окружном рынке. Я не стал медлить и в тот же день заключил договор об аренде дома на шесть месяцев.

В середине октября мы въехали туда с моей незамужней сестрой (осмеливаюсь назвать ее возраст — тридцать восемь лет, — ибо она в высшей степени миловидна, благоразумна и обаятельна). С собою мы захватили также глухого конюшего, Турка — мою собаку из породы ищеек, двух служанок и малолетнюю особу, прозванную Чудачкой. Мы взяли ее из женского сиротского приюта Святого Лаврентия и совершили, как выяснилось впоследствии, чудовищную, роковую ошибку.

Год угасал рано, листья стремительно облетали; день нашего новоселья выдался промозглый, холодный, и сумрачность дома казалась особенно гнетущей. Кухарка (добрая, но недалекая женщина) разрыдалась, едва переступив порог кухни, и попросила в случае ее безвременной кончины от избытка сырости отослать ее серебряные часы сестре (Таппинтокс Гарденс 2, Лиггз Уок, Клэпхэм Райз). Стрикер, горничная, напустила на себя веселость, но в итоге оказалась куда большей мученицей. Одна лишь Чудачка, в жизни не бывавшая за городом, прыгала от радости и собралась посадить в саду за окном судомойни желудь, чтобы из него поскорее вырос дуб.

До наступления темноты мы столкнулись со всеми естественными — в противоположность сверхъестественным — невзгодами, связанными с попытками благоустройства. Удручающие новости поднимались с нижнего этажа, подобно клубам дыма, и спускались из верхних комнат. На кухне не нашлось ни скалки, ни саламандры (отсутствие последней меня ничуть не обеспокоило, поскольку мне неизвестно, что это такое),[53] словом, не наличествовало ничего невещественного, но зато все вещественное в доме было попорчено и разбито; именно это, наверное, имел в виду хозяин постоялого двора, когда говорил, будто последние обитатели жили хуже свиней. Несмотря на все эти житейские неурядицы, Чудачка была весела и вела себя образцово. Но часа через четыре после наступления темноты мы ухнули в мистическую колею: Чудачке примерещились некие «Глаза», и она подняла истерический рев.

Мы с сестрой договорились хранить строгое молчание обо всякого рода слухах насчет призраков; и я, насколько помню (помню и по сей день), не оставлял Айки одного с женщинами, когда он разгружал повозку, ни на минуту. Тем не менее около девяти Чудачка увидела «Глаза» (других подробностей от нее было не добиться), а к десяти привидения задали ей такого перцу, какого хватило бы для хорошего жаркого.

Предоставляю проницательным читателям судить о моих чувствах, когда в столь тяжелой ситуации в половине одиннадцатого колокольчик мастера Б. принялся трезвонить яростно и беспрерывно; Турок завыл, и его жалобные сетования эхо разнесло по всему дому!

Уповаю никогда более не впасть в столь нехристианское умонастроение, в каком я пребывал в те несколько недель, чтя память о мастере Б. Возможно, шнур задевали крысы, мыши — обычные или летучие; или всему виной был ветер, случайное сотрясение или что-то еще: трудно определить, по какой причине — или совокупности причин — колокольчик звонил; могу только сообщить, что звонил он почти каждую ночь, пока мне наконец не пришла в голову счастливая мысль свернуть мастеру Б. шею, то есть подвязать язык колокольчика и утихомирить сего молодого человека, как мне хотелось верить, руководствуясь собственным опытом, на веки вечные.

Однако к тому времени Чудачка выработала столь совершенные методы погружения в глубокую каталепсию, что начала представлять собой замечательный образец этого недуга, причиняющего окружающим серьезные неудобства. Она деревенела, будто захваченный врасплох Гай Фокс,[54] — всякий раз неожиданно и некстати. Я обратился к служанкам с ясной и незамысловатой речью, сообщив, что покрасил комнату мастера Б., перестал замечать содранные им обои, изъял колокольчик и покончил с трезвоном по ночам. Если они думают, продолжал я, что этот отпетый юный наглец жил и умер лишь затем, чтобы потусторонним поведением неоспоримо заслужить в нынешнем неполном статусе бытия самое непосредственное знакомство с розгой, то могут ли они сомневаться, что простой смертный вроде меня вполне способен прибегнуть к названному презренному способу, который призван умерить и обуздать бесчинства призраков, да и любых иных духов? Говорил я выразительно и убежденно, не без довольства своими ораторскими способностями, однако все пошло насмарку из-за неожиданной выходки Чудачки: она вдруг застыла, вытянувшись на носочках, — ни дать ни взять местная ископаемая окаменелость.

И Стрикер, горничная, как оказалось, тоже обладала самой несуразной натурой. Был ли тому виной ее чрезмерно флегматичный темперамент или существовали какие-то иные причины, но молодая женщина являлась мощным дистиллятором, в изобилии производившим самые крупные и прозрачные слезы, какие только можно себе вообразить. Помимо вышеприведенных качеств, им, очевидно, была присуща особая вязкость, так как они не падали, но задерживались на щеках и подолгу оставались висеть на носу. Вся в слезах, она кротко и скорбно покачивала головой, и ее молчание поражало меня более, чем это мог сделать Несравненный Крайтон[55] в диспуте о кошельке с деньгами. Кухарка окончательно вгоняла меня в смущение нескончаемыми жалобами на изнурявшую ее сырость, смиренно повторяя просьбу отослать сестре в качестве посмертного дара ее серебряные часы.

По ночам нас осаждали страхи и подозрения — худшие на белом свете напасти. Дама в капюшоне? Судя по докладам и описаниям, мы поселились не где-нибудь, а в женском монастыре. Шумы, шорохи? Напряженно вслушиваясь, я сидел в сумрачной гостиной на зловещем нижнем этаже, и слух мой поражали столь диковинные звуки, что кровь в жилах заледенела бы от ужаса, если бы меня не заставлял срываться с места и тем самым ее разогревать изыскательский интерес. Попробуйте пережить то, что пережил я, лежа в постели глухой ночью; посидите до рассвета близ уютного очага, не смыкая глаз. Только пожелайте — и любой дом наполнится всякого рода шумами и для каждого вашего нерва найдется свой особенный раздражитель.

Итак, наш дом заразили страхи и подозрения — худшие под небом напасти. Женщины (с носами, распухшими от постоянного применения нюхательной соли) чуть что падали в обморок: так заряженное ружье выпаливает, стоит только коснуться спускового крючка. Кухарка и горничная отряжали Чудачку в экспедиции, которые полагали наиболее рискованными — и не без основания: посланница всякий раз возвращалась в полном оцепенении. Если служанкам с наступлением темноты требовалось подняться наверх, вскоре раздавался глухой удар о потолок; это случалось неизменно, будто по дому бродил боксер, испытывая на каждом попавшемся навстречу жильце удар, который, кажется, называется аукционным.

Бесполезно было принимать какие-либо меры. Не стоило шарахаться от настоящих сов, разыгрывая из себя пугливую ворону. Бесполезно было демонстрировать, беря случайный аккорд на фортепиано, что Турок всегда начинает выть, поскольку не терпит диссонансов. Не имело смысла с неумолимостью Радаманта[56] беспощадно снимать колокольчик, звякнувший самовольно и не ко времени. Ни к чему было растапливать камины и опускать факелы в колодец; врываться в комнаты, заслышав сомнительный шорох, в надежде застать там кого-то врасплох. Мы наняли новых служанок, но без толку: вскоре они взяли расчет, их сменили другие — но ненадолго. В итоге наше размеренное существование расстроилось вконец, и однажды вечером я удрученно сказал сестре:

— Пэтти, боюсь, вряд ли кто с нами здесь уживется. Надо уезжать.

Моя сестра, наделенная несокрушимой твердостью духа, отвечала:

— Нет, Джон. Мы не сдадимся. Не унывай, Джон.

Выход из положения есть.

— Какой же?

— Джон, — продолжала сестра, — если мы с тобой, несмотря ни на что, не собираемся покидать этот дом, а так оно и есть, нам следует целиком и полностью взять ведение хозяйства в свои руки.

— Без прислуги?

— Справимся и без прислуги, — отважно заявила сестра.

Подобно любому человеку моего сословия, я не представлял, как можно обойтись без этих неразлучных гирь на ногах. Новизна предложенной идеи посеяла во мне сильнейшие сомнения.

— Разве неясно, что тут все они заранее готовятся дрожать от страха сами и заражать испугом друг друга? — спросила сестра.

— Все, кроме Боттлса, — заметил я задумчиво. (Боттлс — мой глухой конюший. Я по-прежнему держу его при себе; по нелюдимости в Англии равных ему не сыщешь.)

— Ты прав, Джон, — согласилась сестра. — Все, кроме Боттлса. И что это доказывает? Боттлс ни с кем не разговаривает и не слышит ни слова, если ему не кричат в самое ухо. За все это время его ни разу ничего не проняло. Ни единого разочка!

Это было сущей правдой. Вышеупомянутый персонаж ровно в десять часов вечера отправлялся спать в комнатку над каретным сараем, в обществе вил и ведра с водой. Вздумай я сунуться к нему без предупреждения хотя бы минутой позже, я промок бы до нитки, а острия вил прошили бы меня насквозь. Мысленно я отметил, что подобную перспективу стоит взять на особую заметку. Ни на какую суматоху (а тревогам мы и счет потеряли) Боттлс не обращал ни малейшего внимания. Невозмутимо и безмолвно восседал он за ужином, даже если Стрикер простиралась без чувств, а Чудачка застывала подобием мраморной статуи. Он как ни в чем не бывало уплетал картофель и, пользуясь всеобщим переполохом, налегал на мясной пирог.

— Итак, — продолжала сестра, — Боттлс — это исключение. Теперь подумай, Джон: вряд ли мы втроем — ты, я и Боттлс — управимся с хозяйством в таком обширном и запущенном доме. Я предлагаю пригласить сюда наших друзей — самых верных и надежных, если они выразят желание пожить здесь вместе с нами месяца три. Обслуживать себя будем сами, помогая друг дружке, не станем скучать — и поглядим, что из этой затеи выйдет.

Предложение сестры меня очаровало: я радостно обнял ее и с жаром углубился в обсуждение подробностей.

Шла третья неделя ноября, однако мы взялись за дело столь ревностно, а близкие нам друзья так горячо нас поддержали, что еще до истечения месяца в доме с призраками собралась веселая компания.

Необходимо, впрочем, отметить два новшества, внесенные мной в ту пору, пока мы с сестрой оставались одни. Мне подумалось, что Турок воет по ночам отчасти и потому, что просится из дома наружу, и я соорудил ему конуру во дворе. На цепь сажать не стал, но деревенских жителей всерьез предупредил, что пес неминуемо разорвет горло любому встречному. Далее, я как-то между прочим поинтересовался у Айки, разбирается ли он в ружьях.

— А как же, сэр! Годное оно или нет — мне только стоит глянуть.

Я упросил его зайти к нам и осмотреть мое ружье.

— Надежная штуковина, сэр! — заверил Айки, изучив двуствольную винтовку, купленную мной в Нью-Йорке несколько лет назад. — Такая не подведет.

— Айки! — сказал я. — Поговорили о винтовке — и хватит. Знаешь, я в этом доме кое-кого видел.

— Вот так так! — Глаза парня расширились от жадного любопытства. — Даму с совкой, сэр?

— Нет, ты только не пугайся! Призрак скорее смахивал на тебя.

— Господь с вами, сэр!

— Айки! — Я тепло, едва ли не растроганно пожал ему руку. — Если эти россказни о духах — не выдумка, то лучшая услуга, какую я могу тебе оказать, это с ними разделаться. Я от всей души — и небо мой свидетель — обещаю тебе, что, едва только завижу этот призрак вновь, выпалю в него из обоих стволов!

Юноша поблагодарил меня и поспешно удалился, отказавшись даже от стаканчика вина. Я посвятил Айки в свой тайный замысел, ибо не мог забыть, как ловко этот малый запустил шапкой в колокольчик; еще мне помнилось, что однажды ночью, когда колокольчик ни с того ни с сего зазвякал как оглашенный, я углядел неподалеку очень мне знакомую меховую шапку. И еще одно обстоятельство представлялось мне особо существенным: духи неизменно являлись всякий раз, когда Айки заглядывал к нам вечерком поболтать со служанками. Не ищите в моих словах несправедливого отношения к бедняге. Наш дом внушал Айки страх, он действительно верил в духов — и, однако, не мог устоять перед соблазном разыграть нас при малейшем удобном случае. Точно так же вела себя и Чудачка. Она бродила по дому в совершенной панике и увлеченно лгала самым чудовищным образом, измышляя все новые и новые ужасы и производя невообразимую стукотню. Я исподтишка следил за обоими — и знаю это наверняка. Мне нет нужды разъяснять здесь мотивы, толкающие на подобные нелепые выходки; ограничусь лишь замечанием, что они понятны любому неглупому человеку, который имеет опыт в области медицины, юстиции и прочих наук, связанных с наблюдением за человеческой природой; названная экстравагантная душевная склонность встречается довольно часто и хорошо знакома не только ученым; проявляется она заметней, чем прочие умонастроения, и потому в каждом отдельном случае довольно легко обнаруживается и подтверждается практикой.

Но вернемся к нашему сообществу. Первое, что мы сделали, едва собрались вместе, — бросили жребий, кому какая достанется спальня. Потом всей компанией предельно тщательно обследовали весь дом — комнату за комнатой — и распределили различные хозяйственные обязанности, словно были цыганским табором, клубом яхтсменов, отрядом охотников или просто жертвами кораблекрушения. Я подробно пересказал кочевавшие в округе слухи о даме в капюшоне, о сове, о мастере Б. и прочие, еще более туманные повествования, которые дошли до нас за последнее время: о дряхлом уморительном привидении женского пола, которое поднималось и спускалось по лестнице, волоча за собой призрак круглого стола; и о неуловимом осле, который никому никогда не давался в руки. Иные выдумки, по-моему, слуги распространяли между собой неким нездоровым образом — через внушение, не прибегая к словам. Мы торжественно призвали друг друга в свидетели, поклявшись, что не станем ни обманываться, ни вводить в обман, — все единодушно согласились, что это, по существу, одно и то же; самым серьезным образом сознавая свою ответственность, мы пообещали соблюдать полнейшую взаимную искренность и безукоризненно придерживаться истины. Согласно условию, буде кому-то из нас ночью послышится подозрительный шум и он пожелает выяснить его источник, следует постучаться в мою дверь; и наконец, Двенадцатая Ночь, последняя ночь Рождества, была назначена для вынесения всего нашего совместного опыта жизни в доме с призраками на обсуждение ради общего блага, а до той поры мы обязались сохранять молчание, если только какое-либо непредвиденное происшествие не заставит нас нарушить обет.

Кто же собрался под нашим кровом?

Во-первых, я и моя сестра, считайте — двое. Сестре по жребию досталась ее прежняя спальня, а мне — комната мастера Б. Затем — мой двоюродный брат Джон Гершель, названный так в честь великого астронома;[57] последнего я считаю достойнейшим человеком, который когда-либо смотрел в телескоп. С Джоном приехала его жена, очаровательное создание; поженились они прошлой весной. С учетом всех обстоятельств я полагал не слишком благоразумным привозить ее сюда, так как грядущее сулило нам пусть даже ложные, но все-таки тревоги; однако кузену, надо думать, было видней, и признаюсь: будь она моей женой, я бы ни за что не покинул такое милое и сияющее личико. Супруги заняли Комнату с Часами. Альфред Старлинг, необычайно покладистый молодой человек двадцати восьми лет, к которому я питаю величайшую симпатию, вселился в Двойную Комнату, где до приезда гостей жил я: название свое комната получила из-за примыкавшей к ней гардеробной; два огромных, тяжеловесных, с рамами без шпингалетов окна дребезжали в любую погоду, вне зависимости от того, дул ветер или нет. Альфреду очень хотелось прослыть «мотом», или, иначе говоря, вертопрахом, ведущим беспутную жизнь, однако он был слишком порядочен и слишком тонко устроен для подобных глупостей. Молодой человек наверняка проложил бы себе путь в жизни — но, к несчастью, отец по неосторожности оставил ему скромные двести фунтов годового дохода, вследствие чего единственной заботой Альфреда сделались поиски способов потратить шестьсот. Впрочем, я все еще не теряю надежды, что его банкир разорится или рискнет пойти на сделку, гарантирующую двадцать процентов прибыли; тогда, убежден, мой приятель наконец-то останется без гроша и судьба непременно ему улыбнется. Белинда Бейтс, задушевная подруга моей сестры — умная, милая, восхитительная девушка, — вселилась в Комнату с Картинами. Белинда обладала тонким поэтическим даром, который сочетался в ней с истинной деловитостью. Был у нее, если использовать словцо Альфреда, и «пунктик»: Миссия Женщины, Права Женщин, Притеснения Женщин и все прочее, что относится к Женщине с заглавной буквы или не относится, но должно относиться; или же относится, хотя и не должно.

— Все это в высшей степени похвально, моя дорогая, и пошли вам Бог всяческой удачи! — проговорил я, расставаясь с ней вечером у дверей Комнаты с Картинами. — Однако смотрите не переусердствуйте. Женщинам, безусловно, необходимо расширить круг доступных занятий, дарованных им нашей цивилизацией, но не налетайте на несчастных мужчин, первыми попавшихся вам на пути, даже если они и выглядят прирожденными притеснителями слабого пола, ибо, поверьте мне, Белинда, свой заработок, случается, они тратят на супруг, дочерей, сестер, матушек, теток и бабушек; и жизненный спектакль в целом нельзя назвать «Красная Шапочка и Серый Волк», поскольку в нем есть и другие роли.

Однако же я отвлекся от темы.

Белинда, как я уже упоминал выше, заняла Комнату с Картинами. У нас пустовало еще три комнаты: Угловая, Буфетная и Комната с Окнами в Сад. Мой старинный друг, Джек Гавернор, «подвесил свой гамак», как он выразился, в Угловой. Мне не доводилось встречать более бравого моряка, чем Джек. Сейчас он уже седой, но такой же красивый, как и четверть века тому назад, — нет, пожалуй, стал даже еще красивее. Представьте себе осанистого, широкоплечего, крепко сбитого весельчака с открытой улыбкой и черными глазами, сверкающими под смоляными дугами бровей. Шапку черных волос сменили ныне серебряные седины — и тоже, кажется, к лучшему. Он побывал всюду, где развевается его тезка — британский флаг;[58] и моряки на Средиземном море и по ту сторону Атлантики, стоило лишь упомянуть его имя, спрашивали, просияв: «Вы знакомы с Джеком Гавернором? Считайте тогда, что вы знакомы с принцем!» Да, это был настоящий принц! И к тому же во всей неоспоримости вылитый моряк: даже если бы он шагнул вам навстречу из заснеженной норы эскимоса, закутанный в тюленьи шкуры, вы не смогли бы отделаться от смутного ощущения, что Джек по всем правилам облачен в парадную форму военного морского офицера.

Джек когда-то заглядывался на мою сестру, но случилось так, что женился он на другой женщине и увез ее в Южную Америку, где бедняжка скончалась. Однако все это произошло больше десяти лет тому назад. В дом с призраками он привез небольшой бочонок солонины, ибо был убежден, что всякое мясо не его собственного засола — никуда не годная тухлятина; когда бы Джек ни наезжал в Лондон, он непременно прихватывал с собой кусок солонины. Помимо солонины, с Джеком прибыл некто Нэт Бивер — его старый друг, капитан торгового судна, с квадратным деревянным лицом и деревянным туловищем; с виду чурбан чурбаном, он, однако, обладал незаурядными умственными способностями и невероятно богатым опытом плаваний; словом, был настоящим морским волком. Порой нас тревожила его странная нервозность: вероятно, так давала о себе знать застарелая болезнь, однако приступы ее длились недолго. Мистер Бивер поселился в Буфетной, по соседству с мистером Андери, моим другом и поверенным, которым овладел дилетантский задор — «разобраться на месте, что к чему», согласно его собственному выражению. Лучшего игрока в вист не найти, даже если проштудировать «Ежегодный перечень юристов» в красном переплете от корки до корки.

Я не помню в своей жизни более счастливой поры — и уверен: это чувство разделяют со мной все мои друзья. Джек Гавернор всегда был мастером на все руки; теперь он сделался шеф-поваром и готовил наивкуснейшие кушанья, какие мне когда-либо доводилось пробовать, включая неподражаемые мясные блюда, приправленные острым соусом карри. Моя сестра взяла на себя обязанности кондитера. Мы со Старлингом служили поварятами и хлопотали вовсю, а в особых случаях шеф-повар привлекал к работе мистера Бивера. Немало времени мы проводили на открытом воздухе, однако не пренебрегали и домашними занятиями; никто не дулся и не хандрил, все понимали друг друга с полуслова, и наши вечерние беседы были столь увлекательны, что мы с великой неохотой расходились по своим комнатам.

Однако поначалу с наступлением темноты несколько раз поднималась тревога. В первую же ночь Джек ввалился ко мне в спальню с диковинным корабельным фонарем — огромным, как жабры чудища из морских глубин, — и объявил, что намерен «подняться по мачте к главному клотику»,[59] чтобы снять с крыши флюгер. Ночь выдалась ветреной, непогожей, и я принялся его отговаривать, но Джек обратил мое внимание на то, что флюгер, поворачиваясь, скрипит так жутко и протяжно, словно кто-то взывает в отчаянии, и, если флюгер не снять, не тот, так другой из нас непременно «раскланяется с привидением». Итак, мы полезли на крышу, где я едва держался на ногах от ветра; нас сопровождал мистер Бивер; и вот Джек с блуждающим огоньком,[60] а вслед за ним его друг вскарабкались на самый щипец крыши, возвышавшийся более чем на две дюжины футов над каминной трубой. Они стояли там безо всякой опоры, хладнокровно отдирая флюгер; сильный ветер на такой верхотуре привел обоих приятелей в полный восторг, и я забеспокоился, что они оттуда никогда уже не слезут. На следующую ночь они опять забрались на крышу и сняли колпак над дымовой трубой. В другой раз они отломали хлюпавшую и булькавшую водосточную трубу. Еще через день опять нашли себе какое-то неотложное занятие. Частенько, нимало не колеблясь, проворно выпрыгивали одновременно — разумеется, не сговариваясь, — каждый из окна своей спальни, наспех накинув на себя одеяло, дабы «вскрыть причину» подозрительного шума в саду.

Все мы неукоснительно соблюдали свои обязательства, и никаких сведений ниоткуда не просачивалось. Ясно было только одно: если в доме и водятся призраки, никому от этого хуже не делалось.

6. Призрак в комнате мастера Б. (The Ghost in Master B.’s Room)

Поселившись в треугольной мансарде, снискавшей себе столь выдающуюся репутацию, я, естественно, принялся размышлять об ее бывшем обитателе — мастере Б. Думать о нем было непросто: мысли разбегались в разные стороны. Был ли он окрещен Бенджамином, Биссекстилем (поскольку родился в високосном году), Бартоломью или Биллом? Или же начальная буква обозначала его фамилию — Бэкстер, Блэк, Браун, Баркер, Баггинс, Бейкер или Берд? Был ли он Бастардом, которого нарекли коротко — одной буквой? Возможно, он был храбрецом и за начальной буквой крылось прозвище — «Бритт» или «Буйвол»? Или же приходился родным братом знаменитой даме, которая озаряла радостью мое детство, потомком чудеснейшей Матушки Банч?[61]

Долго я мучил себя бесплодными раздумьями: пытался облечь таинственную букву одеянием и пристрастиями почившего; гадал, носил ли он Бежевый Берет и Броские Башмаки (наделить его Бородавками я все же не отважился); был ли он Благоразумным юношей, читал ли Библию, играл в Бридж, Боулинг или занимался Боксом, отличался ли Бойкостью и Бранчливостью, Буйствуя в Барах Богнора, Бангора, Борнмута, Брайтона или Бродстейрса, Будто Бешеный Бретер?[62]

Буква «Б» преследовала меня подобно призраку.

Очень скоро я уяснил, что во сне мастер Б. мне никогда не являлся, однако стоило мне пробудиться, даже посреди ночи, как я тут же погружался в раздумья, силясь связать начальную букву с чем-либо ей соответственным, чтобы она наконец угомонилась.

После шести беспокойных ночей в комнате мастера Б. я вдруг обнаружил, что там творится неладное.

Первый визит имел место ранним утром, едва забрезжил рассвет. Я брился, стоя у зеркала, и внезапно осознал, к крайнему своему изумлению и ужасу, что в зеркале отражаюсь вовсе не я (мне уже за пятьдесят), а некий мальчуган. Неужто мастер Б.? Вздрогнув, я оглянулся: позади меня никого не было. Я снова вгляделся в зеркало и отчетливо различил физиономию юнца, который брился, но щетина при этом не исчезала, а, наоборот, становилась все гуще. Чрезвычайно встревоженный, я покружил по комнате и вернулся к зеркалу с твердым намерением взять себя в руки и довести до конца прерванную процедуру. Зажмурившись, чтобы собраться с духом, я глубоко вздохнул, снова открыл глаза — и встретился взглядом с молодым человеком лет двадцати четырех-двадцати пяти. Потрясенный появлением этого нового призрака, я опять зажмурился, желая вернуть себе спокойствие. Когда я взглянул опять, в зеркале отражался, с бритвой в руке, мой отец, умерший много лет назад. И не только отец, но и вслед за ним мой дедушка, которого я ни разу в жизни не видел.

Меня не на шутку встревожили эти необыкновенные визиты, и, однако, согласно уговору, я решил до назначенного срока никому о них не рассказывать. Взбудораженный разнообразными догадками, вечером я вернулся к себе в комнату, настроенный на новую встречу с сюрпризами сверхъестественного свойства. Но все мои приготовления пошли прахом: вообразите, что я почувствовал, очнувшись в два часа ночи в одной постели со скелетом! Скелетом мастера Б.!

Я вскочил, и скелет вскочил вместе со мной. Мне послышался жалобный голосок: «Где я? Что со мной?» Поискав глазами вокруг, я увидел призрак мастера Б.

Юное привидение было одето старомодно, и не столько одето, сколько втиснуто в крапчатый шерстяной чехол дурного покроя, ужасавший начищенными до блеска пуговицами. Двумя рядами они поднимались до плеч — и, казалось, переходили за спину. Шею призрака окружали оборки жабо. Правую руку (выпачканную, как я заметил, чернилами) он прижимал к животу; судя по прыщикам на лбу и тоскливому выражению лица, я заключил, что передо мной призрак мальчика, которого тошнит от излишнего усердия лекарей, постоянно пичкающих его микстурами.

— Где я? — жалобно повторил призрак. — Ну отчего меня угораздило родиться во времена, когда прописывают каломель?[63] И с какой стати меня заставили выпить весь пузырек?

Я искреннейшим образом признался в полной своей неспособности найти ответ на его вопросы.

— Где моя сестренка? — спросил призрак. — Где мой ангел — моя милая супруга и где мой школьный товарищ?

Я умолял видение успокоиться и в особенности не принимать близко к сердцу утрату школьного товарища. Я намекнул, что, быть может, судя по накопленному человечеством опыту, от этого школьного товарища, даже если бы он и объявился, ничего хорошего ожидать бы не пришлось. Я доверительно сообщил мастеру Б., что в зрелые годы не однажды пытался разыскать своих школьных товарищей, но никто из них не счел нужным откликнуться. Я выразил сдержанную уверенность, что и этот школьный товарищ повел бы себя не лучше. Я предположил, что он — всего-навсего мифическая фигура, обман зрения, опасная западня. Я подробно описал, как последний раз встретил школьного товарища — столкнулся с ним на званом обеде: отгородившись броней белоснежного галстука, этот субъект, о чем бы ни заводили речь, высказывался крайне неопределенно; дар навевать скуку безмолвием у него был поистине титанический. Я поведал далее, как, по праву нашего совместного пребывания в школе у «Старины Дойланса», он пригласил себя ко мне на завтрак (наглость самая что ни на есть первостатейная); усиленно раздувая в себе едва тлевшие угольки веры в существование нашего школьного братства, я уступил. Оказалось, что он — тот самый изверг рода человеческого, который преследует сынов Адама невразумительными рацеями о денежном обращении и настаивает на необходимости для Английского Банка,[64] во избежание финансового краха, безотлагательно наводнить страну миллионами банкнот достоинством в один шиллинг и шесть пенсов.

Призрак, не сводя с меня глаз, выслушал мою речь в полном молчании.

— Брадобрей! — обратился он ко мне, едва я умолк.

— Брадобрей? — изумился я, ибо к данной корпорации сроду не принадлежал.

— Обреченный, — продолжал призрак, — брить вечно меняющихся клиентов: то меня, то юношу, теперь самого себя, потом — своего отца, а за ним — деда; обреченный также ложиться каждый вечер в постель со скелетом и вместе с ним по утрам подниматься на ноги…

Услышав столь мрачный приговор, я содрогнулся.

— Брадобрей! Следуй за мной!

Еще до того, как призрак произнес эти слова, я почувствовал, что сила колдовства побуждает меня подчиниться. Спеша ему вослед, я покинул комнату мастера Б.

Большинству из нас известно, что ведьмам обычно приписывали совершение долгих и утомительных ночных путешествий, в чем они чистосердечно каялись, в особенности если наводящие вопросы задавались в непосредственной близости от дыбы. Я клятвенно утверждаю, что в пору моего проживания в комнате мастера Б. призрак, ее посещавший, увлек меня в не менее продолжительное и дикое странствие. Меня, разумеется, представили отнюдь не потрепанному старикану с козлиными рожками и хвостом (нечто среднее между Паном[65] и старьевщиком в летах), ведущему обычный официальный прием — бессмысленный, как и в реальной действительности, хотя и несколько отличный от него по части пристойности. Однако я повидал многое такое, что насыщено куда более важным для меня смыслом.

С уверенностью человека, говорящего правду, словам которого, безусловно, нельзя не верить, я без малейшего колебания заявляю, что поначалу летел за призраком на метле, а потом на детской деревянной лошадке. Клянусь, что запах крашеного дерева, когда краска на скакуне, нагретом седоком, начала стираться, был точно таким, как и раньше. Потом я преследовал духа в шестиместном наемном экипаже — устройстве с особым запахом, незнакомым современникам: он одновременно напоминает конюшню, шелудивого пса и очень старые кузнечные мехи. (Взываю к ушедшим поколениям: пусть они поддержат меня или опровергнут.) Я гонялся за призраком и на безголовом осле: во всяком случае, животное так было заинтриговано собственным брюхом, что держало голову опущенной ниже некуда; на пони, рожденном специально для того, чтобы брыкаться задними копытами; на ярмарочных качелях и каруселях; и в самом первом кэбе — еще одном забытом сооружении, где пассажир в привычное время укладывался спать, а возница подтыкал ему одеяло.

Не обременяя вас излишними подробностями своего путешествия в погоне за призраком, которое было гораздо более чудесным и затяжным, нежели странствия Синдбада-Морехода, опишу всего один эпизод, и по нему вы сможете вообразить себе всю картину в целом.

Надо отметить, что я чудесным образом переменился. То был я — и не я. На протяжении всей своей жизни я ощущал некую самотождественность, сохранявшуюся несмотря на все превращения. И все-таки я был уже не тот самый я, который лег спать в комнате мастера Б. Теперь у меня было гладкое лицо и короткие ножки, и за дверью я встретил такого же человечка с гладким лицом и коротконогого, которому высказал предложение в высшей степени экстраординарного свойства.

Мой замысел сводился к необходимости завести сераль. Коротышка горячо меня поддержал. О светских приличиях оба мы не имели ни малейшего понятия. Таков обычай Востока: ему следовал сам достопочтенный Гарун-аль-Рашид[66] (о, позвольте мне еще раз упомянуть здесь это одиозное имя: столь сладостные воспоминания оно пробуждает!); обычай как нельзя более похвальный и подающий достойный подражания пример.

— Ну конечно-конечно! — запрыгал от радости коротышка. — Нам до зарезу нужно завести сераль.

Мы решили держать наш план в секрете от мисс Гриффин — вовсе не потому, что хоть сколько-нибудь усомнились в достохвальности перенимаемой нами восточной традиции. Мы знали, что мисс Гриффин, не склонная к чувствительности, вряд ли способна оценить величие благороднейшего Гаруна. Однако, тщательно скрывая нашу тайну от мисс Гриффин, мы вполне могли довериться мисс Бьюл.

В заведении мисс Гриффин близ Хэмпстед-Пондз нас было всего десять: восемь леди и два джентльмена. Мисс Бьюл — особа, достигшая, по моим понятиям, зрелого возраста (ей исполнилось не то восемь, не то девять лет), возглавляла наше общество. Выбрав удобную минуту, я посвятил ее в суть дела и предложил стать моей Фавориткой.

Мисс Бьюл, не сразу преодолев очаровательную застенчивость, свойственную — и весьма приличествующую — прекрасному полу, призналась, что польщена моим предложением, и выразила свое согласие, однако пожелала знать, как ей теперь поступить в отношении мисс Пипсон? Оказалось, что мисс Бьюл и эта юная леди поклялись на двухтомнике в переплете с замочком — собрании псалмов и учебных заданий — дружить до самой смерти, все делить пополам и не иметь друг от друга никаких секретов. Мисс Бьюл заявила мне, что отныне не вправе теперь участвовать в каком-либо обществе, скрывая это от мисс Пипсон, своей подруги, если последнюю туда не принимают.

Мисс Пипсон — кудрявой и голубоглазой (что, на мой взгляд, воплощало в себе идеал женственности) — я намеревался отвести роль Прекрасной Черкешенки.

— И что это значит? — задумчиво полюбопытствовала мисс Бьюл.

Я пояснил, что мисс Пипсон заманит в ловушку Купец, приведет ее ко мне под покрывалом и продаст как рабыню.

(Моему сообщнику предназначалось второе место при дворе, а именно — должность великого визиря. Впоследствии он воспротивился данному повороту событий, но строптивца оттаскали за волосы, и ему пришлось уступить.)

— И мне не надо будет ревновать? — спросила мисс Бьюл, потупив взор.

— О нет, Зубейда![67] — откликнулся я. — Ты всегда будешь любимицей султана, первое место в моем сердце и у меня на троне навеки принадлежит тебе.

Мисс Бьюл, приняв мои заверения, позволила посвятить в наше предприятие всех своих семерых компаньонок. В тот же день меня осенило, что мы спокойно можем довериться улыбчивому добряку по имени Табби — служителю, выполнявшему по дому всякую черную работу; безответней его был разве что какой-нибудь шкаф; его физиономию неизменно покрывала угольная пыль. Усмотрев в этом знак Провидения, указывавшего на Табби в качестве Масрура[68] — доблестного предводителя стражей гарема, — я написал записку и после ужина сунул ее в ладошку мисс Бьюл.

Как и при любом начинании, мы претерпевали всевозможные трудности на пути к желанной цели. Мой напарник выказал низость души, и, когда его посягательства на престол потерпели крах, незадачливый узурпатор начал выражать сомнения, следует ли ему повергаться ниц перед калифом; не желал именовать его Повелителем Правоверных; обращался к нему с недопустимым пренебрежением, вроде: «Эй ты, дружище!»; заявлял: «Я больше не играю» («играю» — каково!) — и позволял себе другие оскорбительные вольности. Однако со стороны гарема его злостные поползновения встретили дружный отпор, а меня восемь прекраснейших дочерей человеческих осчастливили прелестными улыбками.

Улыбки — осторожные и лишь украдкой — были единственной моей наградой, поскольку мисс Гриффин поглядывала на нас с подозрением, и среди приверженцев Пророка ходила легенда, будто она видит не только с помощью обычного зрения, но и через украшавший ее шаль на спине кружок в вышитом узоре. Тем не менее каждый день после обеда мы проводили вместе целый час, в продолжение которого Фаворитка и прочие насельницы царственного гарема соперничали за право услаждать покой сиятельного Гаруна, отдыхавшего от государственных дел, каковые по большей части носили, как водится, арифметический характер; надо сознаться, что Повелитель Правоверных с цифрами справлялся неважно.

Что касается преданного Масрура — предводителя темнокожих прислужников гарема, — то он всегда был готов к услугам (мисс Гриффин, вызывая его в один и тот же час, звонила в колокольчик с необыкновенной энергией); однако, как правило, вел себя вразрез со своей исторической репутацией. Во-первых, входил в зал заседаний дивана[69] — даже когда на плечах Гаруна возлежала алая мантия гнева (накидка мисс Пипсон) — с веником в руках, хотя мог бы немного и обождать с уборкой, и потому поступку евнуха не было никаких оправданий. Во-вторых, имел обыкновение неожиданно ухмыляться, восклицая: «Ах, милашечки вы мои дорогие!» — что отнюдь не практиковалось на Востоке, да и вообще не вязалось с правилами придворного этикета. В-третьих, вместо «Бисмилла!» — возгласа, которому мы упорно его учили, — он неизменно восклицал: «Аллилуйя!»[70] И все же, в отличие от других представителей своего сословия, слуга этот был наделен редкостным добродушием, всегда держал рот растянутым до ушей, выражая свое одобрение по любому поводу, и однажды — по случаю покупки Прекрасной Черкешенки за пятьсот тысяч кошельков с золотом, что было сравнительно дешево, — обнял разом рабыню, Фаворитку, калифа и всех остальных. (В скобках позвольте мне сказать: да благословит Господь Масрура, и пусть на груди его найдут утешение его родные дочери и сыновья!)

Мисс Гриффин была поистине образцом благопристойности, и я не в силах вообразить, какие чувства овладели бы сей добродетельной особой, догадайся эта дама вдруг, что, когда она твердой поступью ведет нас по Хэмпстед-Роуд, за нею чинными парами следуют приверженцы магометанства и полигамии! Рассеянное неведение мисс Гриффин наполняло наши души таинственной, жуткой радостью; мы с мрачным восторгом осознавали, что обладаем некоей ужасной властью над нашей руководительницей, ибо ведаем то, что неизвестно ей, хотя она и имела о мире обширные познания, извлеченные из прочитанного ею множества книг. Власть эта побуждала нас к молчанию, и мы бережно хранили свой секрет, но однажды я сам чуть его не выдал. Случилось это воскресным утром в церкви. Мы вдесятером расположились на видном месте посреди галереи с мисс Гриффин во главе, словно выставив напоказ несветскую сторону нашего заведения, и слушали, как читают, сколь славен был царь Соломон в доме своем.[71] При упоминании имени монарха внутренний голос шепнул мне: «И ты тоже, Гарун!» Священник слегка косил, потому казалось, будто он читает, обращаясь ко мне. Я вспыхнул, и на лице моем выступила испарина. Великий визирь помертвел от страха, а все без исключения представительницы сераля зарделись, как если бы солнце Багдада озарило закатными лучами их прелестные личики. В это опасное мгновение грозная мисс Гриффин поднялась с места и окинула детей ислама зловещим взглядом. Мне почудилось, что церковь и государство находятся с мисс Гриффин в сговоре и что вот-вот нас облекут в белые балахоны и выставят на позор в центральном нефе. Однако нравственность мисс Гриффин всецело покоилась на западных устоях (если допустимо противопоставить их восточным), и она просто-напросто заподозрила наличие у нас в карманах запретных плодов — яблок. Мы были спасены..

Я уже упоминал о царившем в серале единодушии. Однако относительно права Повелителя Правоверных напечатлевать поцелуи в своем дворцовом святилище мнения его несравненных насельниц разделились. Зубейда заявила о встречном праве Фаворитки царапаться; а Прекрасная Черкешенка натянула на лицо мешочек из зеленого сукна, изначально предназначавшийся для хранения учебников. С другой стороны, юная газель редчайшей красоты, привезенная из цветущих долин Камден-Тауна[72] (ее доставил к нам торговый караван, дважды в год после каникул пересекавший соседние пустыни), придерживалась более либеральных взглядов, однако намеревалась распространить упомянутое выше право и на этого презренного пса и сына пса — великого визиря, который вообще не имел к вопросу никакого касательства. Наконец выход из положения был найден: самую младшую рабыню выбрали Посредницей, поставили на высокий табурет, и на ее щеках благодарный Гарун напечатлел все приветствия, предназначавшиеся прочим султаншам; а затем Посредница получила особое вознаграждение из сокровищницы гарема.

И вот, пока я купался в море блаженства, сердце мое точила неизбывная тревога. Я подумал о матушке: что скажет она, когда летом я совершенно неожиданно привезу домой восемь прекраснейших дочерей человеческих? Я размышлял о том, хватит ли у нас в доме кроватей, окажется ли достаточным и без того невеликий доход моего отца, вспомнил о булочнике — и меланхолия моя день ото дня возрастала все больше. Сераль и злокозненный великий визирь, смутно догадываясь о причине уныния, постигшего их повелителя, всеми силами толкали его в пучину безысходного отчаяния. Они клялись ему в безграничной верности и заявляли, что будут жить и умрут вместе с ним.

Ввергнутый в печаль этими изъявлениями преданности, я часами не мог сомкнуть глаз, с трепетом обозревая грядущие невзгоды. Порой я готов был при первой же возможности броситься на колени перед мисс Гриффин, признаться в сходстве с Соломоном и умолять ее поступить соответственно попранным мною законам нашей страны, но тут внезапно состоялась непредвиденная развязка.

Однажды нас, как обычно, попарно вывели на прогулку, причем великому визирю вновь было приказано следить за мальчишкой у дорожной заставы, дабы тот не таращил нечестивые глаза на красавиц гарема: в противном случае его следовало ночью удавить шнурком; но души наши в тот день томились печалью. Шальной поступок Дивной Газели навлек на наш халифат суровейшую немилость. Накануне неотразимая красавица, в уверенности, что по случаю дня ее рождения ей пришлют громадную корзину с сокровищами и устроят пышное празднество (оба предположения не имели под собой ровно никакой почвы), тайком, однако самым настоятельным образом пригласила тридцать пять соседских принцев и принцесс на бал и роскошный ужин — с условием, что «раньше полуночи никто не разойдется». Необузданная фантазия Газели привела к тому, что на крыльце мисс Гриффин, ко всеобщему удивлению, собралась компания нарядно одетых высоких особ, прибывших в разнообразных экипажах и со свитой. Сладостные предвкушения были жестоко обмануты — и после напрасного ожидания все гости удалились в слезах. Едва заслышав, как посетители стучат в дверь, Газель взбежала на чердак и там заперлась; с каждым новым визитером мисс Гриффин впадала во все большее смятение, пока наконец не потеряла самообладание. Преступницу посадили в кладовую для белья на хлеб и воду, а всем нам прочитали пространную нотацию, в которой мисс Гриффин позволила себе прибегнуть к следующим сильным выражениям — во-первых — «Уверена, вы все сговорились!»; во-вторых — «Все вы друг друга стоите!»; в-третьих — «Вы — шайка маленьких негодников!»

Итак, мы уныло брели по улице; я был особенно удручен, ибо, как истинный мусульманин, считал, что несу полную ответственность за всех; и вдруг некий незнакомец, поздоровавшись с мисс Гриффин, заговорил с ней о чем-то, постоянно на меня поглядывая. Приняв его за представителя закона, я понял, что час мой пробил, — и кинулся удирать, смутно надеясь обрести избавление в Египте.

Весь сераль расхныкался, глядя, как я опрометью помчался от них, почти убежденный, что, повернув налево и обогнув пивную, прямиком доберусь до египетских пирамид. Мисс Гриффин взвизгнула; изменник великий визирь бросился меня догонять; малец у дорожной заставы загнал меня в угол, как овцу, и отрезал путь к бегству. Когда меня изловили и привели обратно, порицания не высказал никто; только мисс Гриффин с поразившей меня мягкостью отметила странность моего поведения. С какой стати, мол, я пустился прочь от одного взгляда подошедшего к нам джентльмена?

Если бы я не запыхался, то ответил бы, что не могу ничего сказать, но отдышаться я еще не успел — и потому не сказал ничего. Мисс Гриффин и незнакомец шли по обе стороны от меня, словно стража, но — к величайшему моему удивлению — сопровождали меня вовсе не как преступника, а скорее как важную персону.

Когда мы вернулись во дворец, мисс Гриффин призвала к себе своего бессменного помощника Масрура — предводителя темнокожих стражей гарема. Они пошептались, и из глаз Масрура полились слезы.

— Да сохранит тебя Господь, золотце ты мое! — проговорил, повернувшись ко мне, мой преданный слуга. — С твоим папой случилось несчастье!

— Он тяжело болен? — спросил я, и сердце во мне дрогнуло.

— Всевышний посылает тебе испытание, ягненочек ты мой, — продолжал добрый Масрур, опускаясь на колени и прижимая мою голову к своей груди. — Твой папа умер.

Гарун-аль-Рашид, услышав эти слова, растворился в воздухе; вместе с ним рассеялся и сераль, и никогда более не видел я ни одной из восьми прекраснейших дочерей человеческих.

Меня забрали домой, где нас осадила толпа кредиторов, и потому вся домашняя утварь пошла с молотка. На мою детскую кроватку некая неведомая мне сила, которую туманно именовали Скупкой, глянула с презрением, и ради повышения стоимости к кроватке добавили медный совок для угля, вертел и клетку для птиц, — и только тогда этот «лот» удалось сбыть с рук дешевле пареной репы. Помню именно это выражение; гадая, какова на вкус эта пареная репа, я подумал: наверное, горькая дальше некуда.

А потом меня отдали в огромную, холодную, неуютную школу для мальчиков постарше: и одежда, и еда были там неприятными, тяжелыми и скудными; ученики — все от мала до велика — состязались в жестокости. Мальчики знали о том, что наш дом был продан с торгов, и спрашивали, много ли я выручил и кто меня купил; они частенько кричали мне: «Раз… Два… Три… Продано!» Никому и никогда в этом мерзостном заведении не признался я, что прежде был Гарун-аль-Рашидом; я понимал: стоит мне только заикнуться об этом, меня задразнят так, что лучше будет утопиться в грязном пруду возле площадки для игр, где вода цветом напоминает прокисшее пиво.

Увы мне, увы! Когда я жил в комнате мастера Б., мне являлся не кто иной, как призрак моего детства, призрак моей невинности, призрак моей собственной бесплотной мечты. Множество раз я устремлялся за ним, но и ноги мои стали не те, чтобы его нагнать; и руки не те, чтобы его коснуться; и не таким сделалось сердце, чтобы суметь удержать прежний образ в былой чистоте. Впрочем, до сих пор вы видите меня в бодром настроении, благодарным за все мне ниспосланное, за бритьем у зеркала, в котором мои клиенты непрерывно меняются; и до сих пор я ложусь спать и поднимаюсь по утрам с призрачным скелетом, назначенным мне в неразлучные спутники до конца моих дней.

1859

Загрузка...