Зябко и нехорошо дорожное утро, сулящее хмарый серый день. Чуть подсохли косматые травы вдоль узкого размокшего шляха, зябко вздрагивают преогромные лужи, затопившие колеи, трепещет на ветерке листва понурого придорожного гая, где, накликая недоброе путникам, хрипит-каркает на ветви дряхлая, растрёпанная ворона. А уж не так и ранен тот утренний час! Должны вовсю сиять лучи пробудившегося Солнца, выжигать те распроклятые лужи, сушить твердь земную да вселять радость и умиротворение в души путников. Где там! Клубится на горизонте мрачное варево дождевых туч, сулит новый заунывный дождь. Чавкают копыта, тяжко шлёпаются с колес шматы дорожной грязи, едва движется карета — лошади заморенные, словно день напролет влачили свой груз тяжкий и скорбный.
Хома встряхнул вожжами, ободряя загрустивших лошадок, и оглянулся — не, на месте скорбный груз. Встряхивался и укачивался пан лях в своей медовой домовине — гроб поставили поперёк запяток, прижали сундуком и прочей поклажей, увязали на совесть. Не-не, не должен утеряться.
— Зато мух нет, — заметил новоявленный кучер, ёжась под куцым кожушком-безрукавом, напяленным поверх новой свитки, что слегка портило красу одежды, но согревало поясницу.
— Это верно, — признал Анчес, не без зависти косясь на обновку сотоварища. — А что, пан Хома, уж не было ли там еще какой теплой одежонки? Помнится, висело на гвозде даже вовсе рядом с этим кудлатым сокровищем, что-то такое навроде кунтуша?
— То вовсе не кунтуш, а и вовсе и бабское тряпье, — указал очевидную глупость гишпанского предположения Хома. — Большой грех, пане Анч, брать чужое добро, кое с ясной очевидностью тебе не потребно.
— Да что ему, шинкарю, станется, — проворчал гишпанец. — А в кожухе, небось, и блохи есть?
— С чего им там быть? Не измышляйте пакости понапрасну, пане Анч.
— Непременно должны быть. По духу замечается!
— Вот до чего поганый у тебя язык! — рассердился Хома. — Истинно московитский. Ну, истинно как та поганая ворона. «Кар» да «кар»!
По правде говоря, что-то уже куснуло под казацкие рёбра, да этак злобно, что у Хомы аж зубы клацнули.
Изнутри кареты коротко стукнули в оконце. Гайдуки переглянулись — ведьма прибывала в весьма дурном настроении, подняла слуг на рассвете, выперла на конюшню. Лучше помалкивать — нашлёт удушку, так и сверзишься с козел в грязь.
Эх, куда ты катишь, ляшская карета, по зыбучему безымянному шляху? К Днепру ли, иль далее, аж за великую реку? В раздольные ли степи, или к славному городу Чигирину? Кто знает. Молчит клятая ведьма, словно воды в рот набрала. Вот же дура-баба…
Хома припомнил, что ежели в Киев заворачивать, то надлежит некоторые улицы обходить. Очень даже могут попомнить там Хому Сирка, поскольку…
Гишпанец пхнул локтем:
— Глянь, а то кто будет?
Зоркий Анчес углядел десяток всадников, что сгрудились чуть в стороне от дороги. Добрые кони, яркие пятна жупанов и кунтушей, сабли, пистоли, иной воинственный блеск…
— Э, брат, да то вовсе нехорошо! Стукни хозяйке. Пани Фиотия, вляпаемся нынче, по самисеньки оба!
Ведьма и сама выглянула. Нахмурилась из-под замысловатой шляпки и приказала:
— Правь ровно. И выи гните пониже, варвары, пока хребты целы…
Хома и сам понимал, что поздно разворачивать неуклюжую карету. Только хуже будет. Пара верховых двинулась к дороге. Определенно, хлопцы пана Лащинского.
Знаменит бывал пан Тадзеуш[63] Лащинский по прозвищу Лащ Другий[64] далеко окрест Пришеба, считай, до самых Пятихаток известен. Ещё славнее был его достойный родич, Самуил Лащ — Тучапский — этакий богомерзкий выродок, что сам пан круль Владислав плевался, имя то услыхав. Но старый хоть помер, а этот живёхонек, и всё норовит родича в мерзостях перещеголять, да так, чтобы и про него в Варшаве судачили…
Хома закряхтел. Встречаться с Лащами не доводилось, да и охоты никакой не имелось. Одни Лисянки вспомнить, где Самуиловы хлопцы, «в пекле рождённые», всё местечко вырезали — сразу тоскливо становится. Выходит, не к Киеву, а к неприятности путники прикатили. Вот тебе и ведьма. Предусмотреть такой малости не смогла, чёртова баба!
— Эй, стой, бисово племя! — загорланил издали один из спускающихся наперерез всадников. — Куды разогналися? Ну-ка, подорожную кажи!
Хома пытался объяснить, что не просто так ехали, а с дозволения и по панской надобности, сугубо благородные люди, опять же, герб на дверце… Да куда там — кончик сабли-ордынки мелькал у носа, наглые хлопцы крыли кучера пёсьей кровью и тупым кацапом, велели к ясновельможному пану на коленях бежать. Легковесного Анча сдёрнули с козел, макнули в грязь. Проклятая ведьма, как нарочно, дохлой мышью в карете затаилась…
… Гайдуки, оскальзываясь на мокрой траве, рысью взбежали на пригорок, где пестрела группа пышных всадников.
— Запросто рубанет, живоглот, — проскулил кобельер.
— Не, не срубит. Не по нашей добродетели такое жизнеокончание будет, — возразил Хома. — Повесить, это с легкостью. Вон и удавка готова…
Петля перекинутой через ветвь верёвки, действительно, с недоброй готовностью покачивалась. Надлежало что-то предпринять, поскольку на пани Фиотию (шоб ей кишки повыдавило) надежды не имелось.
— Ясновельможный пан Лащинский! — завопил Хома, срывая с себя шапку и обращаясь к самому яркому малиновому пятну, что расселось в седле с особою, истинно панской лихозадостью. — Счастье-то какое! А в треклятом Пришебе болтают «не знаем, да не знаем, где пан Лащинский»…
— О чем лает свинюк холопий? — спросил у своей лошади молодой всадник. — Взять его, пёсьего собака, за рёбра…
Несколько всадников соскочили с сёдел, но благоразумный Хома уже свалился на колени, и принялся долбить лбом землю, вбивая истовые поклоны. Всё равно пхнули кулаком в шею, выдрали из-за кушака пистолеты…
— Кто таковы? Уж не злодеи ли? — не глядя на ничтожных, молвил красавец пан Лащинский.
Хома поспешно принялся излагать про занедужившего пана-хозяина, о тщетных усилиях пришебских лекарей и горестной кончине болящего. Пан Лащ слушал как-то рассеянно, глядел поверх — то ли от немыслимого врожденного благородства, то ли оттого, что на дороге что-то происходило.
Живописуя бедственный случай, Хома подумал, что пан Лащ не из особых мудрецов. Да и не особо пышен, по правде-то говоря. Богатый кафтан в пятнах, винных да масляных, усы длинные, но до того реденькие, будто для нарочного смеха те чахлые белёсые волосинки на губу пришлёпали. Молод, тощ, а глаза пучит, словно жаба. В мешки, что под ясновельможными очами отвисают, будто репы напихали. Сразу видать, закладывает пан зацный, будто и не в себя. Конь богатый, черпак расшитый, но такой грязный, будто на нем свиньи валялись.
— Сколько годов сироте-то? — не особо впопад оборвал слушанье щемяще-печальной повести пан Лащинский.
И он, и вся челядь пялились на дорогу, будто на ней невесть что выросло.
— Так весьма юна панночка, — признал Хома, украдкой оглядываясь.
Так оно и есть, стояла у обляпанной грязью дверцы безутешная сирота — этаким ангельским лучиком: стройная как лозинка, изящная как турецкий кувшинчик, в коих розовое масло торгуют. Придерживала над грязью юбки и этак заманчиво придерживала, что и без зуда всяких там благовоний на панночку Хелену любой жук безумно устремится.
— Не дело вам так ехать, — хрипло вынес приговор ясновельможный пан Лащинский. — Помянуть покойника надлежит, выждать, пока дорога высохнет. В Пришеб едем!
— Так пан-покойный в гробу-то стухнет, — сдуру подал голос Анчес.
Свистнула плетка-тройчатка, взвыл кобельер, крякнул Хома, которому тоже досталось — ничего, кожух спину малость прикрыл, не только блохи в нем таятся, но и польза немалая.
— Заворачивай, я сказал, — благородно оттопырил нижнюю губу пан Тадзеуш и тронул коня, направляясь к дороге. Двинулись следом лихие всадники-сердюки[65].
Хома поднялся с промокших колен и живо устремился к экипажу. Тут припозднишься, снова плеть по плечам погуляет. Рядом бежал Анчес, сквернословил шепотом.
— Ты, дурень, чего слово ему поперёк сказал? Спина зачесалась? — попенял Хома.
— Так нельзя нам в город вертаться, — проскулил гишпанец.
— Ну, можешь и здесь остаться, дурень, — намекнул Хома.
На ветвях вяза всё ещё покачивалась забытая сердюками петля. Известное дело: любят паны от скуки первому встречному суровый приговор вынести да над землей за шею приподнять. Края тут простые, гишпанских машкорадов да наглийских театров вовек не сыщешь. Самочинные развлечения панам привычны, беса им в душу. Мало их Хмель порубал, ох, мало! Под корень надо было ту паскудную породу вывести!
Взбодрили плетьми лихие сердюки запряжённых лошадок, и полетела карета по шляху, точно та упряжка пророческая. Только который Бледный конь, а какой Рыжий, не угадаешь — оба по гриву грязные. Но всё ж на колесах колымагу Хома удержал, не дал перевернуться. Кобельеро Анчес, коий сидел на козлах, будто собака на заборе, под копыта тоже не слетел, дамы внутрях души не повытрясли, потому как с душами у них было крайне сомнительно. В общем, благополучно добрались.
Влетев под ржание лошадей и гогот двуногих верховых жеребцов во двор шинка, едва остановились. Пан Лащинский изволили собственноручно помочь безутешной сироте выйти из кареты. Дело было ясное — любил пан Лащ свою кобелиную славу приумножить, хотя и поговаривали злые языки, что гуще в тех подвигах гонору, чем истинных свершений. Хлипок жидкоусый красавец по части мужской силы, сразу видать. Да кто ж ему-то в лицо скажет?
Учёный Хома помалкивал и вообще держал крайнюю скромность, сразу забившись на конюшню. С этим разгульным лыцарством живо по загривку словишь, а то и сабелькой рубанут.
Да и лошади ухода требуют — они-то, в чём виноватые? Хома усердно чистил Каурого, когда в конюшню забрёл пан Анчес — судя по особо потрёпанному виду, пришлось гишпанцу нелегко. Левый подбитый глаз уж заплывал, да этак порядочно, что даже нос набок заворачивало.
— Гуляют? — с малой долей сочувствия уточнил Хома.
— Ярко гуляют, — подтвердил гишпанец, прикладывая к харе старую, но уместно прохладную подкову.
— Так чего ж ты совался? Это такие люди, что вовсе и не люди. Оторвут голову и не вспомнят.
— Кого учишь?! — дернул усиками кобельер. — Подлый народец эти сердюки, таких как не уважить по истинному достоинству?
— Ишь ты! И как же ты уважил? В горилку нахарькал или еще как?
— Юродствуй, казаче, юродствуй, — высокомерно усмехнулся гишпанец и пристроил подкову иным прохладным краем. — Тут пана Анча запомнят. Надолго запомнят, чтоб у них нынче стручки поотмерзали!
Об отмерзании Хома уточнять не стал — и так видно: в большой обиде кобельер. Да и иной вопрос на языке вертелся.
— А что с Хеленкой-то нашей? — осторожно намекнул новый кучер.
— Так смазали дело мадерой. Лащ куртуазность рассыпает, намеки на женитьбу шлёт. Сирота под лыцарской опекой непременно должна состоять. Сейчас мадеру долакают и уволочёт в светлицу аки ягнёнка на закланье, — Анчес хихикнул. — Для обсуждений свадьбы там уж перины готовы.
— И чего зубоскалишь? — сумрачно спросил Хома, расчёсывая гриву Гнедку. — Какая ни есть, а всё ж сирота. Скверно выходит.
— С Хеленкой и скверно? — изумился мерзопакостный гишпанец. — Да за её нежнейшие лобзанья любой ясновельможный хрыч руку отдаст, ногу, да. Ей-е, глупые вы люди! Лёгкой смерти не ищете.
— Это она что ж, с молотом на перины залезет? — ужаснулся Хома, пропуская мимо ушей неуместный намек на «глупых людей».
— Да она и без железа десятерых таких, как худосочный Лащ, досуха выжмыхает, — ухмыльнулся Анч и спохватился: — Что ты мне зубы заговариваешь?! Я ж по делу, хозяйка наказала тебе пулею лететь в кузню. Вот, бери деньги и слухай внимательно…
Хома выслушал, почесал затылок и предположил:
— Наша чертова баба тож мадеры крепко хлебнула? Или всухую последний ум порастратила? Это на что мы червонцы станем тратить? И вовсе уже…
Тут трезвомыслящего казака, а заодно и остроумного гишпанца скрутило. Не то, чтобы надолго, но крепко и убедительно…
… Хома кое-как поднялся с пахучей соломы, привалился к боку Гнедка, пытался перевести дух. Анчес тоже встал, ощупал своё подбрюшье и молча протянул деньги.
— Так-то оно так, — отдуваясь и пересчитывая золотые, пробормотал Хома. — Можно было бы и словами сказать — не особо мы и глупы. Но что мне кузнецу-то говорить? За полную дурость заказ примет.
— С чего вдруг дурость? Верное средство против нечисти — так и скажешь. Вот ты тут кобылам хвосты крутишь, а половина Пришеба с утра в церквях толпится. Ночью вовкулаки в две хаты залезли, хозяев пожрали. Жуткий случай.
— Эге, так от вовкулак вроде бы серебро требуется, — начал осознавать Хома.
— Ты беги, да делай, что приказано, — посоветовал гишпанец. — А то так скрутит, что тут оба и усеримся. А мне в шинок нужно, а то вовсе забалуют.
Хитрозадый Анчес улизнул, а Хома начал поспешно искать шапку — совет не медлить был верный. Ведьма в тонкости вдаваться не станет, может и до смерти прижать…
Во дворе Хома всё ж не выдержал — глянул в окошко шинка. За отдельным столом сидел пан Лащ, раздувал усы да шептал что-то красавице Хеленке в розовое ушко — та, как обычно, скромно молчала, лишь ресницами длиннючими играла. Почти невидимая затаилась в углу ведьма. Зато за большим общим столом было на диво весело: метали кости лихие вояки, да с этаким азартом, что даже чудно видеть. Вертелся за их спинами Анчес, кивал игрокам приветливо, подзуживал. Э, чёрт знает что, а не шинок!
Хома с торбой за плечом спешно шагал по улочке и тискал в ладони увесистые червонцы. А ведь истинное богатство в кулаке. Запросто хату купить можно. С садочком. К примеру, где-нибудь в Лозовой, э? А отчего ж не купить и не образумиться казаку? Очень даже правильное дело. Вот как задать стрекача по улице — она, как по счастью, опустела…
Тут в груди что-то удушливо двинулось — то ли по смутному наваждению, то ли вправду, и Хома разом решил, что товарищей бросать не по чести. Всё ж сжились, да и хозяйка, пусть и чёртова баба, но кормит. А в бегах очень даже просто на иудейского демона нарваться. Оказалось, весьма и весьма злопамятна жидовская нечисть — ишь, мстить навострилась. Неспроста же вовкулаки завелись, видит Бог, жиды накликали!
В кузне всё сладилось — кузнец, узнав, какую цену за заказ сулят, сразу иные заботы в сторону отложил. Раздули горн, Хома вынул из котомки пулелейку.
— Говоришь, верное средство? — пробасил кузнец, наблюдая, как плавятся первые монеты. — А чаще про серебро болтают — разит, мол, вовкулаков насмерть. Проезжал тут как-то лях — пан Анджей, — так я ему посеребрение на клыче обновлял. Умел тот лях нечисть саблями крестить, ох, умел! Весь на рожу в шрамах, тучен, сед, но искусник!
— Серебро, то верное средство, — соглашался Хома. — Но ведь злато всяко посильнее будет. Оно ведь и по всей нашей жизни так: что дороже, то валит надежнее. Тут главное средства на огневой припас иметь. Вот в Туретчине янычары на тамошних магометанских оборотней мушкеты яхонтами заряжают.
— Вовсе зажрались басурмане, — удивлялся кузнец. — Стволы-то, небось, с двух выстрелов раздувает, что ту жабу соломиной?
— Да им-то что! Богаты, но трусливы нехристи — ближе к вовкулаке подойти боятся. А яхонт, он с полусотни шагов оборотня насквозь прошьёт. А то и двух, ежели им в ряд встать вздумается.
— Да, этак снарядившись, отчего ж на вовкулаку и не сходить? У них шкуры дорогие, панове в Варшаве большие деньги сулят, — качал седой головой кузнец…
Остывали сияющие пули, Хома, сберёгший лишний золотой, вдруг махнул рукой на то сбереженье и еще заказ сделал. Готовый новый молот у кузнеца в товаре имелся: окалину счистили, отверстие сготовили, вмиг залили внутрь расплавленный дирхем (да, что его за червонец считать — всё одно затертый был, и вовсе басурманский), заполировали наскоро, добрую рукоять приспособили, расклинили надёжно.
— Чудная вещь, — молвил кузнец, любуясь работой. — Сроду так бездумно инструмент не портил. Но пригоже вышло.
— Бездумным временам — бездумное оружье, — философично вздохнул Хома, прощаясь с рукастым казаком.
В шинке дело шло так разудало, что Хома аж крякнул, в окошко заглянув. Пан Тадзеуш и панночка изволили удалиться, зато на лавках, да и на столах, меж блюд, кружек, огрызков и костей вповалку спали вояки Лащинского — почему-то полуголые, а иные и вовсе чисто в адамском наряде. За своей стойкой горько рыдал шинкарь. Истинный лазарет, а то и вовсе покойницкая. Хома в полнейшей растерянности попытался перекреститься, но вовремя удержал руку, вознамерившуюся с вывертом ущипнуть хозяина. И что в мирном шинке сделалось-то?
У задней двери сидел пан Анчес, держал на коленях преогромнейшую миску с жареными в пряностях куриными ножками и усердно жрал.
Хома поставил молот на приступок, не церемонясь, выхватил из миски пару ног — гишпанец пытался возразить, но не смог — во рту хрустели перемалываемые кости.
— По-хр-тра-хр-ви-хр-лись? — спросил Хома, торопливо обгрызая ножку.
— Ы? — уточнил кобельер, кивая себе за спину.
— Ы-ы, — подтвердил Хома, отвоевывая ещё пару курячьих ляжек.
— Хррр! — раздраженно ответствовал гишпанец, впихивая в пасть очередную курятину.
Впрочем, миска уже показала дно.
— Так что там с лыцарством? Горилка недобрая пошла? — спросил Хома, облизывая пальцы.
— Отчего ж недобрая, раз упились? — справедливо удивился кобельер, вытирая ладони о голенища. — Самая что ни на есть, добрая!
— А в срамном виде отчего общество?
— Так проигрались. Как в азарт вошли, так всё насквозь на кон летело. И свитки, и шаровары, и саблюки с пистолями. От то ж игра шла! Эх, ты бы видел! Кресты с шей рвали, исподнее скидывали. А уж как кости выпадали?! Редкостное дело, прям даже и не расскажешь, — гишпанец в полном изумлении закрутил буйной шевелюрой.
— А выиграл-то кто?
— Да разве поймешь? Вроде все проигрались.
— Как это «все»? Не бывает такого!
— Как же не бывает, ежели вполне бывает. Иди вон, растолкай любого. Подтвердят.
— А шинкарь? — дивясь, вопросил Хома.
— И шинкарь подтвердит. Он там, что, сильно убивается?
— Слезой брызжет изрядно.
— Вот же горемыка. Да, враз шинок и все хозяйство проиграть, такое не с каждым случается.
— Так это чьё теперь? — пробормотал Хома, обводя взглядом двор и добротные клуни.
Гишпанец поковырял в зубах, поразмыслил и высказал догадку:
— Полагаю, хозяйство теперь шинкарской дочке полагается. Вообще-то, я ей расписки оставил.
— Зачем оставил? — поразился окончательно запутавшийся Хома.
— Как, зачем? Отец дивчину проиграл, будто она скотина какая. Вовсе она не скотина. Приятная особа, хотя и невеликого ума. Пусть уж живёт и носом не хлюпает. Мы, гишпанцы, народ благородный, — Анчес сдержанно рыгнул, поморщился и прикрыл пасть ладонью. — Тьфу, и на какое горе мы ту мадеру допивали? Нет, что бы токаем пробавляться, от него рыгание куда духовитей!
Хома решил о пухленькой дочке шинкаря не выспрашивать — оно и так понятно. Другая забота грозовой тучей скапливалась.
— Э, гишпанская твоя душа, так сейчас сердюки просыпаться да прочухиваться начнут. В срамном виде, в досаде и полном заблуждении.
— Еще не сейчас, — успокоил Анчес. — Да и нам что за горе? Хозяйка велела запрягать. Отбудем восвояси, пока тут гляделки продерут. Чего столбом встал? Запрягай. Гляди, дождёшься вечера.
Хома сплюнул и поспешил на конюшню. Гнедко и Каурый смотрели с осуждением. Только взялся выводить коней, как во дворе заскрипел голос ведьмы. Хома осторожно выглянул и узрел, как кобельер схлопотал крепкого поддупника. Взвизгнул, закрутился волчком, держась за отшибленное место, будто его по заду драгоценным молотом угостили. Слабы эти гишпанцы, просто удивительно мягкотелы. А ещё Европа!
Ведьма поманила кучера.
— Так я запрягаю, вы ж сами изволили повелеть, — напомнил Хома, пятясь за дверь конюшни.
Прихватило за грудиной, выскочил во двор, но упрямо разогнулся:
— Чего меня валтузить? От то вообще недостойно. Я при деле…
— Оружье возьми, варвар полоумный, — Фиотия приподняла юбки и достала из-под одежды вполне знакомые пистоли. — Заряды сделал?
— А чего ж не сделать? Полноценные пули имеем. Хоть старого кабана зачаровывайте в демона, враз с копытов свалю.
Темя ожгло болью — Хома почуял, что его за волосы пригибают ниже. Фиотия едва слышно проскрипела в ухо:
— Ты пошто оружье проходимцам отдал?! Тебе для того пистолеты покупали? Коновал трусливый!
— Чего трусливый? — скрежетнул зубами гайдук, ощущая, что кожа с волосьями медленно, но неотвратимо отделяется от положенного места. — Приказ ваша светлость на пальбу по сердюкам давала? А? А пальнул бы сам, что вышло? Порубили бы нас, так?
Волосы отпустили. Хома ухватился за пострадалую голову и сказал:
— Вот и я говорю! Без команды, какое же сражение учинять? Мы люди верные, но подневольные. Скажут — биться, живота не пожалеем! А просто так, отчего нам самовольствовать?
— Или приказ отдавать оружье был? — спросила коварная баба. — Или кто сам тот ловкий манёвр удумал?
— Так я что? Мигнули бы, я бы двоих вмиг свалил. А может и троих.
— Этакий стрелок отличный? — поморщилась чёртова ведьма.
— Опыт есть, — сдержано признал Хома. — Помнится, были мы с запорожцами у Корсуни, так я…
Казацкий рот сам собой захлопнулся, да так, что в затылке что-то хряцнуло. Хорошо, язык не откусил.
— Снаряжай пистолеты да держи наготове, — приказала хозяйка. — Уйти не успеваем. Здесь останемся — у Лаща хоть и навозные жуки за охрану, но всё ж вояки недурные. Сейчас ступайте с этим дурным шулером и панночку с любовного ложа заберите. Не в себе краля, негоже её с ясновельможным оставлять.
Анчес, хитроумно изогнувшись, стоял у стойки — шинкарь сгинул, вокруг сидели и лежали сердюки, храпели вразнобой. Вид был весьма поганый. Вот же странное дело: как в седлах, так лыцари-орлы, пусть и кровососные, а ежели раздеть да навалить как попало — так вовсе тьфу. Стыд и срам!
— Что, за панночкой идти? — спросил кобельер, всё еще пытаясь заглянуть себе за спину.
— М-м, — подтвердил Хома, челюсти которого немота так и не отпустила.
Сотоварищ вздохнул и, бормоча матерное, пошёл вперед.
В светёлку вступили без церемоний — пан Тадзеуш храпел громогласно, с болезненным присвистом. На перинах ясновельможному места не досталось, скрутился на половике. Вокруг изобильно валялось дворянская одёжа и вооруженье. Хома подумал, что камзол у пана Лащинского был вполне себе чистый. Если сравнить с подштанниками. Эк ляха разморило, даже срамоту упрятать не удосужился…
— Это всё мадера, — вполголоса пояснил Анчес. — Вешать нужно за такую мадеру. У меня в брюхе до сих пор, будто углей нашвыряли. Ядский яд, а не мадера!
Хома пожал плечами, стараясь не смотреть на кровать. Даже в полутьме Хеленка сияла: спина беломраморная, линии этакие чистые, словно оленихи из ангельских кущ те ножки-ручки нализали своими бархатными языками до совершеннейшей медовой сладости и полного скульптурного совершенства. Тьфу, не к месту тот мед вспомнился…
— Ничего так вышла панночка, — признал и Анчес, озирая девичью нагую спину и чудесные ножки. — А ведь наспех кроили. Что значит, материал добротный. Вон как ловко сложилась.
Хоме захотелось сунуть кулаком в поросячью балабольскую харю, но что уж тут мордобоем исправишь. Кругом прав гишпанец — ладно сшили. Да и чего на дурня пенять? Кто шил, того и грех. Эх…
— Буди, — ткнул пальцем в девицу решительный кобельер.
— М-м, — запротестовал Хома, которого вдруг пробрало еще большее смущение.
— Э, ничего сами делать не хотите, — заворчал гишпанец. — Все на меня валите, а потом я и виноват. И играю не так, и пнуть меня опять же, нужно…
Он потряс дивчину за плечо — та не шевельнулась. Пришлось трясти еще — наконец, разлилась по подушке грива густых волос, донеся звук малоразборчивый, но пониманию доступный.
— Не, она еще и лается, блудница этакая, — возмутился Анчес. — Её для чего к Лащу подсаживали? Чтоб мадеру лакала? Вот как возьмут нас здесь за хвост…
— М-м! — сказал Хома, показывая, что жертву мадеры нужно посадить и хорошенько растолкать.
— Опять я? Она ведь и драться может, — опасливо предположил кобельер и перевернул младую даму.
Хелена на миг приоткрыла бессмысленные очи, округлила чарующий ротик, издала глубочайший вздох и вновь погрузилась в блаженный сон.
Соратники отшатнулись — выдох мадерного перегара сшибал с ног не хуже картечи.
— Я и говорю — яд, — заметил Анчес. — Прямо хоть рецепт такого пойла выспрашивай. Ладно, я сажаю, ты тряпье нацепляешь.
Хома кивнул, готовя шёлковую рубашечку — та благоухала духами, ну и липкой мадерой, понятно. Анчес хекнул, ухнул, подхватил подмышки упившуюся шляхетскую жертву и попробовал посадить — вышло даже чересчур ловко — Хеленка взлетела пёрышком и боднула гишпанца макушкой в харю.
— Да фто тафое?! — взъярился кобельер, одной рукой хватаясь за носяру, другой пытаясь удержать дивчину. Паненка задорно отмахнулась, крепко заехала няньке по шее, после чего рухнула на перину и засопела.
— Протрезвлять надофно, — сделал вывод Анчес. — Вот щас за фодой схожу, уж будет разфратнице нафей.
Гишпанец выскочил за дверь, а Хома остался под двойное похрапывание и посапывание разглядывать пречудесные красоты. Хороша Хелена, не отнять. И не угадаешь, где те шрамы. Да и что смотреть да угадывать? Особенно, когда язык вроде заворушился…
— Вставала бы ты, — уныло пробормотал казак, больше для проверки. Но слова выходили складно и ловко. — Вовсе недосуг валяться. Того и гляди, иудейские бесы прискачут. А ты в этаком виде. Неприличность выйдет.
То ли показалось, то ли, вправду ресницы вздрагивают? Подсматривает? С неё станется.
— Давай-ка, потихоньку, — попросил Хома, приглашающе расправляя и встряхивая шёлк.
Замычала недовольно, но села и подняла руки. Хома обрадовался и ловко накинул рубашку.
— Теперь-ка юбки и иную сбрую…
Не, не пошло — обратно завалилась на перину.
Хома убрал с лица подопечной завесу густых, малость липких кудрей и принялся уговаривать:
— Вставай, Хеленка, вставай. Оденемся да пойдём, я тебе рассолу налью, сразу полегчает. А ещё я тебе молот принес. Новый, ладный, ох и хорош молот!
— Аг-м?
О, зашевелилась! То ли обещанный молот взбодрил, то ли рассольчик поманил…
Вообще трудным дело оказалось. Откуда у казака уменье юбки напяливать? Вовсе редкая надобность. Ладно бы ещё задирать, а в обратном порядке и вовсе запутаешься…
Так и вышло, запутались. Хеленка утеряла равновесие, взмахнув ручками, наступила на впалое ясновельможное брюхо — полюбовник издал оскорбленный свисто-храп — а стреноженная юбками паненка повалилась прямиком на дверь. Та по закону известной подлости мироздания перед ней распахнулась — и замерший на пороге гишпанец попытался заслониться от столь внезапного нападения…
Ну, какой из ведра с водой щит? Несуразный щит. Хома успел отпрянуть, остальных окатило водицей — злокозненный кобельер не поленился сбегать во двор и принести студеной, шоб пробрало пьяненькую. Пробрало. Панночка приглушенно повизгивала и отряхивалась, гишпанец отфыркивался, даже ясновельможное бесчувственное тело на половике, заворчало и подтянуло обильно окропленные ноги.
Зато далее пошло легче — Хелена, даром что полумёртвая, от холодка малость впротрезвление пришла и не возражала, когда её спешно обряжали. Одели, напялили на белые ножки сапожки — можно было и идти. Мокрый как мышь гишпанец отыскал полотенце и спешно вытирал свою облипшую башку.
— Ишь, а все одно спит, — удивился Хома, наблюдая за высокославным ляхом — пан Лащ славно подогнул мосластые колени и выводил вовсе иную мелодию, весьма достойную, аж киевские певчие тому храпу позавидуют. — Постойте, а где ж ус Лащевский?
— Который еще ус? — пробурчал гишпанец у которого день решительно не задался. — Что нам тот ус?
— Так левый ус. Нету ж его, — Хома указал пальцем на однобокость физиономии знатного ляха.
— М-да, — согласился Анч. — Вроде обоеусый был, а теперь чуть иначе. Странно. Хотя они ж католики, там вообще ничего не поймешь. Пошли отсюда.
— Постой. Хватятся же уса. А кто виноват — мы виноваты. Помяни мое слово — вздёрнут или порубят.
— Так уж и порубят, — усомнился гишпанец. — На что нам его ус? Это ж не кошель со злотыми. Сам потерял. Нечего напиваться как свинья. Здесь не Варшава со всякими благородными фокусами.
— Где ус?! Надо его хоть рядом с хозяином положить.
— Нет уса. Мы бал-ов-ал-ись! — вдруг призналась Хеленка и икнула.
— Вовсе одурела, — прошептал Хома и мельком глянул на сотоварища. — А это что?!
— Опять-то что «что»? — поморщился кобельер, бросая на ясновельможного певца мокрое полотенце.
— Это что?! — процедил Хома, вытягивая из-за кушака пистоль…
На голове гишпанца, меж подсушенных, но все одно облипших волосьев, торчали два выроста. Не шибко громадных, на бородавки похожих, но всё ж явно поболее и очевидно костяных. Да еще этак ровно-ровно посаженых… От же, мать его пёсья курица! Да никакой он не гишпанец, и даже не кацап, а вообще явный чёрт! Вот оно и рыло поросячьим пятаком очень доказательно проявилось!
— Ты чего? — заволновался поддельный гишпанец, норовя отвернуть носяру от пистолетного ствола.
— А то! Чёрт в товарищи казаку подстраивается?! Да не бывать такому, хоть как меня соблазняй.
— Да нахрен ты мне сдался! — выпучил глаза проклятый Анчес. — Вон она, соблазнительница твоя, мадерой икается. Пистоль убери! Нашёл каким манером возмущенье проявлять.
— Да я… — Хома взвёл курок — я на чёрта и самую богатую пулю не пожалею! Пристроился он! Да был бы чёрт, а то так, чертовство замызганное.
— Да я вообще не чёрт! Пистоль отверни!
— Тю, не чёрт он?! А рога?!
— Что рога? — Анчес пощупал свои выросты. — Ну, рога. Что ж, только у чертей рога? А еще образованный вроде человек, грамоту он знает…
— Да как же не черт, если вылитый чёрт! Побожись… то есть покажи, что хвоста нет.
— Что — хвост? Вон, у каждого кочета хвост, это вообще не доказательство!
— А ты покажи, покажи!
— Не покажу. Во-первых, перед мужчинами не заголяюсь, во-вторых, проклятая ведьма такого пинка подарила, что распухло всё. Ранимая часть…
— Значит, есть хвост, — потерянно пробормотал Хома. — Выходит, я хвостатого чёрта за товарища считал.
— Да что вы мелочные такие, — обиделся кобельер. — Хвост, рога… У тебя вон зубы лошадиные, так я ж тебя за мерина не считаю. Образованный человек, башкой подумай: у чертей на ногах что? Ко-пы-та! У меня копыта есть?
Тут не врал верткий гишпанец — копыт у него не имелось. В сапогах ступни крепкие, мозолистые, но всегда мытые — ведьма дурных портяночных запахов не любила. Может, морок на ногах? Очень даже легко! Или такая порода бескопытная? Специально для введения в смущение выведенная?..
— А что, чертей с человечьими ногами вообще не бывает? — неуверенно уточнил Хома.
— Не бывает, — подтвердила, покачиваясь, Хеленка. — Какой же он чёрт, если он… Ой…
Панночку согнуло вдвое и из неё изверглись остатки мадеры и иных славных яств.
— Вот! Довыпытывался, иезуитская рожа! — зашипел Анчес, подхватывая страдалицу под локотки. — Ты меня еще на костер посади, катский вояка! Сам живодёр, клейма некуда ставить, а допросы допрашивает. Глянь, что наделал — уж и груздочки вышмякнулись…
Панночке наскоро вытерли личико и поволокли прочь из светлицы. Может, оно и к лучшему — ежели пана Тадзеуша в этаком загаженном хлеву найдут, про сгинувший с ясновельможного лика ус, вопросов куда меньше будет.
Не успели ведьминские слуги сквозь шинок проскочить, как на улице истошно заорали:
— Пан Лащинский, воинство поднимайте! Беда! Бесы с погоста набежали, город жгут и баб валяют!