11 августа 1958 года ЧЕРТИ, ШТУРМУЮЩИЕ НЕБЕСА

Жидкий кислород парил.

Вокруг ракеты стоял густой белый паровозный пар. Иней полз по ракете от днища кислородного пара, и ракета медленно бледнела. Она белела на глазах.

Вернера фон Брауна знобило. Нетерпение? Желание поскорее увидеть ракету в полете?

— Готовность пятнадцать минут, — деревянным лязгающим отрывистым голосом объявил динамик. — Дежурному расчету находиться в «мейлервагене». Доложить об эвакуации личного состава и техники. Объявляется готовность номер один.

Вернер фон Браун повернулся к доктору Рашеру. Признаться, он недолюбливал медика. О его экспериментах в концлагерях во время прошлой европейской войны ходили жутковатые слухи. Но, говоря откровенно, специалист он был отменный.

— Как пилот? — спросил Браун.

— Прекрасно держится, — сверкнул стальным зубом в верхней челюсти доктор. — Держит сто тридцать на восемьдесят. СС все-таки умеет воспитывать людей без нервов!

— Отлично, — фон Браун снова вернулся к своему перископу.

Из бункера ракета выглядела толстым круглым карандашом, удерживаемым сложным мостом из окрашенных в красный цвет ферм.

— Готовность номер один, — гремел динамик. — Повторяю, объявляется минутная готовность!

— В графике, Вернер. Мы в графике, — успокаивающе сказал из-за спины Рудольф.

— Ключ на старт! — придвинув к себе микрофон, приказал главный конструктор.

— Есть ключ на старт! — четко отозвались из «мейлервагена».

Пошел набор схемы запуска ракеты в комплексе со стартом. На матовом стеклянном прямоугольнике вспыхнуло: «Ключ на старт!»

— Дренаж!

Белое облако кислородного пара исчезло: закрыли дренажные клапаны. Начался наддув баков.

— Первая продувка!

— Есть наддув боковых блоков.

— Есть наддув центрального блока.

— Есть полный наддув!

— Пуск!

Остались считанные секунды. Захотелось увидеть лицо пилота, лежащего сейчас в кабине в скафандре и гермошлеме.

— Есть пуск!

Заработала автоматика, сработанная на заводах концернов АЭГ, «Сименс» и «Рейнметалл-Борзиг».

Теперь Вернер фон Браун не отрывался от перископа. Он видел, как стремительно и вместе с тем плавно отошла от корабля кабель-мачта. Теперь уже ничто не связывало ракету со стартовой площадкой.

— Зажигание!

Бурое облако пыли и дыма забилось под еще стоящей на старте ракетой. Затем внизу вспыхнул ослепительный ком света.

Ракета стояла на старте, словно раздумывая, стоит ли ей отправляться в далекое и опасное путешествие.

— Подъем!

В буром облаке появился огненный столб. Медленно, еще неохотно, огненный кинжал устремился в небо. В его свете корпус ракеты казался призрачно-прозрачным. Браун пристально смотрел в перископ, словно его усилия могли помочь ракете набрать скорость. Хрустнул в пальцах сломанный карандаш.

— Ракета идет нормально! — докладывали из «мейлервагена». — Полет устойчивый!

Тридцать секунд. Критическое время пройдено!

И именно в этот момент, когда главный конструктор облегченно вздохнул, поднимающийся белый столб стал искривляться. Ракета теряла управление.

— Нет разделения! — тревожно доложили из «мейлервагена».

В небе вспух чудовищный ком. Из него летели огненные ленточки, которые сплетались в узлы бушующего пламени. Даже сюда. Под бетонные своды бункера донесся гул. Задрожала земля. На столике с минеральной водой задребезжали пустые стаканы.

Фон Браун резко оттолкнулся от перископа, некоторое время сидел с неподвижным лицом. Где-то наверху горели сосны и плавились валуны, с тревожными воплями прошли пожарные машины, но Гейнцу ун-Герке уже не было до этого дела.

Фон Браун со злостью ударил кулаком по столу. Брызнули в стороны скрепки и карандаши.

— Успокойся, Вернер! — спокойно сказал вставший за спиной генерального конструктора доктор Рашер. — В конце концов, ничего страшного не произошло. Неудачный пуск — и только. Там ведь не было немецкого пилота. А славянских макак для запусков найти не так уж и трудно.

— Перестаньте, — брезгливо сказал фон Браун. — Меня уже тошнит от вашей эсэсовской уверенности и прямоты.

Доктор Рашер пожал плечами, но спорить не стал.

— Брак в системе управления, — авторитетно сказал Рудольф. — Вернер, мы не один час гоняли двигатели на стендах, и все было нормально.

Главный конструктор задумчиво рисовал на чистом листе бумаги чертиков.

— Какая разница, — сказал он. — Надо все начинать сначала. Каждый узел надо проверять трижды, четырежды, столько, сколько потребуется, чтобы мы были уверены в успехе.

— Я же говорил, — вздохнул Рудольф. — Нельзя было пускать первым водолаза, воздух его не принял.

* * *

Ганс узнал о гибели ун-Герке в этот же день. Таиться было глупо — новости в островном гарнизоне расходятся быстро. Да и взрыв почти на старте говорил за себя. Может быть, именно поэтому генерал Дорнбергер сам пришел к нему. В парадном мундире, с орденской колодкой на груди.

Вошел без стука, взмахом остановил вскочившего Ганса, сел верхом на стул, прикусив нижнюю губу. Снял фуражку, открывая высокий с залысинами лоб.

— Такие дела, солдат, — сказал он мрачно. — Запуск был неудачным. Ты слышал?

— Трудно было не услышать, — кивнул Ганс, садясь на постели.

— Он был хорошим солдатом, — генерал не смотрел Гансу в глаза. — Две бронзовые медали «За храбрость», Железный крест говорят за себя. Ты знал о его наградах?

— О наградах мы не говорили, — волнение генерала передалось и ун-Леббелю, но Ганс старался держать себя в руках. — Он немного рассказывал об операциях, в которых участвовал.

— Скромность украшает хорошего бойца, — сказал Дорнбергер. — Трусишь?

— Немного есть, — признался Ганс. — Это вроде танка на обкатке — страшно, а убежать нельзя.

— Молодец, — серьезно признал генерал. — Отдохни. Успокой нервы. Сходи к женщине. Выпей, если будет желание. Страх приходит помимо воли, но его можно перебороть.

Он посидел, глядя в окно. Надел фуражку и встал.

— Хорошо держишься. Это прекрасно. Нам всем надо хорошо держаться. Выпей, Ганс. Алкоголь прекрасно растормаживает нервную систему. Сразу становится легче.

— Я не пью, — сказал ун-Леббель.

— Иногда правилами стоит пренебречь, — кивнул генерал. — Но мне нравится, как ты держишься.

На выходе Дорнбергер остановился.

— Знаешь, — сказал он. — Иногда мы все кажемся мне чертями, штурмующими небо. Но ангелы стоят на страже небес, они просто сбивают чертей, не давая им набрать высоту.

Он ушел.

Ганс ун-Леббель долго лежал на постели, закинув руки за голову. Нет, он не ломал голову над словами генерала, он в этих словах не видел ничего загадочного. Черти, штурмующие небеса! Хорошо сказано. Он сожалел о смерти ун-Герке, как сожалел бы о гибели любого соратника, с которым ему пришлось бы выполнять поставленную задачу. О павших ничего, кроме хорошего! Ганс не задумывался над причинами неудач, в результате которых погиб ун-Герке. Над подобными вещами всегда найдется, кому подумать и без него. Ун-Герке погиб, как солдат, — вот это было главным.

Следующим был он.

«Славянская макака», — с неожиданным горьким сарказмом подумал ун-Леббель.

Никогда его не интересовало собственное происхождение. Он был сыном рейха. А теперь словно какая-то трещинка образовалась в сознании, и эта трещинка не зарастала, она все ширилась. Ун-Леббель гнал от себя плохие мысли. Солдат не должен думать, на то у него есть отцы-командиры. Солдат должен исполнять свой долг перед фюрером и Германией. Долг крови.

И все-таки последнее время Гансу ун-Леббелю хотелось узнать, кем были его родители и кем был он сам. Разумеется, он знал, что родился на окраинах рейха и был сиротой. На это указывала приставка «ун» к его фамилии и сама фамилия, лишенная родовых корней и взятая с потолка ленивым писарем бюргера.

Но теперь ему хотелось заглянуть в прошлое — неужели и в самом деле кто-то из его родителей был славянского происхождения — человек расы, обреченной на подчинение и покорность. Ганс немало повидал их во время службы в Северной Казакии. Ленивые, неторопливые в движениях, неспособные к наукам и обожающие играть в свободное время на гармошке — музыкальном инструменте, похожим на аккордеон, лузгающие вечерами семечки, устраивающие драки улица на улицу и село на село, русские всегда казались ему безнадежно отставшими от передовых европейских наций.

Странно было даже подумать, что он, ун-Леббель, является потомком кого-то из них.

Странно и стыдно.

* * *

А еще через день это получило неожиданное подтверждение.

Они с Барбарой пошли купаться.

Искупавшись, Барбара заторопилась — ей надо было отоварить продовольственные карточки, выданные в «веселом домике». Сама она сейчас в продуктах не нуждалась — ун-Леббель получал все необходимое по заранее оформленным заказам. Но Барбара отдавала продукты подругам, которые в этом нуждались. Девочки из «веселого домика» ей завидовали — она была женщиной единственного мужчины. Им же порой приходилось обслуживать несколько клиентов за вечер. Особенно бесцеремонными были парни из охраны — обслуживание в домике было бесплатным, вот они и старались за вечер получить как можно больше впечатлений, благо все они были молоды и крепки и могли поменять в течение вечера нескольких партнерш.

Барбара ушла, а Ганс остался нежиться под неярким северным солнцем, которое, впрочем, грело в это лето, как никогда. Старожилы острова даже припомнить не могли другого года, в котором было столь же много ясных и теплых дней.

Накануне на остров приехал обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер. Это был широкоплечий старик двухметрового роста с рваными шрамами на грубом неулыбчивом лице. Он был руководителем СД, и на остров его привели вопросы государственной безопасности.

Возможно, кого-то в министерстве испугала болтливость доктора Мезлиха.

Говорил Кальтенбруннер на ужасном венском диалекте, проглатывая окончания слов, отчего его речь казалась невнятной. Он много курил, в основном — трофейный «Кэмел» с желтым верблюдом на пачке. Сигарету он никогда не выкуривал до конца, а неожиданно посреди разговора тушил ее пальцами и засовывал окурок в пачку, чтобы через несколько минут вновь достать его и прикурить от зажигалки, выполненной из гильзы крупнокалиберного пулемета. Ганс никогда не видел подобных зажигалок. Беседовавший с каждым из них Кальтенбруннер заметил любопытство юноши, подкинул зажигалку на широкой ладони и любезно пояснил:

— Изделие русских. Трофей с Восточного фронта. Она у меня уже семнадцатый год, только фитили меняю и кремни.

— Вы воевали, господин обергруппенфюрер? — уважительно поинтересовался Ганс.

Кальтенбруннер дернул щекой.

— Начальство не воюет, камрад. Начальство организовывает войну. Но ты можешь мне поверить — это значительно труднее, нежели воевать самому.

Сейчас, лежа среди камней, ун-Леббель услышал его характерный сиплый голос заклятого курильщика. Собеседником Кальтенбруннера был доктор Рашер, уж его-то голос Гансу был хорошо знаком. Видимо, прогуливаясь и беседуя, они забрели на берег моря, где лежал ун-Леббель.

— Все это лирика, — нетерпеливо сказал Кальтенбруннер. — Один воспитанник, два, да хоть целая сотня. Это никого не должно волновать. В бюргерах их тысячи.

— Я вас понимаю, — доктор Рашер неприятно рассмеялся. — В сорок третьем мы их поднимали в барокамере. Пусть они выплевывали свои легкие, но мы все-таки нашли оптимальные режимы для наших летчиков. И опыты по переохлаждению… Мы их проводили по личному указанию рейхсфюрера, обергруппенфюрер. Никого не интересовало, сколько их сдохнет от холода, куда важнее было решить вопросы спасения наших летчиков, которых сбивали над северными морями.

— Все это лирика, — снова сказал Кальтенбруннер. — Меня абсолютно не интересует, чем вы занимались во время войны. Такие люди, как мы, доктор, не имеют прошлых заслуг перед рейхом. Рейх интересуют заслуги настоящего времени. Вы уверены, что этот «ун» психологически готов к полету?

— Конечно, — без раздумий ответил Рашер. — Я не сомневаюсь, что смерть первого подопытного испугала нашего второго кандидата. Но в нем течет славянская кровь, а вы сами знаете, что русские эмоционально тупы и не способны к серьезным переживаниям. Это благодатный материал для любого эксперимента. Они быстро смиряются с неизбежным.

— Он что-нибудь знает о своем происхождении? — Кальтенбруннер остановился, прикуривая сигарету.

Доктор Рашер терпеливо ждал, когда он прикурит.

— Этого здесь не знает никто, — возобновляя движение, сказал он. — Тем более — он. Но я смотрел его дело. Мальчишкой его вывезли из Сталинграда. Отец — немец Поволжья, фольксдойче. Мать — русская. Антропологическая комиссия признала его годным к немцефикации. За ним сразу был закреплен воспитатель, он вел его до направления в бюргер, и позже был использован для психологической проверки кандидата. Надо сказать, он ее успешно выдержал. Добротный материал. Они воображают себя немцами, не осознавая, что им уготована участь пушечного мяса. Кровь невозможно очистить, никто из них никогда не станет истинным арийцем.

— Игра стоит свеч, — хохотнул обергруппенфюрер.

— Это не игра, это государственная политика. Война слишком дорого обошлась немцам, мы нуждаемся в солдатах, а это наилучший способ, чтобы пополнить армию крепкой и здоровой молодежью.

— Вы умеете воспитывать чувство долга в подопытных обезьянках, — сказал Кальтенбруннер.

— Поверьте, обергруппенфюрер, это несложно, — сухо усмехнулся Рашер. — Надо только заставить их поверить в необходимость и обязательность жертвы. Если они уверуют, то готовы ради этого свернуть горы.

Голоса медленно удалялись, но Ганс не шевелился. Он хорошо помнил мрачную охрану Кальтенбруннера и не сомневался, что при необходимости они могут действовать решительно и жестко. Ведь он услышал разговор, который совершенно не предназначался для его ушей. Более того, знание некоторых деталей этого разговора делало его опасным.

Он лежал на спине, глядя в небеса, и сжимал кулаки. Пушечное мясо! Обезьяны, которые служат истинному германцу. Всю жизнь ему внушали, что рейх — это судьба, что он живет ради рейха и во славу его. Все оказалось обманом. Пустота и отчаяние жили в душе Ганса. Пустота и отчаяние. И ярость.

И обида, что его считают неполноценным.

* * *

— Ты спишь?

— Да.

— А мне не спится, — пожаловалась Барбара. — Мне хорошо и страшно. Я постоянно думаю, когда это все закончится? Что будет потом, когда ты уедешь? Рано или поздно все кончается. Я пытаюсь представить, что будет с тобой и что будет со мной, и мне хочется плакать. Я не буду жить без тебя.

— Все будет хорошо, — сонно сказал ун-Леббель, прижимая к себе женщину. — Спи!

— Знаешь, — она устроилась у мужчины на руке. — У меня такого никогда не было. Мне хочется выйти за тебя замуж, родить ребенка. Но ведь это невозможно, нас при отправке всегда стерилизуют. У меня никогда не будет детей. — Она тихо всхлипнула. — И тебе никто не разрешит жениться на славянке…

Ун-Леббель молчал. А что он мог сказать? Все, что говорила Барбара, являлось истинной правдой. Их связь не имела будущего. И от этого было очень тяжело. Он привык к этой худенькой женщине, он испытывал к ней щемящую нежность. Сознание того, что им скоро предстоит расстаться навсегда, наполняло душу ун-Леббеля тоской и печалью. Ганс ничего не знал о любви, воспитание его исключало всякую нежность и привязанность к женщине. И все-таки это была любовь. Первая и последняя, а оттого окрашенная неистребимой грустью. Только Ганс этого не подозревал.

Он лежал, легким усилием мышц баюкая спящую женщину.

Ночь бродила по комнате, ночь вспыхивала зеленым огоньком в зрачке невидимого в темноте радиоприемника, ночь шуршала в эфире, сопровождая красивую негромкую мелодию Уго Кесслера из кинофильма «Берлинский вокзал».

Они уплывали на маленькой покачивающейся лодочке постели в утреннюю тишину — два человека, которые никогда не принадлежали этому миру, которые были обманутыми пленниками, живущими в клетке, но воображавшими себя свободными.

Он нежно вслушивался в дыхание женщины, понимая, что ничего подобного в его жизни никогда уже больше не будет. Он жалел Барбару, хотя даже не мог представить, как она будет без него в этом безжалостном мире, в котором с легкостью врут и с легкостью нарушают свои обещания, в котором все живут применительно к изгибу подлости и потому похожи на кривые изломанные деревья. Он знал, что ей будет плохо, очень плохо, и был не способен что-либо изменить в ее судьбе.

Для себя он уже все решил.

Загрузка...