Каждый вечер я возвращаюсь к себе в комнату, не раздеваясь, встаю перед зеркалом и тихо себя ненавижу
Кстати, не всегда тихо. Случается, что сумка летит в одну сторону, туфли в другую. Мне пришлось заменить обычный светильник на шар из небьющегося пластика. На внутреннем дизайне комнаты, если такой и замышлялся, это почти не сказалось. Зеркалу тоже доставалось, но оно было небьющимся с самого начала. После того, как я поранилась отскочившими от него каминными щипцами (на кой черт в доме каминные щипцы, если нет настоящего камина?!), да еще кто-то, кажется — Ансельм, объяснил мне, что разбить зеркало есть дурная примета, я оставила его в покое. Зеркало не виновато, что я урод. Оно просто с нечеловеческим равнодушием сообщает мне этот непреложный факт.
Зеркало я тоже ненавижу, но, кажется, эта дрянь сильнее меня.
Доктор Йорстин, мой психоаналитик, не устает твердить: «Тебе нужно принять себя как есть, полюбить себя… полюбишь себя, и весь мир тебя полюбит… дай ему хотя бы малый шанс…»
Но как можно любить то, что отражается в зеркале?!
Ансельм со свойственной ему проницательностью замечает:
— Если тебе так уж не по вкусу твоя внешность, от зеркала можно просто избавиться. Черт с ним, — продолжает он, развалясь на диване во всю свою широту и долготуи с прохладным любопытством наблюдая за моим безмолвным поединком с собственным отражением. — В конце концов, ты умная, я знаю сотню человек, которым этого твоего качества остро не хватает. Из этой сотни добрая половина охотно поменялась бы с тобой своими преимуществами.
— Вот и ты тоже понимаешь, что внешняя привлекательность — их преимущество, — брюзгливо констатирую я.
— Не будь злюкой, Тонта, и никто не заметит разницы между ними и тобой.
— Они и я… я и они. Между нами всегда будет пропасть.
— Перестань, — ворчит Ансельм. — Ты всегда можешь изменить свою внешность. Покрасить волосы, укоротить нос, нарастить то, чего, по твоему мнению, недостает для полной гармонии. Ты вообще имеешь представление о том, — вопрошает он, воодушевляясь, — какова она, полная гармония?
Я зависаю на пару минут в задумчивости. И пока перед моим внутренним взором проносятся одна за другой шаблонные красавицы с идеальными женскими формами (каждая вторая с неописуемым злорадством демонстрирует мне выпяченный средний палец), Ансельм с огромным сарказмом объявляет:
— Но тогда это будешь уже не ты, а какая-то положительно незнакомая ни мне, ни тебе самой, никому вообще девица, никогда прежде в природе не существовавшая. Будто бы только что народившаяся на свет, и сразу во взрослом состоянии. Что само по себе довольно забавно и наводит на разнообразные размышления, но не приведет ли это к утрате тобою той личности, к какой все мы, не исключая и тебя самое, привыкли? Что, если твоя новая оболочка, самых волнующих статей и самой выигрышной внешности, не примется диктовать заточенному внутри этой прекрасной и благоустроенной тюрьмы сознанию свои правила, перекроит под себя и избавится от лишнего? А что конкретно она сочтет лишним, мы все, и ты в том числе, можем лишь гадать.
— Давайте проэкспериментируем, — бормочу я сварливо, но никто меня не слушает.
— Нет уж, лично я, — разглагольствует Ансельм, болтая в воздухе мощной волосатой ногой в разношенном тапочке и разглядывая меня весело и беззастенчиво, — вполне доволен твоим обществом в актуальном облике, отвыкать не готов и тебе не советую. Просто не будь злюкой, и это всем упростит жизнь.
— Всем-всем? Даже мне?
— Ты не поверишь!
Я смотрю на него — шесть с половиной футов первосортного загорелого мяса, на доступных обозрению участках покрытого светлой тутой шерстью и неоновыми татуировками, литые мышцы, чеканный профиль, мощная челюсть в вечерной щетине… какую еще пошлую псевдолитературную характеристику универсального самца можно здесь применить?., и вот ведь подлость: все перечисленное ляжет в строку, все в наличии, можно подойти и потрогать, дабы убедиться в реальности. Я таращусь на него, и мне хочется убить его, пускай даже иронией. Ненавижу его совершенство в уничтожающем контрасте с моим убожеством. Рядом с ним я выгляжу еще гаже и ничтожнее, чем в одиночестве перед проклятым зеркалом. Словно бы небесам недостаточно того, что они произвели меня на свет тощей блеклой страхолюдиной, и они, чтобы побольнее наказать, послали на мою голову эту шести-с-половиной-футовую напасть — самодовольную, безупречную во всем, не исключая интеллекта, что с их стороны в особенности оскорбительно. Аргументация типа «невзрачная, зато умная» рядом с ним не прокатывает. Ну да, он ничуть не глупее меня, а в современных разделах большой математики сведущ даже и поболее.
Но, в отличие от меня, он еще и хорош собою.
Мы даже не комическая пара из оперетки. Мы — красавец и чудовище.
Должно быть, мои тайные мысли отражаются на лице, добавив ему безобразия, потому что Ансельм приподнимается на локте и досадливо роняет:
— Сделай одолжение, Тонта, перестань. — Потом делает красноречивую паузу и задает вопрос, от которого меня окончательно начинает трясти: — Так мы займемся любовью или?..
— Или, — цежу я, не размыкая губ, наполнив свой ответ всем ядом, какой только сыскался в моих ядовитых железах.
Без малейшего промедления он уточняет:
— А сексом?
Не удостаиваю его ответом.
— Тогда, может быть, мы просто… — и он называет вещи своими именами.
— Пошел вон! — изрыгаю я с адским пламенем.
Ансельм беспрекословно подбирает конечности и выпутывается из объятий дивана.
— Шутка, — говорю я хладнокровно. — Ты ведь знаешь, мой цинизм ни в чем не уступает твоему.
— Да как угодно, — фыркает он, нимало не обидевшись, и снова распростирается. От него мои припадки отскакивают, как теннисный мяч от стенки. Не будь он так хорош, нас можно было бы назвать идеальной парой. — Коль скоро интимная сфера отпадает, можем порезвиться в сопространственной проблематике за номером семь тысяч сто пять, твоей любимой. Ты ведь, кажется, совсем на ней подвинулась? Или просто поболтать… хотя болтать ты сегодня, как я вижу, тоже не расположена.
Проницательный, я же говорила… И чего я на него взъелась? Едва только мне в голову приходит эта первая за вечер здравая мысль, как он живо садится на диване и адресует мне тот же вопрос:
— Антония Стокке-Линдфорс, и чего ты, спрашивается, на меня взъелась?
У меня даже вся злость прошла. Я стою перед ним, хлопая глазами, как самая глупая кукла (большие серые глаза-стекляшки и короткие, словно подпаленные, белесые ресницы, словом — безобразнее некуда).
— Ты же знаешь, Тонта, как я тебя люблю, — сообщает он самым убедительным на свете голосом.
Я вздыхаю, успокаиваюсь и разыгрываю обычную репризу в духе «ах, я вся млею от одного твоего голоса». То есть мощусь к нему под бочок, под его громадную жаркую лапищу, а после еще пары-тройки прочувствованных вздохов и вовсе перебираюсь на колени. Не думаю, чтобы его это ввело в заблуждение. С его-то хваленой проницательностью… Ну, так и он знает, что мне доподлинно известно: он всем девушкам уже говорил, говорит и будет говорить ту же запиленную фразу. Все потому, что он неложно любит ту фройляйн, которая в данный момент времени пребывает в пределах досягаемости его упомянутых выше жарких лап. И он будет в это свято верить, и нет оснований подозревать его в неискренности, и для всех будет проще не задумываться о том, что было до и что будет после. Сегодня он со мной и вчера тоже был со мной, а если повезет — то останется со мной и завтра. Божественный, головокружительный, без физических изъянов и личностных аберраций. Велеречивый укор моему никудышеству.
— Сопространственная проблематика семь сто пять, — мурлычу я (хотя какое там «мурлычу»… голос у меня — тупым ножом по точильному камню!), — раздел третий, первые два я уже худо-бедно расковыряла.
— А чем отблагодаришь? — ободряется он.
— Что-нибудь придумаю…
Он захочет задержаться на ночь, но я его все же выставлю. А зеркало никуда не денется.
И эта пытка не закончится никогда.
Уж не знаю, какие зависимости и аналогии выстраивались в Ансельмовой башке, когда он производил от моего имени этот чудовищный ласкательный деминутив, но хотите знать, что такое «Тонта» в переводе с испанского? Дуреха.