16. Великая осада

ноябрь 1217 – май 1218 года

Вместе с первым снегом прибыл в Тарб молодой граф Бигоррский. С Петрониллой встретился холоднее, чем расставался. Будто прогневала его чем-то, покуда не виделись, а чем – неведомо.

Потчевать свою светлость велел. Угощался долго и обильно. Все, кто были за столом, уж притомились жевать и откусывать, а сын Монфора ел себе да ел. Только не в коня корм: Гюи всегда много ел, но всё оставался таким же тощим.

Молчаливым он и прежде был, а вот лицо у него сделалось какое-то иное, почти незнакомое. Таким не помнит его Петронилла – суровым, мрачноватым. Будто пламенем его опалило.

Поглядывала Петронилла на юного своего супруга, гадая: что такого могло с ним случиться за время их разлуки?

А ничего особенного с ее мужем не случилось. Просто Рожьер, брат графини, убил Гюи де Монфора. И сразу сделалась монфорову сыну противна эта рыжая Петронилла с бледными веснушками на вечно мокром носу.

Глядит на него чуть ли не жалобно. И снова будет плакать в постели.

Молодой граф в Бигорру с малым отрядом приехал, а уехать хотел с большим. Собирался склонить гасконских баронов поддержать его отца, Симона, и дать ему людей, лошадей, оружие и припасы, какие сыщутся.

Об этом и были все мысли монфорова младшего сына, а о родичах жены старался он и вовсе не думать.

Но несмотря на это, ночью пришел к Петронилле и исправно выполнил супружеский долг. Жена прильнула к нему под бок костлявенькой мышкой – с холодненькими пальчиками, с хлюпающим носиком. Всхлипнула тихонечко. Гюи машинально высморкал ей нос, как частенько делал с маленькими братьями.

– Ух, лягушка, – сказал он. И почти мгновенно заснул, вольготно раскинувшись на просторной кровати.

Петронилла безмолвно проплакала всю ночь и наутро встала с распухшим лицом.

Гюи заметил это, когда она помогала ему одеваться.

– Что это вас так разнесло, жена? – спросил он с подозрением. – Вы больны, а?

Она покачала головой, боясь разрыдаться и тем вызвать его гнев. Гюи затянул пояс и сказал догадливо:

– Что, опять ревели?

И когда она кивнула, спросил:

– На этот раз из-за чего? Обидел я вас?

Петронилла довольно долго молчала и вдруг, подняв глаза, проговорила:

– Муж, вы меня совсем не любите.

Гюи искренне удивился. Так удивился, что на кровать обратно шлепнулся и рот разинул, будто деревенщина на ярмарке.

Полюбопытствовал:

– А почему я должен вас любить?

– Но ведь я выдана за вас замуж…

Петронилла залилась багровой краской и замолчала. Гюи глядел на нее исподлобья. Под его взглядом она краснела все больше и больше.

– А если я… – прошептала Петронилла. – Если я вам… ребенка… то…

Гюи честно ответил:

– Скажите спасибо, жена, что я вас не придушил без лишних затей. Ваши братья – клятвопреступники. А Рожьер де Коминж убил моего дядю…

Петронилла присела на кровать рядом с мужем. Сложила руки на коленках, повертела пальчиками. Робко ткнулась лицом мужу в плечо. Не отодвинулся.

– Если вы меня ненавидите, – сказала Петронилла, – тогда почему же… ночью…

– Отец велел, – ответил Гюи просто.

* * *

Нынешняя зима была для Симона долгой и одинокой. И не упомнит, когда столько печали наваливалось на него разом.

Сперва отправил в Бигорру младшего сына: пусть наберет, сколько сможет, подкрепления у драчливых гасконских баронов. Не все же они на стороне еретиков драчливость свою тешат?

Вскоре после того уехала в Иль-де-Франс дама Алиса.

Кажется, впервые в жизни так между ними вышло, что не Симон ради похода оставляет Алису, а наоборот – она бросает супруга в одиночестве и отбывает в путь.

Алиса хотела просить для Симона помощи у короля Франции Филиппа-Августа. Настало время, сюзерен, выполнять обещание. Настало время.

Алиса де Монморанси была в кровном родстве с королем и потому полагала скоро склонить его к согласию.

Все так; да только непривычно это – чтобы Симон оставался, а Алиса уезжала…

Вместе с графиней уехал на север и епископ Фалькон.

И нависла над Нарбоннским замком мокрая, скучная южная зима. Сочилась влагой, томила бездействием и вовсе не спешила заканчиваться.

А дама Тулуза тоже затаилась за своими валами и палисадами. До самой почти весны не тревожила Нарбоннский замок вылазками, не щипала и не покусывала старого льва за желтые бока. Зимовала.

Симон подолгу просиживал у могилы брата – молился, грезил. Время будто застыло, перестав двигаться от истока к завершению.

Когда настал, наконец, Великий пост, Симон начал истово поститься и выстаивал мессу иные дни по два раза. Он почти ни с кем не разговаривал. Он тосковал по брату. Ему не хватало Алисы. Ему не хватало Фалькона.

* * *

В Тарбе Гюи пробыл полтора месяца. За такой срок заручился поддержкой четырех баронов и с их помощью увеличил отряд на пятьдесят человек. Но это было и все.

Дважды они с Петрониллой выезжали на охоту и один раз из этих двух едва не сломали себе шею на горных кручах.

На прощание Гюи поцеловал жену ласковее, чем предполагал. А та обвила его шею тонкими белыми руками. У локтей уже проступили веснушки, предвестники нескорой весны.

– Прощайте, муж, – сказала она. – Я так хотела бы родить вам ребенка.

Гюи усмехнулся. Эту песенку она напевала ему в оба уха вот уже полтора месяца.

– Я был бы вам очень признателен.

Петронилла отстранилась, подергала мужа за рукав.

– Смотрите же.

– Куда?

Гюи повернулся кругом. Петронилла засмеялась.

– На меня смотрите. Видите?

Ничего особенного в своей жене Гюи не приметил. Петронилла никогда не была хороша собой. В последнее время у нее немного расплылись носик и губки. Гюи относил это на счет ее плаксивости и непреходящей простуды.

– Что, не видите? – настойчиво повторила она. – Не видите, как я подурнела?

– Вижу, – проворчал Гюи. – Я думал, вас обидит, если я скажу.

– Я понесла от вас, – сказала Петронилла, торжествуя.

– Вы уверены?

Она кивнула.

Захохотав, Гюи подхватил ее на руки. Потом и сам будет себе дивиться – что за радость иметь дитя от нелюбимой женщины? Но, видать, такими уж вырастил их Симон: детей, наследников, в этой семье почитали за великое счастье.

Петронилла взвизгнула, когда Гюи ловко ущипнул ее за бок, как делал прежде с кухонными девками, и поставил на ноги.

– Вы мне такая милее, – сказал он. – Пусть подурнели, зато – мать моего сына.

– Или дочери, – добавила Петронилла. Она была счастлива.

– Пусть дочери, – согласился ее муж. – Я много раз видал, как это случается с другими. Помню и то, как у моей матери родился последний сын. Уже здесь, в Лангедоке…

– Как его назвали?

– Симон. Как отца.

Петронилла задумалась.

– Ваша мать – она, наверное, любит вашего отца?

Как легко сходило с ее губ это куртуазное слово – «любовь». И как трудно укладывалось оно в голове ее мужа.

– Не знаю, – сказал, наконец, Гюи. – У нас не говорят «любовь». У нас говорят «верность».

Сколько же холода в этих франках…

– Я люблю вас, муж, – сказала Петронилла де Коминж.

Гюи погладил графиню по волосам, как маленькую.

– А я не знаю, моя госпожа, люблю ли я кого-нибудь.

– Но ведь у вас же есть… другие женщины…

– С тех пор, как вы моя жена, – нет.

Петронилла спросила с горечью:

– Что, тоже отец велел?

– Нет, епископ Фалькон, – простодушно брякнул Гюи.

* * *

Сен-Сернен, 250 год

Ближе к началу времен жили на этой земле люди иного языка, о которых не помнят нынешние, ибо те не были их предками. Но уже и тогда стоял прекрасный город Тулуза, родным любовь, а пришлецам – пустое вожделение…

Одни уже веровали тогда в Господа нашего Иисуса Христа и в честь Него выстроили маленький храм за тулузскими стенами. Другие же пребывали во тьме и, досадуя, то и дело воздвигались войной на познавших свет.

Первым епископом Тулузским был некий Сатурнин, римлянин рода хорошего и состояния немалого. Был он ростом высок, лицом красив, на язык остер, на руку скор, сердцем же мягок, как теплый воск, только об этом не многие догадывались.

Например, такое о нем рассказывают.

Однажды служил он в маленьком храме. Собралась почти вся община, по большей части, конечно, женщины.

И вот посреди службы ворвался в храм человек. Такую радость перебил! Женщины на него закричали, негодуя, стали таскать за волосы и прочь выталкивать.

Ибо по человеку этому сразу было видать, что оказался он здесь ошибкой.

Но Сатурнин запретил женщинам бить этого человека и гнать его прочь, а вместо того подозвал поближе, чтобы выслушать.

Отцепил тот человек от себя впившиеся в тело ногти сердитых женщин и к Сатурнину приблизился. Шел с опаской, ибо был епископ высок ростом и на вид грозен.

Оказался пришелец родом варвар и был он рабом – из тех, что делают на богатых виллах грязную работу: чистят канавы, вывозят мусор. На лице раба клейма негде поставить. Был он, к тому же, в кровь избит, а разило от него чудовищно.

– Что тебе здесь нужно? – спросил его епископ.

Раб шумно дышал. Видать, перед тем долго бежал очертя голову.

– Это что тут, храм? – спросил он вместо ответа.

– Да.

Раб тотчас же сделался деловит чрезвычайно.

– Право убежища есть или как?

– Дитя, ты в какого бога веруешь?

– Ни в какого, – оборвал раб. – Убежище есть?

– Да, – сказал Сатурнин. – Но если ты искал безопасности, то выбрал неудачно. Власти сейчас почти не признают наших прав.

– А чей это храм? Какого бога?

– Бога Единого.

Раб призадумался, облизывая губы. Сатурнин попросил одну из женщин, чтобы принесла рабу напиться. Пока он, булькая, глотал воду, епископ молча усмехался, непонятно чему.

Наконец раб вернул кувшин и спросил хмуро:

– Вы эти… восточная секта?

Сатурнин назвал имя Иисуса Христа, с любопытством наблюдая за рабом. Тот со стоном ухватил себя за лохматые волосы и пал на пол.

– Ой-ой… А до нормального храма мне уж не добежать…

– Да ты, никак, сбежал, откуда не следует?

– Тебе-то что? – разозлился раб. – Ищут и скоро найдут меня. А от вас, я гляжу, помощи, как от коз…

И с сожалением оглядев сатурнинову паству, залился горькими слезами.

Рассказывают, что Сатурнин заступился за этого человека и выкупил его на собственные деньги, после чего отпустил. Рассказывают также, что спустя год он вернулся к Сатурнину, принял от него крещение и верно служил ему до самой смерти епископа.

Но другие говорят, будто тот человек ушел, забыв поблагодарить, и никогда больше не показывался в Тулузе. Сатурнин же вскоре выбросил этот случай из головы и ни разу о нем не вспоминал.

Ибо были у первого епископа Тулузы дела куда как поважнее.

* * *

Однажды утром направлялся Сатурнин к своему малому храму, что находился за городскими стенами. Путь его лежал мимо большого храма языческих богов на Капитолии, где в этот час жрецы готовили в жертву красивого белого быка.

И когда мимо проходил Сатурнин, огонь на их жертвеннике внезапно погас.

Настигли жрецы Сатурнина и повалили на землю, а повалив избили. Он же молчал и не звал на помощь. Когда жрецы устали бить его, спросил их епископ:

– Как, стало вам легче?

Они промолчали, тогда он спросил опять:

– Утолили свой гнев?

Они ответили:

– Да.

Сатурнин снова осторожно заговорил с ними.

– Могу я теперь идти? Меня ждут сегодня за городскими стенами.

Но жрецы ответили, что отпустить на волю такого злого колдуна и святотатца они не могут.

Сатурнин вздохнул и покорился им. Был он уже стар, и Бог звал его к себе.

Жрецы взяли того быка, от которого отказались их боги, и вывели на крутые ступени храма. Затем они связали старому епископу руки и ноги, пропустили веревку у него под животом, между ног и плечей, и привесили пленника под брюхом у быка, так что спиной Сатурнин слегка касался земли, а лицом упирался в бычьи яйца.

Язычники стали, смеясь, злить быка. Они кололи его острыми ножами и стегали палками, но пока не отпускали, удерживая за веревку, привязанную к рогам. Бык бесился и пытался бить их рогами.

Тогда Сатурнин молча заплакал. Близкая смерть сделала его слабым. Но он не стал ни о чем просить жрецов, потому что Бог все громче и громче призывал его к себе.

Наконец язычники отпустили разъяренного быка. Он промчался по ступеням храма, вырвался из города и унесся в поле – избывать злобу.

К вечеру две женщины вышли в поле и увидели, как, окруженный роем жирных мух, пасется белый бык, охлестывая хвостом гладкие бока. Под брюхом у животного болтался багрово-черный мешок. Подойдя ближе, они разглядели, что это человек с наполовину содранной кожей и переломанной в нескольких местах спиной.

Одна женщина стала кормить быка хлебом и льстить ему нежным голосом, а вторая разрезала веревки и освободила зверя от ноши.

Только по кольцу на правой руке и признали Сатурнина.

Одна женщина сняла с волос покрывало и завернула в него тело, а другая сняла плащ. И так, вдвоем, понесли тело епископа к малому храму, чтобы там похоронить.

* * *

Это случилось почти за тысячу лет до того, как граф Раймон, по счету тулузских Раймонов шестой, собрал свой народ в собор святого Сатурнина, чтобы обсудить: как дальше отражать проклятых франков, позарившихся на прекрасный город Тулузу?

И говорил граф Раймон под высокими, красновато-золотистыми сводами:

– Вы помните, как хороша была прежде наша Тулуза. Ныне везде зияют бреши, повсюду пепелища и развалины. И Монфор упорно домогается превратить ее в пустыню. Он говорит, будто пришел сражаться с ересью. Нет, Монфор привел на нашу землю своих голодных франков, чтобы погасить свет любви. Чтобы навсегда погибла куртуазия и с нею – доблесть рыцарства…

И кричали и спорили между собой горожане, переговаривались, улыбаясь и хмурясь, рыцари – из Фуа, Арагона, Каталонии, Наварры, а собор Сен-Сернен, как старый дедушка, заботливо хранил их всех, будто обнимал большими теплыми руками.

Приход Сен-Сернен. Душа Тулузы.

Любящая, пылкая, своенравная, нежная, упрямая, любопытная.

* * *

Минула Пасха 1218 года от Воплощения. Надвинулся и расцвел май. Теперь Раймон то и дело наскакивал на лагерь франков, но до серьезных сражений не доводил – так, дразнил и тиранил.

И вот у Симона не осталось больше ни веры, ни надежды.

С кардиналом Бертраном граф Симон и прежде не очень-то ладил; теперь же, после общей зимы, вовсе между ними всё расстроилось.

Легата долгая зима и бесполезная весна измучили еще больше симонова. Симон воин; он умел выжидать. Легату же подавай все сразу, по первому велению. Легат был церковником и ждать не желал.

И потому винил кардинал Бертран графа Симона в лености и бездеятельности, в нерешительности, в неумении, в том, что разинул рот на такой кус, который между зубов не помещается.

В уныние вгонит, а после унынием же и попрекает: мол, грех. Тем и живет.

Своего сына Амори Симон от легата берег, в лагере держал. Сам же изнемогал и не чаял уж разрешения от бед.

И вот приходит к Симону сенешаль Жервэ, от радости дрожащий, и без худого слова зовет на стены.

Следом за сенешалем поднимается Симон на ту стену, что обернута к полуночи, и видит, как приближается к Нарбоннскому замку кавалькада, расцвеченная множеством славных флагов.

Рычат львы и леопарды, бесятся куницы и медведи – идущие и готовые прыгнуть. Разевают клювы хищные птицы, встопорщены их когти. По зеленой равнине накатывают они на Тулузу, а люди, скачущие под этими знаками, и сами им под стать и несут в груди сердца львов и леопардов.

Впервые за долгие месяцы озаряется улыбкой лицо Симона – постаревшее, усталое. Была эта улыбка скуповатой, трудной, будто позабыл Симон, как это делается.

И вымолвил Симон:

– Как красиво!..

Впереди кавалькады женщина верхом на крупном коне. В гриву коня вплетены цветные ленты, попона под седлом с кистями, с уздечки свисает бахрома. А всадница в белом и золотом, широкие рукава с меховой оторочкой разлетаются, подол вьется. Белый мех у ворота ласкает гордую шею. Рослая, широкая в кости, сияющая, вся – как полдень. Толстые пшеничные косы бьют ее по спине и плечам.

Господи! Дразнит она, что ли, мужа своего, одевшись девушкой?

Симон сбегает со стены. Симон бросается к лошади – как был, без седла, летит навстречу.

И вот они сходятся в полуверсте от Нарбоннского замка. Со смехом протягивает Симон руки к Алисе. Она вынимает ногу из стремени, чтобы Симону ловчее перебраться к ней в седло.

Под общий хохот граф Симон усаживается на алисиного коня позади жены. Он обнимает ее при всех, целует в затылок. Дотянувшись из-за спины, забирает в жадную горсть ее пышную грудь.

– Пустите, – отбивается Алиса. – Что за ребячество, мессир.

– А, прекрасная дама, – отвечает ей Симон. – Наконец вы мне попались. Больше я вас никуда не отпущу.

– А я от вас больше никуда не уеду.

Симон оглядывает рыцарей, его обступивших.

– Как я рад вам, мессиры! – говорит он. – Ну, уж теперь-то мы покажем этим сукам!

* * *

Уж конечно, такая блестящая кавалерия не осталась в Тулузе незамеченной.

Молодой Фуа и его братья, Рожьер и Одо Террид, без труда угадывали, каковы ближайшие намерения Симона, и потому бросились укреплять Сен-Сиприен.

Под зорким желтым птичьим оком Рожьера жители предместья – даже дураки из приюта, какие уцелели – таскали камни и бревна. По всему Сен-Сиприену наваливали кучи мусора, выстраивали заграждения – лишь бы конница не прошла, а большего не требуется. Между улиц, и без того кривых и узких, появились опять баррикады. Оба госпиталя, расположенные выше и ниже Нового моста, превращены в бастионы.

Рожьера видели повсюду. Охваченный злой радостью, с потными оранжевыми волосами, перевязанными на лбу ремешком, как у мастерового, он появлялся то у госпиталя на берегу, устрашая горожан, дураков и двух бесстрашных монахинь, то в глубине предместья, у церкви святого Киприана, где проводили ров.

Тулузу плавила невыносимая жара. Казалось, самая утроба земли источает влагу, делая воздух густым и почти непригодным для дыхания. Глазам больно было смотреть на Гаронну, а тусклое небо нависало так низко, что цепляло башни Нарбоннского замка, хотя оставалось безоблачным.


У Мюрэ Симон переправлялся на левый берег – на тех же баржах, что и минувшей осенью. Все шло, как полгода назад: раздраженные рыцари, орущие корабельщики, испуганные кони, бестолковые овцы и еще более бестолковая пехота.

Отряд с Симоном был невелик, сколько уместилось на баржи.

И вот граф Симон подходит к Сен-Сиприену. Все в точности, как минувшим октябрем. Ревут роговые трубы, кричат, ярясь, всадники, грохочут телеги, поспевая за неспешным шагом конницы.

В глубокие рвы, что у церкви святого Киприана, летят с телег мешки с травой, скатываются бревна. А чтоб не препятствовали мостить пути графу Симону, конные наседают на обороняющих рвы.

И Анисант во главе своих копейщиков гонит жителей предместья, чтобы чиста была дорога перед франками.

Прошли первую линию заграждений, почти не задержавшись. Телеги бросили там же – все равно завязнут в извилистых улицах.

Ворвались в предместье, поначалу помех не встречая. И тут ждало их, как и затевали братья Петрониллы, главное – ради чего так легко и впустили франков.

Баррикады превратили Сен-Сиприен в клубок – будто нить с веретена упала и спуталась и от узлов не расцепить ее. И повсюду ждали ловушки, везде жадно сторожили засады, а камни и стрелы готовы сорваться с каждой крыши, из-за каждого поворота.

Пехота больше путалась под ногами у коней, чем помогала. Жара давила все тягостней. Доспехи раскалились. Многие франки сняли шлемы и поплатились за это.

И дрогнули франки.

Видя это, Симон начал отходить. Отступал медленно, осмотрительно, опасаясь, чтобы Рожьер не загнал их в какую-нибудь охотничью яму, загодя вырытую на столь крупного зверя.

Наконец, вырвались на берег Гаронны. С башни, охраняющей подступы к Новому мосту, вслед уходящим франкам полетели камни, но стреляли невпопад и большого урона не нанесли.

Симон опять отступал.

Гаронна сверкала для глаз нестерпимо, будто облитая по поверхности ртутью. Кони уносили тяжелых всадников вдоль уреза воды. Под копытами река вскипала.

По левую руку от отступающих осталась красноватая стена госпиталя святой Марии, мелькнули сгоревшие еще осенью склады, в провале улицы показался и сгинул оскал баррикады – гнилые зубы в ухмылке урода.

Дальше – деревья и убогие хижины и, наконец, только деревья.

Симон поднимает руку, Симон кричит, и его хриплый крик прокатывается по рядам отступающих:

– Сто-о-ой!..

Встали лагерем недалеко от предместья. Передохнуть, выждать. Расседлали лошадей, окопали место для костров, на землю бросили плащи и сами повалились, переводя дух, – вот и лагерь.

Симон от горячих доспехов избавился и тут же заснул мертвым сном в разливе голосов и грохота – устал.

Разбудил его ближе к ночи Гюи, молодой бигоррский граф. Мясо уже прожарилось – нарезанное тонкими ломтями, насаженное на свежие прутья.

Симон обтер ладонями потное лицо, крякнул, уселся, скрестив ноги. Начал жевать, поначалу безрадостно, а затем все более увлекаясь.

Гюи рядом с отцом пристроился. У этого-то всегда за ушами трещит.

Ели, молчали. Потом, как покончили с трапезой, вдруг рыгнули одновременно и, встретившись глазами, рассмеялись.


А небо над ними становилось все более мутным. Тучи так и не наплыли; влага копилась в наднебесной тверди, чтобы разом, обрушив своды, пасть на Тулузу.

Такой грозы здесь и не бывало. Час проходил за часом, а ливень хлестал, не ослабевая. Беспрерывно гремело и рокотало, громыхало и кашляло, трещало и обваливалось – небо, гневаясь, кричало, и в этом крике терялись смертные голоса.

Наступила ночь, но тьма так и не опустилась на вострепетавшую землю: мрак был рассечен и исхлестан светом негаснущих молний.

Гаронна, и без того полноводная (в горах еще таяли снега), вырвалась из берегов. Взбесившийся поток сорвал и унес, разметав, оба моста. Чудом уцелели только крепостные башни, выстроенные у корней Нового моста, там, где мост упирался в берег.

Реке будто передалась одержимость Симона овладеть Тулузой, так яростно набросилась она на город. Мельницы Базакля были разрушены, дома затоплены, собор Сен-Пьер наглотался воды.

Гаронна ворвалась в предместье Сен-Сиприен и полностью очистила его для Симона. Ее живые воды смыли и рассеяли баррикады, заграждения, рогатки, земляные валы, палисады.

Проклиная своевольную стихию, Рожьер гнал коня на полночь.

Мокрый до нитки, Монфор стоял под дождем, обернувшись лицом к Тулузе. В бледном свете молний красная Тулуза казалась окрашенной в торжественные фиолетовые цвета императорского траура. Дождь накрывал ее покрывалом небесного гнева.

«И усилилась вода на земле чрезвычайно, так что покрылись все высокие горы, какие есть под всем небом… и лишилась жизни всякая плоть, движущаяся по земле, и птицы, и скоты, и звери, и все гады, ползающие по земле, и все люди; все, что имело дыхание духа жизни в ноздрях своих на суше, умерло…

И ковчег плавал на поверхности вод…»

* * *

Гроза бушевала весь следующий день и утихла только к вечеру.

Симон не стал дожидаться, пока с высоты упадет последняя капля. Когда он вернулся в опустевший Сен-Сиприен, дождь еще шел.

Небесный гнев отдал предместье в руки франков. Оно было полностью очищено от всех ловушек, лишено защитников и отрезано от города.

Пешим, по колено в воде, шел Симон по опустевшему Сен-Сиприену.

На площади у церкви лицом вниз лежал утопленник. Его бессильные руки качнулись на воде, когда ее взволновал проходивший мимо Монфор.

Сен-Сиприен быстро превратился в хорошо укрепленный военный лагерь. Его обнесли рвами. Из обломков баррикад, какие нашлись, построили крепкие палисады. Мокрая одежда на работающих курилась паром.

Сам Симон разместился в госпитале. Его не смущали тени безумцев, бродившие по саду. Прочные стены госпиталя легко превращали это здание в крепость. Их отмыло от копоти, оставшейся от осеннего пожара в Сен-Сиприене.

Ох… Наконец-то Симон может избавиться от сырой одежды и выспаться в сухой постели.

Из окон госпиталя хорошо виден разоренный берег Гаронны. Прямо на Симона глядит укрепленная башня Нового моста. Торчит, напрасно уцелев, как перст, – вызывающе и дерзко. Башня до сих пор занята арагонскими солдатами.

Вторая башня виднеется на правом, «тулузском», берегу. Там тоже, несомненно, имеется гарнизон.

* * *

Минул день, второй. Сен-Сиприен оставался у франков. Тулуза покамест притихла, примолкла, затаила страх.

Симон поглядывает теперь на башни по обоим берегам: как бы гарнизоны оттуда выбить.

И вот тут-то Алендрок де Пэм не нашел иного времени, чтобы явиться с разговором к Симону (тот со своим родичем Леви при молчаливом Фальконе рассуждал о башнях, и так и эдак прикидывая).

– Мессир! – начал Алендрок, противу обыкновения хмурый. – Как есть я ваш давний соратник, то и скажу прямо.

Симон к нему повернулся. Алендрок в глаза не смотрит – сердится.

– Полгода служили мы вам, мессир, по вассальной присяге, а сверх того срока, как было оговорено, – за плату. Ибо эти земли, где мы проливаем кровь, не наши ленные владения.

Алендрок говорит, а Симону уже наперед известно все то, что он скажет.

– Теперь же вы и платить нам перестали, мессир, а службы хотите прежней.

– У меня нет денег, – говорит Симон. И знает, что не поверит ему рыцарь Алендрок.

Так и оказалось.

– Вы взяли от Тулузы тридцать тысяч марок, мессир. Как же так может случиться, чтобы у вас не оказалось денег?

– Кончились! – рявкает Симон.

Но Алендрока не смутить.

– Мессир, – повторяет он, – осада эта нам не к чести и выгод от нее мы не видим. Опасностей же много. Вы и сами знаете, что ваши люди предпочитают умереть, лишь бы не попасть в плен – таковы здешние сеньоры и простолюдины.

После краткого молчания Симон спрашивает, цедя:

– Всё?

– Мессир, до Пятидесятницы мы уйдем от вас, если вы не станете нам опять платить, как обещано.

И тут Симон взрывается.

– Никуда вы не уйдете! Грозить он мне вздумал! Ублюдки! Никуда вы отсюда не денетесь! Опозорить себя хотите?

– Мессир, это вы себя опозо…

Но Симон кричит Алендроку, чтобы убирался с глаз долой, покуда не побит.

Алендрок насупился, с места не сдвинулся. Граф Симон орет на него, не стесняясь, как на провинившегося холопа. Того и гляди вправду бить начнет.

Наконец так молвил Алендрок де Пэм:

– Не я один от вас хочу, чтобы слово вы сдержали, мессир.

Симон буркнул:

– А вы всем передайте то, что от меня слышали.

– До Пятидесятницы, мессир, – говорит Алендрок.

И уходит, оставляя Симона истекать пеной бессильного гнева.

Молчание тянется долго. Наконец Симон вздыхает, опускает плечи и говорит тулузскому епископу, от которого не имел духовных тайн:

– Одно знаю: или я брошу Тулузу себе под ноги, или…

И замолкает, усмехаясь.

– Или? – осторожно напоминает Фалькон.

Симон заключает отчетливо, почти с весельем:

– Или она меня убьет.

* * *

С той башней, что стояла на левом берегу, почти под окнами госпиталя святой Марии, граф Симон расправился незатейливо и скоро. Под стены подкатили катапульту, взятую здесь же, в Сен-Сиприене, и начали скучно метать камни, не меняя прицела.

Гарнизон, запертый в башне, пробовал огрызаться, но вскоре растратил все стрелы и притих. Мессир Голод уже пробрался в башню. Его, понятное дело, не звали, но о скором его появлении догадывались.

Рожьер и Террид на правом берегу изнывали от заботы, да только башне от этого не было никакого проку. Тулузцы пытались даже доставить осажденным хлеба и воды, но Симон успел раньше.

После очередного залпа его катапульты башня обрушилась со страшным шумом. Взметнулся столб воды, выше прежней башни, и рухнул обратно в Гаронну. Люди, бывшие в осаде, погибли.

Над руинами взметнулся флаг Монфора.

* * *

И вот прибыл в Тулузу долгожданный Рамонет, молодой граф всея Тулузы или как он там себя беззаконно именовал. Насмешливо кривя узкие губы, Симон с крыши госпиталя смотрел на помпезное шествие, сотрясающее правый берег. Потом спустился в лагерь и велел копейщикам держаться наготове. Мол, скоро.

Наутро по броду против разрушенных мельниц Базакля, не таясь, пересек реку гордый бокерский герой и с ним множество доблестных авиньонских рыцарей.

Симон без особенного труда отбил их атаку и погнал Рамонета назад, к берегу, на ходу обходя его справа и слева.

Рамонет видел, что еще немного – и франки сомкнут клещи на его нежной шее. Несся к Гаронне сломя голову.

Прикрывая переправу для юного графа, Террид поставил одну катапульту у брода, другую – возле уцелевшей башни Нового моста.

Башню обороняли с особенным ожесточением. Кроме десятка рыцарей, готовых биться за Рамонета насмерть, там засели, скрываясь за высокими щитами, арбалетчики из Фуа.

Монфор и бок о бок с ним оба его старших сына во главе своих отрядов влетели на правый берег. Не останавливаясь, разделились. Симон отвлек на себя почти весь отряд Рамонета. Сыновьям оставил башню.

Под градом стрел и камней помчались к ней Амори и его младший брат Гюи. Зарубили прислугу, искрошили щиты вместе с арбалетчиками – кто не успел скрыться.

Затем Амори махнул брату, чтобы тот остановил малый отряд копейщиков, а сам начал забрасывать башню горящими факелами.

В башне яростно кричали. Когда занялись деревянные перекрытия, крики задохнулись. Франки заняли вход, готовые убивать спасшихся от пламени.

Издалека до Амори донесся утробный рев роговых труб: отец звал отступать. Амори погнал коня по берегу, к броду. Он слышал, как за спиной у него, разбрызгивая воду, скачут франкские конники.

И только миновав брод, понял вдруг, что брата с ним нет.

Гюи остался на правом берегу.

* * *

Две коротких, тяжелых арбалетных стрелы. Придавили, будто глыбой. Одна пробила грудь, вторая пригвоздила левую руку к узловатым корням старого дерева. И оттого не шевельнуться.

Неподалеку горит башня. Гюи не может видеть ее, но его обдает волнами жара.

Он дышит все тише. Жизнь выходит из тела с каждым вздохом.

К нему подходит человек. И еще несколько. Они разговаривают. Гюи почти не различает голосов – всё тонет в долгожданном белом тумане. Смертное безмолвие опускается над ним.

Один голос:

– Сын Монфора!

Другой:

– А, так я не ошибся…

Наклонившись, этот человек засматривает в мутнеющие глаза молодого бигоррского графа. Назойливо так смотрит, будто влезть хочет.

– Я Рожьер де Коминж, родич. Признал меня?

Гюи шевелит губами. «Pater nos…» В углу рта выступает розовая пена.

Выпрямившись, Рожьер с размаху бьет его в бок ногой.

– Вот тебе Бигорра!..

И еще Рожьер говорит, не заботясь больше о том, слышит ли его Гюи де Монфор:

– Перебросьте эту падаль в Нарбоннский замок. – И добавляет, усмехнувшись: – По кускам.

* * *

Незрячая и глухая, подстреленной гусыней бьется Алиса. Кричит по своему ребенку, будто мужланка из Иль-де-Франса. Зареванные дочери виснут у нее на руках.

Пшеничные волосы, доселе не знавшие седины, разом подернуло пеплом. Растрепались, мотаются помелом.

Пугая дочерей, Алиса бессмысленно мычит и стонет.

Но вот врывается, на ходу расплескивая горячее, Аньес – тощенькая, невидная Аньес, нерадивая прислужница, подружка Гюи де Монфора. Того Гюи, что лежит сейчас в гробу, до глаз закрытый покрывалом.

Аньес бесцеремонно отрывает от Алисы девушек, отпихивает их в сторону, словно ненужный хлам. Она цепко хватает Алису за шею, приобняв ее – крупную, дрожащую всем телом. Подносит питье к трясущимся губам госпожи.

Алиса отбивается, пытается увернуться. Но настырная, ненавистная сейчас Аньес – откуда только наглости набралась! – силком поит ее, щедро поливая при том роскошный атлас графининого платья.

Алиса выталкивает из груди трудный крик:

– А! А! А!

– Голубчик, – бормочет Аньес, выронив кувшин (разбился, разлился!) – Голубчик, родная…

Аньес гладит ее по распухшему лицу, по волосам, целует ее колени, ее ноги, и все бубнит и бормочет, все поет и плачет:

– Родная, милая…

И все это тонет в низком бабьем вое.

И вдруг Алиса замолкает.

Замолкает в то же самое мгновение и Аньес, разом перепугавшись до смерти: такую-то дерзость явила!

Поглядела на нее Алиса с недоумением. И спросила:

– Ты кто?

– Я… Аньес…

Так ничего не поняв и не вспомнив – имя «Аньес» ей ничего не говорило – Алиса пала девушке лицом в колени. Медленно поглаживая ее содрогающиеся плечи, Аньес запрокинула голову и молча подавилась слезами.

* * *

Второй сын Симона завернут в отцовское знамя с рычащим вздыбленным львом. Отец по правую руку, мать – по левую; оба холодны и строги и избегают встречаться глазами. Робер и Симон-последыш цепляются за Амори, а тот оглушен и растерян.

Аньес прячется среди домочадцев, ближе к выходу из часовни. Боится, как бы госпожа Алиса ее не заметила и не признала.

Епископ Фалькон, бледный, с покрасневшими от бессонной ночи веками, ведет погребальную службу так бережно, будто младенчика на вытянутых руках несет. Слово за словом отпускает на волю, постепенно облачая убитого в одежды любви и света.

У лежащего в гробу недостает левой руки. Тело Гюи рассекли на части и весь день, забавляясь, бросали через стену, в Нарбоннский замок. Солдаты собирали их по двору и сносили в часовню.

К вечеру Симон заглянул туда, где покоился сын. Увидел. Левой руки так и не нашли. Стояла жара, медлить с похоронами было нельзя. Симон велел отпевать как есть.

И вот теперь, пока идет служба, Симон старается об этом не думать.

Загрузка...