Гюи де Монфор, брат Симона, нынче в Каркассоне.
Гюи, второй сын Симона, – в Тарбе, со своей женой, графиней Бигоррской. Одним глазом в сторону Каталонии косит – не движется ли напасть на отца его; другим – за женой приглядывает: как, не брюхата ли еще? Да только разве их, женщин, разберешь, где они детей прячут?
Сам Симон занят, насаждает в Фуа свой гарнизон и улаживает дела с гасконскими прелатами. Те, как ни противно им это, принуждены кое-как, криво-косо оборонять от симонова произвола Рыжего Кочета. А тот раскукарекался на всю округу, попробуй угомони.
Дама Алиса и меньшие дети – в Тулузе, под надежной защитой Нарбоннского замка.
Старый Раймон, бывший граф Тулузский, – в Арагоне, у родичей своей последней жены Элеоноры, достойной мачехи Рамонета.
А где же Рамонет?..
А вот он! Кто хотел его, на свою беду, увидеть?
Рона в зареве его костров, будто греческим огнем облита. Красноватый отблеск выплескивается на стволы деревьев, лижет стены Сен-Жилля.
Сен-Жилль! Город, куда завтра предстоит войти.
– Мессен! Их привели! Вон они, там!..
– Где?
«Их» – шестнадцать человек, франков, взятых живыми в утреннем бою, недалеко от Сен-Жилля. Не бой и был, так – столкнулись передовые отряды.
У большого костра теснятся городские ополченцы из Бокера и Авиньона, оружие у них заметно лучше, чем выучка. Это главная опора Рамонета, мясо на его костях, его рабочие руки. Крестьян очень немного: лето стоит – не до войны. И рыцари Юга, верные вассалы, благородные соратники.
Собрались посмотреть на пленных, посмеяться. Хотя что тут особенного смотреть?
Франков, связанных одной длинной веревкой, с хохотом выбрасывают на середину, к ногам Рамонета. Они валятся большим неряшливым снопом – пал один, потянул за собою остальных.
Рамонет стоит, разглядывая.
При свете огня Рамонет, двадцатилетний юноша, еще прекраснее, чем при солнечном. Черные в темноте глаза сверкают, рот охотно смеется.
Шутки вокруг так и сыплются, для Рамонета одна другой солоней, а для франков – горше. Пленные тужатся понять, над чем вокруг смеются, но языка провансальского почти не понимают. А тут еще слова тонут во всеобщем хохоте. Нехорошие лица у этих франков. Лучше бы им вовсе не жить, этим франкам.
Сын Раймона Тулузского шуткам не препятствует – дает высказаться всем, кто только этого хотел, даже мужланам.
Когда выдохлись и замолчали, тихо пересмеиваясь между собою в полумраке у костра, так молвил юный граф:
– Давайте лучше отпустим этих франков на волю. Не в обозе же их с собой тащить? У нас и без того хватает подружек да шлюх…
Смешки попритихли совсем. Как это – отпустить на волю? Ради чего же тогда брали в плен? Ради чего двух человек потеряли убитыми и еще пятерых – ранеными, неизвестно, когда оправятся. Этих франков отпустишь, а завтра снова бейся с ними у стен Сен-Жилля. Лучше уж бросить их в Рону, как есть, связанными, пусть пускают пузыри.
А Рамонет улыбается от уха до уха. Губы у него нежные, едва опушенные темным мягким волосом.
– Не даром, конечно, освободим их – за выкуп. Возьмем с них плату, какую захотим…
Тут уж многие заулыбались, ножи на поясе оглаживать стали. Знали, какова любимая шутка Рамонета над побежденными врагами. А связанные франки у костра – те закаменели. Не забыли, видать, Бокера.
Рамонет неспешно кругом их обошел. Ногой потыкал, норовя по лицу попасть. Понимал, что все на него смотрят.
Поклонился соратникам своим (те рты разинули, в восторге за юным графом наблюдая). Молвил:
– Эй, есть ли среди вас торговцы?
Нашлись торговцы, двое. Рамонет им еще отдельный поклон отвесил, те от счастья онемели.
– Научите же меня, рыцаря, как следует покупать, и продавать, и сбивать цену, чести не роняя!
Из торговцев старший по возрасту отвечал степенно:
– То великое искусство, за один раз не обучишься.
– Тогда будем торговаться безыскусно, – сказал Рамонет. И пленным: – Есть у вас уши и носы, мессены, и вот что я вам скажу: сильно глянулись мне они. Хочу их себе оставить; вы же сами мне без надобности.
В темноте кто-то из авиньонских ополченцев стонал от хохота.
А один франк спросил, коверкая язык:
– В чем же твоя торговля, Раймончик?
Ответил юный граф, воинство свое веселое озирая:
– В том, что можете откупить свои носы, коли пожелаете. За нос по пяти марок, а за каждое ухо – по три.
И уселся на подушку, какую для него нарочно возили – не потому, что изнежен был, вовсе нет, а чтобы отличаться от прочих.
Началась потеха. Можно было, конечно, без всякого выкупа у франков их достояние отобрать, а самих ножами изрезать, как пожелается, но куда забавнее оказалось смотреть, как они по кошелям шарят, деньги выковыривают, со слезами друг у друга одалживаются.
Наконец приелось и это. Зевнул Рамонет и крикнул, не вставая:
– Что, собрали выкуп?
Ответа дожидаться не стал, махнул рукой авиньонцам: начинайте.
Пленных стали отвязывать по одному. Кто брыкался, вразумляли по голове. Расстилали на земле, будто девку, раскладывали крестом руки-ноги. На дергающиеся ноги усаживался обильный телесами молодец, руки прижимали двое других. Четвертый, ловкий и умелый, с острым ножом пристраивался в головах.
Наклонялся низко.
– Ну что, – выговаривал раздельно, чтобы тупоголовый франк понял, – сберечь тебе что-нибудь из красы или не дороги ни нос, ни уши?
Одни сумели откупить нос, другие – нос и одно ухо, трое выкупились полностью, а семерых обкорнали, будто поленья суковатые. И смеялись у костра, глядя, как кромсает мясник франкам их ненавистные лица. После, когда нож поработал, франка, истекающего кровью, оставляли корячиться на прибрежном песке: в эту ночь, да и в ближайшие другие, большого вреда уже не причинит.
Трое откупившихся сидели на земле с затекшими от веревок руками и ногами. Слушали, как тягуче расползается над Роной долгий крик боли. Из темноты, хлюпая лягушками, сыпались им на колени еще теплые, кровоточащие куски человеческого мяса, и не было ночи конца.
Еще не рассвело, когда Сен-Жилль огласился погребальным звоном. Звонили недолго и вскорости смолкли, но тревога, пробуженная торжественными звуками колоколов, осталась.
– Что это было? Кто умер?
– Нас от Церкви отлучили, вот что это было.
– За что?
– За то, что нашего графа Раймона любим и помогаем ему возвратить себе наследие.
Из кафедрального собора медленно выходили клирики, один за другим – все. Босые, в разодранных на груди одеждах, многие – в рубище. Волосы осыпаны пылью, на плечах следы ударов плетки. Молчали, не смотрели ни вправо, ни влево.
Горожане, притихшие, вываливали на улицы.
Последний из уходящих клириков немного задержался. Запер тяжелую дверь собора, несколько раз повернув ключ.
Окруженный дьяконами, епископ вынес Святые Дары.
Перед процессией испуганно расступались, спешно давали дорогу. Будто зачумленных из города провожали.
А клирики – те так уходили, будто бы, напротив, город был зачумлен, а они спасали чистоту свою от зловонного дыхания смерти.
У многих горожан неприятно тянуло в животе. Одно дело – ругаться с приходским священником, совсем другое – жить в проклятом городе, быть отлученным. Душа поневоле голодать начинает.
Городские ворота в ранний час стояли закрытыми. Клирики остановились, ждать стали. И все молча.
Горожане догадались открыть ворота. Распахнулись нехотя, со скрежетом, будто по меньшей мере столетие к ним не прикасались.
Мрачная процессия колыхнулась, двинулась снова. Кто-то из уходящих неловко налетел на другого, так спешил оставить Сен-Жилль.
Воздев над головой руки, так, чтобы Святые Дары были хорошо видны безмолвной толпе, епископ Сен-Жилльский плюнул на мостовую и, брезгливо переступив плевок босыми ногами, вышел вон, за ворота.
Немногим позже стража видела со стен, как весь клир, собравшись на берегу, моет ноги – стряхивает с себя прах Сен-Жилля. Один дьякон, на вид никак не старше двадцати пяти лет, омывал ступни своего епископа, черпая воду ладонями. Епископ стоял неподвижно, сомкнув ладони над драгоценным ларцом.
Затем клирики побрели прочь, вниз по течению Роны.
Рамонет тоже видел их. Появился на гребне холма, верхом на лошади. Поглядел в их прямые спины.
Ветер трепал лохмотья порванного облачения, злодействовал над остатками седых волос епископа.
Рамонет повернулся к своим спутникам, одарил их открытой, ясной улыбкой.
– Догоните их, – сказал он одному рыцарю, авиньонцу. – Пусть заберут уродов, ловчее будет побираться да фиглярствовать.
Засмеялся рыцарь из Авиньона и погнал коня по берегу, святым отцам вослед.
Клирики еще издали заметили верхового. Остановились, сбились тесно. Епископ еще крепче прижал к груди ларец. Дьякон – тот, что мыл ему ноги, – заслонил его собой, а сам сощурил глаза, присматриваясь: не блеснет ли меч.
– Эй, святые отцы! – закричал, стремительно наезжая, рыцарь из Авиньона. – Подождите-ка!
…А лето в самом начале. Трава пахнет – с ног сшибает. Упасть бы в нее лицом, не видеть… По лугам вьется сверкающая лента реки, вдали – красноватые стены и башни Сен-Жилля.
De profundis clamavi ad te, Domine…
А всадник настиг, описывает круги, зажимает в кольцо, не дает уйти – пастуший пес вокруг неразумного стада. На лице ухмылка, но меч в ножнах.
Спросил его епископ сурово (а у самого еще гремит в ушах смертное De profundis):
– Для чего мы тебе, чадо?
Отвечало чадо, с седла наклонясь:
– Есть у нас несколько католиков, франков. Приблудились, скоты бесполезные. Утопить бы, да жаль, все-таки живое дыхание. Господин наш Раймон, Божьей милостью молодой граф Тулузы, спрашивает вас: не возьмете ли из милосердия себе хлам сей бесполезный?
Дурное предчувствие охватило епископа.
– Приведите их, – молвил.
Всадник рассмеялся, назад помчался, к Рамонету.
Вскоре из-за холма раздавленной гусеницей выползли пленные франки, связанные за шею длинной волосяной веревкой. Впереди – те, кто цел остался, поводырями. За ними увечные. Лица распухли багровой подушкой, глаз не видать, волосы слиплись, в кровавой коросте. А сбоку кружит авиньонец, погоняет, смеется. Вручает конец веревки младшему дьякону и уезжает прочь – от хохота помирает на скаку, мало с седла не падает.
Клирики остаются с бедой на руках: шестнадцать воинов; трое нуждаются в хлебе, а прочие – в целении, да только где взять им лекаря?
Дьякон, торопясь, снимает кусачую веревку, развязывает франкам руки. Слепые от боли и ран, франки еле шевелят губами – пытаются говорить.
И так сказал им епископ, наружно как бы сердясь:
– Молчите! Встаньте на колени.
И все – и франки, и клирики – опускаются на колени, а дьякон подает книгу, какую сберегал в кожаной сумке.
Раскрыв ее и помолчав немного над страницами, говорит епископ Сен-Жилльский:
– Слушайте.
«Да слышит земля и все, что наполняет ее, вселенная и все рождающееся в ней! Ибо гнев Господа на все народы и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их…»
Он читает и читает и все не может остановиться, упиваясь. И слушают франки и клирики, и сверкающая Рона в зеленых берегах, и красные башни под синим небом.
И нет тления этим словам.
«Укрепите ослабевшие руки и утвердите колени дрожащие; скажите робким душою: будьте тверды, не бойтесь; вот Бог ваш, придет отмщение, воздаяние Божие; Он придет и спасет вас. Тогда откроются глаза слепых, и уши глухих отверзутся. Тогда хромой вскочит, как олень, и язык немого будет петь; ибо пробьются воды в пустыне…»
Тут пресекся голос у читающего. Пал на колени вместе с остальными и зарыдал от гнева и бессилия.
И вот уходят они дальше по берегу, больные опираясь на здоровых, все босые, все истерзанные душой и телом, и золотистая дымка раннего летнего утра окутывает их, постепенно скрывая от глаз.
Основные силы Рамонета – в Бокере и Авиньоне. В этих городах он открыто провозгласил себя независимым государем, завел печать с надписью: «Раймон VII, граф Тулузы, герцог Нарбонны, маркиз Прованса». То и дело прикладывал ее к разным грамотам и письмам.
А Симон?..
Симон – далеко. Симон застрял в Пиренеях, в Фуа. Не скоро выберется. Фуа – груз тяжелый, его так запросто с ноги не стряхнешь.
Ну а пока старый лев барахтается в горах, Рона набухает мятежом, и вот она выходит из берегов, заливая город за городом волной яростной и радостной: свобода!
Все броды по реке заняты. Пусть он только сунется, Симон!.. У Сен-Жилля сторожат переправу сен-жилльцы, а у Вивьера – вивьерцы. Не любит пехота городских общин так воевать, чтобы к ночи не вернуться к себе под кров, за стены родного города.
Несколько кораблей из Авиньона ходят по реке вверх-вниз. Развозят продовольствие, приглядывают за берегами.
И вовсе не страшно оказалось бунтовать, напротив – весело. Ну, где этот Симон, что медлит? Испугался? А вот на Роне никто не боится. Нечего бояться. Ведь здесь Раймон, Рамонет – законный государь, юный граф Тулузы, воин, властитель, баловень, красавец и храбрец – молодой Раймон, в котором, сколько ни ищи, не сыщешь изъяна.
Много дней минуло с тех пор, как предали проклятию и оставили мятежный Сен-Жилль, и вот показался впереди замок Берни, одна из твердынь на Роне, оплот бунта. Даже не подняли головы, чтобы посмотреть на высокие стены – ни клирики, ни калеки. Как шли, шатаясь от слабости, как шли, от голода шалея, так и продолжали – без всякой надежды на людей, на одного Бога уповая. Только епископ ступал твердо и ларца никому не отдавал, хотя ему эта ноша стала уже казаться чрезмерно тяжелой.
Из шестнадцати франков с ними оставались только одиннадцать. Прочих похоронили, как пришлось, на берегу, ибо в города, восставшие против Монфора, католическое духовенство допускать не захотели.
И вот со стороны Берни понесся им навстречу всадник.
Остановились.
И сказал епископ спутникам своим, чтобы пали на колени и молились со счастьем и смирением. И еще сказал он им радоваться, ибо нет ничего лучше смерти, принятой за веру в час молитвы. И сам первый начал, прикрыв глаза и сложив ладони на ларце, как на алтаре.
И так стали они, по совету своего епископа, ждать смерти. А всадник приближался, взбивая песок.
Подлетев, закричал всадник, врываясь в хор печальных, хриплых голосов:
– Не вы ли клирики сен-жилльские?
Замолчал епископ, прерванный посреди молитвы. Следом за ним, один за другим, стихли и остальные.
– Это мы, – молвил, наконец, епископ. И поднялся на ноги.
– Благодарение Создателю! – сказал тогда всадник. – Граф Симон зовет вас в свои палатки…
Поначалу решили было путники, что ради злого смеха послал к ним этого всадника Рамонет. Не насытился еще глумлением, новое ругательство придумал.
В самом деле, откуда бы взяться здесь, на Роне, в нескольких верстах от Берни, Симону де Монфору? Все знают, что Симон в Пиренеях, что надолго увяз он в Фуа. Как сумел добраться так скоро? Не по воздуху же перенесся?..
Но это и вправду был Симон – пыльный, уставший, обозленный. Совершать быстрые переходы выучили его сарацины, еще в прежние времена. И умел Симон переноситься из края в край, как по волшебству, и не щадил он при том ни полей, ни людей, ни лошадей. Но в первую голову не щадил граф Симон самого себя.
Ворвался на берег Роны, распугивая вилланов и городское ополчение, и с ходу врезался в Берни. Второй день держал осаду, стоял палатками, присматривался, прицеливался. А в лесу уже валили столетнее дерево для тарана. Назавтра готовился Симон взять крепость штурмом.
Как прослышал о том, что случилось в Сен-Жилле, послал человека на розыски, а когда отыскались клирики, сам навстречу епископу выехал.
Седла не покидая, смотрел Симон, как проходят на трясущихся ногах франки, числом одиннадцать, в землю устремив изуродованные лица.
С калеками Симон разговаривать не стал. Их разобрали по палаткам, кто захотел.
Симон пригласил к себе одного только епископа. Разложил перед ним хлеб, вино, сушеное темное мясо лесного зверя. Умолил подкрепить силы.
И передал епископ Симону все новости, какие знал. Симон слушал, не перебивал, только омрачался все тяжелее.
Наутро, едва стало светать, погнали франки своих коней к Берни. Покатили на тяжелых колесах большой таран – два дня вострили, вгрызались топорами в столетнюю древесину. От вражеских стрел прикрывали черепахой.
Палатки, имущество, раненых, священников – все оставили в лагере, в малом удалении от стен замка, не боясь. Знали: сегодня этой твердыне начертано пасть.
Походя подожгли городок, жмущийся к стенам Берни, и в черном дыму ударили тараном в ворота замка. Сверху хотели вылить на них раскаленную смолу, но пока калили, ворота треснули.
И увидел Берни перед собой разъяренного Симона. Первым ворвался он в пролом и зарубил двух солдат у павших ворот. Следом за ним ринулись франки, и не остановить их уже было.
Вертясь на коне посреди двора и так уходя от стрел, закричал Симон во всю глотку:
– Поджечь здесь всё!..
Черные клубы уже тянулись внизу, заволакивая горящий город. С крыши донжона посылал стрелу за стрелой упрямый лучник.
Франки хватали телеги, валили на них хворост и солому, вкатывали в башни, запаливая факелами. Донжон курился дымом, извергая клубы из узких окон, подобно дракону. Дым душил, хватал за горло, заставлял выбегать на двор навстречу мечам и стрелам.
Во двор сгоняли пленных – мужчин и женщин, детей и стариков, воинов и горожан, знатных и простолюдинов.
Симон, сидя на лошади, безучастно взирал на них, копошащихся внизу.
Шевельнул ноздрями и гаркнул зычно:
– Увечных сюда!..
Пока подходили увечные франки, один другого страшнее, от общей толпы отогнали, по приказу Симона, простолюдинов обоего пола и детей, кому на вид было меньше десяти лет. Прочих же отдал Симон на расправу.
И руками изуродованных Рамонетом франкских воинов повесил Симон в Берни несколько десятков рыцарей и горожан, стариков, юношей и женщин. И самого владельца замка, Аймара де Берни, и жену его, и старшего сына, четырнадцатилетнего юношу. Младшего же, отыскав в толпе отпущенных, велел высечь и обратить в рабство.
И смотрели те немногие, кто оставлен был Симоном в живых, как бьют пятками умирающие. И никто не отводил глаз.
И печален был Симон и на диво задумчив.
И впервые за долгие дни, проведенные во тьме отчаяния, улыбнулись увечные франки.
А Симон двинулся дальше по Роне бурлящей. И за спиной у него остались черный дым и громкие крики птиц – не на один день им теперь работы расклевывать тела, вывешенные на закопченных стенах.
Все переправы по Роне заняты мятежниками. Слух о расправе над Берни достиг уже Бокера, но сдаваться на милость Симона Рамонет пока что не собирался, хотя многие были устрашены.
Тут прибыл, наконец, из Рима долгожданный папский легат, кардинал Бертран. Оказался еще более свирепым католиком, нежели сам граф Симон. Мгновенно сцепился с графом, поругался с ним и высокомерно отбыл в Оранж.
Один.
В Оранже легата тут же осадил Рамонет.
Бранясь на чем свет стоит, Симон бросил всё и рванулся в Оранж – вызволять кардинала.
Рамонет боя не принял, отошел. Кардинал выбрался из западни невредимый, но злющий!
А у стен поджидал его избавитель, граф Симон, – тоже злющий! Да еще как!..
Встретились.
Поговорили.
Легат ярился. Сен-Жилль и Авиньон наотрез отказались пускать к себе посланца папы, который прибыл вершить дела войны и мира.
– Не желают пустить добром, войду силой.
Симон слушал легата и ярился тоже: сила, которой похвалялся легат, как своей собственной, была его, симонова.
Симон шел по Роне.
Жирный дым от Берни достигал, казалось, самых удаленных крепостей, разнося с собой удушливый страх. И никому не хотелось, видя Симона, проверять: как, треснет родимая скорлупка, если граф Симон сомкнет на ней свои железные челюсти, или выдержит?
Один за другим открывали перед ним ворота здешние замки. Входил в них Симон рычащим зверем, грозил и миловал, и дальше шел.
А Рамонет сидел за Роной, недосягаемый. С непринужденной легкостью раздавал льготы городам Лангедока, пришлепывая документы своей новой печатью: «Раймон VII, граф Тулузы…»
И Адемар, виконт Пуатье, в эти дни открыто принял сторону Рамонета.
И повернул Симон прямо на Адемара. Тот не слишком обеспокоился: достаточно преград лежало между Симоном и замком Крёст на Дроме, где сидел тогда виконт Пуатье. Не дотянутся франки.
А Симон застрял на берегу Роны, против переправы, что близ Вивьера. Стоит, измеряет расстояние задумчивым взглядом, брови хмурит. Ну, и молчит, конечно.
В Вивьере забеспокоились – самую малость: а что как двинется Симон прямо на город.
Но Симон пока что ничего не предпринимал. Приглядывался, прикидывал. Легат ему в оба уха кричать устал: прорываться, прорываться!..
На шестой день безмолвного стояния Симон вдруг от Вивьера отошел. В городе возликовали: струсил!
А Симон отошел вовсе не ради того, чтобы оставить Вивьер в покое. И не мог он какого-то Вивьера струсить. Уж кому-кому, а Рамонету неплохо бы об этом догадаться.
В эти дни к Симону из Иль-де-Франса прибыл отряд в сто всадников, долгожданная помощь от короля Филиппа-Августа. Прислал, как обещал, обязав служить Симону шесть месяцев из одного только долга; по истечении же этого срока могут, если пожелают, остаться с Монфором, но за плату.
Сто всадников, рыцарей с Севера. И с ними радость – Амори. Старший сын, наследник.
Теперь, после долгой разлуки, не только другие, но и Симон видит в Амори себя самого – на тридцать лет моложе. Таким был Симон, пока сухой ветер Святой Земли не выбелил его волос, не вытемнил кожи.
Амори улыбается, Амори сияет. И Симон невольно улыбается ему тоже.
Ни у кого не водится такого числа злых врагов, как у Симона, зато и друзья у него искренние. Самыми же близкими были ему младший его брат и старший сын.
И Амори целует руку Симона, и Симон, смеясь, обхватывает его и прижимает к себе. И многие, кто видит их вместе, завидуют.
Отвязывают шатры, сгружают вьюки. Ставят палатки возле симоновых. В недрищах лагеря глухо позвякивает посуда.
После полугода, проведенного в Бигорре с Гюи, с младшим сыном, Симон не может наглядеться на старшего.
Гюи – тот как будто постоянно ждет от отца подвоха; всегда насторожен, молчалив, хмур. Есть у Гюи своя жизнь, скрытая от глаз Симона: то возня с меньшими братьями, то возня с девками по кухням. И все это тишком, пока отец не видит. И оттого тяжело бывает Симону с младшим сыном.
Амори же весь как на ладони, ясен и светел. И отважен, и крепок.
Симон говорит Амори:
– Благословен Господь! Наконец-то вы со мной, сын.
Амори слегка краснеет и только улыбается в ответ. Хотелось бы ему сказать, что рад бы умереть за отца, но такие слова с губ не идут. Да и что говорить, коли и без того все открыто между ними.
И вот два дня новое воинство бездействует вдали от Вивьера. Ест горячее, пьет холодное. Лошади бродят без ноши на спине, щиплют траву, спокойно поводят ушами, слушая, как гудят шмели.
На третий день собираются и быстро выступают на Вивьер.
А там уже сочли угрозу минувшей. Пехота городской общины Симона вовсе не ожидала и потому, когда ударил всей силой, то побежала. Пешему с конным совладать непросто, нужна особая выучка. Да еще не растеряться бы. Конный над тобой – как Георгий над гадом, поневоле по земле, извиваясь, поползешь и обратишься в постыдное бегство.
Пока Симон пехоту пугал, пока брызгами, полными радуги, любовался (падали в Рону, оступаясь, убегающие пехотинцы), наехала авиньонская конница, полсотни храбрых рыцарей. Выскочили сразу справа и слева и с передовыми франков схватились, уже на равных. Того не знали, что Симон подкрепление получил. Знали бы – сразу отошли.
И пали авиньонцы до последнего человека; из горожан спаслись немногие. Повлекла Рона кровавый след. Где лизнуло волной, на песке оставались красные полоски. А после сама же и смыла прозрачной водой, чистой, хрустальной. И забылось Роне.
А Симон перешел реку и, не останавливая движения, ворвался в Вивьер. Амори рубился бок о бок с отцом; радостно ему было. И несколько раз выходило так, что Симон успевал прикрыть сына, а один раз Амори вовремя поспел к отцу и уберег его от раны.
Настала ночь, и Вивьер пал. Озарен был пожарами до самого неба. Огонь отражался от вод реки. И горели костры. В эту ночь почти не спали. Кто раны баюкал и зализывал, кто сторожил, ожидая подвоха.
Утро над рекой будто попробовало сперва воду, бледно засветив ее гладь, а после неожиданно пролилось багрянцем и золотом. Подле этого великолепия еще убоже и страшнее встал перед глазами обугленный Вивьер, будто зуб гнилой. Собирали убитых по берегу – и своих, и чужих – пока солнце не поднялось в зенит. Отпели всех разом и захоронили, торопясь, на католическом кладбище.
Могилу, одну на всех, творили местные мужланы – их Амори для этой работы согнал. Рыли мрачные, сами бледнее трупов – в уверенности, что проклятые франки их живьем рядом с мертвыми зароют.
Когда могила была готова, Амори мужланов отпустил на все четыре стороны. Те припустили – обувку, у кого была, на бегу теряли. Всё ждали, что передумает франк.
Ни казнить, ни миловать Симон в Вивьере не стал. Некого было здесь казнить и миловать. Не перепуганных же мужланов снова ловить, каким Амори уйти дозволил.
И пошли дальше – на Адемара де Пуатье. Он был еще далеко в своем Крёсте, имея и на этом берегу Роны между собою и Симоном не одну преграду.
Первой оказался Паскьер. Симон задержался здесь недолго. Штурмовали, не остановившись, прямо с марша, только обоз в нескольких верстах бросили. Лестницы на стены пали, в ворота таран вломился, и полезли со всех сторон франки. Амори остался внизу, с тараном, под черепахой. А Симон третьим по лестнице поднимался, следом за двумя солдатами. Первого сразу убили. Второй ввязался в бой. Симон, спрыгнув на стену следом, бросился вниз, на двор, увлекая за собою троих противников.
Этот бой был недолгим и потери оказались невелики с обеих сторон. С мечом в руке прошел по замку Симон, плечом к плечу со своим старшим сыном.
Наказал брать пленных, разоружать и сгонять в подвал, но не убивать. Владельца же крепости велел доставить к нему.
Ростан де Паскьер отбивался дольше всех, прижатый в углу. Последний солдат уже отдался в руки франков, а Ростан все бился. Когда усталый меч в его руке переломился, отбросил в сторону обломки и заплакал.
Раненого, с опаленными волосами и бровями, скрутили его и потащили к Симону.
Симон нашел в донжоне лучшие покои и там ждал, отдыхая. Пока ждал, лицо умыл той водой, что оставалась в широкой медной чаше (и даже лепестки шиповника в ней еще плавали, для приятного запаха).
Приволокли Ростана. У того голова мотается, белые глаза закатились, весь правый бок в кровище. Изнывающего, к ногам Симона бросили. От стыда Ростан слабо застонал. Встать хотел и не смог. Так и остался извиваться червем под ногами проклятого франка.
Посмотрел на него Симон сверху вниз и неожиданно глянулся ему Ростан. Велел перевязать его раны, напоить вином, какое получше найдется, уложить на постель и не тревожить.
Когда все это было сделано, пришел граф Симон к Ростану де Паскьеру и долго стоял возле него, простертого в немощи. Ростан на него глядел и плакал.
Спросил Симон:
– Вы знаете меня, сеньор?
– Вы граф Монфор, – сказал Ростан. Хотел еще прибавить проклятие, но не сумел. А слезы все так же медленно выползали из его глаз.
Тогда сказал ему граф Симон:
– В Берни я повесил четыре дюжины человек разного звания.
Ростан шевельнул рукой, будто для крестного знамения, но даже и руки поднять сил не нашел.
– Я не стану делать этого с вашими людьми. – Симон топнул ногой в пол, показывая, где находятся сейчас люди Ростана.
Ростан все молчал.
– Я оставлю им жизнь, – повторил Симон.
Тогда Ростан тихо спросил:
– Всем?
Легат Бертран советовал Симону пощадить только искренних католиков, а нетвердых в вере повесить. Но Симон ответил Ростану де Паскьеру:
– Всем.
– Что я должен сделать?
– Вы должны присягнуть мне на верность. – И, видя, что Ростан колеблется, добавил: – В Берни я этого не предлагал.
Ростан сказал:
– Я стану вашим человеком, мессен, как вы требуете.
Наутро Симон ушел из Паскьера, не тронув там ни одного камня.
Симон шел по Роне скорым шагом, торопясь обогнать свою злую славу и дым пожаров. Но корабли, пущенные по реке, опередили его. И потому невдалеке от Драконьей Горки ждала франков во всеоружии малая крепостца. Мосты ее были встопорщены, решетки опущены, рвы наполнены мутной, зацветающей водой. На стенах угрожающе кренились чаны с маслом, только поверни рычаг.
Вот Амори с тремя конными отделяются от отряда, чтобы заехать в деревню, расспросить о замке. Деревенские напуганы. А испугаешься тут, когда из самого чрева полудня, из утробы дрожащего знойного марева, вдруг вылетают на поле четыре всадника и, ломая поднявшиеся уже колосья, несутся прямо на тебя.
Склонясь с седла, Амори хватает первого попавшегося мужлана, какой не успел убежать. Тот сперва бьется, после безвольно обвисает. Экая франкская страхолюдина на него наехала!
Амори встряхивает мужлана, с отвращением хлопает его по мокрой бородатой морде. Тот выпучивает глаза, не видя над собой молодого, веселого лица – ничего не видя, кроме собственного ужаса.
– Эй, скажи-ка, как зовется замок? – спрашивает Амори.
Мужлан слабо мычит. Амори снова хлопает его по щеке.
– Замок, – повторяет он. – Крепость. Как она зовется?
До мужлана туго, но доходит смысл вопроса.
– Басти, – бормочет он в бороду.
– Кто господин? Сеньор? Имя?..
– Гийом…
Амори выпускает мужлана. Как бы в штаны не напустил с перепугу, потом вонять будет – не отмоешься. Тот хлопается на спину, как жук, и долго еще моргает, ничего не соображая: что это было? Всадник же давно исчез.
Амори влетает в деревню, вспугивая кур, гусей, женщин и двух беспечных хрюшек. Одну свинку франки тотчас же насаживают на копье и с гиканьем, под страшный поросячий визг, под слезливую брань женщин, уносятся прочь – догонять Симона.
Так и узнали, что крепостца именуется Басти, а владелец ее носит имя Гийом.
Уплетая свинку, взятую в деревне, Симон фыркает: немного же разузнали! «Гийом»! В этих краях любой владетель если не Раймон, Рожьер или Бернарт, то непременно Бертран либо Гийом… А свинка хорошая, упитанная. Все не зря наведывались.
Крепостца перед ними – как на ладони: небольшая, но воинственная. И уже сейчас видно, что к завтрашнему вечеру падет. Но и то понятно, что падет не без сопротивления.
– Давайте спать, – говорит Симон сыну. – Завтра много работы.
И еще засветло валится граф Симон в горячую траву и почти мгновенно засыпает. И нет ему дела ни до жары, ни до шума в лагере, ни до насекомых.
Басти и вправду пала на следующий день. Симон щелкал такие крепости, как орехи. Потерял на лестницах четверых. Еще двое поломали себе руки-ноги, падая. В самой Басти убитых и вовсе не было. Одному только отмахнули лоскут кожи с виска.
Пока франки обшаривали Басти, отыскивали, нет ли подвоха, не прячется ли где-нибудь свихнувшийся арбалетчик, которому втемяшилось пасть, перестреляв перед тем десяток врагов, Симон утвердился на крыше башни, прямо на камнях. Сперва окрестности озирал, вдруг к Басти подмога идет. Потом, успокоившись, сел спиной к зубцу, от солнца горячему. Скрестил ноги, подставил лицо теплу.
Рядом с Симоном стоит легат, ужасно недовольный. И того уж хватило, что оставил в живых Ростана де Паскьера, по всему видать – отъявленного еретика. Похоже теперь, что и Басти намерен Симон пощадить. Стоял над ухом и бранил Симона.
Симон голову повернул, странновато на кардинала поглядел – так сарацины смотрят, когда им, с их точки зрения, говорят чушь.
Привели владельца Басти, того самого Гийома. Был без шлема, потные волосы взъерошены. Еще издали, по подпрыгивающей походке, признал его Симон. И рассмеялся, легата изумляя.
Как он мог выпустить из памяти, что настоящее имя Драгонета было Гийом?
Амори сбоку от пленного шел, смотрел, как ведут Гийома. Вместе на башню поднялся, к отцу. Гийома следом за Амори потащили.
– А, сеньор Драгонет, – молвил Симон, завидев его, – добрый день. Я должен был раньше догадаться, что это вы.
Драгонет хмуро улыбнулся. А Амори на отца своего дивился: всякий раз найдется у Симона, чем огорошить.
Драгонет полез за пазуху. Тотчас же Амори, не доверяя, перехватил его руку, но Симон сказал сыну:
– Отпустите его.
И извлек Драгонет шелковую перчатку, ту самую, что получил из рук Симона в Монгренье. Помахал ею, будто мух отгоняя.
– Ваша правда была, мессен, – сказал он. – Вот и снова мы с вами встретились.
Симон хмыкнул.
– Вас это, никак, опечалило?
– Опечалило, – согласился Драгонет. – Ибо всякий раз наши встречи мне вовсе не к выгоде.
Не обращая внимания на прогневанного кардинала, сказал Драгонету Симон:
– В четвертый раз я не стану вас щадить, поэтому лучше нам покончить с нашей враждой сегодня. Вам со мною не совладать. Мне же, видит Бог, совсем не хочется поступать с вами по справедливости.
– По справедливости? – переспросил Драгонет.
Амори видел, что этот Гийом-Дракончик Симона не боится и вражды к нему не испытывает.
Симон сказал:
– По справедливости я поступал в Берни, где оставил в живых только простолюдинов и ребятишек младше десяти.
Драгонет призадумался. Потом встретился с Симоном глазами, и рот у него разъехался от уха до уха.
– Ваша взяла, мессен, – сказал он. – Я присягну вам. На вашей стороне биться я не стану, ибо не к лицу мне это. Но и оружия на вас больше не подниму.
И отдал шелковую перчатку Амори, а тот возвратил ее отцу.
– Да, – вспомнил Симон, – а где ваш брат Понс?
Драгонет неопределенно махнул рукой.
– Понятия не имею.
Симон понял, что Драгонет лжет, однако уличать его не захотел. Встал, потянулся. Протянул Драгонету обе руки.
– Ну, – молвил Симон, – чем вы будете нас угощать в вашем замке?
И перешагнул Симон через Басти, прошел Мондрагон, и осталась только одна преграда между франками и Крёстом – Монтелимар.
Были этот город и замок над ним как бы двуглавы: имели двух сеньоров, сообща владевших замком и землями вокруг. Владельцы между собою ладили плохо и каждый тянул на себя.
И вот один захотел биться с франками до последнего издыхания. Нашлись у него в городе сторонники, готовые выдержать все тяготы осады и встретить, если потребуется, смерть.
Но другой владелец вовсе не желал идти против Симона, ибо знал: не выстоять Монтелимару против такого числа франков. А вести о том, что они сделали в Берни, донеслись и досюда. И потому хотел помириться с Симоном, не успев поссориться. И многие в городе держали руку этого второго сеньора.
Так и вышло, что прежде чем начать враждовать с франками, сошлись в нешутейной распре жители Монтелимара. И те, кто хотели мира с Симоном, одержали верх, ибо их было больше.
И открыли они франкам ворота Монтелимара.
Воинственный сеньор с частью своих сторонников бежал; мирный же принес присягу и получил из рук Симона весь Монтелимар, целиком.
И вот настает тот день, когда Симон со своим войском подходит к Крёсту, и останавливается у его высоких стен, и задирает голову, разглядывая. И плечом к плечу с Симоном стоит его сын Амори, а за спиной у него – три сотни франкских рыцарей, не считая оруженосцев, конюхов и пехоты, – вся сила, что есть сейчас у Симона.
Солдаты ставят палатки, окапывают кострища, чтобы не наделать в лагере пожара. В лесу отыскивается хороший ручей. И уже присматриваются люди Монфора к здешней охоте и близким деревням, подыскивают, где пастись лошадям.
И видит Адемар де Пуатье, что осаждать его будут долго, все жилы вытянут. Понадобится – так и башню осадную построят.
Крепкий, жадный лагерь вырос под стенами Крёста.
Адемар смотрит вниз, считает флаги. Не только франки ходят под рукой Симона. Вон там щит сеньора Алеса, а ведь он родич одной из бывших жен старого графа Раймона. И еще здесь люди из Паскьера. И Леви из Альбигойского диоцеза. И Лимуа из Каркассонского округа.
В Крёсте скучно и вместе с тем тревожно. Осада – история нудная, требует выдержки.
Франки озорничают по всей округе. Траву вытоптали, поля выколотили. Уж и женщины в их лагере появились, снуют между палатками и кострами, смеются визгливо.
У Симона терпение звериное: залег у входа в нору и попробуй его сдвинь.
Лето перевалило зенит и потянуло год к закату – всей тяжестью урожая.
Когда по деревням начался обмолот, вышел Адемар навстречу Симону и заговорил с ним о мире.
– Какой может быть между нами мир, – сказал ему Симон, – коли вы открыто сторону Раймончика взяли.
Адемар губу покусывал, все раздумывал, как бы от Симона откупиться. Да так, чтобы поверил и ушел с земли. Все равно ведь своего добьется.
Симон и сам хотел бы с Крёстом замириться без боя. Взять-то эту крепость он бы, конечно, взял, но людей положил бы без счета. Вот чего Симон совсем не желал.
И сказал Симон, открывая перед Адемаром всю свою варварскую простоватость:
– Тогда поверю в искренность миролюбия вашего, когда согласитесь вы со мной породниться.
И без лишних слов предложил ему свою дочь – любую: Амисию, Лауру, Перронеллу – с тем, чтобы выдать ее за адемарова сына.
– И как станем мы с вами родичами, то вражды между нами больше не будет.
Адемар с облегчением согласился.
…Громче всех возмущался потом папский легат, кардинал Бертран.
Но Симон попреки оборвал, молвив, по возможности, кротко:
– Я не собираюсь покрывать Лангедок трупами и пеплом. Эта земля не для того дана мне в ленное держание. Я хочу влиться в ее вены новой кровью и так обратить в католичество.
Амори слушал, запоминал.
Но легат заговорил снова. Теперь вспомнил библейского праведника, отдавшего дочь на поругание чужеземцам, лишь бы не нарушить законов гостеприимства.
Симон слушал с интересом, а после вдруг засмеялся и махнул рукой.
– Оставьте причитать, святой отец. Сын Адемара – благородный рыцарь, молодой, полный сил и наружности отменной. Я его видел.