Подземный холод сменился резким, колючим воздухом ночной степи. Мы стояли у «кукурузника», готовые к вылету. Дядя Саша медленно обходил машину, постукивая ладонью по обшивке. Его движения были неторопливы, ритуальны — последняя проверка перед прыжком в чёрную пустоту.
— Ладно, — его хриплый голос прозвучал особенно громко в ночной тишине. — По коням.
Жорка лишь кивнул и полез в дверь, в густую тьму грузового отсека, набитого ящиками и бочками. Я, как обычно, занял правое, второе пилотское кресло.
Дядя Саша тяжело устроился слева, без лишних слов щёлкнул тумблерами, и кабина ожила. Загорелись тусклые лампочки подсветки, стрелки на приборах дрогнули и встали на свои места.
— Запускаю.
Он перевёл рычаг магнето, потом запустил стартер. Сперва было лишь сухое, яростное трещанье раскручиваемого винта, а затем, с глубоким, грудным кашлем, взревел и ожил девятицилиндровый «АШ». Всё вокруг затряслось, заполнилось мощной, всепоглощающей вибрацией. Фонари на крыльях выбросили в ночь два тусклых, жёлтых клина света, в которых заплясали пыль и обрывки травы.
Я бросил последний взгляд на фигуры провожающих. Макар и Толя стояли в стороне, лица их были скрыты тенью, только силуэты выделялись на фоне чуть более светлого неба. Они не махали. Просто смотрели.
— Поехали.
Дядя Саша плавно увеличил обороты. Двигатель завыл увереннее, вибрация стала ровнее, переходя в мощную дрожь. Самолёт, преодолевая сопротивление грунта, тронулся с места. Мы медленно, словно нехотя, покатились по утрамбованной земле, подпрыгивая на мелких кочках. Свет фар прыгал по земле, выхватывая то куст, то промятую колею. Я положил руки на штурвал, чувствуя его живое сопротивление через рулевые тяги.
Скорость нарастала. Удары шасси о неровности участились, сливаясь в сплошную тряску. Хвост уже не волочился, а приподнялся, выравнивая фюзеляж. Руки дяди Саши работали чётко и экономно: легкий доворот штурвала, подбор оборотов. Он смотрел не на приборы, а вперёд, чувствуя машину всем телом.
— Отрыв…
Он мягко, но уверенно потянул штурвал на себя. Дрожь шасси сменилась лёгким парением, потом — на мгновение — тишиной, будто машина замерла в нерешительности. И в следующий момент привычный гул двигателя наполнился новым, вольным звуком полёта. Земля резко ушла из-под колёс, провалилась в непроглядную чёрную бездну. Остались только два дрожащих жёлтых луча, бессильно упирающиеся в пустоту, да редкие, мелькающие где-то далеко внизу тёмные пятна — кусты или камни.
Скорректировав тангаж, дядя Саша начал плавный, неспешный разворот, закладывая вираж. В левом окне на мгновение проплыла и исчезла точка света — вероятно, люк базы, который уже закрыли. Потом только тьма. Густая, абсолютная, как смоль.
Я перевёл взгляд на приборы. Высота — двести метров. Скорость — привычные сто пятьдесят. Курс — на северо-запад, домой. Всё было знакомо, отработано до автоматизма. Но ночь за стеклом делала этот обыденный ритуал снова опасным и острым.
Мы летели, зарывшись в ватную, сырую мглу облаков. На этот раз сплошной пелены не было — тучи рваными клочьями проплывали под нами и над нами, и мы то ныряли в их слепую белизну, то неожиданно выскальзывали в чистые промежутки. В эти редкие секунды открывалась бездна ночного неба, усеянная ледяными, невероятно яркими звёздами. Они не мигали, а горели ровным, пронзительным светом, и от этого чёрный бархат высоты казался ещё глубже и враждебнее. Мы не забирались высоко, держась в самом низком ярусе, стараясь не задерживаться в зримой пустоте дольше минуты-другой.
Я уже начал считать километры в уме, представляя знакомые изгибы реки и тёмный силуэт сопки-ориентира. До станицы оставалось километров семьдесят, не больше. Взгляд, привыкший бездумно скользить по однообразной темноте внизу, зацепился за едва различимое движение.
Сперва это было просто пятно — размытое, аморфное, слабо светящееся сквозь дымку низких облаков. Я прищурился, прилип к холодному стеклу. Пятно обрело форму. Неправильный, трепещущий язычок. И не один. Рядом — ещё одно, меньше. Костер. Нет, два костра. И между ними, в отблесках пламени, угадывались крошечные, движущиеся точки — люди.
— Дядя Саша, — голос прозвучал хрипло даже в шлемофоне. — Внизу, по правому борту. Костры.
Он медленно, как бы нехотя, повернул голову. Его взгляд скользнул в указанном направлении, задержался на секунду.
— Вижу, — сухо отозвался он. Голос был без эмоций, рабочий. — Отметим потом на карте.
Он не изменил курс, не снизился для разглядывания. Лишь его рука на штурвале слегка напряглась. Костры уплыли назад и вниз, растворились в общей темноте, оставив после себя неприятный, колючий осадок. Как напоминание: земля внизу — чужая. И не спит.
Ещё минут двадцать мы шли в гробовой тишине, прерываемой лишь гулом мотора и редкими фразами. Потом впереди, сквозь очередной разрыв в облаках, угадался знакомый контур — тёмная масса нашей главной сопки, более плотная, чем ночь вокруг.
Я переключил канал на рации.
— «Земля», «Земля», я — «Небо один». Прием.
В наушниках послышалось короткое шипение, затем чёткий, бодрый голос дежурного:
— «Небо один», вас слышу.
— Иду на посадку. Подсветите полосу.
— Вас понял. Подсветка через три минуты. Ждите.
Три минуты прошли быстро. Мы сделали широкий круг, заходя против ветра. И вот, внизу, точно из-под земли, вспыхнули огни. Не яркие, не слепящие — тусклые, красноватые, фонарики, прикрытые красными фильтрами, расставленные вдоль укатанного грунтового участка. Они обозначили полосу призрачным, рубиновым пунктиром, едва видимым с воздуха, но для нас — долгожданной нитью, ведущей домой.
— «Земля», огни вижу. Захожу на посадку, — доложил я.
— Удачи, «Небо один». Ждём.
Дядя Саша сбросил газ. Земля, чёрная и неразличимая, медленно поползла навстречу. Красные точки, сначала разбросанные, выстроились в ровные линии по краям полосы.
Последние метры — всегда волнительны. Кажется, что земля неподвижна, а это ты на неё падаешь. Потом — лёгкий удар, отскакивание, второй, уже твёрже, и наконец — тяжёлый, уверенный бег по грунту. Фонари мелькали за окнами, освещая мокрую полосу. Двигатель сбавил обороты до гула, самолёт покатился к месту стоянки, где уже маячили тёмные фигуры встречающих.
Дверь кабины распахнулась, и внутрь ворвался холодный, прозрачный воздух предрассветной степи. Несколько человек — уже подходили к самолёту. Обменялись короткими, сонными кивками. Слов не требовалось.
Работа закипела молча, с привычной сноровкой. Сперва пошли ящики — тяжёлые, с боеприпасами для зениток и пулемётными лентами к MG. Их вытаскивали и передавали по цепочке. Ящиков было около десятка, и вскоре напротив выросла аккуратная стопка.
Потом подтащили и положили под дверь трап — две широкие, сбитые из толстых досок плиты с поперечными брусками для упора. Дверь открыли настежь, по-грузовому, чтобы выкатывать бочки. Стальные, ёмкостью по двести литров, они с глухим, тяжёлым стуком катились по трапу, их тут же подхватывали и откатывали в сторону. Одна, две, три… Всего десять. Они выстроились в ряд, тускло серея в скупом свете налобных фонарей.
Я стоял в стороне, наблюдая за процессом. Взгляд скользнул по этим бочкам, и в голове сама собой щёлкнула привычная арифметика.
«Десять по двести литров, вроде бы не мало», — начал я мысленно. Но тут же, как заевшая пластинка, включился расчёт расхода. «Ан» пожирал больше сотни литров в час. Путь туда — четыре с лишним часа. Столько обратно. Итого — почти тысяча литров на дорогу. Тысяча которую мы сожгли, чтобы привезти эти 2000 литров. Получается, чистая прибыль половина от привезенного. И это в идеале, если не считать возможных маневров, заходов на второй круг, просто повышенного расхода из-за ветра или перегруза. Да, таскали мы не только бензин, только всё равно, курьёзная, убыточная арифметика. Возить топливо, чтобы жечь топливо. Но альтернативы пока не было. Без этих бочек — встанут генераторы, заглохнут машины, замрёт жизнь. Без ящиков — нечем будет отбиваться.
— Всё, — хрипло произнёс один из встречающих, смахивая пот со лба, несмотря на холод. — Конец.
Дядя Саша, не участвовавший в разгрузке и наблюдавший за всем, затягиваясь цигаркой, лишь кивнул. Жорка уже начал закрывать грузовую дверь, защелкивая массивные засовы.
— Ладно, — сказал дядя Саша, обращаясь ко мне. — Давай по домам уже, с ног валюсь…
Он бросил окурок и растёр его каблуком о сырую землю. Я окинул взглядом группу встречающих. Ни Твердохлебова, ни кого из старших. Только рядовые бойцы. Странно. Обычно кто-то из руководства обязательно появлялся, чтобы лично встретить груз и обменяться парой слов. Мелькнула лёгкая настороженность, но усталость тут же приглушила её. Наверное просто ещё спят. Невелика беда.
— Подбросить вас? — спросил один из мужиков, кивнув в сторону стоящего в отдалении старенького пикапа.
Дядя Саша, не глядя на него, мотнул головой.
— Не, пешком прогуляемся. Воздухом подышим, а то в голове гудит.
Я согласился. После долгого полёта тело просило движения, а голова — свежести. Холодный утренний воздух был как бальзам.
— Жор, ты как? — обернулся я к парню, который заканчивал запирать дверь.
— Тут останусь, — он устало улыбнулся. — Помогу ящики на склад перетаскать, да и вообще…
— Ладно. Не задерживайся только.
Жорка махнул рукой, давая понять, что всё в порядке, и направился к стопке с боеприпасами.
Мы с дядей Сашей двинулись прочь с лётного поля, на узкую, утоптанную в пыли тропу, ведущую к станице, замечая как вокруг постепенно проступает скупой, серый свет наступающего утра.
Шли молча, не спеша, наслаждаясь непривычной тишиной после ночи в грохочущей кабине. Степь вокруг просыпалась. Где-то чирикнула первая, сонная птица. От станицы потянуло запахами — дымом, прелой соломой, человеческим жильём. Впереди показались крайние строения, что-то вроде выселок: низкие, с подслеповатыми окнами, с крышами, кое-где залатанными рубероидом и плёнкой.
Тропинки разошлись у поворота на третью улицу. Дядя Саша, не прощаясь, махнул рукой и свернул налево, к своему дому. Я побрёл дальше.
Уже зайдя в калитку, увидел, как на крыльцо выходит Аня. Она была в своей неизменной, выцветшей от частых стирок сиреневой блузе и тёплой кофте, через плечо — сумка. Мы столкнулись буквально на пороге.
— О, привет, — сказала она без удивления, но в её глазах мелькнуло привычное, хорошо скрываемое облегчение. — Всё нормально?
— Нормально, — кивнул я.
— Ну и хорошо. Я суп сварила, картошка жареная со вчера осталась, мясо варёное. Только подогрей, — она сделала шаг мимо меня, но задержалась. — Постараюсь к обеду заскочить. Ты что сейчас будешь делать?
— Спать, — честно ответил я, чувствуя, как веки наливаются свинцом. — Часа два-три. Потом в штаб нужно, доложиться.
— Ладно. Спи, — она коснулась моей руки быстрым, тёплым касанием, и пошла по тропинке, спеша на свой врачебный пост.
Я зашёл внутрь. На столе действительно стояли кастрюлька и сковорода. Я не стал ничего разогревать. Просто достал из кастрюли кусок варёного мяса. Съел, почти не жуя, запил водой из графина.
Потом подошёл к кровати, скинул куртку и разгрузку, с трудом стянул сапоги. На тумбочке стоял старый, круглый будильник с жёлтым циферблатом и двумя блестящими колокольчиками сверху. Я перевёл стрелки, завёл его, поставил будильник на восемь, и буквально рухнул на диван, из последних сил укрывшись грубым одеялом.
Казалось глаза не успел закрыть, как резкое, рвущее дребезжание вырвало меня из глухой пустоты сна. Рука, тяжёлая и непослушная, шлёпнула по будильнику, заставив его замолчать. В наступившей тишине зазвенело в ушах. Я полежал еще минуту, глядя в потолок, где в пробивающихся сквозь тюль лучах света, плавали пылинки. Тело ныло, каждый мускул вспоминал тряску самолета и долгую неподвижность, но голова прояснилась. Трех часов хватило, чтобы ощущать себя человеком.
Поднялся, пошел умываться. Ледяная вода ударила в лицо, заставив вздрогнуть и окончательно стряхнуть остатки дурмана. Вытерся, не глядя в зеркало — не хотелось снова видеть то стареющее, чужое лицо.
Повесил полотенце на гвоздик, сел за стол, пододвинул к себе сковороду. Картошка была холодной, жирной, съежившейся. Я ел медленно, кусок за куском, глядя в запыленное окно.
Ничего нового я там, понятно, не увидел, подумал только что хорошо бы ветряк перебрать, да карагачи разросшиеся по периметру спилить. Помидоры затеняют, те и так не особо нынче, а в тени так вообще чахнут.
Доел картошку, вытер тарелку хлебной коркой. Пора.
На пороге обернулся. Комната была пуста, тиха. Только тиканье будильника нарушало тишину.
До штаба дошёл быстро, сам не заметив, как ноги пронесли по знакомым улицам. Мысли о затеняющих помидоры карагачах создавали обманчивый фон обыденности. Блиндаж выглядел, как всегда, молчаливым и неприметным.
Толкнул дверь. Внутри пять человек. Твердохлебов, опершись ладонями о стол. Штиль — как всегда со своим блокнотом, но сейчас, на удивление, ничего не записывающий. Ещё трое из постоянного актива: Егоров, Платонов, Котов. Увидели меня — и все разом замолчали. Не постепенно, а так, словно кто-то звук выключил.
Твердохлебов медленно поднял голову. Его лицо, обычно невозмутимое, казалось испуганным и каким-то… обветренным от внутреннего напряжения. Штиль, покашляв и тяжело, с хрипом вздохнув, отвёл глаза в сторону, к стене. Остальные просто смотрели куда-то мимо меня, в пол, в пустоту.
Тишина повисла тяжёлым, липким комком. И в этой тишине я ясно почуял запах неприятностей.
— Что? — спросил я, и мой голос прозвучал грубо, отрывисто, нарушая это гнетущее молчание. — Что случилось?
Твердохлебов тяжело вздохнул. Он не ответил сразу, а провел рукой по лицу, будто убеждаясь что усы с бородой на месте.
— Садись, — глухо произнёс он.
Я опустился на табурет у двери. Дерево холодное, жесткое. Руки сами легли на колени.
— От разведгрупп вестей нет, — начал Твердохлебов, глядя куда-то мимо меня, на потрескавшуюся земляную стену. — Ни от первой, ни от второй.
Он помолчал, потом снова заговорил.
— Отправили ещё две, на поиски. По их маршрутам. Вернулись сегодня на рассвете. Никого не нашли. Наткнулись на следы старого лагеря в балке, в пяти километрах от точки последнего выхода на связь. Костровище, гильзы. И… на этом всё. Парни как сквозь землю провалились.
Я кивнул. В голове, сквозь нарастающий гул, прокручивались сухие отчёты. Потери в разведке были нормой. Ходили по краю, рано или поздно край подворачивался.
— Плохо, — сказал я, и голос прозвучал странно отстранено, будто не мой. — Конечно, плохо. Но мы же с самого начала предполагали, что так может…
— Во второй группе, — Твердохлебов перебил меня. Не резко, а с какой-то странной, почти виноватой тяжестью. Он наконец поднял на меня глаза. — В той, что пошла по воде. Там… был Ванька.
Он замолчал. Казалось, он ждёт, что я что-то скажу, сделаю. Но внутри у меня всё разом оборвалось и замерло. Просто отключилось. Звуки — болезненное дыхание Штиля, скрип табурета Егорова — ушли куда-то далеко, стали плоскими, как из древнего радиоприёмника.
— Ванька? — переспросил я. Только губы шевельнулись. Звук вышел сиплый, негромкий. — Какой Ванька? Мой Ванька?
Твердохлебов молча кивнул. Однократно, сильно, будто вбивая гвоздь.
Всё вдруг стало очень чётким и одновременно нереальным. Я видел каждую щербинку на столе, каждую прожилку на красных от бессонницы веках Твердохлебова. Но при этом казалось, что это всё происходит не со мной, а где-то рядом, за толстым стеклом.
— Я сам… только вчера вечером узнал, — глухо добавил Твердохлебов. — Иван попросил старшего никому не говорить, особенно тебе. Говорил, сам доложит после возвращения.
Его голос потерялся где-то вдали. Я больше не слушал. Внутри была полная, оглушительная тишина. Та самая тишина, что наступает после близкого разрыва, когда на несколько секунд глохнешь. Только сейчас этот разрыв был где-то внутри, в груди.
Я медленно поднялся. Табурет скрипнул, звук был чудовищно громким.
— Где последняя точка? — спросил я. Свой голос я не узнал.
— На карте отметили, — сказал Штиль, первый раз с моего прихода открыв рот. Он протянул блокнот, где на грубо нарисованной схеме был жирный крестик.
Я взял блокнот, посмотрел. Рука не дрогнула.
— Ясно, — сказал я. И повернулся, чтобы выйти.