Глава десятая. ОЙ, ДУРЕНЬ!

Когда я малым был, мать мне часто говорила: — Ой, дурень, ты, Юзаф, ой, дурень!

А после, хоть я дурнем и остался, никто мне уже так не говорил, боялись. Зря, надо было говорить! Тогда, может, я бы и образумился. А теперь мне это уже поздно. Да теперь мне чего ни возьми, а все поздно. Но вы ничего такого не подумайте, я вас на жалость не беру. Человека вообще жалеть нельзя, он от этого только портится. Жалеть можно коней, и то только потому, что они бессловесные твари, не могут за себя постоять, вот люди их и мучают.

А я коней люблю. Прежде я больше всего любил Жучика, пока его волколак не сожрал. Да лучше б он тогда…

Нет, промолчу. Чего теперь скулить?! А тогда я очень убивался. Но тут Великий князь мне пособил, дал денег, я пошел на конский рынок, купил себе Змея. О, то был тоже славный конь! Мышастой масти, тонконогий, сероглазый, а грива и хвост у него были черные. А горячий какой! Я когда его купил и сразу хотел сесть, барышник говорит:

— Ваша милость, окстись! Он же тебя убьет! Ты его сперва недельку повыгуливай.

А я ему:

— Помолчи, грязный хам! Отойди!

Он отошел. А я — ш-шах! — и с земли сразу в седло, поводья на себя, а шпорами ему под брюхо, и ору:

— Змей, стоять!

«Змей» — это у меня тогда само собой вырвалось. И громко вырвалось, он аж уши прижал…

А после — х-ха! — как сделает козла! Потом еще козла! А после как рванет — га! прямо по рядам! Ох, мы тогда скакали, любо-дорого! Ох, он меня мотал! Ох, я его шерстил!..

И усмирил-таки. Остановился он, пеной плюется, головой злобно вертит, копытами бьет, никто к нам близко не подходит — страхота. А я смеюсь и говорю:

— Чего притихли, хлопы?! Настоящего коня, что ли, не видели?

После поводья ослабил, его по гриве потрепал, говорю:

— Змей, шагом! Домой!

Он шагом и пошел. Вот где был добрый конь! А до чего был умный! Против него сам пан доктор Сцяпан…

Э! Тпру! Куда это меня несет? До Сцяпана еще далеко. Я, чтобы вам было понятнее, начну с самого начала, то есть с моей свадьбы. Потому что именно с нее все мои беды и начались. Хотя…

Нет, вы послушайте! Так вот, женился я этой зимой, но уже ближе под весну, когда уже много чего всякого у нас в пуще началось, поэтому гостей на нашей свадьбе было мало. Панство уже больше по своим углам ховалось, а те, кто поумней, те и вообще перебрались в Зыбчицы. Так что у нас на свадьбе было всего двадцать пять гостей. Да! Пана Галигора не было, вот о нем моя Анелька очень сокрушалась. Он, говорила, нас сосватал, ему бы и сидеть у нас посаженым отцом. Но пан Галигор, на ту беду, уже сидел в Глебске, в каземате, как последний злодей, и потому посаженым отцом оказался пан Дорош Звоночек, не язык, а помело. Он этим своим помелом при всех гостях и замахнул:

— Ат, что за славная пара! Теперь ты, пан Юзаф, так уже не погарцуешь!

Вот что он тогда сказал! Типун ему на тот длинный язык! То есть я лично против него ничего не имею, пусть он живет себе и богатеет, но свой язык пусть держит за зубами, пока я на него своих собак не нацковал! Потому что он как сказал — так начисто слизал всю мою былую лихость-безоглядность. Я ведь прямо с той поры сразу стал не таким, каким я был до этого. Я же теперь чего ни делаю, всегда как бы на Анельку оглядываюсь и примеряюсь понять, чего бы она на то или на это сказала, похвалила бы она меня или нахмурилась.

Вы не подумайте, я ее не боюсь, она у меня тихая, она мне никогда слова поперек не скажет, промолчит. Но чем так молчать, лучше б кричала бы и била булавой, как пана Зуба бьют, мне б это было легче. Тогда бы можно было в ответ покуражиться. А так она молчит, а я гадаю, чего бы мне такого сделать, чтобы она только не молчала.

И все это пошло от пана Дороша, это он эту беду на нас накликал — теперь я всегда не один и не сам по себе, а крепко в паре.

Ну да ладно нюни распускать! Я пан или не пан?! Вы лучше дальше слушайте. Вот свадьба кончилась, гости разъехались, в пуще пока что тихо, мы с Анелькой живем душа в душу. Вдруг приезжают гайдуки из самого Глебска! Говорят: айда, пан Юзаф, до великого. Ну и айда, я говорю. Анелька собрала меня, надавала сладких праснаков и не забыла битый серебром, и мы поехали.

Как мы, а после я один ехал и в волколака стрелял, а после шел до Глебска, это вам уже известно, здесь я повторяться не буду. А дальше было так. Вот я приехал в Глебск, там меня сразу повели до Великого князя Бориса.

Вот ввели меня к нему, прямо в его рабочий кабинет. Он там сидел за столом, на столе лежала карта нашего повета, а сбоку еще сидел писарчук, как я потом узнал, Миколайка. Как Великий князь меня увидел, так сразу изменился в лице, то есть сильно покраснел, натопорщил усы, и зло сказал:

— Га! Значит, ты и есть тот Задроба?

— Да, — отвечаю я, — ваша великость, я и есть тот Задроба. А ты мой господарь.

Его такой мой ответ несколько успокоил, он пригладил усы и велел, чтобы стрельцы ушли. Остались мы втроем: он, я и Миколайка. Он говорит:

— Тогда, сам знаешь когда, хотел я тебе голову срубить, да вот не сладилось.

Я говорю:

— А вот я теперь здесь, перед тобой. И теперь я один. Так руби!

Он:

— Га! И срублю!

Я говорю:

— Не много будет чести. А чего ты тогда не рубил?

Он молчит. И я молчу. Миколайка на нас смотрит, ничего не понимает, он же за Харонус не ходил. А там, за тем Харонусом, когда Великий князь с царцами снюхался и тайно от нас всех заключил с ними мир, мы, вольные паны, тогда рокош составили, нас было в том рокоше семеро старших, мы семеро пошли к нему в шатер, и там у нас был крепкий разговор, и я бы ни за что не отступил… Да мои отступили — и кончилось все тем, что мы и он сошлись на том, что миру так и быть, но нам, всем вольным панам, всему войску, за тот мирный позор Великий князь платит вдвойне против прежде оговоренного. С тем мы тогда от него и ушли. А потом и из Царства ушли. А потом, уже на нашей стороне, он заплатил нам не вдвойне, а как обычно. Ох, я тогда кричал! Но никто меня уже не поддержал. Собаки! Похватали каждый по своей сухой кости и разбежались. А мне что, больше других было надо? Нет. Да и кричал же я тогда не столько из-за денег, деньги у меня все равно ведь не держатся, а кричал из-за того, что очень не люблю, когда люди свое слово не держат. Но разве у нас в Крае люди? Опять же говорю — собаки, начиная от самого верха. Вот оттого я тогда покричал, покричал, а потом замолчал.

А вот теперь, то есть тогда, молчал и у Бориса в кабинете. Ему это скоро не понравилось, он говорит:

— А ты меня тогда бы зарубил?

— Зарубил! — я говорю. — Не согласился б с нами — зарубил!

— А теперь?

Тут я задумался. А после отвечаю:

— Нет. Теперь уже не зарублю.

— Почему?

А, думаю! И говорю, как на духу:

— Анелька б не одобрила.

— Анелька? — удивляется Борис. — А кто это такая?

— Да это у меня жена, — я говорю. — Я на ней этой зимой женился.

— А! — говорит Великий князь. — Слыхал. Пан Галигор о ней рассказывал. Хвалил.

— Еще бы! — говорю. — Это же он нас и сосватал. Она, — я говорю…

Но замолчал. Чего тут, думаю, мне откровенничать?! А он:

— Да ты садись! Садись, пан Юзаф! А то стоишь, как чужой.

Я сел к его столу. Он дальше говорит:

— Так что, строга твоя пани Анелька?

— Нет, — отвечаю. — У нас строгий я. Вот могу кого и зарубить. А Анелька, она тихая. Такая тихая, что просто… А! — говорю. — Тебе, ваша великость, даже не представить, что может баба с нашим братом сделать!

Тут он нахмурился и говорит:

— Нет, ошибаешься, пан Юзаф. Я это дело очень даже представляю. Но баба — это что! А вот бабина дочь — вот где действительно сила так сила! Вот посмотреть бы на тебя годов этак через семнадцать-восемнадцать! Вот где… Да что там на тебя смотреть?! Ты, пан Юзаф, смотри на меня! Я что, там, за Харонусом, для себя, что ли, деньги придерживал, когда вам ничего не давал? Да я Алене на приданое откладывал. Да я ради нее…

Тут он вскочил, опять весь покраснел как рак и грозно повелел:

— Миколайка, неси!

Миколайка живо обернулся, принес штоф зубровки, пару кругов колбасы под мышкой, еще луку, сала и того-сего другого, все это быстро, ловко нарезал, разлил. Великий князь кубок поднял, говорит:

— За них, родимых, за нашу погибель!

Крепко сказал. Мы так же крепко выпили. Сразу отпустило все внутри. Я говорю:

— Ф-фу, обожгло! Как будто Цмока проглотил.

Он:

— О, вот правильно! Напомнил. — Усы утер и уже строго, деловито продолжает: — Тут до тебя был у нас ваш зыбчицкий судья, пан Стремка. Так он на тебя показал! Сказал, что ты был тогда с паном князем Мартыном и его злодеями. Потом им всем было того, а ты один в живых остался. Отчего так случилось?

— Так, — отвечаю, — это Жучик меня вынес.

— Какой еще Жучик?

— А это мой покойный конь, — я говорю. — Его, как я сюда ехал, волколак разорвал.

— Волколак? — он удивляется.

Ну, я тогда ему и рассказал про мою встречу с волколаком. Потом, слово за слово, и про Сымонье, про Цмока. Но лишнего не говорил, а только то, что раньше говорил судье. А говорил я очень хорошо! Великий князь слушал внимательно, Миколайка записывал, ходил за добавкой и снова записывал. Потом лег спать. Потом явился этот хмырь, мудрый Сцяпан, стал нас с Борисом уму-разуму учить, мы его и прогнали. Потом еще немного выпили и тоже там же легли спать. Так я в том великокняжеском палаце и остался. Стал, скажем так, великим крайским собутыльником, а по совместительству советчиком. Потому что где у нас в Крае вся политика вершится? Правильно, за великокняжеским столом. А тогда главная политика была такая: решали, что им делать с Цмоком. На мой ум, что тут было долго думать? Тут из чего было выбирать? Или его не трогать, или трогать, а если трогать, то уже только насмерть. Выбирай, что тебе больше нравится, и все. Вот как подобные дела решаются — быстро, решительно и просто. А эти нет! Эти составили себе Высокую комиссию, ввели в нее десятка полтора неутомимых пустобрехов — и что ни день собирались у Великого князя в застольной и до глубокой ночи будто совещались. У меня здоровье крепкое, но честно вам скажу, недели через две стал я от той политики понемногу отдаляться. Во- первых, потому, что моя Анелька таких хмельных излишеств никогда не одобряла, а во-вторых, устал я им советовать, все равно никто меня не слушал.

Вот, значит, перестал я ходить на комиссию, стал все чаще ходить в город, до своих старых боевых товарищей, и как-то очень быстро, незаметно потерял свое былое влияние на Великого князя. Но меня это нисколько не печалило, потому что а зачем мне то влияние, что бы я с ним дальше делал? Что, разве мне были нужны их какие-нибудь должности? Или что, разве может быть поважаному пану приятно хоть кому, хоть самому господарю, поддакивать, когда он невесть что несет? Или я что, полковник Сидор Зуб, которому скажут — он спляшет, скажут — чарку поднесет, а утром огурец?!

Нет, я не из таких, я лучше к старым боевым товарищам. Вот у них, у тех товарищей, где все по-военному ясно и честно, я и стал по целым дням пропадать, только к ночи в Палац возвращаться, и то не всегда.

Но вот однажды все же возвращаюсь я в Палац, а там, в глухую полночь, шум, гам, беготня. Что такое, спрашиваю. Да, говорят, решилось наконец, завтра на Цмока выступаем. Ого, тут я обеспокоился. Как выступать? На чем? И хоть и было это мне не очень-то приятно, пошел до Великого князя и сказал начистоту: так, мол, и так, я своего Жучика на государственной службе лишился, а теперь мне как служить, на чем? Великий князь поморщился, но спорить не стал, выдал мне хорошо, сколько надо. Назавтра я прямо с самого утра пошел на конский рынок и купил себе Змея. Возвращаюсь к Палацу, а там уже идет общее построение, уже вынесли великую крайскую хоругвь, уже служат обедню, освящают сабли, аркебузы. Я свои тоже освятил. Потом мы почти сразу выступили.

Мы шли по городу, народ стоял вдоль улиц и молчал. Народу наша затея очень не нравилась. Народ, по своей дурости, боялся, что как только убьют Цмока, так сразу весь наш Край на дно моря провалится, паны спасутся, а всем простым людям будет поголовная гибель. То есть народ, как всегда, был не прав. Но и Борис тоже умом не блистал. Он же вместе со своей комиссией что выдумал? А вот что: ему пойти и, как когда-то Волат-князь, выйти с Цмоком на двубой и тем все это дело сразу кончить. Га! Вот соломенные головы! Как будто наш Борис — это Волат, а Цмок — простой обычный зверь. Я Цмока видел! Цмок — это ого! Так что нечего было его с самого начала трогать, так и моя Анелька всегда говорила, а потом и я им говорил, это первое. А второе, этого я им не говорил, было вот что: надо было Борису, на это дело отправляясь, честно и откровенно всем сказать, что, мол, зажился я на этом свете,все мне здесь до смерти надоело, вот потому я и иду на Цмока, чтобы он меня сожрал, но зато вас оставил бы в покое. Вот как бы я на его месте сказал. Но, к сожалению, у нас в Крае в Великие князья еще ни разу умного, рассудительного человека не выбирали. И, похоже, никогда не выберут.

Ну да и ладно, тем более что у нас сейчас речь не об этом, а о другом.

Другое было такое: потому как я никакого влияния на Великого князя к тому времени уже не имел, то и никакой, даже самой завалящей должности мне его прихлебатели не дали, а просто отправили вольноопределяющимся в передовую полусотню. Та полусотня была панская, по их понятиям отборная, а начальствовал над ней пан Хведос Шафа, человек бывалый, понимающий. Он знал, что я Цмока видал. Поэтому посмотрел он на меня, посмотрел и сказал:

— Ты, пан Юзаф, будешь у нас правофланговым.

Га, ну сказал! Да какие у нас в Крае фланги, когда даже под самым Глебском редко где есть на мостках такое место, где двое конных могут в ряд проехать?! Вот мы и ехали гуськом по одному, первым Шафа, после я, после хорунжий, бубнач и все остальные, мостки ходили ходором, грязь под копытами чавкала, а над головами голодное воронье каркало. Сколько тогда было воронья — это просто удивительно! Но мне это было ничего, я на это и внимания не обращал, а Шафа на них очень злится.

— Ат! — говорил. — Чую: накаркают.

Я молчал, молчал, а после говорю:

— Так, может, это не на нас? Может, это примета на Цмока или вообще на кого-нибудь другого?

Шафа, такое услыхав, совсем разъярился:

— Ты, — говорит, — язык не распускай! Я крамольных речей не люблю!

А я:

— О чем ты, пан Хведос? Какая крамола?

Он только плюнул, промолчал. А начало смеркаться, говорит:

— Я в этих местах человек новый, а тебе, пан Юзаф, я слыхал, здесь каждая кочка знакома. Может, ты вперед меня поедешь?

Я согласился. Прибыли мы на наш первый ночлег, в первую деревню, я кликнул войта, приказал, чтобы хлопы из хат носу не высовывали, а потом, как мы уйдем, навели бы в деревне должный порядок, прибрали все, дорожки белым песком посыпали и опять позарывались в свои хаты, потому что завтра к вечеру им надо ждать к себе самого Великого князя со всей его свитой, понятно?

Войт все понял хорошо, хлопов мы там так и не видели, переночевали в палатках прямо напротив церкви на площади, никаких особых вольностей себе не позволяли, а наутро снялись и дальше пошли.

Так, мирно и беспрепятственно, мы шли еще семь дней. Где войты, а где и сами паны нам всячески споспешествовали, а хлопы были тихие, как мыши.

На восьмой день все переменилось. Уже ближе под вечер, на подходе к очередной деревне, смотрю — а впереди завал. То есть кто-то нарубил вот таких вот здоровенных придорожных елей, и те ели, падая, перегородили нам путь. Наши люди долго с теми елями возились, а я сходил и осмотрел все пни. И точно: судя по следам и по манере рубки, это было делом хлопов. Ладно! Посовещались мы с паном Хведосом, после прибываем мы в ту деревню, вызываем войта и приказываем: пускай его хлопы обкопают вокруг их деревни хорошую, шириной в сажень, канаву. Они взялись копать, а мы расположились перекусывать. Они канаву выкопали, войт нам об этом доложил. Тогда пан Хведос говорит:

— А теперь вы все, ты и твои хлопы, убирайтесь с моих глаз долой! Куда хотите. А я вашу деревню буду жечь.

Вот для чего нам была нужна та канава — чтобы огонь на пущу не перекинулся. Продуманное, верное решение. А войт:

— Ваша ясновельможная милость, за что?!

А пан Хведос:

— А за то, что твои хлопы мне сегодня большую шкоду сотворили — на дороге завал устроили.

Войт:

— Это не мои! Это не наша шкода!

А Хведос:

— А мне все едино! Сказал: пошли вон с моих глаз! Идите и другим передайте: если еще кто такое устроит, я опять буду жечь!

Войт ушел, потом ушли и хлопы — быстро, в пущу. А мы спалили ту деревню. Переночевали и двинулись дальше.

На следующий день нам уже завалов не устраивали. Устроили хуже — на полверсты разобрали мостки. Мы с этим делом долго провозились, пока новые мостки устроили, пришлось прямо посреди пущи ночевать. До деревни мы дошли только к полудню. А там уже нет никого. Но саженная канава вокруг той деревни уже стоит готовая, в ней уже и воды по колено.

Спалили мы и ту деревню, устроили дневку, потом переночевали и двинулись дальше.

Вот тогда уже по-настоящему пошло-поехало: то они нам завал устроят, то мостки разберут, то дойдем до деревни, а ее уже до нас кто-то спалил, а то и вообще на утренней проверке одного-другого пана недосчитаемся. Короче, много было всякой разной шкоды. А воронья над нами было — просто тьма! Едем, молчим, все хмурые, злобные. Где какая в пуще ветка хрустнет, сразу за саблю хватаешься. А у которых нервишки похуже, те и из аркебузов по кустам стреляли. Но, как после проверяли, каждый раз безрезультатно. Так что пока мы до Кавалочков добрались, все были уже на взводе — ого-го!

Правда, в самих Кавалочках было тихо и мирно. Встретил нас тот самый войт, который еще по весне обещал мне найти того волколака, который моего Жучика сожрал. Я у войта первым делом и спросил, нашелся ли тот волколак.

— Э, ваша милость! — отвечает войт. — Какие теперь волколаки! Да теперь у нас каждый хлоп много хуже самого лютого зверя. Вы не смотрите, что они такие тихие, вы слушайте меня. А я вам вот что скажу: я теперь каждый раз как утром проснусь, так и радуюсь, что вот еще одна ночь миновала, а меня не зарезали!

Может, так оно на самом деле там и было, не спорю, но лично мне Кавалочки тогда показались тихим, надежным местом. Мы там два дня стояли, отдыхали, готовили место для приема господаря и всей его шушеры-мушеры. Приготовили — и сразу двинулись дальше. Я, как это уже стало привычным, ехал первым. Все кругом было смирно, хорошо, день тихий, погожий. Чмяк, чмяк грязь под копытами, птички поют, вороны каркают, Змей подковой о подкову цокает.

Да, точно, Змеевы подковы! Ничего другого не скажу, хорош был конь — умный, легкий на ходу, в обращении ласковый, я на него сперва не мог нарадоваться. А потом, день этак на десятый, стал мой Змей передними ногами подсекать. То есть идет и копытом копыто цепляет, вот подковы и звякают. Но подковы это ладно, а я все боялся, как бы он себе бабки об железо не посек, что мне потом с ним, хромым, в пуще делать? Вот потому я, как только привал, сразу ноги ему осматривал. Ноги всегда были целыми. Это, конечно, хорошо, но как-то странно. Поэтому я очень не любил, когда он нет-нет да и шваркнет копытом по копыту.

А в то утро он, как назло, шваркал да шваркал, шваркал да шваркал. Я уже хотел было остановиться, я уже и поводья начал было подбирать…

Как вдруг глянул вперед, на дорогу, и вижу…

На мостках стоит волк. Шагах так в полусотне, не больше, как раз на повороте. Стоит он, язык вывалил и нагло смотрит на меня. Я сразу поводья ослабил. И то! Я же теперь уже вижу, какой это волк! Это же здоровенный волчище! Нет, это совсем волколак! И разрази меня гром, да это же тот самый гад, который на меня весной кидался! Нет, думаю, тварь мерзкая, да я тебя…

Но дальше я подумать не успел. Змей вдруг как встанет на дыбы! Вдруг как заржет! А после вдруг как кинется в галоп на того волколака! Ну, я чего, мне теперь аркебуз не подмога, я саблю выхватил, ору:

— Ату его! Ату! Ш-шах! Разом! — и мчу на гада этого.

А этот гад от меня по мосткам. Шибко бежит, холера, язва Цмокова, но и мы со Змеем тоже хороши, не отстаем. Но куда мы? Зачем?! Ни пан Хведос, ни кто другой из наших за мной скакать и не подумал, один только я, дурень дурнем, погнался за тем волколаком, вот где вправду мать была права…

Но это я сейчас так говорю, а тогда я ничего такого не думал, а только думал, как бы мне его достать. Кричу:

— Змей, наддай! Наддай, озолочу!

Змей наддает, наддает. Но и волколак был резвый на ногу. Долго мы за ним гнались, может, верст пять, а может, и больше.

Потом он вдруг остановился, развернулся. Змей на него! А он на Змея! Х-ха! — за глотку его! Х-ха! — рванул, разорвал, кровища хлынула, Змей зашатался и упал, а я, не знаю как, успел из седла выскочить, упал, сразу поднялся, саблей замахнулся, ору:

— Сюда, язва! Сюда!

Он на меня и кинулся! А я его саблей ш-шах, ш-шах! Но сабля не берет. Он отскочил, и опять на меня! Я ему саблей в пасть! — и промахнулся, он мне на грудь — и повалил, я саблю отбросил и думаю: Анелька, свет мой, счастье мое, не вини меня, дурня, прости! А сам тем временем его ш-шах за горло и начал душить. Что такое волколачье горло, можете себе представить, а еще какая на нем шерсть — густая, как валенок. Но я душил его, душил, душил…

И задушил! Он еще задними ногами подрыгал, подрыгал — и сдох, околел. Я лежу возле него, сил у меня никаких, я шевельнуться не могу, мне даже дышать и то тяжело.

Так я потом еще долго лежал, воронье вверху летало, каркало.

После я сил набрался, встал, перевернул его, смотрю: да, точно, след от моей пули. Тогда я пнул его ногой и говорю:

— Вот так, братка ты мой, это тебе наука. В другой раз на поважаных панов не кидайся.

Сказал я так и стал руки об кунтуш вытирать. Вдруг чую: что-то у меня правый локоть ломит, как будто кто его… Ого! Я скорей на локоть глянул…

И точно! Кунтуш там весь в лохмотьях, через него рука видна, а та рука… Вот как он, думаю, холера, изловчился, почти до кости потрепал, вон сколько мне крови пустил да еще сколько своей слюны мне в рану…

Слюна! Ат, думаю, вот так! Отравил меня поганый перевертень! Живьем убил! Да, и убил, а разве нет?! Я теперь кто? Я разве человек? Ну, разве что пока еще, а так… Ф-фу, не вздохнуть! Ф-фу, закружилась голова! Что же теперь, я думаю, мне делать? Я же теперь…

Нет, думаю, тут первым делом нужно успокоиться. Вот потому я дух перевожу, потом холодный пот со лба утираю, на Змея оборачиваюсь…

А Змея уже нет! Кровищи на мостках еще полно, вот таковская лужа, а где сам конь? Я ближе подошел, получше присмотрелся…

Все понятно! Его кто-то с мостков в дрыгву утащил и там сожрал. Только никакой это не кто-то, а хорошо известно кто! Получается, что пока я с волколаком бился, он из дрыгвы вылез и моим Змеем полакомился. После мог, между прочим, и мной закусить, но не стал. И правильно, думаю, зачем ему меня жрать, я же теперь ему уже не враг, я же теперь ему слуга, я уже Цмоков хлоп. Ой, думаю я, дурень! Зачем мне был нужен этот волколак? Может, я его не тронь, так и он меня не тронул бы. А теперь как мне быть? Теперь же мне к нашим возвращаться нельзя, там у нас один закон: всех, волколаками покусанных, чтоб заразу не разносили, сразу расстреливать. А у хлопов, там так: волколачьему прихвостню, как и самому волколаку, — осиновый кол…

Нет, думаю, и то и другое не по мне, я, если надо, сам с собой посчитаюсь. Кстати, делается это очень просто. Ставишь аркебуз прикладом на землю, а сверху головой в ствол упираешься, потом ногой… Да, сперва еще надо разуться, тогда будет ловчей, — пальцем ноги на курок нажимаешь, и готово. А где это, думаю, мой аркебуз? Стал я его искать — сперва по мосткам да по ближним кустам, потом по дальним…

Долго искал, ничего не нашел — ни аркебуза, ни даже сабли. А она ведь, думаю, вот только что возле зверя лежала! А теперь ее нет. Но и это не все! Даже воронье и то, вот диво, теперь куда-то улетело. Теперь только один дохлый волколак стеклянным глазом на меня поглядывает…

И я вдруг думаю: а куда я это так спешу? Это дело я всегда успею, у меня до полнолуния запас еще семь дней и столько же ночей. А мне и трех дней хватит. И добро! Ночью приду, когда Анелька спит, возьму свой самый лучший аркебуз, возьму запас зарядов, а ее будить не стану. Только посмотрю на нее сонную и тихо уйду. Да, так и сделаю! Пошел.

Иду по пуще, иду напрямик. А чего мне теперь бояться, я уже почти что волколак, они меня по запаху признают, никто меня теперь не тронет. Меня теперь даже никакая багна не примет, не засосет…

И точно, так оно и было! Шел как почти что по твердой земле, шел как медведь, никого не боялся, никому дороги не уступал, звери, гады от меня шарахались, а я очень спешил, очень хотел Анельку перед смертью повидать…

И повидал! Шел я три дня и три ночи, почти без привалов, и вот дошел я до своих Купинок, дождался, когда как следует стемнеет, когда в моем палаце все окна погаснут, и полез через ограду. Правая рука сильно болела, я чуть перелез. Спрыгнул во двор, стою. Мои собаки ко мне кинулись, признали…

А после как-то боком-боком разошлись, хвосты поджали, косят на меня.

— Дурни, дурни, — я шепчу, — это же я, ваш хозяин, пан Юзаф. Разве я вас сожру?

Но только я это сказал, они как кинутся все кто куда! Никого во дворе, один я. Ладно, думаю, пусть так. На крыльцо не пошел, а пошел под наше окно, там нужный гвоздик отогнул, раму сдвинул, полез.

Лез очень тихо, как зверь, сам себе удивлялся. И видел в темноте, как зверь. Только правая рука очень болела — там, где волколак ее порвал.

Вот, влез я к нам в опочивальню. Там темно, только лампадка возле образов чуть светится. Я образам низко поклонился, потом обернулся. Смотрю — лежит моя Анелька, спит. А какая красивая! А какая спокойная, добрая, тихая! Я к ней подошел, склонился над ней…

Нет, думаю, нельзя! Пошел к другой стене, там, где оружие висит. Выбрал себе самый лучший аркебуз, златоградской работы, взял подсумок с зарядами, шомпол, все это к окну перенес, после уже выглянул во двор, на луну посмотрел…

Нет, думаю, еще рано, еще часа три до рассвета, не меньше, у Анельки крепкий сон, она не проснется, посижу возле нее.

Вернулся я к кровати, наклонился над Анелькой, уже почти к самым ее губами своими губами прижался…

А после думаю: нет, Юзаф, так нельзя, пан ты или не пан, собрался умирать, так умирай, а ее не губи — уходи! Но только я такое подумал…

Как она вдруг как обхватит меня! Да как прижмет к себе! Да как начнет целовать! Я что, разве железный человек?! Ну, и…

А после так крепко заснул, что спал почти что до полудня. Просыпаюсь, вижу: я в своей опочивальне, я лежу, Анелька надо мной сидит, держит мою правую руку, смотрит на мой разодранный локоть. Увидела, что я проснулся, спрашивает:

— Откуда это у тебя такое?

— А, — говорю, — это дробязь. Борискина борзая покусала.

— Какой Бориска?

— Да какой еще?! Бориска — наш Великий князь. Мы с ним в Глебске что ни день на охоту ходили. Мы с ним теперь знаешь какие товарищи? Ого! Да я тебе что, ночью, что ли, не рассказывал?

— Нет, — отвечает она. — Об этом разговору у нас не было, — и как-то очень странно смотрит на меня.

Э, думаю, вот оно что! И тоже смотрю на нее. После смотрю по сторонам и вижу: все у нас в порядке, все по местам, моя одежда сложена на лавке, а сапоги уже, наверное, в сенях, где им и положено быть, чтобы половики не топтали. Половики у нас богатые, ручной, Анелькиной работы, всегда чистые. Занавески тоже хороши, плотно задернуты, аркебуз с подоконника убран, повешен на стену, на ковер. Там же, на стене, и подсумок с зарядами. Ладно! Я тогда снова на Анельку посмотрел и говорю:

— Да, Анелька, всякое бывало! А вот лучше тебя…

Но тут я спохватился, замолчал. Чего, думаю, сейчас об этом говорить, теперь нельзя, тогда потом ей легче будет. Потому я брови грозно свел, встал с кровати, начал одеваться, говорю:

— Иди, готовь на стол.

Она пошла готовить. Я одеваюсь, вижу: о, она мне уже и разодранный рукав заштопала. Очень ловкими стежками. Золотые руки у Анельки…

Ат! Вот навяжется! Снял я с ковра саблю, сел к зеркалу, там, при зеркале, уже миска с мылом, помазком стояла. Побрился. Вышел в застольную, сел. Анелька крутится, посуду расставляет. Я у нее спрашиваю:

— А где наша Крыся? Чего ты одна завихаешься?

Анелька молчит, как не слышит. Ладно, думаю, и это!

Сижу. Накрыла она на стол, там мой любимый бигас и другое, бутылку тоже на забыла. Я налил ей и себе, подняли мы келихи…

А у меня ком в горле! Нечего сказать! Она тогда улыбнулась, говорит:

— Вернулся ты, я радая.

За это мы и выпили. Стали закусывать. Я молчу, она тоже. Потом она еще раз наливает — понемногу, — но я пить не стал, есть тоже, ложку отложил, усы утер — и принялся рассказывать. Сначала я ей все, без утайки, рассказывал: как я тогда со стрельцами из дому выехал, как нам волколак повстречался, как я его серебряной пулей подстрелил, как в Глебск попал, как там с Борис- кой сошелся, потом разошелся, как после к пану Хведосу попал, как опять попал в Кавалочки… А потом я замолчал, взял келих, одним разом его выжлуктал, на стол звучно поставил и закончил:

— А после было что? А вот: дай, говорю, мне, пан Хведос, до Анельки заехать, я мигом вернусь. Он говорит: ну, поезжай. Я и поехал. Налей еще!

Она не наливает. Смотрит на меня, смотрит, потом говорит:

— А где твой конь, твой Змей? А где твой аркебуз и твоя сабля?

Ох, я тут почернел! Ох, хотел кулаком по столу!.. Но удержался, просто говорю:

— Да, было еще одно дело, но о нем я не могу тебе рассказывать. Ты, моя любая, не обижайся, но это великая крайская тайна, я на этом присягу давал! — и отвожу глаза, думаю: сейчас начнет расспрашивать, выпытывать, срамить меня…

Но нет, она молчит. Долго она тогда молчала. Я уже сам не выдержал, поднял глаза, посмотрел на нее…

А она лицо свое ладошками закрыла. Я ей:

— Анелька! Что с тобой? Я тебя, что, чем обидел?

Она еще немного помолчала, потом чуть слышно

отвечает:

— Нет, любый, нет. Это просто я перед тобой виноватая.

— Что такое?! — говорю, а самого как будто кто за горло ухватил и стал душить.

Она тогда руки от лица убрала, вижу, глаза у нее все зареванные, и говорит:

— Юзаф, спроси, где наши кони.

— Где?

— А нет их больше, Юзаф, вот что.

— Как это нет? — Я аж вскочил… хоть я уже почти понял, в чем тут дело.

И не ошибся! Она говорит:

— Увели наших коней, всех троих, на дрыгву, и там скормили Цмоку.

— Ат! Кто скормил?

— Известно кто — наши хлопы.

— А… войт куда смотрел?!

— А он у них был за старшего.

Войт! Вот холера, а! Тут…

Да! Тут надо вам сказать, а может, я уже и раньше говорил, Анелька у меня от рождения не поважаных кровей, а она из простых, из моих же Купинок, дочь… Да, моего же войта! Хам он, быдло, этот мой, так скажем, тесть! Я его, через себя переступая, к себе на свадьбу приглашал, готовился такой позор принять при всем окольном панстве… а он, собака, не явился. Митяй-пастух вместо него пришел, сказал, будто его, войта, скрутило. Ну так и скрутило бы тогда как следует, тогда бы он теперь моих коней не погубил! Ат, были кони!..

Но, думаю, чего уже теперь! Сам себе налил до самых краев, выпил… а закусывать не стал, ничего в рот не лезло. Сижу, на Анельку смотрю. Она вся белая, глаза в слезах, щеки тоже в слезах, но молчит. Я говорю:

— Когда это было?

Она:

— Восемь дней тому назад. Войт пришел, а с ним все они, все наши Купинки…

— И твои братья?

— И братья. Войт на меня кричал, братья молчали.

— Чего кричал?

Она надулась, как мышь, не отвечает. Я говорю:

— Ладно, ладно, не хочешь, так не говори. А дальше что было?

— Ничего. Наш Коляй их встретил, конюшню им открыл. Они наших коней оттуда вывели и повели. Братья меня держали. Войт, уходя, сказал…

Тут она опять замолчала. Я разъярился, говорю:

— Нет, договаривай!

Она тогда:

— А ты договорил? Вот так теперь и я: то, что он мне сказал, это наша великая хлопская тайна!

Я аж вскочил! Ох, не любил я этого! Чего она меня все время своим хлопством попрекает?! Да если б кто другой мне хоть бы половину такого сказал, так я бы не раздумывая ш-шах!…

А тут вскочил и сразу сел, сижу, молчу. Потом, долго помолчавши, говорю:

— Они совсем ушли?

— Совсем.

— К Демьяну?

— Да, к нему.

— А кто их увел? Или они сами ушли? Приходил к ним кто-нибудь? Сманивал?

— Да, — говорит она. — Был у них один какой-то человек. Но я его не знаю, я его только один раз и видела.

— Ладно, — говорю я, — ладно. И наш Коляй с ними ушел?

— Ушел. И Крыся с ним. Купинки теперь пустые. А ты ведь не уйдешь?

Что мне тогда было отвечать? Правду сказать? А зачем ей такая правда?! А тихо, незаметно развернуться да уйти…

Нет, думаю, куда еще идти, зачем спешить, у меня до полнолуния еще три дня, я не себя жалею, что меня жалеть, а что Анелька, а как теперь с ней? Вот и сижу я, молчу. Потом как будто бы надумался и говорю:

— Куда мне от тебя? Никуда, только в смерть.

Ее заколотило всю, кричит:

— Юзаф! Нельзя такое говорить!

— А! — говорю. — Тут говори не говори, а еще никто на этом свете от смерти не спрятался. И что нам теперь здесь безвылазно сидеть? Да что мне тот Демьян и его помогатые! Чьи Купинки? Мои! Вот пойду и их проведаю.

Ага! Она будто бы не понимает! Она сразу:

— Юзаф, и я с тобой! И аркебуза не бери! И саблю тоже!

Подумал я, подумал, а потом:

— Ат, бабы, бабы! Ладно! Пусть будет по-твоему. Пошли!

Мы и пошли.

От моего палаца Купинки стоят недалеко — шагах в трехстах. Там всего восемь хат. Зато место высокое, здоровое, называется Малый Бугор. А на Большом Бугре живу я. На полдороге между нами, по правую руку, небольшое озерцо, для моих и для хлопских уток. Туда и наши свиньи ходят, если им это бывает надо. Там же мой Коляй моих коней поил. А еще там есть большой дикий камень у самой воды, я в прошлом году с того камня Анельку на руках к себе отнес, с той поры она моя. Войту это очень не понравилось. Знал я это, знал, хоть никто мне того не говорил. А чего там было говорить?! Это же давно всем известно: хлопы считают нас, панов, Божьей карой. Вот по-ихнему и получается, что лучше жить в голоде, в холоде, но от панов подальше. По их понятиям я Анельку загубил, вот и не пошел он к родной дочери на свадьбу. А потом и совсем одичал — загубил моих коней!..

Ну да и ладно, это дело прошлое. А настоящее было такое: я хотел взять аркебуз, уйти как будто в Купинки — и больше не вернуться. Но получилось по-бабьи, иначе: я пришел туда вместе с Анелькой, но без аркебуза. Хожу по Купинкам, смотрю по сторонам. Только чего там тогда можно было высмотреть? Пустая деревня. Калитки, двери в хаты — все открыто. Те, кто здесь раньше жил, кому я что ни год недоимки прощал и вообще в их жизнь не лез, теперь взяли и моих коней Цмоку скормили. За что?! Сел я на лавку у колодца и сижу. Анелька села рядом. День пасмурный, еще немного — дождь пойдет, птиц не слышно. Сижу, молчу… и чую, как во мне все закипает. Ат, думаю, сейчас возьму и все их подожгу! А эта кинется ко мне, станет кричать: уймись, уймись, одумайся, а я ей: не твое собачье дело, вон с глаз моих, пока не зарубил, саблю схвачу…

Э, думаю, что-то я не то задумал. Зубы стиснул, сижу. Анелька сидит рядом, затаилась. Потом берет меня тихонько за плечо…

Я как вскочу! Она:

— Юзаф, ты что?!

— Так, — говорю, — задумался. Дурь это, Анелька, пойдем-ка домой, чего нам здесь делать?

Она спорить не стала, мы пошли. Я шел и думал: вот место проклятое, больше моей ноги здесь не будет!

Только место было ни при чем. Вот пришли мы домой. Собаки, почуяв меня, разбежались, попрятались. Я тогда хотел было зайти на конюшню, да как-то сразу передумал. И правильно: а чего на пустое смотреть?!

Зашли в палац. Не знаю, что и делать. Маюсь, хожу из покоя в покой. Потом придумал: снял со стены аркебуз, стал его разбирать, собирать, чистить, смазывать. Потом снял второй аркебуз, его наладил, потом третий…

Так до самого темного я с ними и провозился. Анелька у себя была, в опочивальне, после ходила по хозяйству, после готовила и собирала на стол.

Сели, поели. Я был голодный, много ел, а говорить почти не говорил. Да и чего было говорить, когда ничего хорошего мне на ум не приходило, а дурное говорить я не любитель. После легли, как и положено мужу с женой. После она скоро заснула, а мне не спалось. Лежал, ворочался, ворочался…

После вдруг слышу: волк завыл. Воет и воет, все громче и громче. Я сел на кровати, в окно смотрю, волка слушаю.

Вдруг чую: Анелька не спит. Повернулся — и точно: глаза у нее открытые, она смотрит на меня. Ночь, за тучами луны почти не видно…

А я, как дикий зверь, все ясно вижу. Да еще меня такое зло взяло: чего это, думаю, она за мной подсматривает?! Я так и хотел ей сказать, но все-таки как-то сдержался, говорю:

— О, волк завыл. Чего это он вдруг?

А она:

— Так он и прошлой ночью выл, ты его просто не слышал.

— А раньше выл?

— Нет, раньше его не было. Он только со вчерашнего…

Тут я совсем разъярился, почти что кричу:

— Так что же, по твоим словам, получается?! Что это я волков с собой вожу? Так? Нет? Отвечай, когда тебя спрашивают!

Она, вижу, испугалась, побелела. Вскочила, за меня схватилась, шепчет:

— Юзаф, Юзаф, опомнись! Ляг, любый мой, я тебя пожалею!

— Ат! — я кричу. — Жалеть! Что за брыдкое хамское слово!

Потом соскочил с кровати, схватил аркебуз, выбежал на крыльцо, смотрю по сторонам…

О! Вижу! Он, этот волк, нет, волколак, сидит на том камне, что возле озерца, и смотрит на меня. Нагло смотрит! Я ему:

— А ну пошел, скотина, вон! А не то вот сейчас пристрелю! — и поднимаю аркебуз.

Он хвост поджал, с камня в воду спрыгнул, поплыл — ловко, как выдра, — и за рогозом скрылся. Я еще немного подождал, было тихо, вернулся, аркебуз на место повесил, лег, чую, Анелька не спит. Ну, думаю, как хочешь, а я утомился. Отвернулся к стене и заснул как убитый.

Утром проснулся я, смотрю — а я опять один в опочивальне. Прислушался. Слышу, моя Анелька ходит по застольной, слышу, склонилась к подпечью, слышу, мисками брякает. А вот выходит на крыльцо, спускается во двор. К ней мои собаки кинулись, она их кормит…

А раньше всегда только я их кормил! Но они теперь ко мне не идут, они от меня разбегаются, я для них волколак…

А что? Разве нет? Вон как я теперь все ясно слышу! Слышу, Пушок ей руку лижет, слышу, Хмык ощерился, зевнул… А как у него из пасти разит! Ф-фу, вонища! Так бы и впился в него, разорвал на куски! А он еще шире зевает, еще гаже дышит. Ух, я взъярился на него, вскочил, оскалился…

Нет, испугался я сам себя, на кровать повалился, вцепился зубами в подушку, лежу. Вот, думаю, и все, пан Юзаф, пришел тебе конец, не сегодня, так завтра ты как человек совсем сдохнешь, полнолуние пройдет — и будешь ты уже не вольный пан, а Цмоков помогатый, будешь к нему на службу бегать. Цмок — это не Великий князь. Тому хочешь служи, а хочешь нет. Вон, за Харонус на войну кто из панов пошел, а кто и отказался, дома отсиделся. А у Цмока такого не будет! Свистнет, гикнет тебя — и будешь рвать и жрать того, на кого он покажет, хоть даже на саму Анельку!

А она, моя Анелька, слышу, собак покормила, идет по двору. К колодцу подошла…

Как бы не кинулась!..

Нет, выбирает полное ведро. Вот уже в дом его несет. А чего это мне, думаю, такое вдруг на ум пришло, будто она хочет в колодце утопиться? Да оттого, что если вспомнить, я же вчера весь день как зверь на нее кидался, все мне было не так и не этак, кричал, как на хлопку. Вот уже вправду озверел так озверел. Нет, думаю, Юзаф, так дальше нельзя, опомнись, веди себя как человек, тебе еще два дня до волколака, это первое. А вот второе: если больше не можешь себя сдерживать, так бери аркебуз и уходи.

Нет, думаю, могу еще, сдержу! Встал я с кровати, начал одеваться. На покусанную руку посмотрел — там все в порядке, рана быстро заживает. Тогда я глянул в зеркало…

Ат! Как я дико зарос! Как будто неделю не брился! А какая щетина колючая, серая!

Дальше смотрю — а возле зеркала на полочке опять мне мыло, помазок и бритва в тазике с теплой водой. Вот какая у меня Анелька заботливая! Взял я бритву, начисто побрился. После — бритву было жалко — ножом ногти на руках подрезал, а то они стали уже в когти закручиваться. Потом я еще долго себя в зеркало рассматривал, чего раньше никогда со мной не было, все выискивал, нет ли во мне еще чего зверского, и только потом уже вышел в застольную, где, я это ясно, до одури, чуял, мне на завтрак был приготовлен мой любимый бигас с чесноком.

Ох, и хорош был тот бигас! Я одну миску съел, велел подать вторую, вторую тоже съел, взялся за третью — и третью сметал.

— Дай, — говорю, — еще.

Она молчит и смотрит на меня. У нее вот такие глаза! Тут я опомнился. Э, думаю, да что я, скотина на убой, что так жадно жру? Отставил миску, говорю:

— Нет, хватит, я сыт.

Она вдруг взяла да заплакала. Вот просто смотрит на меня, молчит, а слезы из глаз так и льются. Это мне очень не понравилось. Я хрясь кулаком по столу, говорю:

— Чего ревешь? Я тебе чего плохого сделал? Тебе не реветь, а радоваться надо: вон как я твою стряпню всю сметал! Значит, ты добрая, умелая хозяйка. А я разве не добрый хозяин? Вон, даже службу бросил, к тебе прибежал. Завтра мне опять идти на службу, так, думаешь, я тебя так брошу? Нет! Иди ко мне, дай приголублю! — и руки к ней тяну.

Она как вскочит! Как коза! Побелела вся, говорит:

— Юзаф! Юзаф! Любый мой! Опомнись!

Я смотрю на нее. Вот, думаю, как Славно получилось — она уже не плачет, значит, успокоилась. Да и чего я к ней пристал?! Баба, она и есть баба, пускай со своими мисками возится, а у меня есть другие дела. Я встаю из-за стола, руки об кунтуш вытираю, говорю:

— Ладно, не трону я тебя. Не до тебя мне сейчас! Завтра я ухожу, у меня всего один день остался, надо в доме все в порядок привести.

Взял я какие надо инструменты, вышел во двор, ходил, осматривал ограду, где надо, подправлял ее, где надо, колья заострял. Потом ворота проверил, потом окна, потом ставни, потом полез на крышу, там тоже нужно было все проверить…

Но там я ничего не делал, а просто лег на спину и лежал. Крыша у меня камышовая, мягкая, на крыше мне было удобно и спокойно, там воздух чистый, солнце светит, там я опять стал как нормальный человек, ничего во мне зверского не было. Только одно было плохо — я боялся вниз спускаться, думал: спущусь — опять начну Анельку грызть и унижать. Ладно, думал я тогда, полежу пока здесь, успокоюсь, пусть и ей пока что будет тихо без меня.

Целый день я на крыше лежал, думал о разном. Анельки не видел — она так ни разу из палаца и не вышла, тихо было в палаце, как я ни прислушивался — тихо. Надо думать, это было оттого, что из меня все зверское ушло, вот я и слышал только как обычный человек.

Потом день кончился, стало солнце заходить, в пуще прятаться. Она вышла во двор, ворота отворила, наши утки, свиньи с озерца вернулись, она их приняла. Потом собак кормила. И только потом, когда во дворе стало пусто, она меня с крыши позвала. Как будто я хуже всякой скотины!..

Но это не я так подумал, а волколак, который уже начал во мне просыпаться. А сам я тогда был еще спокоен, я был человеком. Слез с крыши, вошли мы в палац, сразу в застольную…

Вот там меня и начало крутить! Она мне говорит:

— Есть хочешь?

Я молчу. Я смотрю на нее. У нее руки нежные, белые, шея тоже белая, на шее жилка мелко-мелко бьется — очень привлекательно…

Я зубы крепко сжал, отвернулся, молчу. Она опять:

— Есть хочешь? Любый!

— Нет, — отвечаю. — Убери все со стола. Дымом разит. Противно мне!

Сказал так и сам испугался. Уж слишком голос у меня был хриплый, злобный!

Она:

— А что тогда?

Я:

— Ничего! Не надо мне твоей еды. Я не голодный. Плевать я на нее хотел!

Она:

— Юзаф! Ты что?!

А я:

— Молчи! Не дыши на меня! Ф-фу, дух какой здесь тяжелый! Нет, не буду я здесь ночевать, мне здесь душно! — развернулся и вышел обратно.

Она меня на крыльце догнала, схватила за руку, молчит. Рука у нее теплая и мягкая…

Ат! Тьфу! Холера Цмокова! Я свою руку вырвал от нее, зубами грозно клацаю, кричу:

— Дурная! Что, не понимаешь, да? Душно мне там, хоть задавись! Во дворе буду спать!

Она молчит. Вот такими вот большущими глазами смотрит на меня, губы дрожат, вот-вот разревется. Я ей:

— Молчи, баба! Уходи! Дверь за собой закрой! И никому до самого светла не открывай!

Она:

— А ты? Никуда не уйдешь?

— Нет, — отвечаю, — не уйду. Здесь буду, на крыльце.

Она:

— А если…

Но тут я ее слушать не стал, а схватил в охапку и затолкал обратно в дом, дверь за ней захлопнул, сам на дверь навалился, грозно говорю:

— Закрывайся изнутри! Я что сказал! Ну! А не то задавлю!

Слышу: клац-клац-клац — закрылась. Ф-фу! Мне сразу стало легче. Пот со лба утер, говорю:

— А теперь пойди, закрой все окна. А я отсюда закрою все ставни.

Так мы и сделали. Потом я на крыльцо вернулся, осмотрелся — о, в самый раз, уже совсем стемнело, сейчас звезды покажутся, луна взойдет. Сел я на ступеньки, думаю: Юзаф, дурень, держись, будет трудная ночь!

И не ошибся — так оно и вышло. Небо было чистое, без туч, луна быстро взошла, зато потом катилась медленно, а светила так ярко, так сильно, что прямо слезы из глаз вышибала. А еще этот с камня выл, он как бы звал меня: «Ю-у-у-заф! Пан Ю-у-у-заф!» А как призывно выл, как сладко! Я все хотел ему откликнуться, так прямо и хотел завыть… да не давал себе, грыз руку, в кровь изгрыз, катался по земле, бился, бился головой, думал, что как только ее разобью, так сразу и помру, и дух из меня вон…

Так ведь нет! Столько было тогда во мне силы, столько звериной живучести, что бился я и об землю, бился и об крыльцо, бился и об колодец, а он у меня каменный, но ничего не помогло. Я тогда опять побежал на крыльцо, стал дверь на себя рвать, дико кричать: «Анелька, любая, открой! Забери меня, спрячь! Я не сожру тебя! Я не сожру-у-у!..»

Не открывала, тварь поганая, затаилась моя любая, счастье мое, холера Цмокова, ух, я бы ей тогда, только она открой, показал бы — разорвал бы на мелкие клочья!..

Но не открывала она дверь. Тогда я к ставням кинулся, стал там запоры рвать да открывать!..

А не смог — пальцы не слушались, по-человечьи не сгибались, рвал, рвал, но все напрасно, только когти с мясом пообламывал. Тогда я думаю: Юзаф, на крышу! Что тебе крыша камышовая, ты ее враз расшвыряешь, в дом залезешь, а там тогда ее, эту подлую бабу, продажную гадину — х-ха!..

Нет, думаю, пан Юзаф, ты не зверь, пан зверем не рождается, и ты не вор, чтоб через крышу лазать, ты здесь законный хозяин, а хозяин входит только через дверь, вот в дверь и бейся!

Я бился. Ревел. После опять себе руки кусал и молчал. А этот с камня выл, звал меня, разум мутил. Может, зря я его не послушался, дурень, может, нужно было мне к нему уйти, все тогда было бы проще, не рвал бы я Анелькину душу на части, кто я такой, проклятый вол- колак, чтоб на нее кидаться, на радость мою, солнце мое, любовь мою!..

Но никуда я не ушел — побегал вдоль ограды, побился в ворота — и снова кинулся к крыльцу, там выл, грыз дверь, когти ломал, сопел, пеной плевался…

Вот какова была та ночь. Что я вам здесь рассказал, это только слова. Слова — это ничто, а вот дела…

А после этот, на камне, затих. После небо развиднелось, луна ушла, настало утро. Я упал на крыльцо и заснул. Мне ничего не снилось.

Вдруг слышу — заскрипел замок. Я вскочил. Открылась дверь, вышла ко мне моя Анелька. Стоит она белая-белая, руки под грудью сложила, смотрит на меня и тихо плачет. Я строго говорю:

— Ты мне не плачь!

Она:

— Как тут не плакать?!

Я:

— А вот так! Этим делу не поможешь. А дело у меня очень спешное. Я ухожу. Давай, неси мне аркебуз и подсумок к нему. Давай! Кому сказал!

Она стоит. Руки на брюхе держит. Я принюхался…

— Э! — говорю и чувствую, как ухмыляюсь. — А чего это вдруг? Откуда это молоком разит?

Она совсем перепугалась, губу закусила, трясет головой. А мне еще смешней, я говорю:

— Э, чего-то здесь не так! Ты от меня чего-то скрываешь! — и смеюсь.

Вот какой я тогда был дурень! Вот до чего я уже одичал!

А она берет мою руку, всю до кости искусанную, и себе к животу прижимает. Тут я это сразу почуял! Тут меня как молнией ударило! Упал я как подкошенный. Она стала меня поднимать. Подняла. Обнялись мы крепко, стоим. Долго мы так стояли, мне было легко. Ее живот был как живой.

Потом мне стало страшно — за нее, за них обоих. Отшатнулся я от них, говорю:

— Анелька, любая, прости, но мне уже пора. Пойди, подай мне аркебуз.

— Зачем?

— Так надо! Да я и сам бы его взял, но мне через людской порог переступать уже нельзя. Ты же сама все видела, все понимаешь. Вышел мой срок, Анелька, весь вышел. Анелька, неси аркебуз!

Она смотрит на меня, смотрит, потом говорит:

— Ты за ним и приходил?

— Да, за ним, — отвечаю. — А еще очень хотел тебя увидеть. Думал, гляну на тебя, на сонную, и сразу уйду. А ты вдруг проснулась.

Она:

— Это не я сама, а это Цмок меня разбудил. Подожди, — и ушла.

Потом выходит и выносит мне… не аркебуз, а этот чистый золотой, что был от той ведьмы-старухи, третья, последняя монета. Я удивился, но молчу. Анелька говорит:

— Вот, возьми. Отнеси его Цмоку, отдай.

Я молчу. А она:

— Ты им, Юзаф, не верь, Цмок — он добрый. Он ходит по дрыгве, на дудочке играет. Если кто вдруг заблудится и уже совсем не знает, куда ему податься, или если вдруг такая страшная беда, что никак от нее не избавиться, тогда только одна надежда на него, на Цмока. Да и на кого еще нам теперь надеяться, нам, всем троим?

Ну что ты ей на это скажешь?! Взял я тот золотой, стою, молчу. Анелька:

— Юзаф, иди. Мы ждем тебя.

Я и пошел. За ворота вышел и свернул прямо в дрыгву. Так дальше и пошел — как медведь, напролом. Иду и слушаю, не заиграет ли где дудка-сопелка. Полдня уже иду, но ничего даже похожего не слышу. Знаю, что и не услышу — динозаврусы на дудках не играют. Дурень я, Панове, дурень! Зачем было Анельку слушать? Аркебуз всегда всего надежнее. А вот все же послушал, пошел. Только не Анельку я послушал, а сами знаете кого. Вот в ком действительно сила так сила — еще не родилось, а уже вон как нами ворочает!

Загрузка...