Невеста гончей Кейтлин Р. Кирнан Перевод М. Акимовой

Кейтлин Р. Кирнан — автор нескольких романов, среди них «Дочь Гончих» (Daughter of Hounds, 2007) и «Красное дерево» (The Red Tree, 2009), которые были номинированы на премии Ширли Джексон и «World Fantasy awards». Ее следующий роман «Мемуары утопленницы» (The Drowning Girl: A Memoir) вышел в издательстве «Penguin» в 2012 году. С 2000 года издательством «Subterranean Press» публиковались сборники потусторонних, фантастических и мрачных рассказов Кирнан — «Сказки страданий и чудес» (Tales of Pain and Wonder, 2000, 2008), «С таинственных, далеких берегов» (From Weird and Distant Shores, 2002), «Чарльзу Форту, с любовью» (To Charles Fort, with Love, 2005), «„II“ означает „пришелец“» (A is for Alien, 2005), «Алебастр» (Alabaster, 2006) и «Аммонитная скрипка и другие» (The Ammonite Violin & Others, 2010). В 2012 году издательство «Subterranean Press» выпустило ретроспективу ее ранней прозы «Два мира и между ними: лучшие рассказы Кейтлин Р. Кирнан. Том 1» (Two Worlds and In Between: The Best of Caitlín R. Kieman. Volume One). Кейтлин P. Кирнан живет в городе Провиденс, штат Род-Айленд, со своей партнершей Кэтрин.

1

Память подводит, мгновения наплывают одно на другое, сливаются, разбегаются в стороны и снова смешиваются. Дождь стекает по стеклу мутными реками, бегущими к морю, или кровью, текущей к стоку по полу скотобойни. Я по-прежнему уверена, было время, когда все это можно было рассказать как вполне обычную сказку, которая началась с более или менее случайного, но, вероятно, ставшего исходным момента: со дня моего знакомства с Изобель Эндекотт, с вечера, когда я села в поезд из Саванны в Бостон или когда, перелистывая хрупкие, пожелтевшие страницы гримуара чернокнижника, наткнулась на гравюру с нефритовым идолом. Но теперь я уже вышла далеко за пределы удобства и условностей хронологии и сюжетов, спустилась в некое место, куда до меня попадало столь мало (и все же так много) женщин. В этом не больше сказки, чем вина в хрустальном кубке, разбившемся о мраморный пол. Меня вот так же сбросили с огромной высоты, и я разбилась о мрамор. Возможно, меня не сбрасывали. Возможно, я всего лишь упала, но сейчас это вряд ли имеет значение. Кроме того, меня могли подтолкнуть. И вполне вероятно, что меня одновременно и сбросили, и подтолкнули, и я упала сама — ни одно из этих событий не исключает остальные. Я ничем не отличаюсь от разбитого бокала, осколкам которого не слишком интересно, как именно они перестали быть единым целым.

Память подводит. Я падаю. По всем причинам сразу. Лечу, кувыркаясь, сквозь грубые, затхлые тени гробниц. Лежу в собственной могиле, вырытой моими собственными руками, и прислушиваюсь к голодным жукам-навозникам и личинкам, занятым уничтожением моей плоти. Меня ведут к алтарю на высоком помосте в Храме Звездной Мудрости, где я возлягу, удостоюсь поклонения и потом истеку кровью до последней капли. Я смотрю из ямы, вырытой в земле, и вижу разбухшую луну. Эти события невозможно упорядочить, как бы я ни пыталась. Даже если бы я очень постаралась. Они либо уже произошли, либо я все еще к ним приближаюсь. В них прошлое, настоящее и будущее; случившееся и неосуществленное; вообразимое и немыслимое. Я была бы проклятой дурой, если бы заботилась о таких мелочах. Уж лучше я буду только проклятой.

— Он пропал, — говорит мне Изобель. — Исчез на долгие годы. Ходили слухи, что в начале пятнадцатого века он оказался в Голландии, где был похоронен вместе с тем, кто носил его всю жизнь. По другим слухам, в тысяча девятьсот двадцатых его выкрали из могилы и перевезли в Англию.

Пока она рассказывает, я прихлебываю кофе.

— Все это завязано на иронии судьбы и совпадениях, и на самом деле я подобным россказням не слишком доверяю, — продолжает она. — Кое-кто заявляет, что голландец, которого похоронили вместе с божком, при жизни грабил могилы и воображал себя настоящим упырем. Очаровательный парень, ничего не скажешь, а затем, пятьсот лет спустя, появляются эти два британских выродка — кажется, откуда-то из Йоркшира. Предполагают, что они раскопали могилу и украли божка, висевшего на шее у мертвеца.

— А до этого… в смысле до голландца, где он мог быть? — спрашиваю я, и Изобель улыбается.

Ее улыбка может растопить лед или заморозить кровь, в зависимости от точки зрения и склонности к гиперболам и метафорам. Изобель пожимает плечами и ставит кофейную чашку на кухонный стол. Мы сидим в ее лофте на Атлантик-авеню. Здание построили в 1890-х годах как холодный склад для мехов. Толстые, прочные стены надежно оберегают наши секреты.

Она закуривает сигарету и смотрит на меня.

Мой поезд прибывает на Южный вокзал, я никогда прежде не бывала в Бостоне и уже никогда его не покину. День дождливый, и мне обещали, что Изобель будет ждать меня на платформе.

— Ну, до Голландии — при условии, конечно, что он хоть когда-нибудь был в Голландии, — как мне рассказывал один человек, божок некоторое время провел в Греции, спрятанный в монастыре Святой Троицы в Метеоре, но монастырь построили после тысяча четыреста семьдесят пятого года, так что это действительно не вяжется с историей голландского гробокопателя. Конечно, еще гончая упоминается в «Аль-Азифе»{4}. Но это тебе известно.

И тогда разговор переходит от нефритового божка к археологии в Дамаске, затем в Йемене и, наконец, на руинах Вавилона. Среди прочего я слушаю, как Изобель описывает голубые изразцы ворот Иштар с их золотыми барельефами львов, быков-аурохов и странных, похожих на драконов, сиррушей. Она видела реконструированную часть ворот в Пергамском музее, когда много лет назад была в Берлине.

— В Германии я была еще молода, — говорит она, глядя в окно на городские огни, массачусетскую ночь и небо, отсвечивающее желто-оранжевым, ведь никто не должен слишком пристально смотреть на звезды.

Это ночь новолуния, и Изобель становится на колени и омывает мои ноги. Я обнажена, лишь нефритовый божок на серебряной цепочке висит на моей шее. Храм Звездной Мудрости пахнет ладаном, гальбаном, шалфеем, гвоздикой, миррой и шафраном, тлеющими в железных жаровнях, которые подвешены к высоким потолочным балкам. Ее золотисто-русые волосы зачесаны назад и собраны в аккуратный шиньон. У ее мантии цвет сырого мяса. Я не хочу, чтобы она смотрела мне в глаза, и все же не могу представить, как поднимусь по гранитной лестнице на помост без ее ненавязчивого, привычного подбадривания. Со всех сторон теснятся темные фигуры в одеждах полдюжины других оттенков красного, черного и серого. Цвета их мантий обозначают ранги. Я закрываю глаза, хотя мне это запрещено.

— Вот наша дочь, — лающе выкрикивает Верховная жрица, старуха, припавшая к земле у основания алтаря. В ее голосе мокрота и треск сломанных шестеренок, диссонанс и волнение. — По своей воле идет она, по своей воле и воле Безымянных Богов свершает она путь.

И даже в это мгновение — здесь, в конце моей жизни и в начале моего бытия, — я не могу не улыбнуться выбору слов Верховной жрицей, она по привычке называет Безымянными Богами тех, кому мы тысячелетиями давали имена.

— Она увидит то, чего мы не сможем, — воет Верховная жрица. — Она будет свободно ходить там, куда никогда не ступят наши ноги. Она познает их лица и объятия. Она будет страдать от огня, наводнений и холода пустошей и будет обедать с Матерью и Отцом. Она займет место за их столом. Она познает их кровь, как они познают ее кровь. Она упадет и заснет, восстанет и пойдет.

Я въезжаю на Южный вокзал.

Я пью кофе с Изобель.

Мне, девятнадцатилетней, снятся голландский погост и оскверненные могилы. Мой сон наполнен шелестом кожистых крыльев и скорбным лаем какого-то огромного невидимого зверя. Я чувствую запах раскопанной земли. Небо смотрит на мир своим единственным, изрытым кратерами глазом, который человечество в своем невежестве ошибочно принимает за полную осеннюю луну. Здесь двое мужчин с лопатами и кирками. Я зачарованно наблюдаю за их зловещей и целеустремленной работой — чудовищной кражей, совершенной за шестьдесят три года до моего рождения. Я слышу, как лопата царапает камень и дерево.

В храме Изобель поднимается и целует меня. Это не более чем бледный призрак всех тех поцелуев, которыми мы обменивались, занимаясь любовью долгими ночами и изучая тела, желания и самые запретные фантазии друг друга днем и по утрам.

Отшельник передает нефритовую чашу Верховному жрецу, который, в свою очередь, передает ее Изобель. Хотя в этом месте и в этот час Изобель вовсе не Изобель Эндекотт. Она — Императрица, а меня здесь зовут Колесом Фортуны. До сих пор я ни разу не видела этой чаши, но прекрасно знаю, что она была вырезана за тысячи лет до сегодняшней ночи и из того же матово-зеленого жадеита, что и кулон, который ношу на шее. Безумный арабский автор «Аль-Азифа» считал, что нефрит появился с плато Ленг, и, возможно, он был прав. Императрица прижимает край чаши к моим губам, и я пью. Горькая коричневатая настойка обжигает и распаляет огонь в груди и животе. Я знаю, что это пламя обратит меня во прах, из которого я восстану подобно фениксу.

— Она стоит у порога, — рычит Верховная жрица, — и вскоре войдет в Зал Матери и Отца.

Толпа бормочет благословения и богохульства. Изящные пальцы Изобель ласкают мое лицо, и я вижу тоску в ее голубых глазах, но Верховная жрица не сможет поцеловать меня снова, не в этой жизни.

— Я буду ждать, — шепчет Изобель.

Мой поезд покидает Саванну.

— Ты скучаешь по Джорджии? — спрашивает меня Изобель через неделю после моего приезда в Бостон, и я отвечаю, что да, иногда скучаю.

— Но это всегда проходит, — добавляю я, и она улыбается.

Мне почти двадцать, я стою в одиночестве на широком белом пляже там, где темные воды реки Тайби впадают в Атлантический океан, и наблюдаю, как к берегу движется воронка урагана. Самые дальние струи дождя секут поверхность моря, но еще не добрались до пляжа. Песок вокруг меня завален мертвой рыбой и акулами, крабами и кальмарами. 5 февраля 1958 года в 7200 футах над этим местом в воздухе столкнулись В-47 и истребитель F-86 «Сейбр», и экипаж В-47 был вынужден сбросить водородную бомбу Mark-15, которую нес на борту. «Бомбу Тайби» так никогда и не нашли, она погребена где-то в иле и тине под солоноватыми водами залива Уоссо, в шести или семи милях к юго-западу от того места, где стою я. Я рисую линию в песке, соединяющую одно мгновение с другим, а ураган стенает.

Мне шестнадцать, и учитель английского средней школы говорит мне, что если в начале истории появляется ружье, то в конце оно должно выстрелить. А если это бомба, добросовестный автор должен позаботиться о том, чтобы она взорвалась, и оправдать ожидания читателей. Все это звучит очень глупо, и я привожу несколько примеров обратного. Учитель хмурится и меняет тему.

В Храме Звездной Мудрости я прохожу сквозь пламя, пожирающее мою душу и занимаю свое место на алтаре.

2

Душный день в конце августа 20… и я иду от тенистой зелени Тэлфер-сквер на север вдоль Барнард-стрит. Попыталась бы описать жжение алебастрового солнца, висевшего в тот день высоко над Саванной, но знаю, что никогда не приближусь к тому, чтобы запечатлеть словами всю его злобу и ярость. Небо выцвело до той же мертвенной бледности, что и бетонный тротуар и беленая кирпичная кладка по обеим сторонам улицы. Я прохожу место, которое более века назад, когда Старый Юг не стал еще Новым Югом, было складом хлопка и зерна. Здание «перепрофилировали» под лофты, бутики и модный ресторан соул-фуда{5}. Я иду, и в тишине летнего полдня мои шаги звучат почти так же громко, как раскаты грома. Чувствую, как начинает болеть голова; хочется пепси или оранжада, чего-нибудь ледяного в запотевшей бутылке. Я заглядываю в кондиционированные святилища по ту сторону витринных стекол, но нигде не останавливаюсь и не захожу внутрь.

Позавчера ночью мне приснился сон, о котором я никому не стану рассказывать, пока спустя два года не встречу Изобель Эндекотт. Мне снилось голландское кладбище и лающая гончая, а проснувшись, я обнаружила адрес на Уэст-Бротон, нацарапанный на бумажной обложке книги, которую читала перед сном. Почерк, бесспорно, был моим, хотя я и не помнила, как брала с тумбочки шариковую ручку и записывала адрес. Я не могла заснуть до рассвета, а позже мне снова снилось то кладбище, шпиль собора и двое мужчин, увлеченно орудующих своими кирками и лопатами.

Я смотрю прямо на солнце, позволяя ему ослепить меня.

— Ты знала, куда идти, — говорит Изобель, и в мой первый бостонский вечер, в мой первый вечер с ней мне уже кажется, что я знаю ее всю жизнь. — Пришло время, и тебя избрали. Даже представить не могу такую честь.

Уже конец августа, я потею и иду на север, пока не добираюсь до перекрестка с Уэст-Бротон-стрит. В левой руке я сжимаю томик «Авессалом, Авессалом!»{6} и притормаживаю, чтобы снова прочесть адрес. Затем сворачиваю налево, а значит, отправляюсь на запад.

— Звезды были правы, — произносит она и снова подливает мне бренди, — что есть всего лишь еще один способ сказать: события не могут произойти, пока не наступит их время. Что есть верная последовательность.

Я иду на запад по Уэст-Бротон, пока не добираюсь до адреса, который спящей записала на книге Фолкнера. Это магазинчик (именующий себя «торговым центром»), который специализируется на антикварных украшениях, фарфоровых статуэтках и «восточных» сувенирах. Пыльная тьма внутри после палящего солнца кажется почти ледяной. В витрине рядом с каталогом я нахожу то, что искала, сама того не подозревая. Это одна из самых отвратительных вещиц, которые я когда-либо видела, и одновременно одна из самых прекрасных. Полагаю, что сделана она из нефрита, но это лишь моя догадка. Я почти ничего не знаю о драгоценных камнях и гранильном искусстве. В тот день я даже не знаю слова гранильный. И не выучу его до тех пор, пока не начну задавать вопросы о кулоне.

За стойкой на табурете сидит мужчина средних лет. Он наблюдает за мной сквозь очки. В нем есть некая жеманная разборчивость. Я замечаю родинку над его левой бровью и очень коротко подстриженные чистые ногти. Замечаю волосок, растущий из родинки. Мама всегда говорила, что глаз у меня наметанный.

— Могу я вам что-то предложить? — интересуется мужчина, и я лишь секунду колеблюсь, прежде чем кивнуть и указать на нефритовый кулон.

— Весьма своеобразная вещица. — Он наклоняется вперед, отодвигает дверцу позади шкафчика и вынимает кулон и цепочку на фетровой подложке. Фетр бледно-бордовый.

Продавец снова садится и через прилавок передает мне кулон. Тот оказывается неожиданно тяжелым и скользит в моих пальцах, словно покрыт маслом или воском.

— Приобрел его на распродаже имущества несколько лет назад, — говорит искушенный антиквар. — Мне самому никогда не нравилась эта вещь, но, как говорится, на вкус и на цвет… Если бы я держал на складе лишь то, что нравится мне, то не особенно заработал бы на жизнь, не так ли?

— Да, — отвечаю я, — думаю, не заработали бы.

Я стою одна на пляже южной оконечности острова Тайби, наблюдая за приближением урагана. Я пришла сюда, чтобы утопиться. Однако уже понимаю, что этого не случится, и осознание этого сопровождается легкой досадой.

— Он из старого дома в Стивенс-Уорде, — произносит мужчина за стойкой. — На Ист-Холл-стрит, если память мне не изменяет. Много лет назад там жила весьма странная компания женщин, но однажды в июне все они внезапно снялись и уехали. В том доме они жили вдевятером, и, ну вы понимаете, люди разное болтают.

— Да, — говорю я, — люди болтают.

— Было бы лучше, если б все мы занимались своими делами и позволяли то же самое другим.

Мужчина наблюдает за мной, пока я изучаю нефритовый кулон. Тот немного похож на крадущуюся собаку, если бы не крылья, а еще он напоминает мне сфинкса. Его зубы оскалены. На моей ладони лежит вырезанная из камня морда каждого оголодавшего, измученного животного, которое когда-либо жило на свете, лицо каждого безумца, чистое зло, которому придали форму. Меня трясет, но ощущения не то чтобы совсем неприятные. Я понимаю, что возбуждаюсь, что я взмокла. У основания фигурки начертаны буквы какого-то алфавита, который я не узнаю, а снизу выгравирован стилизованный череп. Кулон совершенно отвратительный, но я знаю, что не смогу покинуть магазин без него. Мне приходит в голову, что я способна убить, чтобы завладеть этой вещью.

— Полагаю, что так и есть, — отвечаю я, — было бы лучше, если бы все мы занимались своими делами.

— Тем не менее мы не можем изменить человеческую природу, — говорит мужчина.

— Да, мы не можем, — соглашаюсь я.

Поезд прибывает на Южный Вокзал.

Ураган набрасывается на остров Тайби.

А мне всего лишь одиннадцать, и я стою у кованых ворот в кирпичной стене, которая окружает обветшалый особняк на Ист-Холл-стрит. Стена желтая, но не потому, что ее так окрасили, а потому, что при ее постройке использовались кирпичи, глазурованные в цвет золотарника. В жаркий майский полдень они мерцают. С другой стороны ворот находится женщина по имени Мэдди (она говорит, это сокращение от Мадлен). Иногда, как сегодня, я прохожу мимо и вижу, что Мэдди словно поджидает меня. Она никогда не открывает ворота, мы разговариваем только через решетку, в прохладной тени вечнозеленого виргинского дуба и испанского мха. Иногда она читает мою судьбу по картам Таро. Иногда мы говорим о книгах. В этот день, однако, она рассказывает мне о владелице их дома, которую зовут Арамат — имя, какого я, без сомнений, никогда прежде не слышала.

— Разве это не гора, куда, по Библии, причалил ковчег Ноя после потопа? — спрашиваю я.

— Нет, дорогая. То гора Арарат.

— Ну, звучат они очень похоже — Арарат и Арамат, — произношу я, а Мэдди пристально на меня смотрит. Уверена, она думает о разных вещах, которые не собирается произносить вслух, о вещах, которые я не должна услышать.

А потом Мэдди почти шепчет:

— Когда-нибудь напиши ее имя задом наперед. Очень часто то, что кажется необычным, становится совершенно обыденным, если взглянуть под другим углом.

Она смотрит через плечо и говорит, что ей нужно идти, да и мне уже пора.

Мне двадцать три, и это день, когда я нашла кулон в антикварном магазине на Уэст-Бротон-стрит. Я спрашиваю у мужчины за прилавком, сколько он просит за вещицу, а после ответа интересуюсь, нефрит ли это или только похоже.

— Выглядит как настоящий нефрит, — отвечает он, и по выражению его лица я понимаю, что вопрос оскорбил продавца. — Не стекло или пластик, если вы об этом. Я не продаю бижутерию, мисс. Цепочка из чистого серебра. Если вы его желаете, я скину десять баксов от цены на бирке. Честно говоря, от этой штуки у меня мурашки бегут, и я буду счастлив избавиться от нее.

Я плачу ему двадцать пять долларов наличными, он кладет кулон в маленький пакетик из коричневой бумаги, и я возвращаюсь под палящее солнце.

Мне снится кладбище в Голландии и октябрьское небо, наполненное летучими мышами. Хлопки еще одних крыльев раздаются в холодном ночном воздухе, и этот звук издает что угодно, но только не летучая мышь.

— Вот эта карта, — говорит Мэдди, — Верховная жрица. У нее много значений, в зависимости…

— В зависимости от чего? — хочу узнать я.

— В зависимости от множества вещей, — говорит Мэдди и улыбается.

Карты Таро разложены на поросшей мхом брусчатке с ее стороны черных железных ворот. Она стучит указательным пальцем по «Верховной жрице»:

— В этом случае я предполагаю будущее, которому еще предстоит проявиться, и двойственность, и скрытое влияние на твою жизнь.

— Не уверена, что понимаю, что означает двойственность, — признаюсь я, поэтому она объясняет.

— Властительница сидит на троне, а по обе стороны от нее — колонны. Некоторые говорят, что это два столпа из храма Соломона — царя израильтян и могущественного мистика. А другие говорят, что женщина на троне — папесса Иоанна.

— Не знала, что была женщина-папа, — произношу я.

— Вероятно, и не было. Это просто средневековая легенда. — Мэдди убирает прядь волос, упавшую ей на глаза, прежде чем вернуться к объяснению двойственности и символики карты. — По правую руку от Верховной жрицы — темный столб, который называется Боаз. Он олицетворяет отрицательный принцип жизни. Слева от нее — белый столб, Иахин, который олицетворяет положительный принцип жизни. Положительный и отрицательный — это двойственность, а поскольку она восседает между ними, мы понимаем, что Властительница символизирует собой равновесие.

Мэдди кладет другую карту — «Колесо Фортуны», но та перевернута вверх ногами.

Мне двадцать пять, и Изобель Эндекотт спит в кровати, которую мы делим в ее лофте на Атлантик-авеню. Я лежу без сна, прислушиваясь к ее дыханию и множеству звуков с улицы тремя этажами ниже. Четыре минуты четвертого, и я мимолетно задумываюсь о снотворном. Но спать не хочется. Правда. У меня осталось так мало времени, и я бы предпочла не тратить его на сон. Все ближе и ближе ночь, когда Звездная Мудрость соберется в мою честь — из-за того, что я привезла с собой из Саванны. И той ночью я ускользну из этого бренного мира (или меня вытолкнут — одно, или другое, или то и другое вместе), и будет достаточно времени на сон, когда я мертвая лягу в свою могилу, или после того, что последует за моим воскрешением.

Я нахожу карандаш и блокнот. Вверху каждой его страницы напечатано название юридической фирмы, на которую работает Изобель: «Джексон, Монк & Роу», с амперсандом вместо «и». Я даже не затрудняю себя тем, чтобы накинуть халат. Иду в ванную в одних лишь трусиках, встаю перед большим зеркалом, висящим над раковиной, и несколько минут смотрю на свое отражение. Никогда не считала себя красивой и до сих пор не считаю. Сегодня я выгляжу как человек, который очень долго не спал. Мои карие глаза кажутся скорее зелеными, чем коричневыми, хотя обычно все наоборот. Татуировка между моими грудями уже начала заживать, чернила на кожу наносил худой, нервный мужчина — Туз Пентаклей, как обозначила его Верховная жрица Храма Звездной Мудрости.

Я пишу в блокноте «Арамат» и подношу надпись к зеркалу. Читаю ее вслух, едва слово появляется в стекле, а затем делаю то же самое с именем Изобель Эндекотт, произнося полную чушь тихим голосом, чтобы не разбудить Изобель. В зеркале нефритовый амулет проделывает свой невероятный трюк, который я впервые заметила через несколько ночей после того, как купила его у искушенного антиквара в магазине на Уэст-Бротон-стрит. В отражении буквы, вырезанные вокруг основания, под когтями похожего на пса чудовища, имеют тот же вид, что и при взгляде прямо на них. Зеркало их не изменяет. Еще не нашлось такое, у которого бы это вышло. Я отворачиваюсь от раковины и гляжу в темноту, обрамленную дверью ванной.

Я стою на пляже.

Я, одиннадцатилетняя, сижу на тротуаре, а женщина по имени Мэдди передает мне «Колесо Фортуны» между створками железных ворот.

3

Память подводит, и мои мысли превращаются в беспорядочный бурный поток. Я — покойница, вспоминающая события жизни, которую оставила, жизни, которую отвергла. Я сижу в этом кресле за этим столом и держу эту ручку в руке, поскольку меня попросила Изобель, а не потому, что сама хотела бы высказаться обо всех мгновениях, которые привели меня сюда. Я не в силах отказать ей, поэтому не стала спрашивать, зачем она заставляет меня писать все это. Я почти задала вопрос, почему она не просила об этом раньше, пока я была живой и связанной ощущением времени, которое выстраивает человеческие воспоминания в более привычный порядок. Но потом случилось прозрение — или что-то вроде прозрения, — и я догадалась, не спрашивая. Ни одна линейная последовательность не удовлетворила бы паству Храма Звездной Мудрости, поскольку они ищут более оккультные узоры, менее интуитивные пути, какое-то альтернативное восприятие отношений между прошлым и настоящим, между одним моментом и следующим (или, если на то пошло, между первым мгновением и последним). Причина и следствие не то чтобы отвергнуты, но найдены крайне нежелательными.

— Это ты, — говорит Мадлен, передавая мне карту Таро. — Ты — «Колесо Фортуны», аватар Тюхе, богини судьбы.

— Я не понимаю, — с неохотой беру карту, и то лишь потому, что мне нравится компания Мэдди и не хочется показаться грубой.

— Со временем это, возможно, обретет смысл, — произносит она, собирает свою колоду и спешит обратно в полуразрушенный дом на Ист-Холл-стрит, надежно спрятавшись от мира за его разваливающимися стенами из желтого кирпича.

Пылая, я ложусь на холодный гранит алтаря. Вскоре моя возлюбленная, Императрица, взбирается на меня сверху — оседлав мои бедра, — а дряхлая Верховная жрица рычит свои заклинания, пока Старшие и Младшие Арканы и все члены Четырех Мастей (Пентакли, Кубки, Мечи и Жезлы) повторяют заклинания, позаимствованные из «Аль-Азифа».

«Асела Экспресс» гремит, качается и ныряет, спеша со мной через Коннектикут, а затем Род-Айленд, по моему пути к Южному вокзалу. «Коль я за смертью не зашла, она пришла за мной…»{7} Женщина, сидящая рядом, читает книгу автора, о котором я никогда не слышала, а мужчина через проход уткнулся в свой ноутбук.

Я просыпаюсь в промозглых объятиях глинистой почвы, которая заполняет мою могилу. Она давит с поразительной, неожиданной тяжестью, желая навечно пригвоздить меня к этому месту. В конце концов, я мерзость и изгой в глазах биологии. Я сжульничала. Паромщик ждет пассажира, который никогда не пересечет реку, или его переправа отложена на неопределенный срок. Все еще без движения, я лежу здесь и поражаюсь каждому неудобству, сдавленным легким и грязи, забившей мой рот и горло. Мне даже не позволили такой роскоши, как гроб.

— Гробы оскорбляют Мать и Отца, — сказала Верховная жрица. — Какая польза от подношения, к которому они не могут прикоснуться?

Я дрейфую в тумане боли и непроницаемой ночи. Не могу открыть придавленные землей глаза. Но даже сейчас, в этой агонии и сумбуре, ощущаю нефритовый кулон, ледяной в сравнении с татуировкой на моей груди.

Я просыпаюсь в своей постели, в доме матери, через несколько ночей после ее похорон. Лежу неподвижно, слушая свое сердцебиение и успокаивающие звуки, которые издают старые дома, когда думают, что никто их не слышит. Я лежу, прислушиваясь к звуку, который донесся до моего сна о голландском погосте и вернул меня обратно в реальность — к скорбному лаю чудовищной гончей.

На алтаре под этими дымящимися жаровнями Императрица начинает очищать мое тело от слизи, грязи и личинок. Жрица бормочет заунывные заклинания, призывая тех самых безымянных богов, обремененных бесчисленными именами. Прихожане монотонно поют. Я брежу, тону в лихорадке, которая поражает воскресших, и мне интересно: познал ли ее Лазарь? Или Осирис? Страдает ли от нее Персефона каждую весну? Я не уверена, ночь ли это моего воскрешения, ночь ли моей смерти. Возможно, это вовсе не два отдельных события, а лишь одно — змея, вечно закрученная в кольцо, с хвостом, крепко зажатым между ядовитыми челюстями. Я изо всех сил пытаюсь говорить, но мои голосовые связки не вполне зажили, чтобы выдавить из себя больше, чем бессвязное, гортанное кваканье.

«…Я — Лазарь воскрешенный,

Пришел поведать обо всем, что видел там…»{8}

— Тише, тише, — говорит Императрица, вытирая землю и голодных личинок с моего лица. — Слова придут, милая моя. Потерпи, и слова к тебе вернутся. Ты не для того проползла сквозь ад и выбралась, чтобы остаться немой. Тише.

Я понимаю, что Изобель Эндекотт пытается утешить меня, но еще слышу страх, сомнение и недоумение в ее голосе.

— Тише, — говорит она.

Вокруг меня на песке мертвая рыба и крабы, тушки чаек и пеликанов.

Лето в Саванне, и с просторной веранды дома на Ист-Холл-стрит пожилая женщина зовет Мэдди, приказывая ей вернуться внутрь. Та оставляет меня с той одинокой картой, моей картой, а я еще полчаса сижу на тротуаре, пристально вглядываясь в изображение, пытаясь понять его и то, что сказала Мэдди. Синий сфинкс присел на вершину Колеса Фортуны, а внизу — обнаженная фигура человека с красной кожей и собачьей головой.

— Долго возишься! — рявкает Верховная жрица, а Изобель резко отвечает на французском.

Я не говорю по-французски, но не настолько невежественна, чтобы не распознать этот язык по звучанию. Мне немного интересно, что же сказала Изобель, и я обожаю ее за порыв, за безрассудство, за дерзость. Начинаю подозревать, что с ритуалом что-то пошло не так, но эта мысль меня не пугает. Хотя я до сих пор наполовину слепа, и глаза мои все еще кровоточат и слезятся, я отчаянно силюсь лучше рассмотреть Изобель. В этот миг во всем мире мне нужна лишь она, иных желаний я и представить не могу.

Субботнее утро через несколько недель после моего десятого дня рождения. Я сижу на качелях на заднем крыльце. Моя мать только что вошла на кухню, разговаривая с кем-то по телефону. Я совершенно ясно слышу ее голос. Это теплый день в конце февраля, и небо над нашим домом безупречного и, кажется, не способного померкнуть оттенка синего. Я витаю в облаках, грежу, глядя в небо за провисающим карнизом крыльца, когда слышу какой-то звук и замечаю в нескольких ярдах от себя большого черного пса. Он стоит в засыпанном гравием проулке, что отделяет наш крошечный двор от соседнего дома. Не знаю, как долго пес стоял там. Я слежу за ним, а он — за мной. У зверя яркие янтарные глаза, и на нем нет ни ошейника, ни жетона. Я никогда раньше не видела улыбку у собак, но этот пес улыбается. Примерно через пять минут он тихонько рычит, затем поворачивается и убегает прочь. Я решаю не рассказывать маме об улыбчивой собаке. Ведь она, вероятно, все равно мне не поверит.

— Что ты сказала ей? — спрашиваю я Изобель через несколько ночей после моего воскрешения.

Мы вместе сидим на полу ее лофта на Атлантик-авеню, а на проигрывателе крутится пластинка «Битлз».

— Что я сказала кому? — хочет знать она.

— Верховной жрице. Ты что-то сказала ей по-французски, пока я была на алтаре. Я не вспоминала об этом до сегодняшнего утра. Твой голос звучал гневно. Я не понимаю французского, поэтому не знаю, что же ты сказала.

— На самом деле не имеет значения что, — отвечает она, разглядывая обложку альбома «Hey Jude». — Важно, что я ей возразила. Старуха труслива…

Где-то в Северной Каролине перестук колес поезда убаюкивает меня. Мне снятся заброшенное голландское кладбище и амулет, ураганы и улыбчивые черные псы. Мэдди тоже есть в моих снах, она предсказывает судьбу на ярмарке. Я чувствую запах опилок и сахарной ваты, навоза и потных тел. Мэдди сидит на табурете для дойки, внутри палатки, под холщовой растяжкой, украшенной словами: «Спешите! Смотрите! Удивительное шоу Высекателя огня & З. Б. Предвестника!», которые написаны жирным малиновым шрифтом пятифутовой высоты.

Она переворачивает следующую карту, это «Колесо Фортуны».

Я лежу в могиле в сознании, но неподвижная, неспособная собраться с духом или с силами, чтобы начать выбираться на поверхность в шести футах надо мной. Я лежу, думая о Мэдди и нефритовом кулоне. Я лежу, размышляя в глумливом уединении места моего погребения, что же происходит. Не означает ли это, что я вернулась, не ощущая внутри абсолютно никакого знания о пережитом после смерти? За какими бы тайнами ни отправляла меня Звездная Мудрость, они остались тайнами. После всех этих опасностей и лишений я не смогу принести откровений своим собратьям. Они зададут вопросы, а у меня не будет ответов. Меня это должно расстраивать, но ничего подобного.

Теперь я слышу шаги на крыше моего узкого обиталища. Кто-то расхаживает туда и обратно, обнюхивает недавно потревоженную землю, в которую меня посадили, словно луковицу тюльпана, словно желудь, словно семя, что раскроется, но, наверное, никогда не прорастет.

«Оно ходит на четырех ногах, — думаю я, — а не на двух».

Гончая лает.

Мне интересно, не будет ли так добр этот неугомонный визитер откопать меня? А еще я задумываюсь о слухах про тех, кто носил нефритовый кулон до меня, и об их судьбах. Например, та парочка омерзительных англичан из тысяча девятьсот двадцать второго года, они занимают мой воскресший разум. Как и отрывок из печально известного гримуара Франсуа-Оноре Бальфура «Культы упырей»{9}, и несколько случайных строк из «Аль-Азифа». Мой посетитель неожиданно перестает ходить и начинает царапать мягкую грязь, принуждая меня пошевелиться.

В храме, когда моя возлюбленная берет меня за руку и ведет к каменному алтарю сквозь огонь, пожирающий меня изнутри, Верховная жрица Звездной Мудрости напоминает всем, что лишь раз в тысячу лет гончая выбирает себе невесту. Только раз в тысячелетие живой женщине предоставляется эта привилегия.

Мой поезд въезжает в депо где-то в южной части Род-Айленда и с ворчанием медленно останавливается, а мои сны прерывает суета остальных пассажиров, которые достают свои сумки и дипломаты и слишком громко разговаривают. Или меня будит тот простой факт, что поезд больше не движется.

После секса я лежу в постели с Изобель, а комнату освещает лишь телевизор у противоположной стены. Звук отключен, поэтому черно-белый мир, запертый внутри этой коробки, существует в дивной зернистой тишине. Я пытаюсь рассказать о том, что случилось со мной в ночь пробуждения. Пытаюсь описать сопение носа и шевеление земли под острыми когтями. Но Изобель только хмурится и снисходительно качает головой.

— Нет, — настаивает она. — Гончая — не что иное, как метафора. Мы не собирались воспринимать ее буквально. Что бы ты ни услышала в ту ночь, ты это вообразила, вот и все. Ты слышала то, что какая-то часть тебя ожидала, или даже стремилась услышать. Но гончая — это суеверие, а мы не суеверные люди.

— Изобель, я, черт возьми, умерла, — говорю я и, стараясь не засмеяться, гляжу поверх ее живота в телевизор. — И вернулась из мертвых. Голыми руками откопалась из своей могилы, слепая в одиночку нашла дорогу в храм. Моя плоть уже гнила, а теперь как новенькая. Это на самом деле со мной случилось, и ты в этом не сомневаешься? Ты сама практикуешь некромантию и при этом хочешь, чтобы я считала себя суеверной, раз верю, что гончая реальна?

Она долго молчит. Наконец произносит:

— Я беспокоюсь о тебе, вот и все. Ты так дорога мне, всем нам, ты уже через многое прошла, — и ее рука крепко обхватывает амулет, все еще украшающий мою шею.

В душный августовский день в Саванне искушенный торговец старинными украшениями и китайским фарфором не пытается скрыть облегчения, когда я говорю, что решила купить нефритовый кулон. Пробивая чек, он спрашивает, хорошая ли я христианка. Рассказывает о Пятидесятнице, затем признается, что будет рад, если кулон уйдет из его магазина.

Я стою на пляже.

Я сажусь на поезд.

Мэдди переворачивает следующую карту.

А на алтаре Храма Звездной Мудрости я делаю глубокий, прерывистый вдох. Чувствую запах ладана и слышу голоса практически всех собравшихся ради моего возвращения. Мое сердце — кузнечный молот, бьющийся в груди, и я бы закричала, но не могу даже говорить. Изобель Эндекотт садится на меня верхом, и ее правая рука тянется к моему влагалищу. Пальцами она выскребает липкую пробку из земли и мельчайших ростков грибницы, которые заполнили мои половые органы за полторы недели, проведенные в могиле. Когда подушечка ее большого пальца касается моего клитора, каждая тень и полупрозрачный силуэт, которые различают мои израненные глаза, словно вспыхивают, как будто мое вожделение заразительно, как будто свет и тьма стали благосклонны ко мне. Я бросаюсь к ней, мои челюсти щелкают, как челюсти любого оголодавшего существа; в ее глазах появляются слезы, когда меня хватают Солнце и Луна, а Повешенный засовывает кожаный ремень между моих зубов.

«Звездный ветер приносит безумие…»{10}

— Тише, — шепчет Изобель. — Тише, тише, — шепчет Императрица. — Это пройдет.

День, когда я в последний раз покидаю Саванну. В спальне дома, в котором выросла, я упаковываю несколько вещей, все еще важных для меня. Среди них фотоальбом, а внутри его спрятана карта Таро, что дала мне женщина по имени Мадлен.

4

Изобель следит за мной с другой стороны столовой. Она следила почти час, пока я писала, и теперь интересуется:

— Чем это заканчивается? Ты хоть представляешь себе?

— Может быть, это не закончится, — отвечаю я. — Я даже думаю, что это и не начиналось.

— Тогда как ты поймешь, когда остановиться? — спрашивает она. Страх сквозит в каждом ее слове, в каждом слоге.

— Не думаю, что остановлюсь, — высказываю я мысль, впервые меня посетившую.

Она кивает, затем встает и выходит из комнаты, и тогда меня охватывает радость. Не могу отрицать, ее отсутствие приносит некоторое успокоение. Я стараюсь не смотреть в глаза Изобель слишком пристально. Мне больше не нравится то, что я там вижу…

Загрузка...