47

Э. П. Нечаев. Меня это не устраивало. Когда прекратили расследование, я написал прокурору. К сожалению, это ничего не дало, дело закрыли. Считал и считаю, что следствие не справилось со своей задачей. Поймите правильно, я никого не подозреваю, никаких предположений у меня нет. Но к какому-то берегу надо было приплыть. Получается, что человек пропал — и никаких следов, никто не знает, что с ним произошло. Преступления нет — хорошо, докажите. Несчастный случай — так тоже докажите. Обоснуйте хоть какуюнибудь версию, чтобы можно было сказать: следственные органы установили то-то, пришли к такому-то выводу. А то ничего. Сейчас любой кретин может ткнуть в меня пальцем: ты виноват, твои все фокусы. Да я спасибо скажу и готов нести любое наказание, если кто докажет, что виной всему эксперимент. Неопределенность вяжет меня по рукам и ногам. Я не могу продолжать работу, программа повисла в воздухе. Мне никто не запрещает, но и доверия нет. А вы знаете, что такое для ученого быть на подозрении? Будто я шарлатан в науке, и все, что делаю, — авантюра или надувательство.


От автора.

История эта для ее участников закончилась год назад, для меня же она только начиналась. Пойдя по кругу, я обошел каждого, выспрашивал, уточнял, делился своими соображениями. Говорили со мной без особой охоты, что, впрочем, неудивительно: кому приятно вспоминать такое, тем более, что все без исключения, как мне казалось, чувствовали за собой какуюто вину. Люди словно оправдывалась, и не передо мной — кто я им? — они оберегали свой душевный комфорт. Понять их можно: после бури нет большего блага, чем покой. А буря, судя по всему, была не шуточная, наломала и наворотила она немало, и успокоение пришло не сразу. Ну, а мне-то что нужно было?

Раздумывая над участью Полосова, я не мог смириться с его внезапным и бесследным исчезновением. Что-то здесь не так, есть во всем этом какая-то тайна. Полосов жил в моем воображении, я отчетливо видел его, подолгу разговаривал с ним, и когда пытался убедить себя, что та нелепая ночь была для него последней, у меня ничего не получалось. Вот я и шел с расспросами, вновь и вновь листал материалы следствия,. перечитывал свои записи. Не оставляла надежда разгадать, что сталось с человеком-эхо, или хотя бы привыкнуть к мысли, что его нет в живых.

С таким настроем я и наткнулся в очередной раз на фамилию Ларисы Мальцевой, той самой Ларисы, которая жила в одной палатке с Монастырской и о которой Полосов якобы сказал, что ему с ней легко. В следственных документах она лишь упоминалась, говорили о ней мимоходом, по случаю, ее собственных показаний вообще не было. Впрочем, это объяснимо. В день происшествия она находилась в городе, на ход событий особенно не влияла, из лагеря уехала досрочно, а вскоре и вовсе ушла из института, — что, собственно, ей было сказать? Следователь, когда я позвонил, не сразу вспомнил, о ком речь, и объяснил примерно так же: она его не интересовала, к тому же сменила место жительства, разыскивать ее не имело смысла.

И я поначалу решил — нет смысла. Но задачи у нас со следователем были разные; то, что не годилось ему, могло пригодиться мне. В групповом портрете с Полосовым явно не хватало Мальцевой, без нее картина была неполной, а я, чтобы завершить полотно, не знал даже, где ее разместить на холсте справа, слева или, может, ближе всех к Полосову.

В институте сообщили, что она действительно прошлым летом перебралась на Алтай, но потом, по слухам, и оттуда уехала, и где сейчас, сказать не могут. Возможно, Монастырская знает? Ирина Константиновна удивилась, почему я именно к ней с таким вопросом. Подругами они никогда не были, а что в экспедиции жили в одной палатке, так это по воле случая и ровным счетом ничего не значит. Короче, с Ларисой связей не имеет, и где она, что с ней, ни от кого не слышала.

А Мальцева находилась рядом. Предположив, что в городе живет кто-либо из ее родных, я уже через полчаса разговаривал по телефону с матерью. И какая удача! Лариса, оказывается, только вчера приехала погостить, в отпуске, в данный момент пошла прогуляться, но скоро вернется, и я, если есть желание, могу повидать ее. Еще бы у меня не было желания!

…Сквер у входа в краеведческий музей, четыре часа дня. В музеи сейчас ходят плохо, сквер малолюдный, сиди и разговаривай, никто не помешает. Ее я узнал сразу, по описаниям из дневника Монастырской. Если на чей-то вкус в ее фигуре чего-то было мало, то я этого не сказал бы. Всего вполне, в самый раз, ни больше, ни меньше не надо. На ней был открытый сарафан; в руке, на всякий случай, кофточка. При желании в таком наряде можно и на пляж и в летний ресторан. Уверен, она не сразу решила, в чем заявиться, гадала, пытаясь представить меня — молод ли, в возрасте и как поведу себя.

Встретила меня настороженно, даже сухо. Но уже через минуту, увидев, что я никакой не зверь и опасности не представляю, разулыбалась, разговорилась, а еще через пять минут мы были чуть ли не друзьями. Странно, почему-то мне вдруг расхотелось расспрашивать о событиях годичной давности. С ней приятно было просто болтать, обо всем и ни о чем, а всякий серьезный разговор мог все испортить. Однако она знала, чем вызвано наше свидание, и сама заговорила об экспедиции, о Полосове — непринужденно, легко и, что меня покоробило, с какой-то веселой ноткой. Я не сразу уловил, что о Валентине она рассказывает так, как если бы ничего с ним не случилось. И когда в потоке слов проскользнуло о нем что-то совсем недавнее, я перебил ее: вы хотите сказать, что он… Лариса удивилась не меньше: а разве вы не знаете? Она была обескуражена, услышав от меня, что по сей день все считают его погибшим. Да как же, воскликнула она, он же с Восьмым марта меня поздравил, телеграмма была. Адрес, адрес! — потребовал я. Но адреса Лариса не знала. Телеграмма пришла из Новосибирска, скорее всего. Полосов послал ее проездом, из привокзального узла связи.

Прощаясь, я оставил Ларисе свои координаты. На всякий случай. Попросил сообщить, если Полосов как-то обнаружит себя. Правда, теперь мне и самому не стоило большого труда разыскать его. Но, поразмыслив, я отказался от этой затеи. Допустим, найду, а что дальше? Еще неизвестно, понравится ли ему моя настырность, захочет ли встретиться, поговорить. И даже не в этом дело. Все, что он может сказать, я примерно знаю. Мы ведь давно уже ведем с ним воображаемый диалог.

Я. Вот мы и свиделись, Валентин Андреевич.

Он. Ждал, каждый день ждал. Кто-то должен был меня найти и спросить. Рано или поздно отвечать все равно надо. Давайте же ваши вопросы, я готов.

Я. Что вы, Валентин Андреевич! К, чему такая решимость? Не на суде мы, не судьей я к вам пришел, не прокурором исключительно из любопытства, и тех вопросов у меня нет.

Он. А других у вас и не может быть. Знаю я это любопытство, стали бы вы меня разыскивать.

Я. Верил, что вы есть, потому и искал. Люди сами по себе не исчезают. Человек — не эхо, которое отлетело и нет его.

Он. Вы сказали «эхо»… Оно тоже не исчезает, только прячется. Надо найти и позвать — отзовется. Как позовете, так и отзовется. Уж я-то знаю, что такое эхо.

Я. Кто еще знает? Нечаев?

Он. Вот вы о чем… Его спрашивали?

Я. Только о том с ним и говорили. Уверяет, что все мы друг с другом аукаемся, да плохо это делаем, не научились. Глухих много, слух не развит.

Он. В этом он прав.

Я. В чем не прав?

Он. Не всегда и не со всеми следует аукаться. Плохо, если звучит чистый голос, а его не слышат. Хуже, когда орут дурным голосом и ему вторят. Без слуха — много, безголосых еще больше.

Я. Теперь вы сами приглашаете на суд: кого в свидетели, кого на скамью.

Он. По праву пострадавшего. Меня швырнули в людскую разноголосицу — иди и слушай.

Я. Но вы не выдержали, сбежали, заткнули, так сказать, уши? Слишком много дурных голосов, а у вас абсолютный слух?

Он. Дело не только в слухе, не смог быть эхом. Сам стал орать теми же голосами.

Я. Но это же временно, пока шел эксперимент…

Он. Вы убеждены в этом?


Убежденности у меня, разумеется, никакой не было. Только сам Полосов мог объяснить, почему он столь своеобразно прервал эксперимент.

После встречи с Мальцевой я какое-то время еще слабо надеялся, что случай сведет нас и мы подробно обо всем поговорим. Но шли дни, от Ларисы никаких известий, и я окончательно уверился, что ничего больше о Полосове не узнаю.

Вчера пришло письмо. От него.


Из письма В. А. Полосова

…Мы работали уже почти год, я устал, вымотался, а главное — перестал верить в самую идею «человека-эхо». Она все больше представлялась мне если не порочной, то преждевременной, точнее — и порочной, и преждевременной. И не только эта идея, я охладел ко всему, чем занималась наша лаборатория. Пытался объясниться с Нечаевым, он и слушать не захотел. С ним вообще спорить трудно, а тут он увидел во мне откровенную контру и не церемонился. Единственное, чего я добился, туманное обещание разобраться с моими доводами, но потом, когда закончим программу.

Уже тогда, перед заключительным этапом эксперимента, я решил уйти из лаборатории, расстаться с Эдуардом Павловичем. Ученик, не верящий в дело учителя, — хуже неверной жены, хуже лживого друга. Нужно было убегать. И как можно скорее.

Вы, должно быть, ломали голову, почему я однажды ночью оказался перед дверью квартиры профессора Сотника? Искал я, разумеется, не Сотника, мне срочно нужно было повидать Эдуарда Павловича, предупредить, чтобы он ни с кем не договаривался, я уже сам нашел группу, в которой смог бы завершить работу. Как раз в этот день я встретил бывшего сокурсника, от него узнал, что подбирается неплохая компания, идут дикарями на месяц в тайгу, и, если ребята не будут против, я мог бы присоединиться к ним. Мне это очень светило.

Раньше меня всегда пристраивал Нечаев, и я принимал это как должное. Но после нашей стычки меня все настораживало. Ведь он не будет сидеть сложа руки, зная, что я разуверился в нашем деле. Наверняка предпримет какие-то контрмеры. Подозрительным казалось уже то, что он поехал говорить обо мне к своему старому другу: угадай попробуй, до чего они там договорятся. Я даже не стал звонить Сотнику, сомневался, позовет ли он к телефону Эдуарда Павловича: возмутится, что так поздно, и бросит трубку. Мне же во что бы то ни стало нужно было опередить своего шефа. Вот я и домчался через весь город, чтобы предложить свой вариант, но опоздал. Дверь мне открыла женщина… Как же я удивился потом, увидев ее в лагере. Теперь и сомнений не осталось, что Эдуард Павлович плетет вокруг меня сети…

Коротко о том, в чем мы разошлись.

Для наглядности представьте двух беседующих людей. Они не просто обмениваются информацией, работает сложнейший психологический механизм. Каждый старается произвести определенное впечатление, расположить к себе, рассеять настороженность, снять напряженность и многое еще что. Это общеизвестно. Известно и то, что внутри механизма общения есть два основных колеса. Одно работает на сближение, чтобы между собеседниками установились контакт, взаимопонимание, общность. Без этого люди не смогли бы общаться. Другое же колесо крутится в обратную сторону: держит на расстоянии, отталкивает, заставляет осторожничать, критически воспринимать собеседника — оно как бы оберегает, служит защитой, броней. Оба колеса есть у всех, в каждом человеке, только мощности у них разные: у кого мощнее первое, у кого — второе. Потому и люди неодинаковы — одни замкнутые, скрытные, а у других, что называется, душа нараспашку.

Так в чем основная идея Нечаева? Он убежден, что второе колесо не свойственно природе человека, оно досталось в наследство от зверя и существует временно, пока люди не изжили в себе все звериное. Психологическая броня нужна лишь для обороны, для маскировки. Чтобы, с одной стороны, в душу сапогом не лезли, а с другой — себя не разоблачать, не обнаруживать своих тайных желаний, побуждений.

Предположим теперь, что нет сапог и нет тайн. К чему тогда броня? Долой ее, на мусорку! Эдуард Павлович не только убежден, он фанатично верит, что такое время непременно придет, и в том обществе, где не нужно будет таиться и защищаться, человеку уже не понадобится колесо отчуждения, он выбросит его на свалку эволюции.

Как, красиво? Пойдем дальше. Перенесемся в то время, в то общество. Мы с вами встретились, сидим, беседуем, и весь механизм общения работает только в одном направлении — сблизиться, открыться, настроиться друг на друга. И никаких преград, никаких барьеров… Чувствуете, как вам легко и свободно со мной, как созвучны наши души?

При желании и некоторой тренировке настраиваться на собеседника не так уж трудно. Сужу по себе. Правда, поначалу мне помогал ДЛ — специальный препарат, корректирующий личность; я принимал его с полгода, но потом прекрасно обходился без него. Самовнушением, аутотренингом я добился даже большего, чем химией. Так что всякие досужие разговоры вокруг нечаевских пилюль совершенно напрасны. Кстати, Эдуард Павлович не знал, что я отказался от стимулятора, это была моя маленькая тайна.

Но вернемся к эксперименту. Надо ли говорить, что в том виде, как изложил мне Нечаев свою идею, она выглядела блестяще. Я чувствовал себя так же, как, наверно, первые космонавты перед полетом. Эвристическая психология была для меня неизведанным космосом, в который предстояло лететь. И я полетел. Полетел без оглядки, ничего не страшась, ни о чем не задумываясь.

Не знаю, какие бездны открылись космонавтам и что они при этом ощущали, но я растерялся, заглянув в бездны человеческой души. Нет, не подумайте, что меня напугали какие-то монстры или я встретил непроходимые болота. Там было все и ничего такого, чего бы мы не знали, — звериный оскал и зловоние болот, но и сияние солнца и аромат цветов. Только все это я увидел не на расстоянии, не со стороны, — бездна дышала мнев лицо, и у меня не было скафандра, как у космонавтов, чтобы защититься.

Чего стоило общение с Уховым, или АСУ, как его звали. Он вызывал во мне чувства, каких я никогда не испытывал, и не был подготовлен к ним. Я даже не представлял, каким видит мир человек, вообразивший себя пупом земли, эдаким несостоявшимся Наполеончиком. Люди являлись мне как в кривом зеркале: непропорциональными, с перекосами, ужимками, казались суетными, мелочными. Их нельзя было ни любить, ни уважать; в таком своем обличьи они заслуживали только презрения. Я и полез в первый же день с кулаками на Ухова потому, что иного способа общения у нас и не могло быть. Ударить человека, оказывается, легче, чем пнуть собаку, если он в твоих глазах полное ничтожество.

А сколько желчи вливал в меня Антон Львович Швец! Рядом с ним я превращался в затравленного зверька, загнанного в угол неведомыми преследователями. Мозг мой сжирало уязвленное самолюбие, меня захлестывали подозрительность, зависть. Я завидовал Малову — потому что он начальник; завидовал Мальцевой — ее веселости и беспечности; даже вздорной Алевтине Ивановне — и той завидовал, поскольку ей все прощали, все ее несуразные выходки и капризы.

Повторяю: погружаясь в космос чужой души, я не имел защиты. Представьте человека, с которого содрали кожу: даже ласковое прикосновение губ причиняет ему нестерпимую боль. А меня не только ласкали, ведь никто не знал, что я без кожи.

Вы спросите, как я все-таки выдерживал? Вынужден был ловчить. Старался меньше вариться в чужом котле, быстрее вынырнуть. Убегал от всех, уединялся или же проводил время с теми, кто был мне ближе, — с Ларисой Мальцевой, например, хотя с ней тоже не все шло гладко.

Вначале я стыдился своей слабости, переживал, что из-за меня эксперимент проходит нечисто. Потом начались сомнения: а кто бы выдержал, возможно ли в принципе существование человека с обнаженной психикой — голым не телом, а душой? Нет, думаю, занесло тебя, шеф. На телеге с одним колесом далеко не уедешь — ни завтра, в твоем розовом царстве, ни тем более сегодня.

И не только это меня смущало. Пусть Нечаев тысячу раз прав, пусть его теория безупречна. Но вот практика… Обнажаясь сам, я ведь раздевал и других, причем не спросясь, не предупредив. А по какому праву, кто уполномочил? Мефистофель — и тот не мог просто так заполучить душу Фауста, они вели долгий торг, и цена была немалая. Я же вползал тихой сапой.

И последнее. То самое эхо. Быть одним, через минуту другим, третьим, воплощаться в каждого встречного — это не на маскараде менять маски и не на театральной сцене играть за вечер две-три роли. Незавидна, поверьте, участь оборотня. Стоило кому оказаться рядом, я переставал быть собой… Сколько прошло времени, но я так и не разобрался, что побудило меня там, в лагере, лезть ночью в палатку Монастырской. Было ли это мое собственное желание, то ли настроил Ухов, то ли сама Ирина втайне того хотела. Она ведь была неравнодушна ко мне, я это чувствовал, и со всем своим неравнодушием отхлестала меня, как ревнивая жена мужа. Страшно вспомнить… Удивительно, что я не заразился ее яростью, а мог бы — ведь я человек-эхо. Как аукнется, так и откликнется.

Предполагаю, о чем вы сейчас думаете: почему я так внезапно и так странно скрылся? Внезапности никакой, представился лишь повод сделать то, что я уже давно надумал. Скандал лишь ускорил события. Все, сказал я себе, доигрался, достукался, беги, удобнее слу.чая не будет… Сложнее объяснить, почему я хотел, чтобы меня считали без вести пропавшим. Я и прежде фантазировал: что бы такое предпринять, чтобы вся затея с «человеком-эхо» провалилась со страшным треском? Не скрою, была мысль покончить с собой. Не раз накатывало. Я ведь частенько терял интерес к жизни. Просто везение, что рядом не оказалось человека в состоянии депрессии меня бы ничто не остановило. Но тогда стали бы искать виновных, кого-то привлекать, а этого мне не хотелось. Люди не виноваты, виновата идея. Я-то с ней воевал, ее решил похерить. И как славно все получилось! Меня нет и я есть, никто не пострадал, а цель достигнута: эксперимент — пеплом по ветру.

Удивляюсь только, как это меня до сих пор не нашли. Я не очень и прятался — ушел на полгода к тюменским нефтяникам, благо здесь особенно не любопытствуют, кто ты и откуда, лишь бы вкалывал. Да и ничего такого я не сделал, не убил, не ограбил, чтобы меня разыскивать. Впрочем, на это я и рассчитывал. Легче поверить, что я погиб, чем утруждать себя и других поисками.

Чего только нет в безднах нашей души!..

Загрузка...