— Кропоткин, — продолжил Желтухин.
— Очень приятно, Пётр Алексеевич! — улыбнулся Саша.
Имя и отчество знаменитого анархиста Саша помнил потому, что Кропоткина звали также, как Петра Первого.
Саша встал, подошёл к Кропоткину, пожал руку, обнял и приводил к столу президиума.
И тогда в разных концах зала поднялось ещё с десяток человек.
Саша и их позвал в президиум.
— Мы можем где-то с моими волонтёрами чаю попить, чтобы познакомиться поближе? — спросил Саша директора.
— Конечно, — ответил Желтухин.
— Огромное спасибо всем, что пришли! — сказал Саша публике. — До встречи!
Прежде чая смотрели мраморные доски. Показывал лично Владимир Петрович Желтухин, пажи окружили Сашу, директора и Зиновьева.
На досках под годами, начиная с 1803 были выбиты имена. Обычно одно в год, реже — два. Саша с удовольствием нашёл Оттона Рихтера — 1848-й. Имелось несколько Гогелей, и даже один Григорий Гогель, но, видимо, другой. Если бы Григорий Фёдорович окончил Пажеский корпус с занесением имени на мраморную доску, Саше бы знал.
И был один Николай Огарёв.
— Тот самый? — спросил Саша Желтухина.
— Нет, — горячо возразил директор, мигом поняв, кого Саша имеет в виду, — это Николай Александрович Огарёв, генерал-лейтенант.
Под числом 1811 имелась странность. Было выбито имя Владимира Адлерберга, министра двора и любимого партнера папа́ по картам, но выше него была пустая строка.
— Над Адлербергом в 1811-м был кто-то ещё? — поинтересовался Саша. — Он не был первым учеником?
Желтухин, кажется, смутился.
— Вы очень наблюдательны, Ваше Императорское Высочество, — тихо сказал директор.
— Первым учеником был Павел Пестель, но его сбили, — вмешался Кропоткин.
При Сталине тоже «врагов народа» вырезали из коллективных фотографий.
Саша подумал, что кажется пришёл по адресу. И вспомнил рассказ папа́ про то, как Герцен в Вятке водил его местному музею и смог понравиться.
— Спасибо, князь, — сказал Саша. — Вы отличный экскурсовод. Я очень сдержанно отношусь к полковнику Пестелю. Проект его конституции с насильственным переселением народов отвратителен, и, судя по тому, что он говорил и писал. он мог бы стать одним из самых кровавых властителей России, если бы пришёл к власти. Но я не люблю, когда сбивают имена.
— Вы бы хотели вернуть имя Пестеля? — ужаснулся директор.
— Пожалуй! — кивнул Саша. — Это же наша история. Прошлое не должно быть непредсказуемым. Что бы не натворил Павел Пестель, он был первым учеником выпуска 1811 года, и нам этого не изменить. Если мы вымарываем чьи-то имена, значит и наши имена когда-нибудь сотрут, когда ветер переменится, а то и доски разобьют подчистую так, что потом не отыщем.
Прошли в учительскую пить чай. Это была большая комната с длинным столом, книжными шкафами и напольными часами с маятником и боем.
Саше представили всех добровольцев, но, честно говоря, его больше всего интересовал Кропоткин. Ибо это был тот самый Кропоткин, судя по имени и титулу.
— Ваше Высочество, могу я задать вопрос? — поинтересовался будущий теоретик анархизма.
— Давайте! — разрешил Саша.
— Вы назвали меня по имени, хотя наш директор его не сказал… мне кажется, мы не были представлены раньше…
— Вы прославитесь, — сказал Саша. — И я знаю не только имя.
— Неужто судьбу? — спросил юный князь с недоверчивой улыбкой.
— В общих чертах. Приезжайте ко мне в Царское на чай, я расскажу подробности. В среду сможете часов в шесть?
— Да… если меня отпустят из корпуса.
И он перевёл взгляд на директора.
— К Его Императорскому Высочеству? — улыбнулся Желтухин. — Отпущу.
— Я пришлю за вами экипаж, — сказал Саша.
После Пажеского корпуса Саша заехал в Министерство просвещения к Ковалевскому.
— Я за разрешением, Евграф Петрович, — с порога сказал он. — Оно готово?
— Прошу прощения, Ваше Императорское Высочество, — извинился Ковалевский, — но пока не пришло от Делянова. Лучше заехать завтра.
— Так, — протянул Саша и опустился в кресло, — пока разрешения не будет, я отсюда не уйду. Присаживайтесь Николай Васильевич.
Зиновьев сел рядом.
— Может, не надо так, Александр Александрович? — тихо спросил он.
— Почему? — поинтересовался Саша. — Это не оскорбление заставлять члена императорской фамилии ждать?
— Я сейчас пошлю к попечителю за бумагой, — пообещал Ковалевский.
— Хорошо, — кивнул Саша. — Здесь недалеко.
Министр дал распоряжения лакею, и тот испарился.
— У вас нет ничего почитать по-немецки? — спросил Саша. — Я не хочу терять время.
— Что вы предпочитаете?
— Что попроще, — сказал Саша, — у меня с ним ещё так себе.
Хозяин удалился и вернулся с иллюстрированным журналом под названием « Die Gartenlaube», что Саша перевёл как «Садовая беседка». Журнал состоял из коротеньких заметок на разные темы, которые Саша уже немного понимал.Но углубиться в чтение не успел, потому что вернулся лакей Ковалевского с подписанным разрешением.- А вы говорите «завтра», — усмехнулся Саша.
Кропоткин приехал в среду в сопровождении денщика и Гогеля, которого Саша послал за будущим революционером.
Сели пить чай с конфетами, малиновым желе и крендельками.
— И на каком поприще я прославлюсь? — поинтересовался гость.
— Григорий Фёдорович, — обратился Саша к Гогелю, — я взялся предсказать князю судьбу, и, думаю, он бы хотел сохранить это втайне.
— Хорошо, — вздохнул гувернёр и вышел курить.
— Мне говорили, что вы командуете своими гувернёрами, — сказал Кропоткин, — но я, признаться, не поверил.
— Это было трудно, не сразу, и до сих пор не в совершенстве, — объяснил Саша. — И, честно говоря, не командую, а прошу. Вот в понедельник я предпринял попытку покомандовать министром. И, знаете, не без успеха.
Он встал, открыл тумбочку у кровати и дал гостю подписанное Деляновым разрешение на воскресную школу.
— Хвастаюсь, — сказал он.
— Попечитель — не министр, — заметил Кропоткин.
— Но действовать пришлось через министра, — возразил Саша. — Ненавижу бюрократов!
Гость усмехнулся.
— Так на каком поприще, Ваше Высочество? На военном?
— Нет, князь. Как бы это поточнее определить… Вас прославят ваши книги.
— Я стану писателем? — спросил гость.
— Не совсем, князь, скорее, философом. Вроде, Дидро, Руссо, Вольтера, Локка и Монтескьё.
— То есть политическим философом?
— Да, вы верно поняли. Но отчасти и писателем в той степени, в которой писателями были Сен-Симон, Томас Мор и Руссо.
— Если бы я не знал, что вы предсказали плен Шамиля, я бы решил, что вы надо мной издеваетесь, Ваше Высочество, — заметил Кропоткин.
— Ни в коей мере, князь.
И Саша отпил чаю.
— А вы можете не называть меня «князь»? — спросил гость.
— Почему?
— Когда я ещё жил в Москве, княжеский титул использовался в нашем доме при каждом удобном случае. У меня тогда был гувернёр француз Пулэн, и он мне рассказывал о Великой французской революции, о том, как «граф Мирабо» и другие отказались от своих титулов, и Мирабо открыл мастерскую с вывеской «Портной Мирабо».
— Любопытно, — сказал Саша, — я раньше не слышал эту историю. Кажется, на первых порах Мирабо зарабатывал на жизнь переводами.
Кропоткин пожал плечами.
— Передаю так, как слышал от Пулэна. Я после этого всё думал, какую вывеску я мог был повесить «Таких-то дел мастер Кропоткин».
— Я первые деньги здесь заработал переводами, — сказал Саша. — Так что: «Бюро переводов Романов А. А.», и конечно: «Романов А. А., купец третьей гильдии», как меня клеймит отец, а также: «Романов А. А., столяр». Вас не учили столярному делу?
— Нет.
— Это наша фамильная традиция, — объяснил Саша, — начиная с вашего тёзки Романова Петра Алексеевича.
— Я знаю, — улыбнулся Кропоткин.
— А по поводу титулов… Абсолютно все революционеры начинают с того, что отказываются от привилегий и начинают ездить в троллей… то есть на линейках. И то и ходить пешком. Все Перестройки и все реформы начинаются с этого. А потом те же люди набирают себе столько привилегий, что весь предыдущий режим вместе со всеми его деятелями уже кажется образцом скромности и демократизма.
— Мирабо о том же говорил, — кивнул гость. — «Я не знаю ничего ужаснее владычества 600 лиц, которые завтра могли бы объявить себя несменяемыми, послезавтра — наследственными и кончили бы присвоением себе неограниченной власти, наподобие аристократии всех других стран». Это о парламенте.
— Я понял, — кивнул Саша. — Мирабо выступал за абсолютное вето короля. У меня оно не абсолютное в конституции, но может я не прав. Читали, конечно?
— Видел, — уклончиво ответил гость. — Я не очень люблю юридические документы.
— Так какое обращение вас устроит?
— В двенадцать лет я начал писать повести, и никогда не подписывал их «Князь Кропоткин», всегда: «П. Кропоткин».
— Отлично, — сказал Саша, — «Пётр Алексеевич» нормально?
— Да.
— Тогда ко мне «Александр Александрович», — заметил Саша, — и никаких «Высочеств». Равенство — так равенство.
— Хорошо, — улыбнулся гость.
— Я вам рассказал хорошие новости о вашем будущем, — сказал Саша, — есть и плохие. Продолжать?
— Продолжайте, Александр Александрович!
— Отлично! Люблю смельчаков! Тогда ещё одна хорошая, плавно переходящая в плохую. Ваше имя выбьют золотыми буквами на мраморной доске в Белом зале Пажеского корпуса.
— Об этом нетрудно догадаться, — заметил Кропоткин. — Я второй год первый ученик.
— А теперь плохая, — продолжил Саша. — Через несколько лет ваше имя оттуда собьют, как имя Пестеля.
Гость помрачнел.
— Надеюсь, это неправда, — сказал он.
— Я тоже надеюсь. Я здесь затем, чтобы всю эту мерзость изменить, но у меня не всегда получается.
— А почему собьют?
— По приговору. Вам придётся некоторое время провести в Петропавловской крепости.
— За что?
— За политику, вольнодумство и недозволенные речи.
Кропоткин усмехнулся.
— Я, конечно, попытаюсь вас оттуда вытащить, если доживу, — пообещал Саша, — но не факт, что получится. И кто знает, где я сам тогда буду. Поэтому вам устроят побег. Это будет идеальный побег, про который потом будут писать в книгах о солидарности и взаимопомощи. И потому он удастся, и вы уедите в эмиграцию, где проживёте почти до конца жизни и напишите ваши знаменитые книги. Их долго не будут печатать в России, но в начале следующего века издадут. Только стариком вы сможете вернуться на родину, вас встретят, как героя, и предложат любой министерский портфель на выбор.
— Вряд ли меня это устроит, — заметил гость. — Я тоже не люблю бюрократию.
— О, да! Вы откажетесь. Ну, ей Богу! Мало ли, кто чего не любит! Но это же безответственно. Вы скоро этот поймете, потому что власть сменится. Новая власть вас не тронет за старые заслуги. Но ваших единомышленников снова посадят в тюрьму. И Свобода, которая уже вроде совьёт гнездо и утвердиться на нашей родине, снова будет закована в кандалы, посажена в казематы и утоплена в крови. Вы посмотрите на это и ужаснётесь. Вы будете писать письма новому тирану России, полные горьких упрёков и страстного осуждения, но они не увидят свет, пока власть не сменится вновь. Но вы до этого не доживете. Вас похоронят, как героя, но ваши соратники будут стоять у вашего гроба, под честное слово выпущенные из тюрьмы. А ваши книги на несколько десятилетий снова запретят в России.
— Та новая тирания, о которой вы говорите, это будет революционная власть?
— Разумеется.
— А как будут называться мои книги?
— Я помню название только одной, ваших мемуаров, которые вы напишите спустя тридцать лет.
— И?
— «Записки революционера».
— Александр Александрович, — усмехнулся Кропоткин, — во-первых, я не верю в пророчества, во-вторых, это совершенно невозможно. Если бы вы знали, как я отношусь к вашему отцу, вам бы в голову не пришла эта романтическая сказка. Государь собирается освободить крестьян, и это дело решённое. Он герой и подвижник, достойный поклонения, и, если бы сейчас в моем присутствии кто-нибудь свершил покушение на царя, я бы ни минуты не колеблясь, грудью закрыл Александра Николаевича.
Саша не сомневался в искренности собеседника. Он живо вспомнил тот эпизод из автобиографии Валерии Новодворской, где она вспоминает, как ходила в Комитет Комсомола с просьбой отправить её на войну во Вьетнаме, чтобы сражаться там с мерзкими американцами, угнетающими добрый вьетнамский народ, и не дающими ему строить светлое социалистическое будущее.
Пассионарии они такие: плюс молниеносно меняется на минус и минус — на плюс. И всё с готовностью отдать жизнь. Сначала за одно, а потом — за другое.
Взгляды Валерии Ильиничны полностью перевернула повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Что-то изменит убеждения Петра Алексеевича? «Капитал» он что ли найдёт?
— Я всегда рад в таких случаях ошибиться, — сказал Саша. — Честно говоря, вы из одного чувства противоречия просто обязаны назвать ваши мемуары как-нибудь по-другому. Например, «Записки оппозиционера, четверть века на левой трибуне российского парламента» или, скажем: «Исповедь бунтаря, записки вице-премьера».
— «Записки верноподданного», — предложил Кропоткин.
— О, нет! — воскликнул Саша. — Вот это совершенно невозможно!
— Зря не верите, — насупился гость.
— У крестьянской реформы много огрехов, — сказал Саша, — слишком постепенное освобождение, слишком большой выкуп, зачастую непосильный, сохранение общины, которая ничем не лучше тех 600 парламентариев, которые могут узурпировать власть. Пожалуй, хуже, ибо состоит из людей необразованных. Не верю я в благородных дикарей.
— Вы не знаете русский народ! — горячо возразил Кропоткин. — Ничего я дурного не видел от крепостных моего отца: только помощь, поддержку и сочувствие. Однажды мы с братом играя разбили дорогую лампу. Дворовые немедленно собрали совет. И на Кузнецком мосту за свои деньги купили такую же лампу. За пятнадцать рублей — для дворовых огромная сумма. А нас не попрекнули даже словом.
— Я действительно не знаю русский народ, — признался Саша. — Даже спорить не буду. Но я знаю, что, если одному человеку дать абсолютную власть над другим, даже лучший из людей станет тираном. Община — это такой коллективный деспот.
— Община — это лучшая из русских традиций, — возразил Кропоткин. — Зародыш справедливого общества.
Саша вздохнул.
— Да, подобные коллективные формы собственности — артели, общины, кооперативы — иногда работают. Но только при одном непременном условии: это должно быть добровольное объединение. Крестьянская община — объединение не добровольное.
— Можно сказать, что город — тоже не добровольное объединение, — возразил гость, — однако прекрасно управляется выборным муниципалитетом.
— Не путайте коллективное управление и коллективную собственность.
— Какая разница чем управлять?
— Я знаю, что ненавистников общины раз два и обчёлся, — сказал Саша, — но обратите внимание на одну вещь. Мои единомышленники почему-то в основном печатаются в специальных экономических журналах. Потому что разбираются в экономике и прекрасно понимают, что из сохранения общины ничего хорошего не выйдет.
— Голословное утверждение, — усмехнулся Кропоткин.
— Ладно, — сказал Саша. — Оставим этот спорный вопрос, мне бы не хотелось с вами поругаться, не успев толком познакомиться. С тем, что временно обязанное состояние и большой выкуп могут стать камнем преткновения вы согласны?
— Пожалуй, — сказал гость, — но сейчас это не главное. Главное — воля.
— Да, — кивнул Саша, — но через пару лет эти подводные камни могут выйти на первый план, и вы разочаруетесь.
— Нет, — упрямо заявил Кропоткин, — свободу ничто не перечеркнёт.
— Хорошо, — хмыкнул Саша. — Знаете, я помню из ваших «Записок» ещё пару эпизодов. Во-первых, ваша мать умерла от чахотки, когда вы были маленьким мальчиком. Так ведь?
— Да, но это не тайна.
— Вас воспитывала мачеха, которая так и не смогла заменить вам мать.
Кропоткин слегка побледнел.
Однако сказал:
— Это тоже несложно выяснить.
— Вы очень близки с братом, — добавил Саша, — и постоянно с ним переписываетесь, причем вам не хватает денег на почтовые расходы, и вам приходится писать очень мелким почерком.
— Никак на вас работает Третье Отделение, — предположил гость.
— Давно мечтаю, — усмехнулся Саша, — но нет. А ещё, когда вы ещё жили в Москве, ваш отец приказал выпороть одного крепостного за несколько разбитых тарелок. Вам было ужасно стыдно за решение отца, весь день вы ничего не ели, а потом подловили этого мужика в коридоре и попытались поцеловать ему руку. Но он отдернул её со словами: «Вырастете, таким же станете». Вы рассказывали кому-нибудь об этом?
Гость побледнел ещё больше.