Если мудрые славянские жрецы в те времена держали и берегли священное озеро, рассматривая в нем прошлое, как книгу, в которой все страницы прозрачны, а буквы написаны воском, то князья со своими тремя первыми сыновьями тоже имели особое княжеское преимущество перед остальным племенем. Им тоже не требовалось напрягать память и выворачивать внутрь глазные яблоки, чтобы заглянуть в любой из минувших дней своей жизни. Достаточно было потереть правую ладонь об темя, а потом с высоты вздоха просыпать на нее щепотку своей родовой земли, или дорожной пыли, или золы из очага. Тут же прах земной растекался по княжьей ладони жилами-дорогами и тонкими веточками жилок-троп, пройденных князем пешком и на коне. Оставалось только приметить-выбрать нужную... У прочих родичей прожитые дни собирались, как овечье стадо, бредущее сумерками в загон, и чтобы отличить один день от другого, надо было за всеми усмотреть и каждого звать во весь голос по имени. Не всякий северец мог похвалиться таким пастушьим даром, не говоря уж о всяких полянах или кривичах.
Знали князья и способ, каким можно прозреть свое будущее. Нужно было, глубоко вздохнув, насыпать на ладонь левой руки земли с родовой межи, и насыпать не чуть-чуть, только для появления на ней жил-дорог, а как можно больше: чтобы вырос на ладони маленький курган вроде тех, какие нагребали на своих князей-мертвецов всезнающие скифы. Оставалось после этого дела разом выдохнуть из груди весь воздух и живо перевернуть руку ладонью к земле. Какой князь успевал разглядеть жилки-пути на подошве рассыпавшегося с ладони кургана, тот и познавал свою грядущую участь. Но таких востроглазых за все века было раз, два -- и обчелся, да и ходили они по своей земле с того самого часа всю оставшуюся жизнь мрачными и молчаливыми бирюками.
Когда княжич Стимар вернулся на то самое место, откуда неведомая сила потянула его через все межи, через Поле и море в ромейский ирий, он протер от сажи и пыли глаза и вспомнил древний дар князей.
Он потрогал темя, потом посыпал правую ладонь щепотью родной земли, как ломоть хлеба солью, и очень изумился: вся земля вдруг осела дорогами и тропами на левой стороне ладони, а правая сторона так и осталась пустой. Он различил даже самую первую, похожую на весенний ручеек тропку, по которой не сам шел, а нес его, новорожденного младенца, только что выпавшего на свет из рассеченной материнской утробы, в своих древних руках жрец Богит -- ту, никем ранее не протоптанную тропу, что протянулась от обыденной бани, стоявшей на берегу реки, до ворот кремника. И ночная тропа, которой сам последыш и не видел толком, а вел его по ней от градского тына до Дружинного Дома старший брат, тоже легла черным волосом по ладони, на левой ее стороне. Последняя жила-тропа обрывалась у реки, перед самым ромейским кораблем. И не осталось на ладони, словно их и не было и наяву, ни одной ромейской дороги.
И тогда княжич закрыл глаза и стал вспоминать свою жизнь в Царьграде тем способом, каким гораздо позже научились и привыкли славяне вспоминать свои прошедшие дни -- тем способом, каким только и умеем вспоминать свою жизнь мы сами, их потомки: так берут в руки знакомую с детства книгу и начинают листать ее, подспудно помня, что каждая страница имеет свое число, и подспудно страшаясь ненароком запомнить это число и даже всю череду чисел в книге лучше, яснее, чем ровные дороги строк и событий, бегущих по давно уже сосчитанным задолго до нас с начала и до конца страницам...
Очень скоро княжич безо всяких жил-дорог добрался до слов василевса, начертанных на отдельной странице наискось, сверху вниз, и потому похожих на лестницу или корабельные сходни:
"Хрисанф, ты надеешься дожить до тех дней, когда этот звереныш подрастет и вцепится в горло н а ш е г о врага?"
В тот же миг княжич прозрел: во Дворце, в самой глубине раковины, пребывала Тайна, девять лет назад потянувшая его водоворотом Свиного Омута прямо в далекий Царьград. Рука василевса была не самой главной, не самой повелительной силой, забравшей его, последыша. Рука василевса обладала силой только во Дворце, и не сумела бы дотянуться до него через море, через Поле и через северские межи...
Тогда Стимар открыл глаза и своей свободной, левой, рукой крепко сжал верного бегуна, так что он превратился в крохотный комок паутины и мог теперь легко потеряться в траве -- но только не на ладони.
И княжич перебросил его на ладонь правой руки. Верный бегун с быстротой воспоминания соскочил с нее на землю и покатился на полночь, не оставив за собой ни на руке, ни на земле никакой видимой тропы.
-- Мне должно идти на полдень, в Царьград. Не на полночь,-- сказал княжич.-- Ты слышишь меня, Глас Даждьбожий?
Он не дождался ответа, как не дождался бы от старого Богита никаких слов, даже если бы вещий старец стоял от него всего в одном шаге на полдень. Ведь княжич уже дал свое слово роду. И пока держала его на себе родовая земля, а не чудесный ромейский лед, он уже не мог нарушить своего слова. Если бы нарушил, то более не нашел бы себе места ни на родной земле, ни за межой погоста, и осталась бы от него на Туровой земле одна неприкаянная тень, под которой чахла бы потом пшеница и всякая трава.
-- Я пойду по слову твоему, Глас Даждьбожий! -- твердо сказал княжич, чтобы старый жрец не усомнился в нем.-- Но знай: в Велесовой Роще ты сотворишь со мной свой обряд, а я не приму его. Ибо должен очиститься наново. По своему. Твори свой, а я сотворю свой. Из Велесовой рощи я вновь пойду по межам. И тогда пойду стороной от Туровой земли. Моя дорога -- снова на полдень. Отныне -- по своей воле. Я пойду в Царьград.
Он стряхнул с ладони родовую землю и двинулся вслед за верным бегуном к Велесовой рощи, больше не оборачиваясь.
Если бы княжич хоть раз обернулся, то заметил бы, что поднятая им горсть земли так и повисла над его следами, словно дым или стайка мошкары. И потом не опускалась до того самого часа, пока он не переступил Туровы пределы.
Когда священное озеро вдруг стало заносить-заметать серой мглою -- то ли пеплом, то ли земной бесплодной пылью,-- старый Богит изрек, с трудом разъединяя свои сраставшиеся от старости губы:
-- Вот и приходит пора.
Он не ведал, ч т о иное можно было теперь изречь. Никакого подобного чуда-приметы не случалось в святилище на его долгом веку. Но также на его веку еще не случалось такой беды, какую нужно было теперь унести и бросить в бездонную Велесову яму. Не рождалось на долгом веку Богита и такого бродника, которого надо было отправить туда, в бездонную яму, чтобы он вернулся-восстал в свой род очищенным от чужеземной мары.
Ныне же он, Глас Даждьбожий, своей волей послал в Велесову Рощу княжьего сына, от которого отец, князь-воевода, еще не вернувшийся с гона, издавна дожидался добычи никак не меньшей, чем власть над самим ромейским царством.
Из всех великих и даже непомерных желаний князя Хорога вышло роду неподобное, как и предрекал ему Богит. Ныне же, без князя, самому Богиту оставалось разводить беду, пришедшую с полуденной стороны через Поле на Турову землю наперед самого князя и всей его богатой добычи.
Богит велел трем кметям скакать во весь опор к Велесовой Роще, а сам поднял с земли один из древних камней, ожерельем окружавших святилище и, выйдя через узкую -- в одну стопу -- брешь, сразу оказался за пределами Туровой земли, на краю Рощи, опередив спешивших туда во весь опор всадников. Такова была сила этой священной круговой межи. Один раз в целый век жрецы Даждьбожьи перебирали свою межу, как бусы, чтобы очистить каждый камень от мха, и могли поднимать ее, не пользуясь никакими крепкими словами.
Если считать камни по ходу Солнца, их набиралось в меже-ожерелье сто сорок семь, а -- если против небесной дороги Солнца, то -- ровно на один больше.
Сто сорок семь раз на веку Турова рода, тянувшегося с изначальных времен, наваливались на род такой тяжести беды-несчастья -- моры, неурожаи, холода и лихоманки,-- что придавливали к земле даже дым жертвенных очагов. И тогда уж никакие жертвы и крепкие слова, обращенные к богам, не могли ослабить тяготу. Только самому князю-воеводе оставалось собрать силы, расправить плечи и отправиться к богам с жалобой и прошением от всего рода.
В богову дорогу князь собирался совсем не так, как на охоту за зверем или в дальний гон на Поле. Он не затягивал пояс, а, напротив, распускал его. Снимал сапоги, будто шел не в дальний путь, а в постель. Не вооружался своим мечом, а оставлял его в руках младшего сына. Не седлал коня, а разрезал поводья и разрубал пополам седло.
Жрец над священным огнем рассекал любимому княжьему коню горло, и струя крови из яремной вены выливалась на огонь, не гася его, ибо была такой же горячей, как и само пламя. Из крови и огня вырастала-поднималась в небо, сама-собой завиваясь косой, радуга-дорога цвета ветреной зари. По той дороге и предстояло князю подниматься к богам.
Потом жрец сам находил на родовой земле гладкий камень, еще ни разу не попадавший на пашне под плуг или соху, и убивал им князя так, чтобы не пролилась на землю ни единая капля его крови.
Такой обычай повелся издревле, но не с самого начала, когда бог Род* вылепил из береговой глины, полынного семени и турьей слюны первого отца-князя Турова. До тех ста сорока семи раз по ходу Солнцу и ста сорока восьми раз против его хода было немало, несчитано разов, когда Туровым приходилось своей силой тянуть беду до конца, пока не истлевала она вдоль своей круговой дороги вместе с человечьей плотью. Бывало, тянул род беду, вымирая по пути до предпоследнего человека.
И вот однажды древний князь-воевода Горд додумался, что беду, охомутавшую род, может вытянуть и перевалить прочь за межу сам-один князь, только если будет волочь ее за собой не по земле, отчего беда делается еще тяжелей, набираясь земляной силы и обрастая грязью, а -- прямо в небеса, ведь чем выше поднимешь на плечах беду, тем легче станет она, а на высоте крика и вовсе развеется, как дым. В небеса был тогда проторен только один путь -- путь жертвы. Значит, надо идти путем жертвы, решил князь Горд и повелел перерезать себе горло, как перерезали горло жертвенному быку, орошая корни столпа бога, стоявшего на вершине холма и глядевшего поверх всей земли, но немного ниже неба. Князь Горд вышел из утробы матери уже на втором месяце, держа одной рукой маленький меч, который потом рос вместе с ним, а другой рукой -- свой уд. Он первым ходил в гон за Поле, убил там заморского кагана, так что его добром стало богатство кагана, а женой -- каганова жена. При нем семь лет подряд озимые поднимались посреди зимы и пшеницу приходилось убирать, разгребая снега, а яровые колосились на Купалу, и было уж не до праздника. Урожай прибывал обильный, да только каждый колос проедала насквозь сладкая ржа. У молотильщиков намертво слипались губы и веки, а хлеб пекли пополам с пчелами, потому что не хватало сил отгонять их прочь. Хлеб из печей выходил сладким до смертной оскомины. Осенью седьмого года не вытерпел князь Горд и решил самолично просить богов снять с рода наказание. Жрец перерезал ему горло у подножия бога-столпа, и кровь не ушла в землю, а разбежалась по ней сверху ручейками, как по тонким жилкам. Следующие три года пшеница поднималась с красными колосьями, зерна при обмолоте брызгали кровью, а в печи на хлебах, похожих на тяжелые раны, запекались багровые корки, и, если ковырнуть их, то начинала сочиться сукровица. Потом все наладилось, и род снова стал жить припеваючи.
Когда в другой раз пришла новая беда -- большая засуха -- новый князь, Друбил, помня о дороге князя Горда, попробовал проторить свою и повелел утопить себя в быстро мелевшей реке, когда на ее берегах сомы уже научились ползать, как жабы, и глотать зайцев. Северцы вырыли на дне реки свое дно-яму, потому что до прошлого дна оставалось глубины всего на один глоток. Когда в северскую яму сошла вся последняя речная вода от истока до моря, тогда они положили в нее своего князя лицом вниз, а сверху еще не торопясь вылили на него последний ушат воды, с весны забытый в бане.
Забилась душа князя, как пойманная рыба в ведре, и, обрызгав всех с головы до ног, вырвалась в небеса из рукотворного бочага. Приняли боги новую жертву северцев, но опять подсказали им, что и эта, новая, княжья дорожка самовольна и не слишком хороша. Небо разверзлось, и пошел сверху на северцев проливной дождь. Лил он сорок дней и сорок ночей. Вода в реке поднялась на такую высоту, что сомы вскоре уже не смогли добираться до дна и поселились в бане. На одном острове посреди моря остался кремник от Турова града, а на другом -- бог-столп, который как глядел, так и продолжал глядеть своими дубовыми в прожилках глазами, никого из северцев не примечая и не жалея. Кроме тех двух островов, больше никакой тверди вокруг не стало видно.
Когда вода подступила к самому тыну, а сомы и щуки стали шарить по северским овинам и амбарам, лакомясь по пути утонувшими курами и глотая целиком яйца, поняли северцы, что просто так им погоды уже не дождаться и урожай уже никакой не снять, потому как глубоко нырять не каждый мог, даже с косой или серпом. Стали они опять думать, по какой дороге можно дойти до богов без опаски для рода. Новым князем стал Голута. Он велел всем разбить лари, разрубить лавки и все сухое дерево, даже вместе с ложками, и отдать на дрова, тщательно пред тем обернув их кожей. Сделав первое дело, северцы сделали за и ним и второе -- сбили, стянули веревками плот. Потом открыли ворота кремника, погрузили на плот дрова и, оттолкнувшись всем, чем могли, от тына, поплыли к богу-столпу.
Вовремя приплыли северцы на второй и последний остров. Промешкались бы, просомневались бы еще один день -- так пришлось бы им разводить краду не на земле, а прямо посреди плота, под самым носом у бога-столпа, между усами. Пошло бы такое дело впрок, неизвестно, а только в том, что назад, уже без князя, пришлось бы плыть по-собачьи без всякого плота да среди чадящих в глаза среди головешек, -- в том уже никто не сомневался.
Притаившись под турьей шкурой, развел жрец чистый огонь самым древним трением, а именно мазолями ладоней. Одни северцы раздували потом огонь на сухих дровах, а другие изо всех сил отгоняли прочь струи дождя, размахивая шкурами и березовыми вениками. Так дали волю огню, и взошел на краду князь Голута. Первый час он в огне только сушился. Белый пар валил с него, как с банных камней, и лишь на второй час князь зарумянился и принялся гореть сам, чадя уже черным, а не белым, пузырясь и треща жилами.
Зарумянилась и душа князя, как пирожок или сладкий жаворонок, и вспорхнула в вышину. Глядь -- оборвался в небесах дождь и в одночасье спала вода. Загудела в оврагах и пошла жгутом, будто вон из худого корыта. Иные сомы и щуки застревали в верхушках елок, в застрехах и печах.
Но только северцы перевели дух и очистили от тины ворота кремника и своего бога-столпа, как напала на всех огневица. Порты, рубахи и поневы разом на них истлели, так что и глаза друг на друга поднять северцы постыдились. Хуже того, стали коробиться и чадить паленым духом волоса и ногти. Хлеб на зубах сразу чернел и начинал хрустеть углем. А потом от людского жара задымился мох между бревнами срубов, и не додумайся новый князь, Добросил, не крикни вовремя: "Прочь всем из кремника!" -- заполыхал бы разом весь тын, занялся бы огненным кольцом вместе с вежами и княжьим домом.
Выбежали Туровы на середину поля. Только к лесу подадутся, чтобы спрятаться там друг от друга и свою наготу скрыть, а же издали видят, как занимается дымком лес и вот-вот полыхнет снизу кустами. К хлебам несжатым приблизятся -- чернеют и ломаются хлеба. Обступили они бога-столпа кругом -- и не выдержал сам бог-столп: стал чернеть и куриться.
Расступились северцы. Только князь их остался на месте, облился из ушата водой, чтобы хоть немного похолодеть, подошел к богу-столпу и, пока шипел весь, как новая подкова, взмолился перед ним:
-- Боже, укажи дорогу сам, коли у князя ума в голове не хватает! Потрудись, прими жертву сам, как тебе по душе придется.
Тут сверкнуло что-то в небесах позади князя -- а уж вечерело -- и в единый миг снесло князю голову гладким камнем -- да так ладно снесло, что ни единой кровинки на землю не пало. Вся кровь разом спеклась и сгорела до тла на том небесном камне, горячем и черном, как позабытый в печи хлеб.
Черный камень, снеся князю голову, угодил в подножие бога-столпа. Бог-столп повалился навзничь и стал смотреть на Лосиную Звезду, вокруг которой медленно вертится по ночам все небо. Северцы рассудили, что всякий лежащий навзничь и глядящий только в небо -- будь то человек или столп-бог -- или же спит, или мертв и нет ему больше дела до земных нужд. И так размыслив, они водрузили своего бога на место.
Уже при князе-воеводе Хороге и его сыновьях старики говорили, будто те предки, что стояли лицом к князю Добросилу, видели, как поднялась из кремника огромная рука и метнула камень в затылок Добросилу. Но такое в ту далекую пору вряд ли могло случиться, ведь сам князь Тур, чья рука победила обров-авар, а потом срубила кремник и палаты в Туровом граде, родился на свет много позже, на сто двадцать втором камне священного ожерелья.
Только одно было ясной правдой: душа из князя Добросила вылетела через его шею легко, как дым из печной трубы или малиновка из гнезда, вылетела раньше, чем его тело подхватили родичи, чтобы не упало оно на землю и не расплескало по ней утробную кровь. Вмиг отпустила всех огневица, а потом семь лет и семь зим северцы жили припеваючи, не зная никаких бед и лучше прочего зная, как в случае чего посылать князя просителем к богам земли и небес. Силу первого, небесного удара, конечно же, не мог больше повторить никто, но приноровились по-своему -- так, чтобы голова князя оставалась такой же целой, как и его душа, отделявшаяся от тела в последний поход.
Черный небесный камень был первым при счете по ходу Солнца и сто сорок восьмым при счете против хода. Его-то и поднял с земли старый Богит, чтобы тотчас выйти за полуночный предел Туровых земель, сразу в Велесову Рощу, где осины пускали корни прямо в утренний туман, птицы вили гнезда на нижней стороне ветвей и ветер всегда дул только сверху вниз.
Святилище древнего скотьего бога Велеса тонуло в глубоком распадке, посредине Рощи. Северцы считали, что каждую зиму оно опускается на пядь еще глубже, но никто из них не осмеливался это проверить.
То, что случилось в Велесовой Роще, когда в нее вошел княжич Стимар, каждый из тех, кто оказался в ней в тот час, понял по своему, а значит все увидели по-разному и, если бы потом рассказывали о случившемся своим родичам, то говорили бы не правду, а просто снимали бы по очереди листья с капустного кочана, надеясь показать всем чудесное и крепкое ядро, которого в капусте нет.
Княжич Стимар остановился на краю распадка и заглянул вниз. В яме росли папоротники, и виднелась окруженная ими, как венком, пестрая от лишайников крыша, сложенная из коровьих лопаток.
Княжич отпустил с ладони верного бегуна, но тот, хотя его путь лежал только на полночь, не покатился вниз, в Велесову яму, а замер, робко прижавшись к носку хозяйского сапога.
-- Вот, я пришел, Глас Даждьбожий! -- громко сказал Стимар, не зная, что теперь делать, ведь Богит не сказал княжичу, как очиститься, когда тот достигнет Велесовой ямы.-- Я сдержал слово. Куда теперь идти? Кто меня очистит? Твори, Глас Даждьбожий! И отпусти меня! Ибо я ведаю, как должен очиститься сам.
Старый жрец Богит, покинув свое святилище, тотчас приметил, что холодный ветер подул ему прямо в темя и увидел голову Стимара перед собой на расстоянии вытянутой руки. Он тоже сомневался не меньше самого княжича. Великий и опасный труд ждал Богита: лишь он один мог помочь княжичу, как первому северскому броднику, и очистить его от чужой мары. Однако голову первого бродника когда-то берег сросшийся с кожей и костью шелом, а у Стимара такого шелома не было. По крайней мере вернулся он в свой род с человечьей головой. И не было у старого Богита такого крепкого слова, которое вложило бы ему в руку верную силу удара. Предстояло выбить из княжича душу для путешествия в Велесову яму, но не убить его совсем -- не повредить кости головы, иначе потом не смогла бы вернуться душа в тело уже очищенной от волкодлаковой шкуры. Только сам бог Велес мог помочь, но бог Велес молчал и не говорил северцам ничего, потому что давно срослись у него между собою нижние зубы с верхними, а язык пустил в небо корни с обоих концов. Приходилось Богиту рассчитывать только на свой старый глаз и на свою старую руку.
Богит ожидал, что посланные им в Велесову Рощу и поскакавшие туда во весь опор кмети поспеют к яме раньше него, а после того, как он нанесет спасительный удар, вовремя подхватят княжича и бережно опустят его в яму. Ведь если бы тот упал туда сам, то мог бы расшибиться, испортив весь расчет. А если бы первый удар вышел слабым и княжич остался бы в себе, то он мог бы потом и вовсе воспротивиться воле рода. Тогда пришлось бы придержать его крепким кметям на своем месте, чтобы старый жрец сумел приложить к делу немного больше сил.
Но не слышно и не видно было Туровых кметей, будто застряли они в каких-то буреломах.
Когда услышал Богит слова княжича, то прозрел, что медлить больше нельзя. Он сделал шаг к Стимару и размахнулся черным небесным камнем.
В тот же миг сверкнуло у него в левом глазу, будто в ночном небе, и увидел он правым глазом, будто у него из левого глаза в один миг вырос-протянулся прямой, как стрела, мост, другой конец которого лег на белое птичье крыло. По тому мосту и поспешил старый Богит, но не добрался по нему до княжича, а встретил Богита на другом, крылатом, конце моста сам Даждьбог и рек ему:
-- Твой глас был твоей дорогой, Богит. Ты дошел до ее конца. Остановись, ибо твой путь ко мне легче княжьего пути.
Так рек Даждьбог теперь уж не старому, а мертвому жрецу, и на конце моста подхватил его на свою бескрайнюю ладонь так, как подхватывают падающее с неба перо.
Слобожанин Брога вел след княжича-побратима, как ведут правой рукой на коротком поводке собаку. Он притаился в Велесовой Роще, неподалеку от ямы, и слышал куда больше, чем Стимар и старый жрец. Он слышал, как скакали от Большого Дыма кмети, а потом скок их коней оборвался и сквозь чащу донеслись только слабые клекующие хрипы. Все кмети будто разом провалились в топь, хотя никакой топи на их пути повстречаться не могло. Брога догадался, что Велесову Рощу присмотрели себе охотники не менее искусные, чем он сам. Брога хотел было окликнуть Стимара, растерянно переминавшегося у края священной ямы, но осекся, испугавшись, что случится худшее, чем должно было случиться. Тогда он положил стрелу на тетиву лука и стал ждать.
Вдруг позади княжича с вершин до корней колыхнулись осины, словно отражения деревьев на гладкой озерной воде, по которой весело прогулялся ветер. Осины раздвинулись -- и княжича затмило белое, с лапчатым алым узором одеяние жреца Даждьбога.
Старый жрец Туров Богит подступил к Стимару и поднял над ним руку с черным камнем.
Брога вскинул лук, решив выбить камень из древней руки, но в тот же миг Богит сам содрогнулся весь, как отражение на воде, и камень сам же выпал из его пальцев и громко стукнул в землю.
А Стимар, сказав свои слова, прислушивался к Роще, надеясь услышать далекий голос-совет старого Богита, но услышал сначала свист стрелы, пронесшейся над Велесовой ямой ему навстречу и пролетевшей на ноготь мимо его левого уха, а потом -- всего одно слово, что сразу вернулось эхом того смертоносного свиста:
-- Остановись...
Он повернулся и успел подхватить старого Богита прежде, чем тот упал на землю вслед за своим черным небесным камнем.
Из левого ока жреца торчала длинная стрела, и по стреле быстро бежала к белому оперению, навстречу княжичу Стимару, кровяная тропинка-ручеек. Посох жреца остался стоять рядом с ним, будто старец продолжал опираться на него.
-- Твой путь легче моего, Богит,-- невольно прошептал княжич те слова, которые он много раз с досадой и негодованием повторял про себя, пока шел в Велесову Рощу.
Слева и справа и позади Стимара, за самой ямой, зашевелились кусты, и к Стимару вышли по ходу Солнца и против его хода чужаки.
Брога снова поднял лук и снова раздумал, верно смекнув, что всю дюжину чужаков одной стрелой не приколет, а пустить вдогон остальные уже никак не успеет, и раз так, то с его слободской руки опять же все за межами обернется куда хуже, чем -- само собой.
Оба -- и Стимар, и Брога -- узнали в чужаках радимичей из рода Лучина. Были чужаки волосом и глазами посветлее и жиже северцев из-за сумрака и сырости их лесов, и ресницы у них всегда сверкали инеем. Ходили они в поршнях с широкими ушками, не дававшими им тонуть в болотах, а больше всего хвалились перед иными племенами своими шейными гривнами*, которые гнули из маленьких лесных ужей и заговаривали под медь или под бронзу, а князья своим княжьим словом -- даже под серебро. Такая серебряная гривна держала кольцом шею у сына радимического князя, и этот молодший, ростом и возрастом под стать Стимару, стал верховодить в Велесовой Роще.
-- Мир тебе, княжич Туров! -- сказал он Стимару, когда сошлись чужаки перед северцем с двух рук-сторон и сам их вожак замкнул собой ряд.
Он пришепетывал, как и все радимичи, потому что в самой древней своей древности они берегли слова, заворачивая каждое из них летом в свежее сено, а зимой в сухую солому.
-- Хорош твой мир...-- процедил сквозь зубы княжич Туров, в уме прикидывая, как вернее, уважительней положить ему на землю старого Богита -- головой обязательно на запад Солнца,-- а потом разогнуться непраздно, то есть сразу воткнуть радимичу под ребра свой охотничий нож, пока еще прятавшийся в дорожной суме.
Кровяная дорожка, протянувшаяся из ока Богита, уже добежала до его плеча и стала отдыхать там лужицей. Стимару казалось, будто ему на плечо села теплая птица.
Княжич Лучинов побледнел. Иней сорвался с его дрогнувших ресниц и осел-замер на губах. Заговоренный уж на его шее вывернул головку и стал неотрывно глядеть на Стимара серебряными зрачками.
-- Плох ли, скажешь? -- зло спросил молодой радимич.-- Ты не ведаешь, а мы ведаем. Мы все узрели. Твой жрец хотел убить тебя, как убивают изгоя. Только того, кто принес в род порчу. Вот его чернь-камень. Тебе ли не знать, для чего такой. Ты уже мертв, княжич Туров. Однако ныне стою здесь -- и вот ты живой.
Стимар глянул через плечо старого жреца на землю и увидел на ней черный камень. Камень быстро обрастал бледными и золотитыми лишайниками падавших на него человечьих слов.
Стимар вспомнил, что рассказывал ему старший брат, Коломир, о самом первом северском броднике, и вот кровь старого жреца его на плече стала быстро холодеть и превращаться в пятно Велесова лишайника.
-- А коли не поверю тебе, Лучинов? -- неуверенно проговорилл княжич, размышляя кстати о том, был бы уж теперь мертвым на костяной крыше Велесова дома или нет.
Радимич от этих слов покрылся красными пятнами, и иней растаял на его губах.
-- Вот клятва! -- крикнул он на всю Рощу, и крик его провалился за спиной Стимара в яму, не отдав никакого эха.
Он сдернул петлю с запястья и, обнажив руку, коротко полоснул около кисти поясным ножом.
-- Возьми, княжич Туров! -- Еще одна кровь приблизилась к Стимару, запахла духом чужого рода и обильно закапала на Велесову землю.-- Коли лгу, пусть войдет в меня огневица! Пусть войдет в меня червь. Возьми, княжич Туров. Я не берегусь.
-- Не нужно мне твоей крови, Лучинов. Ты -- чужой... Кабы подтвердил кто из северцев...-- Только словом еще мог отступить княжич Стимар, уже начиная верить чужаку-радимичу и уже начиная прощать старому жрецу его замысел.
Глас Даждьбожий ведал только одну дорогу, на какой можно было очистить оборотня и смирить князя-воеводу, когда тот вернется из гона. Не за что было его отныне винить.
Тело Богита становилось все тяжелее и холоднее в его руках, а лицо старца темнело, будто он сам превращался в чернь-камень.
-- Брога от Слободы подтверждает слово Лучинова! -- вдруг раздалось из кустов.
Ветки едва шелохнулись -- и на поляну вышел в полный свой рост, больше не таясь, побратим княжича Турова. Он выступил из укрытия, разведя руки широко в стороны. Лук висел у него за плечом.
Одиннадцать радимических стрел, нацеленных на слобожанина, стыдливо дрогнули, и тетивы ослабли.
-- Брога потверждает чужое слово, княжич! -- Подходя ближе, он неотрывно смотрел прямо в глаза своему побратиму и оттого не видел по сторонам никаких чужаков; для него в Велесовой Роще в этот час пролегла своя дорога.-- Я видел. Глас Даждьбожий хотел ударить тебя чернь-камнем. Не ведаю, хотел ли убить тебя, княжич Туров, однако ведаю -- он поднял руку.
Стимар отвел взгляд от Броги и увидел, что на протянутой к нему руке радимича повисла капля крови и не упала, а стала застывать и чернеть. У Стимара пересохло во рту, и он с трудом сглотнул.
-- Помоги мне, Брога,-- сказал он.
Вдвоем со слободским он бережно уложил старого Богита на землю, головой на закат, чтобы его тень легла, как положено, от головы к ногам и, тем самым, зима и лето не поменялись местами и не случилось по этой причине неурожая. Ведь издревле так повелось, что первые три дня тень покойника тянется по земле так, будто он продолжает стоять и ходить, но всегда -- от головы к ногам. И если положить мертвеца головой на восток, то и тень станет расти от него к исходу дня с востока на запад, навстречу Солнцу, чего быть не должно.
Не разгибаясь, Стимар снял с плеча дорожную суму и положил ее рядом со старцем. Его рука на миг задержалась у горловины сумы. Прозорливый радимич сразу отступил на шаг.
Брога же достал из своей сумы несколько листьев подорожника, сунул их в рот и принялся жевать. А тем временем осторожно взялся правой рукой за стрелу у самого оперения, неторопливо пропустил всю ее через пальцы и, надавив левой ладонью на лоб жреца, выдернул стрелу из ока. Черную глазницу он заткнул разжеванной мякотью, а стрелу протянул радимичу со словами:
-- Ломай здесь, за межами, княжич Лучинов.
Ни говоря ни слова, радимич кивнул, как молодший или даже холоп, принял у Броги свою стрелу и, сломав ее пополам, бросил через левое плечо.
-- Ты чужой. Когда вернется мой отец, князь-воевода Хорог, наступит большое розмирье,-- сказал Стимар радимичу, оставив сумку и вместе с ней замысел выпустить из чужака душу так же скоро, как тот выпустил ее из самого старого Турова северца.
Лучинов улыбнулся так, что один его глаз, левый, блеснул колкой льдинкой, а другой, правый, полыхнул горячим угольком.
-- Будет розмирье или нет, того никто не ведает. Твой отец, князь-воевода, мыслил одно, а твой жрец Даждьбожий мыслил иное. То мы ведаем ныне не хуже твоего, княжич, а может и лучше твоего. Тебя долго не было на своей земле, а молва ходила с нашими ветрами. Род не принял тебя. Признал волкодлаком. Кто из твоих видел волкодлака, кто не горланил попусту, по своему или кого иного умыслу, тот пусть теперь даст клятву, как ныне даю здесь я. Вот Брога от Слободы пусть скажет, видел ли он волкодлака.
-- Подтверждаю вновь, княжич, как твой тайный побратим,-- сказал тот, радуя Лучинова.-- Я, Брога от Собачьей Слободы, не видел волкодлака и могу дать в том клятву на крови.
-- Что теперь скажешь, княжич Туров? -- вопросил радимич, прищуриваясь, а серебряный уж у него на шее вновь закусил кончик своего хвоста и замер мертвым кольцом.
Стимар поднял с Велесовой земли верного бегуна, испуганно притулившегося к его ноге и, отвернувшись от радимичей, бросил его в яму. Все видели, как вспыхнул бегун падающей звездой и сгорел-растаял, не долетев пяди до крыши подземного дома.
-- Видишь, Лучинов, моя дорога по клятве роду кончилась здесь, где стою,-- сказал княжич.-- Отсюда путь -- по моей воле.
Радимич искоса глянул на Брогу, и двое его воинов сразу подвинулись на полшага к слобожанину.
-- Я уберег твою жизнь, княжич Туров,-- сказал он.-- Здесь, за межами.
-- Я тебя не просил о том, княжич Лучинов,-- ответил Стимар, предчувствуя, что ему опять хотят запереть дорогу.-- Благодарить не стану, а виру за Богита платить придется тебе самому и твоему роду.
-- Мой отец, князь Лучин, даст ту виру, какую положит на наш род твой отец, князь Хорог,-- твердо обещал радимич.-- И даст вдвойне сверх того. Мое слово верно. Мой отец моими устами ныне просит тебя, княжич Туров, прийти на нашу землю, в наш град. Мы примем тебя без заговоров и оберегов. Мы ведаем твою силу, княжич Туров.
-- Отныне мой путь -- на полдень,-- встал на своем Стимар.-- А твой град стоит на полуночной стороне наших межей. Мне будет не по пути.
Лицо радимича снова стало бледнеть. Рука его потянулась по поясу к мечу, но он сдержал свою силу, и пальцы добела стиснули пряжку.
-- Я уберег твою жизнь,-- хрипло повторил он.
-- Чего ты хочешь от меня, радимич? -- сдерживая и свой гнев рукой на бронзовой пряжке пояса, вопросил Стимар.-- Не прячь иглу в мешке -- тебя же и уколет она.
-- Ты таишь свою силу, а не я,-- отвечал радимич.-- Ты говоришь о своей воле. Все племена ведают издавна, что тебе суждено обрести счастье. Все ведают, что тебе суждено править многими родами и самим царством ромеев. Так говорил твой отец, князь-воевода Хорог.
"Вымыслил то мой отец в свое оправдание!"-- признался было княжич, но осекся перед чужим, и сильные, но не изреченные им слова отступили от него в левую сторону коротким вихрем, поднявшим с земли палую листву и уснувших лесных ос.
-- Тебе, третьему княжичу Турову, суждено обрести великое богатство, -- продолжал радимич.-- Того и страшился жрец Даждьбожий Туров. Он никогда не преступал межи рода. Он страшился, что ты опередишь силой своего старшего брата, Коломира. Он страшился, что твою силу признают иные боги. Вот почему он изгонял тебя за межи и признал волкодлаком.
-- Сам измыслил ты или сказал тебе кто, княжич Лучинов? -- изумился таким мудрым словам Стимар, не находя среди своих слов таких, какими можно было бы покрыть навсегда чужие, как покрывают ладонью рот, когда зевают, чтобы ненароком не вылетела вон душа
-- Говорил мой отец, князь Лучинов,-- гордо сказал радимич.-- А я передаю тебе, как было сказано отцом. Мы же не страшимся твоей силы и иных богов. Мы примем тебя на свою землю. Мы ведаем, что твои потомки, княжич Туров, запашут старые межи и протянут новые. На самом окоеме земель. Мы ведаем тайную силу твоей крови. И твоего семени. И примем твою силу.
Наконец постиг княжич, чего хотят от него радимичи, зачем следили за ним и оберегли в Велесовой Роще его жизнь. Постиг и то, на какое счастье они позарились.
"Ты, отец, заварил густую кашу, теперь она полезла через край горшка! Всем не только языки, но и ноги пообварит!" -- горько подумал Стимар, опять не зная, как держать себя -- то ли вправду страшиться ему великого розмирья,то ли потешиться ему сначала над великим замыслом радимичей.
Он плюнул на ладонь, быстро растер, будто из плевка захотел по-древнему вызвать огонь, и, когда поднялся с ладони едва заметный лоскуток пара, сдул его через край Велесовой ямы. Красные листья осин посыпались сверху вниз по дуновению Велесова ветра и повисли радугой-тропой над той ямою.
-- Нет мне пути на полночь, как только через яму,-- сказал он радимичам, стараясь не рассмеяться.-- Пойду вниз -- наверху не дождетесь. Княжич Лучинов, перекинь через яму мост своим крепким словом -- тогда пойду.
-- Не ведаю такого слова,-- смутился чужак.
-- Сходи в свою землю, позови на это место отца,-- предложил Стимар.-- Может, он знает. Мы подождем, хоть и слова не дадим. Между межами слова не дают.
У него за спиной не выдержал догадливый Брога и то ли засмеялся, то ли весело залаял по-собачьи.
Княжич Лучинов наконец смекнул, какова корысть северца и крикнул по-соколиному. Не успел Стимар отскочить от ловцов, как радимичи, перепрыгнув через мертвого Богита и замочив ноги в его тени, крепко ухватили Стимара за обе руки и своей силой приковали к месту, а их, радимичский, княжич наступил ногой на горловину дорожной сумы северца.
Хватило ловцов и на слобожанина. Дотянуться до рукоятки ножа он успел, а показать жало ему не дали -- свалили на землю, вывернули руки, придавили коленями хребет.
-- Твоему отцу на виру овец не хватит,-- прохрипел снизу Брога, раздувая в стороны сухие травинки, защекотавшие ему ноздри.-- Слобода за меня много запросит... Двух розмирьев от двух родов твоему отцу не потянуть -- и пояс у него треснет, и пуп развяжется.
-- Не будет розмирья,-- твердо сказал радимический княжич и повелел приподнять Брогу.
Едва подняли того на две пяди, как радимич вынул свой меч и, взяв у корня лезвия, стукнул слободского рукояткой по затылку. Брога обвис. Радимичи живо стреножили его веревками, а их княжич, достав засапожный нож Броги, отбежал на два десятка шагов и воткнул его в одну из осин на высоте роста так, чтобы тот, когда очнется, заметил не сразу и до первого пота устал бы прыгать по-воробьиному.
Воины, тем временем, оттаскивали Брогу на другой край поляны и укладывали под кустами.
-- Не будет розмирья,-- повторил радимич, вернувшись.
Стимар не стал сопротивляться, а только сказал:
-- Кровь Гласа Даждьбожьего на вас. Пожалеете не по-доброму.
-- Ныне же отнесем Гласа Даждьбожьего в лодье с дарами к вашим межам. Ныне же принесем жертву, княжич Туров,-- ответил князь, отвесив земной поклон своему пленнику. -- И ты, княжич Туров, пожалеешь о том, что был принят родом Лучиновым не по своей воле. Говорю тебе: не по-злому пожалеешь, а по-доброму. И на полночь ты не пройдешь ни на шаг, как того и хотел. То будет уже наша, а не твоя, забота.
Хитро задумал Лучинов княжич: одни радимичи продолжали крепко держать Стимара за руки, другие так же крепко взяли его за шиколотки и оторвали от земли. Так они и понесли Турова княжича в свой град, будто он был не живым человеком, а бревном.
Как только радимичи покинули Велесову Рощу, сразу опали в ней с осин все листья, и ветер, свившись вихрем, собрал листву в Велесовой яме и вокруг нее на четыре шага.
Три дня искали радимичи в Велесовой Роще тело жреца Турова, но так и не нашли. Они нашли только целую и невредимую стрелу, пронзившую сто сорок семь красных осиновых листьев, если считать от оперения к острию, и сто сорок восемь, если считать от острия к оперению, которое тоже стало красным и похожим на обмакнутое в кровь крыло. Можно было подумать, что кто-то из радимичей выстрелил в Велесову Рощу из лука наугад в час самого сильного листопада. Сто сорок восьмой лист оказался черным, он был холоднее других и весил не меньше мертворожденного младенца. Его бросили в Велесову яму, и лист сразу провалился на самое дно, проломил одну из древних коровьих лопаток и остановился там, куда не дотянуться ни рукой, ни словом.
С тех пор радимичи стали окрашивать оперения своих стрел в осенний закат, и с тех же пор все их стрелы попадали всякой добыче -- птице, зверю или инородцу -- точно в левый глаз, а если промахивались, то обязательно убивали птицу-зарянку.
На месте Велесовой ямы на другой год образовалось круглое лесное озеро, никогда не мутневшее и не зараставшее тиной. Когда в него заглядывали, то видели внизу только пробитый стрелою глаз, зрачок которого сделался дном. Смотреть в него было страшно, но зато тот, кто осмеливался заглянуть, до конца жизни спал спокойно и совсем не помнил плохих снов.
Посох, с которым старый Богит ходил по земле за пределами святилища, как люди ходят с длинным шестом по болотам, проверяя, где топкие места,-- тот чудесный посох тоже пропал из Велесовой Рощи. Через три года после его пропажи стали говорить, что посох сам вернулся в святилище, спустился на дно священного озера и пустил там корни.
Когда верный бегун, уводивший Турова княжича на полночь, сгорал падающей звездой в Велесовой яме, в Хазарском царстве вдруг наступила ночь, потому что каган, повелитель хазар, играл со своим визирем в шахматы и переставил самую сильную фигуру с белой клетки на черную.
Когда он размышлял, не торопясь делать свой ход, хазарский голубь, выпущенный Филиппом Феором, все еще кружил по границам-межам царства, дожидаясь сумрака.
И вот когда наконец все царство обернулось черным цветом вместе с клеткой на привезенной из Индии доске, что была сделана из белых тигровых и черных волчьих зубов, и над доской стала падать, рассыпаясь искрами, красная звезда, голубь ринулся вслед за ней и разбился об крышу дворца, как случалось всегда со всеми хазарскими вестовыми голубями.
Каган первым услышал удар над головой, похожий на хруст схваченной собакой кости. Он повелел погасить все светильники, отправил на крышу старшего вестового и закрыл глаза, проверяя, так ли совершенна созданная им тьма, чтобы прочесть послание ромеев. Он не любил покрывать для такого чтения веки широкой повязкой из телячьей кожи.
Вестовой поднялся на крышу, а вышел из дворцового подвала, где только и сумел отыскать ромейские слова, доставленные голубем. От Двери посланников он уверенно прошел в полной тьме девять шагов на полночь -- такова была древняя дорога всех хазарских вестовых, -- опустился на колени и протянул кагану то, что нашел.
-- Что это? -- удивленно спросил каган, ощупав предмет, в котором глубоко увязли когти голубя с его ножками, отсеченными старшим вестовым по середину голеней.
-- По моему нынешнему разумению, повелитель, это коровья лопатка,-- ответил вестовой, успевший ощупать ее по дороге из подвала и перебрать в уме все предметы, похожие на нее, от простой деревянной колотилки для белья до чешуи грифона стоимостью в тысячу золотых денаров.
-- С какой стороны летел голубь?
-- Судя по оставшейся золе, он летел от смоковницы. Той, что пустила корни в стену твоего сада, повелитель.
-- Той, чьи корни ушли от меня наружу?
-- Именно той, повелитель.
-- Пусть ее срубят,-- велел каган и вздохнул, втянув ноздрями половину всей тьмы, наполнявшей дворец.
Вестовой поклонился и быстро вышел, пользуясь кратковременным рассветом.
-- Коровью лопатку можно было ожидать со стороны Драконьей башни, от уйгуров*... Но никак не от ромеев,-- прошептал визирь мысли кагана, в чем и заключалась его служба, кроме постоянной игры в шахматы.
Каган повертел плоскую кость в руках и на обратной от голубиных когтей стороне увидел мерцающую россыпь слов, что стали проноситься перед ним падающими звездами.
"Великому кагану хазар Чистые Помыслы желают вечной твердыни.
Плод падает недозревшим.
По договору, великий каган, твои -- руки, чтобы подхватить плод и, если понадобятся, дороги, воины, кони, мечи и стрелы. Наше -- золото."
Каган отложил коровью лопатку, открыл глаза и сказал визирю:
-- Твой ход.
-- Я уже сделал его, повелитель,-- в некотором смятении признался визирь,-- пока вестовой ходил за голубем.
-- Ты сделал правильно,-- успокоил его каган,-- и тем самым ты подсказал мне, как теперь поступить.-- Он перенес самую сильную фигуру на дальнюю белую клетку доски, и оба прищурились от яркого света, проглотившего во дворце всю его тьму.-- Тебе шах!
Незадолго до той поры в Хазарском царстве от некого недуга умерли все боги, а новым неоткуда было взяться, потому что век рождения богов давно миновал. Тот недуг хазарские боги подхватили случайно -- от ножа, которым хазары закололи жертву и который накануне ночью был случайно замаран семенем спавшего поблизости с ним жреца. Спустя некоторое время другой хазарский каган купил у заезжего еврейского торговца звон мечей, тот самый, что еврей некогда вывез от северцев и два раза перепродавал -- то в Риме, то в Царьграде. Звон мечей так понравился кагану, что он купил у торговца все остальные диковинные товары и даже все его одежды и, когда он, глядя на обнаженного купца, спросил, что у него еще осталось, тот ответил, указывая на обрезанную плоть:
-- Осталась лишь вера моих праотцев. Но ее можно взять только даром, как своего сына, вышедшего из лона матери, и сразу всю, как пред тем саму мать, когда она идет девственницей на твое ложе в первую ночь супружества.
Так хазары приняли Моисеев закон, но это случилось потом, веком позже того дня, когда вестовой голубь, выпущенный ромеем, разбился об крышу дворца, а его весть скоро нашли в подвале.
Итак, некоторое время у хазарского кагана вместо богов были только индийские шахматы. От них, от движения фигур, зависела смена зимы и лета в его царстве, ночи и дня, часа вожделения и часа покоя, мудрых и немудрых мыслей, а также мыслей случайных и красного цвета -- тех, что добавляли к вину для крепости и к яду для того, чтобы чья-нибудь смерть оказалась настоящей по обе стороны дня.
Каган посмотрел на маленьких всадников, скакавших галопом через шахматную доску под предводительством самой сильной фигуры и сказал:
-- Кость, хоть она и коровья, надо сжечь и посыпать ее золой путь на западные ворота.
Визирь поднял глаза от доски и откликнулся эхом потаенных мыслей кагана:
-- Многие слышали предсказание. Он овладеет ромейским царством.
-- И препояшется границами,-- добавил каган.
-- И узлы его пояса никому не дано развязать... Твоя победа, повелитель.
Каган на этот раз сам протянул руку через доску, снял с ее края чужого царя и, положив в маленькую резную гробницу, которых на его стороне шахматного столика можно было насчитать девятнадцать -- по числу царств, окружавших хазарское,-- и велел запечатать ее сургучом, замешанном на дыхании охотничьих собак, настигающих степного волка.
-- Сначала, повелитель, твои -- дороги, воины, кони, мечи и стрелы,-- вещал визирь, ставя на сургуч печать, заходившую по вечерам и поднимавшуюся по утрам, подобно Солнцу, ведь иного Солнца у хазар в ту пору, по смерти богов, тоже не было.-- Потом в твоей руке -- плод. Потом -- в другой руке золото. И царство ромеев -- целое, как яйцо, которое можно продать.
Теперь, когда мысли кагана, стали словами визиря, их можно было перелить в новые шахматные фигуры. Каган приказал так и сделать и, сыграв с визирем еще одну партию, закончившуюся опять же в его пользу всего в двадцать дворцовых дней и четырнадцать ночей, убедился, что замысел совершенен. Он решил подхватить "падающий плод", но не отдать его тем скрытным ромеям, что горделиво называли себя Чистыми Помыслами. Он и не думал нарушать заключенный с ними договор, еще более тайный, чем их истинные имена и чины, ибо он задумал поступить, как ловец обезьян.
Сначала ловец кидает издали сладкий плод осторожной обезьяне. Когда она, решившись, съест его, у нее на виду другой такой плод ловец опускает в кувшин с таким узким горлом, в которое плод может войти только намасленным. Кувшин, прикованный цепью к дереву, ловец оставляет и отходит на двадцать один шаг. Обезьяна подкрадывается к кувшину, засовывает в него лапу, и ее лапа застревает в горле кувшина вместе с добычей. До плода она может дотянуться глазами и языком, но только не зубами, и даже самая сообразительная обезьяна не успевает обмануть ловушку за двадцать один быстрый шаг ловца.
Так ловят обезьян, так же решил поступить хазарский каган.
Утром, когда на востоке взошла царская печать, большое войско кагана двинулось из западных ворот по направлению к славянским землям, оставляя за собой следы, меченые золою и потому не доступные никаким заговорам.
Старый Богит, прежде пройдя по узкому без перил мосту, сошел с белого крыла на бескрайнюю ладонь Даждьбога. И по ней во все стороны разбежались не имевшие ни начала, ни конца дороги. И тогда жрец увидел перед собой разные двери.
Сначала он открыл деревянную дверь и увидел за ней слобожанина Брогу. Брога стоял, крепко держась за рукоятку ножа, глубоко вонзенного в дерево, и считал летящих над ним ворон по звездам. Сколько звезд гасло и вспыхивало, столько и было на небе ворон.
-- Брога, что пользы в такой охоте? -- мудро заметил Богит, и слобожанин, обернувшись, посмотрел на него с большим удивлением.
-- Твоя рука врастет в дерево, как обережная скоба,-- добавил он.-- Что пользы в таком обереге, если на своем веку ты больше не сможешь дотянуться до своей межи?
Потом старый Богит открыл медную дверь и увидел за ней Уврата, ушедшего в бродники.
Уврат уже успел провести межу по закатному туману и теперь рыл эту дремоту земли лопатой, чтобы спрятать на ее дне добытое на Поле богатство. Он торопился управиться до ночи и радовался, что копать туман куда легче, чем простую Турову землю.
-- Уврат, что пользы в твоем богатом кладе, если на дне окажешься ты сам, а твое богатство сразу всплывет, как пузыри, и будет все расклевано утками? -- спросил его Богит.
Заносчивый Уврат впервые прислушался к его словам, и в глазах у среднего брата Стимара подобно стае дроздов, вспугнутой с рябины, разлетелось изумление.
-- Что же мне делать? -- спросил Уврат, оглянувшись на заходящее Солнце.
-- Если успеешь до наступления ночи спасти своего кровного брата, род примет тебя, как вновьрожденного,-- рек ему великую тайну Богит.
-- Кого из братьев? -- спросил Уврат.
-- Того, кого тебе спасти труднее, чем свое око от пущенной в тебя врагом стрелы, когда та стрела уже коснулась острием твоего века,-- отвечал Богит, закрывая медную дверь.
Наступила очередь серебряной двери. Богит отворил ее и увидел перед собой неспящего князя-воеводу Хорога на коне Граде.
Только что Туров князь вместе со своей дружиной и возами добычи перешел вброд через межу месяца рюеня* и возвращался домой по самой прямой, хотя и не самой короткой дороге. Ведь известно, что с западной стороны месяц рюень гораздо уже, чем с восточной, и подобен горлу кувшина, ибо в ту сторону выливается из него вся сила восточных племен, если сгнивает затычка.
В этот год обратной дорогой князю Хорогу служили тени птичьих стай, летящих на полночь. Дорога была широкой и быстрой, как сны орлов. Добыча вновь выдалась обильной вместе с северским урожаем пшеницы и овса, и князь гордо и неторопливо двигался против течения прозрачной тьмы, устремлявшейся по высохшим травам с полночи на полдень.
За князем с таким же гордым, как у него, и спокойным лицом ехал старший княжеский сын, Коломир. В этот, первый гон Коломира на Поле, главной его добычей стал шрам на подбородке, полученный от промаха чужого меча -- точно такой же шрам, какой уже много лет носил его отец. Только у отца-князя его собственный шрам ушел в глубину, на самое дно бороды, словно корень дуба на дно земли, и потому никому не был виден. А у молодого еще, безбородого Коломира рубец светился на лице багровой падающей звездой, и княжич радовался, что его первая боевая отметина видна всем воинам, а в день Осеннего Сретенья будет видна родичам издалека, уже с полуденной вежи Турова града.
-- Что проку в твоей добыче, князь-воевода,-- стал беззлобно укорять Хорога Богит,-- если весь твой род вскоре утечет на полдень тенями так же, как истекают стаи скворцов и твоя нынешняя дорога?
-- Откуда ведаешь, старый? -- хмуро вопросил князь, а его конь тревожно прянул ушами.
-- Отовсюду, князь,-- хитро отвечал Богит,-- раз мне отныне вовсе не нужны дороги.
-- В чем же ныне сулишь мне прок,-- так же хмуро усмехнулся князь-воевода,-- коли потрудился открыть вежды оттуда, где более нет дорог?
-- Поторопись, покуда есть день торопиться, -- предупредил князя старый жрец, никогда в жизни своей не достигавший Поля.-- Добыча и золото не дороже твоей тени. Заберешь все на следующий гон. Зарой добычу в безродную землю, у дороги перелетных теней. Поторопись -- вот в чем будет твой прок.
-- С кем говоришь, отец, никак с конем? -- изумленно спросил позади князя его старший сын Коломир.
-- Ветер гуляет в моей бороде,-- ответил ему через плечо отец.-- Тебе послышалось.
-- Достигнешь Туровой земли, не радуйся Сретенью,-- продолжал Богит,-- торопись дальше на полночь. Гони след своего третьего сына, пока его кровь не вошла в ножны чужой крови и не обернулась против тебя и твоего рода. Поверни ее ток на полдень, и пусть ее руслом станут тени птиц, покуда еще не кончился перелет. Торопись. Верни своего сына в ромейское царство, теперь он уже будет благодарен тебе за это. Пусть он лучше станет царем среди ромеев, как ты, князь, пророчил своим вещим сном, нежели -- волкодлаком среди северцев. Плод падает незрелым, говорили ромеи, торопись подхватить его. Так торопись подхватить его своими руками, а не чужими.
Не успел князь-воевода остановить коня, как его старший сын Коломир увидел летящую ему точно в правый глаз стрелу. Он нишкнул, а когда осмелился снова поднять голову, то оцепенел из удивления: стрела с белым оперением висела себе на том же месте, в одной пяди от его правого века, а вместо самой стрелы навстречу княжичу двигался прямо по ней, как по мосту, старый жрец Богит.
-- Здравствуй, старый! -- невольно воскликнул Коломир.
-- Теперь уж ты здравствуй, княжич,-- ответил ему Богит.-- Тебе за всех своих здравствовать придется. Увидишь своего младшего брата, передай ему мои слова: на распутье выбери пятую дорогу -- ту, у какой начало за ухом, а конец за поясом.
-- Что за дорога? -- еще больше изумился Коломир.-- Никогда такой не видал.
-- Тебе такую и знать не надо,-- коротко ответил Богит.
В тот же миг Коломир сморгнул оттого, что степной ветер надул ему в правый глаз соринку, а стрела пропала.
Князь же воевода велел зарывать добычу в безродную землю Поля, у прозрачной дороги птичьих теней. Однако готы воспротивились, не понимая княжьей нужды. Тогда северский князь Хорог и готский граф Уларих дали друг другу клятвы. Хорог поклялся, что не потребует большей доли добычи, чем той, что оставит в руках готов, а Уларих поклялся, что довезет всю добычу до града Турова и возьмет сверх своей доли только три золотых чаши.
Богит же, тем временем, как ни старался приоткрыть хоть на пядь золотую дверь, так и не смог.
Когда слобожанин очнулся, то сразу заметил, как сверкает в чаще его ножик. Он поскакал к тому дереву по-воробьиному, а потом, расправившись с путами, двинулся по следу радимичей уже по-волчьи.
Труднее всех оказалось в тот день найти свою новую дорогу Уврату. Он заснул посреди Поля, уйдя наконец от угорской погони вместе с двумя другими бродниками, которых надул ему в судьбу степной ветер, -- одним полянином, а другим и вовсе волохом.
Украли они втроем дочь одного князя-кагана в надежде продать ее хазарам, которые ценили угорских девушек больше, чем угорских коней. Три дня и три ночи угры гнали след бродников и каган увидел, что не может нагнать тех, кто прячет свои тени в седельных сумках, а потому тени не волочятся следом по земле и не мешают скакать. Он смирился с потерей и выпустил бродникам вдогон заговоренную стрелу. Конец такой стрелы угры приклеивали пчелиной слюной к тетиве. Стрела в один миг вытягивалась от лука до цели и, только попав в нее, оставляла тетиву. Цель могла быть как угодно далека -- главное, чтобы стрела раньше хоть один раз до выстрела прикасалась к ней острием. Каган не хотел отдавать хазарам свою третью дочь, как рабыню. И вот бродник Уврат, вышедший от северцев Туровых, вдруг с изумлением заметил, что несет положенную через седло мертвую полонянку, а у нее из уха торчит угорская стрела. Он не знал, что этот стрелой старшая сестра полонянки когда-то выковыривала у младшей из уха засунутую туда по баловству вишневую косточку.
Бродники тоже смирились с потерей и бросили мертвую. Каган успел подобрать свою дочь раньше, чем на нее опустился с неба первый ворон-стервятник, успев, однако уронить ей на чрево тяжелое черное перо.
Закончив свой бесплодный торг с погоней, бродники прилегли в тени скифского кургана перевести дух.
И вот Уврат очнулся и разом вскочил. Ему показалось, что во сне его схватили за руки и за ноги какие-то чужаки и стали растаскивать в разные стороны. Оказалось, что в самом деле от того самого места, где он лег, а теперь стоял, ветры подули сразу на четыре стороны света, и потому Уврату сначала во сне, а потом и наяву стало трудно дышать.
Такое с ним повелось с самого детства. Он не успел на свет раньше Коломира. Отец больше любил первенца и однажды разрешил Коломиру взять в руки свой меч, а Уврата подпустил к своему мечу только следующей весной. Потом пришел последыш, который оставил на дороге мертвой их мать. Отец не любил последыша и никогда не давал ему своего меча, но никогда и не бил его и трогал его так, как трогают осиное гнездо или еще не остывшую подкову. Зато последыша любили мамки и никогда не давали его в обиду. Однажды, когда они все отвернулись кто куда, Уврат не долго думая дал младшему здорового пинка, и тот отлетел, как тюфяк, набитый сеном. Последыш никогда не жаловался мамкам, но сначала от обиды и боли краснел или бледнел, а потом всегда мстил. И тут он, не успев мертвецки побледнеть, живо достал из-за пазухи дохлую осу и кинул ее в Уврата -- да так метко, что она впилась своим жалом тому в веко и повисла.
-- А ты съел нашу маму! -- закричал на младшего Уврат так громко, что по всему граду разнеслось.-- Ты волк! Волк!
Последыш побелел и выхватил из-за пазухи еще одну осу, но не успел ее бросить в брата, как она запахла паленым, затлела в его пальцах и посыпалась на землю золой.
Тогда одна из мамок размахнулась длинной крапивой, словно мечом, и хлестнула ею Уврата по губам. С тех пор он все злые слова берег про себя.
Наконец наступило время, когда Уврата оставили без своего ветра, отчего ему и стало такс трудно дышать. Вот как это случилось. Сначала наступило лето, когда отец сказал, что последыш возьмет добычей все ромейское царство, и отправил тоого, совсем не смышленого, к ромеям за Поле. Потом пришла та зима, в какую отец стал готовить старшего сына к гону на Поле.
-- А твоя пора еще не настала,-- сказал он среднему, потянув его вверх, к небу, за волосы, так, что Уврату пришлось привстать на цыпочки.-- Подрасти на пядь. Летом останешься за старшего. Вместе со старым Витом.
Уврат уже умел махать мечом не хуже Коломира, а из лука стрелял даже вернее его -- попадал через реку в паука, развесившего сеть на чертополохе.
-- Лучше в бродники уйду,-- не сдержавшись, пробурчал он.-- Возьму не меньше братнего.
Князь ухватил его за волосы еще крепче, потянул еще выше и так оторвал от самой земли.
-- Возьмешь, да не похвалишься,-- в полном спокойствии напутствовал своего среднего сына князь-воевода, глядя, как тот судорожно сучит ногами, стараясь достать до своей родной тверди.-- Бродникам обратной дороги ниоткуда нет. Их ветер между небом и землей до смерти носит, а после смерти бросает, как падаль, воронам. Каково, сын, тебе между небом и землей? Вольготно?.. Никак уразумел своим умом?
Ночью Уврат потихоньку забрался на вежу и сквозь слезы и тьму приглядел себе такую сторону, куда еще не вела ни одна Турова дорога и не вилась еще ни одна Турова тропа. На рассвете он оседлал черного коня, с разбегу вскочил на низко стелившийся утренний туман -- и был таков, в одночасье обернувшись бродником.
Бродники запоминают свои сны совсем не такими, какими их видели. Не помнил Уврат слов старого Богита, а испугался только того, что его растаскивают во все стороны чужие люди. И когда, вскочив и выхватив меч, он стал невольно поворачиваться то в одну, то в другую сторону, заныло у него внутри, как только встал он лицом на полночь.
В тот же миг ясно почудилось ему, будто давит он ногами на тетиву, натянутую до отказа, и, если не сорваться с нее быстрее ветра в ту сторону, куда глядели его глаза,то не выдержит и лопнет тетива и вместе с ней лопнет в нем самом, Уврате становая жила.
Сел он на коня. Конь почуял в седоке силу, за которой невмочь угнаться и тревожно заржал.
От конского ржанья проснулись пособники Уврата, полянин и волох. Они живо вскочили, схватили черного коня под уздцы и стали укорять Уврата в том, что он нарушил летнюю клятву бродников: до первого снега держаться вместе, вместе нападать и вместе уходить от погони, честно делить добычу, а потом, когда полетят с неба белые, невесомые слезы вил, не ведающих горя и радости, тогда уж как кому ветер на душу положит.
Волох невольно потянул коня на запад, а полянин -- на восток.
Уврат не поддался их увещеваниям, соскочил с седла и обнажил -- руку до локтя, меч до острия.
Мечи весело зазвенели, на сухую траву веником посыпались искры, и ветер сразу подул на полночь, раздувая-растягивая огненную дорогу на Туров град.
Уврат смолоду стал искусным воином, умея беречь про себя и затаивать глубоко в сердце самые злые и коварные мысли своего меча. Поэтому все его удары бывали неожиданными, и теперь он, бродник-первогодок, быстро одолел бродников, сражавшихся на всех дорогах и тропах, что попадались им под ноги, уже не первое лето. Волоху он сумел рассечь кожу над бровями, по всему лбу, и кровь залила тому одинокому воину глаза. Пока волох, отступив в красную тьму, наощупь разыскивал в ней тропу наружу, Уврат выбил меч из руки полянина. Меч сверкнул колесом и, продолжая вращаться, закатился солнцем за скифский курган. Полянин обмер, а северец пнул его в грудь ногой, свалил на черную горячую золу, словно решил подпечь его к ужину, и, уперев острие меча полянину прямо в пуп, по-доброму подозвал к себе волоха.
-- Власяные братья! Слушайте мое слово! -- повелел он обоим.
Бродники братаются на одно лето не кровью, ведь кровь связывает воинов на всю жизнь, а волосом. Каждый выдергивает волос из своей головы, потом волосы, сколько бы их ни набралось, бродники связывают единым узлом и, дав друг другу клятву, узел тот сжигают.
-- Дайте мне клятву, что не станете называться бродниками, а станете повиноваться моему слову, как слову кагана, до первого снега, что упадет на землю и не растает от рассвета до заката,-- сказал Уврат.-- Положете свое крепкое слово, тогда и я поклянусь вам отплатить за службу щедро -- ромейским серебром. Тебе -- сколько наберется в мой правый сапог, а тебе -- сколько уместится в левом. А не дадите клятву -- пеняйте на себя. Тебе приколю твой пуп к земле и будешь на нем вертеться, как мельничное колесо. А тебе, красномордый, правым размахом снесу голову по уши, а с левой оттяжки -- уже по кадык.
Делать нечего было бродникам: они дали Уврату страшную клятву повиноваться до первого денного снега. Сели на коней теперь уж все трое разом и поскакали что было духу в ту сторону, куда стремительно тянулась по Полю черная гарь.
Радимичи из рода Лучинова хорошо подготовились к встрече жениха для одной из трех дочерей-близнецов своего князя, а какой именно, того пока не знали ни сами девицы, ни их отец, перебивший из лука рогатыми стрелами всех ворон и соек вокруг града, чтобы вещие птицы не накричали чего раньше добрых или злых вестей из Велесовой Рощи. Лучиновы пометили все тропы на каждом шагу крепкими княжьими метами -- скобами, кованными из коровьих ресниц. Пока Стимара несли к земле носом, он считал эти меты и на шестьсот семнадцатой со счета сбился. Славно заговорили радимичи и сами тропы, чтобы сбить со следа всех, кто задумает гнать его и вызволить северского княжича из свадебного плена. Всякий преследователь спотыкался бы вновь и вновь, едва успевая подняться на ноги и отряхнуть с коленей пыль, ставшую тяжелее пудовых камней. Всякий охотник-инородец на каждом повороте здешней тропы охал бы и сгибался бы в три погибели, не в силах нести дальше свалившийся ему прямо на шею незримый хомут. Со всяким своевольным инородцем в Лучиновых лесах случилось бы неладное, но только не с Брогой, который, поклявшись Стимару в братской верности, сам в сердцах швырнул все свои железные и бронзовые обереги в Туров овраг, а они в овраге растаяли, как железо в тигле, и, сжигая по пути старую траву, потекли раскаленным осенним ручьем прямо в реку. Слобожанину Броге радимические да и все прочие заговоры были теперь не страшны.
Разрезав путы, Брога бросил их в Велесову яму, и веревки не упали на дно, а на глазах изумленного слобожанина перевалились через яму то ли радугой, то ли мостом. Сначала Брога видел серую радугу, а когда ступил на нее, под ногой оказался мост. Так, не пересекая Лучиновых межей, Брога весело перескочил по легкому мосту прямо на чистую Лучинову землю. Он устремился вслед за похитителями, вспоминая все еще тяжелой, как дубовый пень, и сильно гудевшей от подлого удара головой добрый совет старого Богита и до грядущей ясной поры полагая, что северский жрец уже добрался до Большого Дыма и собирает против радимичей сильную подмогу. Бесшумно, как утренний ветер-перелесник, Брога несся по чужим тропам и путям и все больше удивлялся, замечая, что все кротовые норы радимичи на своей земле заперли, как сундуки, настоящими коваными замками, все дупла заткнули осиновыми вениками и даже для муравьев навесили через свои тропы сплетенные из осиновых ветвей лавы в ладонь шириною.
Долго и неспроста петляли и сами радимичи по своим заговоренным тропам. Сначала Стимар только слышал над собой их дыхание, похожее на треск сухих листьев в огне. Потом ему обожгла спину первая капля чужого пота, за ней -- вторая, и наконец пошел едва стерпимый, горячий, как кипяток, дождь. От того дождя на спине у северца вздувались волдыри, зато когда чужаки Лучиновы дотащили Стимара до своего града, ни одна собака не залаяла на него, потому что весь он был в радимическом поту и, хоть едва не захлебнулся чужой липучей солью, зато пах уже, как настоящий радимич.
Поначалу Стимар не страшился чужих путанных троп и даже радовался тому, что не похож на других и все в его жизни происходит наоборот: теперь не он, как бы подобало истинному охотнику, крадет себе невесту из чужого рода, а его самого украли для приплода в чужой род. Но чем ближе, хоть и не виднее в глухой чаще, становился Лучинов град, тем все больше делалось княжичу не по себе. И не угори он от чужого пота, мог б случиться с ним родимец, какой не раз случался с княжичем раньше -- в его младенчестве, детстве и отрочестве.
Первый десяток поприщ радимические тропы были как тропы, на второй сотне стали напоминать княжичу девичью косу, а третья тысяча выглядела точь-в-точь как необрезанная и еще не засохшая пуповина. Княжич еле перевел дух, когда тропа кончилась не в разверзнутом чреве, а в воротах Лучинова кремника, что был не выше северской бани или самой большой в здешних радимических лесах муравьной кучи.
Просто и неважно жили радимичи, хотя и гордились не в меру тем, что происходили от громового пальца -- то есть от самого Перунова мизинца, случайно отстреленного молнией и упавшего мимо лона на землю, в речной песок. Поттому не было у них в княжьих палатах ни крыльца, ни ступеней. Все Лучиновы тропы, и протоптанные, и заросшие, вели прямо к княжьему столу и кончались во тьме, между обхватных колод, на которых тучей лежала столешница. Зимой к тем колодам подбирались зайцы и обгрызали с них кору, а к лету со всех колод всякий раз приходилось обрубать молодые ветви-побеги. В той же колоде, что приходилась под левую руку князя, в просторном ее дупле, обитали шершни и хором гудели, когда князь бывал не в духе.
Стимар, поглядев вперед исподлобья, догадался было, что его хотят спрятать в темном вертепе, однако перед самым вертепом он вдруг не по своей воле взмыл носом вверх, как рябчик из кустов, и оказался перед князем Лучином. Лучин сидел, положив руки на дубовую столешницу, напоминавшую лодочное дно, и пускал по ней из пальцев маленьких охотничьих псов.
Князь был как князь. Как у всех славянских князей в ту пору, у Лучина под нижним веком правого глаза всегда оставалась в запасе одна утренняя заря, а в левом зрачке -- один молодой месяц. В его бороде всегда можно было найти золотой волос, но только один. Наконец если князь сжимал разом оба кулака, то в правом всегда оказывалось одно насквозь черное зерно, а из левого кулака начинал по каплям выжиматься между пальцев наружу яркий свет. Лишь одной причудой отличался Лучин от других князей -- невиданной шейной гривной, которая в день его совершеннолетия была выкована у него прямо на шее из цельного векового ужа.
-- Здравствуй, княжич Туров! -- первым поздоровался Лучин, хотя по годам годился Стимару хоть в отцы, хоть в деды.
-- И ты здоров будь, князь Лучин,-- ответил Стимар, склоняясь на треть положенного и внимательно приглядываясь к месяцу в левом зрачке радимича.
Тот месяц туманился и краснел -- значит, дело шло к ветру, а раз к ветру, то -- и к новой погоне.
"Значит, и от тебя уйду, князь! Придет черед,"-- весело подумал Стимар, с трудом сдерживая хитрую ухмылку.
-- Сберегли мы твою жизнь, княжич, хоть и несли, будто покойника,-- сказал Лучин.-- Не обессудь за то.
-- Может, сберегли, а может и нет,-- заметил Стимар.
Князь-воевода Лучин, однако, тоже был непрост.
-- А хочешь, Туров княжич, возьми за себя виру, как с мертвого,-- предложил он.
-- Хватит ли у тебя, князь, за обоих разом расплатиться,-- засомневался Стимар.-- Положи за первого, а за второго, пока отпустишь, и платить не придется.
Месяц в глазу радимича затянуло облаком. Лучин нахмурился, ища, что сказать. Псы, тем временем, стали рыскать вокруг большой братины с медом, пустившей корни в столешницу, и наконец, выгнав из-под ее корней лисицу, разорвали ее в клочья. Видя удачную охоту, князь нашелся:
-- Как бы вовсе платить не пришлось, если твои Туровы вновь погонят тебя, будто волка.
-- Может, и правда их...-- решил попугать радимичей да и самого себя Стимар, тоже видя, как рвут добычу псы.-- Может, и вправду испортили мне кровь ромеи.
Ночь в левом глазу князя прояснилась, месяц просветлел, а утренней зарей Лучин подмигнул на запад, и с той стороны сразу появился волхв радимичей, который хоть и годился старому Богиту в правнуки, а борода его была уже седа по обе стороны дня и ночи.
Крепко прижав языком к небу все вещие слова, он бросил на тень Турова княжича коровье копыто, и оно, ударившись об тьму, тонкую, как нечаянно произнесенная во сне молитва, звякнуло и покатилось до самых ворот кремника. Радимичам послышалось, будто у княжеского коня, скакавшего по зимней реке, сорвалась и упала на лед подкова. А Стимар очень удивился, ведь у него зазвенело в ушах от упавшей позади на мраморный пол ромейской монеты. "Как в глухом лесу мог оказаться мраморный пол и золотая монета?"-- спросил он и самого себя и того, второго, пришедшего с ним из Царьграда. Достаточно было ему хотя бы одному обернуться и обоим узнать, но Стимар помнил с детства, что на чужой земле нельзя оборачиваться..
-- Дно у тени Турова княжича поверх его следа, а не с изнанки, -- отпустил хорошие вещие слова Лучинов жрец, а плохие проглотил до худого часа.-- Значит, он человек, а не волкодлак.
Лучин, услышав такие слова, набрал полную грудь полуденного ветра, а выдохнул полуночный ветер таким теплым, каким тот бывает не осенью, а только в самой середине лета.
-- Вот видишь, княжич,-- радостно сказал Лучин, засверкав и даже заслезившись своим месяцем, как в морозную зимнюю ночь.-- Если кто и заговорил твою тень, так только на твою же Турову землю. Если кто и ломал твой след, так на твоей же земле. Пророчеством о тебе, княжич, и твоей грядущей славе земля не первое лето полнится со всей сторон до самых небес. Если ты кому не понутру, так только своим. Зависть в Туровой родове -- твоя беда, княжич, но та беда свербит лишь за твоими межами. Для нас ты не изгой, а светлый жених. Счастье твое -- у нас, княжич. Хлеб-соль тебе!
Лучин смахнул со столешницы всех своих собак, будто шелуху или мелкие косточки, сдул прочь оставшиеся от пойманной дичи перья и клочки шерсти и велел накрывать стол по полному чину.
Не успел Стимар и глазом моргнуть, как ему дали волю -- живо распутали и усадили к столу, двинув сзади него по тропе под колени настоящую княжью скамейку -- ясеневую, с высокой резной спинкой, распаханной золотым плугом, и с четырьмя подкованными ножками.
Только Стимар моргнул, как радимичи уже успели засеять княжью столешницу пшеницей. Княжич тряхнул головой -- уже взошли и поспели на ней колосья. Развел он руками, удивляясь,-- а хлеб уже убран и обмолочен. Только потянул носом -- тут же душистым жаром дохнула на него со стола пышная, как скифский погребальный холм, коврига.
-- Шустры вы, радимичи,-- признал Стимар, глотая слюну.-- Зачем вам стрелы, коли вам птиц не труд и руками с неба хватать?
Так и заискрился месяц в Лучиновом глазу.
-- Не будь мы шустры,-- важно изрек Лучин,-- так летел бы ты теперь, княжич, в Велесову яму, как подбитый пращным камнем рябчик. Так бы все и летел и не ведал бы ни дна, ни покрышки.
Не дождавшись от княжича ответа, он посветил ему в лицо припасенной под правым веком утренней зарей, но так и не смог различить в северце ни добра, ни худа, поскольку сам Стимар научился у ромеев прятать в своих глазах минувшую ночь, а в ней скрывать ответы на все, что невзначай ни спросят по дороге.
Тогда Лучин вопросил его прямо, как выезжают на середину поля, чтобы сразиться с врагом:
-- Примешь хлеб, княжич?
-- Приму, князь,-- твердо, как ступив на крепкий мост через реку, ответил Стимар, а подумал осторожно, будто торил тропу из чужого леса: "Все приму, что дашь, князь Лучин, лишь бы скорей пройти дальше, а за твоей межой все оставлю. Путь далек -- лишней обузы не нужно".
Он отломил от ковриги кусок и положил себе в рот, хотя предпочел бы положить его за пазуху.
-- Войдешь кровью в наш род, княжич, если я, князь, тебя о том попрошу? -- задал другой вопрос Лучин.
Стимар, не торопясь, прожевал хлеб и, отпустив его падать в утробу, ответил:
-- Войду, коли просишь, князь, но поутру не волен не выйти, ибо не по своей воле ступил за твои межи. Разве не знаешь древний закон, князь? Мы, северцы, знаем.
Радимичи были скоры в деле, а Стимар скорее них -- в хитрости. Сам он измыслил тот закон так ловко, что древнее того закона оказался хлеб, все еще падавший в его проголодавшуюся утробу, и даже не успел тот хлеб упасть, как княжич уже испек на языке из своей хитрости нужные слова и угостил ими радимича.
Княжий месяц снова затуманился. Пока радимич вспоминал древний закон и не мог вспомнить, Стимар добавил к своему угощению крепкий мед правды:
-- Древний закон пророс за древними межами, а за ближними посеяна моя клятва, князь. Я дал клятву найти того, что положил волчью тень на мой след. Раз посеял -- должен пожинать. Колос мести растет в день по вершку, а в час -- по два. Тебе ли того не знать?
Радимичский князь слушал, бороня ногтями столешницу, а потом вздохнул полуденным ветром, и месяц, повернувшись рогами в другую сторону, весь посыпался из его зрачка ясными искрами. И от тех искр живо затлели оставшиеся на столешнице копна соломы. Не понятно было князю, но и он был не промах.
-- Значит, по клятве и закону ты должен выйти за наши межи поутру. Верно, Туров княжич?
-- Верно, князь,-- довольный своей выкованной с изнанки правотой, кивнул Стимар.
-- Значит, до грядущего утра волен ты остаться в нашем роду. В гривне наших межей. Верно, княжич?
-- Верно, князь,-- подтвердил Стимар и тут только почувствовал, как с полночи потянулась ему в ноздри поземка-тревога.
-- Верно и ты рек свое слово, княжич Туров,-- признал Лучин, довольный запахом уже испекшегося договора.-- Скоры мы, радимичи.-- И прибавил слова, сильно озадачившие даже хитрого северца.-- Нам твоего дня еще до закату на весь век хватит.
Радимический князь Лучин знал, чему радуется. Слово княжича Турова входило в обычай его рода так же легко, как входит меч в свои добрые, износившиеся ножны. Лучиновы издавна были скоры в свадьбах. До третьих петухов они управлялись со сватовством, до полудня -- со свадебным столом, до первой тени в вершок успевали протоптать молодым прямую дорожку в подклеть, а уже на закате выставляли на ветер, как паруса, простыни, запятнанные кровью, как закатное небо легкими облаками, и ветер всегда крепко надувал те простыни-паруса жизнью нового Лучинова потомка.
Делалось в этом радимическом роду так, потому что ночи в нем оставались бесплодными -- ночью никогда не случалось в роду зачатия, а наступало оно только днем, при свете Солнца. Род Лучинов был помечен таким знаком судьбы: знак тот бежал перед родом вроде злобной охотничьей собаки, и всегда перегрызал горло грядущей ночи прежде, чем Лучиновы успевали выдернуть добычу из его зубов. Сами радимичи называли тот необыкновеннный знак судьбы особо -- "переклятьем".
Всегром, древний кузнец-волхв, первым подковавший диких коней так, что они не смогли сойти с места и потому приручились, говорил, что проклятье -- это хомут, который надевают через ноги, а заклятье -- это подкова, которую прибивают к темени. Случившееся некогда с радимичским родом не было похоже ни на то, ни на другое. Оно не путалось в ногах, не тяготило шею и не кололо темя, но всегда торопило их, забегая вперед, за край начавшегося дня. Потому и назвали его Лучиновы "переклятьем".
Началось переклятье давно, когда не только Лучиновы радимичи, но и все славяне каждый год делили зиму и весну заново и один день в году у них длился целую неделю, потому что с утра считали его первым днем весны, а вечером -- последним днем зимы, немало на ночь удивляясь своему первому решению. Нетвердой еще бывала тогда межа между временами года.
С того самого дня переклятье и пошло-побежало, настигая ночь быстрее самого рода, ибо в тот день старший сын самого первого князя Лучина продал младшему свое первородство за один-единственный чох.
Вспоминать об этом просшествии Лучиновы не любили, поскольку, лишь начинали вспоминать, как сразу отставали от переклятья еще на одну ночь, и значит следующую свадьбу требовалось сыграть еще на один день раньше.
Случилось происшествие в ту пору, когда от великого гуннского войска остался только утренний звон в правом ухе и два конских копыта, поросших крапивой с острыми, как щучьи зубы, листьями и наконечниками стрел вместо стрекучих ворсинок. В копытах еще долгое время ловили мохнатых, но уже просоленных окуней.
Тогда не только радимичи, но и все славянские племена верили и в сон, и в чох. Сон был еще ничуть не менее крепким, чем явь, поэтому нельзя было смотреть на свежий кусок мяса, не произнеся нужного заговора. Увидеть во сне мясо -- к болезни. В ту пору увидеть мясо наяву означало, что и во сне можно захлебнуться кровью.
От одного чоха весь мир за мгновение рушился до самого основания и в следующее мгновение появлялся вновь. Так от чоха могли вовсе не исполниться самые важные замыслы во всякий благоприятный день. Потом, когда вселенная уже не стала рассыпаться, начали говорить, что чох подтверждает правдивость слов чихавющего. И то было верно, ведь все оставалось-таки на своих местах.
Жили два брата, сыновья первого князя Лучина. Старшего звали Зимослав, а младшего Летослав. Старший был лучшим охотником от самого Данапра до первого сорочьего гнезда . Младший умел распахивать поле слоями, как ромеи умели читать свои книжки -- то есть перелистывая вспаханный дерн, как страницы. Еще он умел завязывать и развязывать узлы без веревки, а зимой любил спать так крепко, что ночи оседали у него в ноздрях вроде сажи, и он раз в неделю прочищал их замороженным волчьим хвостом.
Однажды Зимослав подобрал себе очень хороший день для охоты на медведя. Он тщательно обвел тот день охотичьими межами, похожими на полет сокола в небесах, облепил его глиной заговоров и поставил обжигаться на последнюю осеннюю зарю.
Но на рассвете, поднимаясь в путь по распущенному к порогу поясу, он нечаянно уронил на нос спящему брату свой охотничий оберег -- железного лося о шести ногах. Летослав заворочался, гулко, как колодец, вздохнул, и Зимослав едва успел зажать ему нос, покрывшись холодным потом, сразу застучавшем и покатившемся по полу крупными градинами.
Зимослав очень испугался, что брат чихнет и весь его удачный день, которым он успел заранее похвалиться отцу, первому в роду князю Лучину, пойдет насмарку.
-- Отпусти, брат,-- попросил Летослав, невольно поменяв первый вздох на второй, еще более холодный, ведь с каждым новым вздохом зима наставала все быстрее.-- Отпусти. Теперь все равно чихну.
-- Не чихай, брат! -- взмолился Зимослав.-- Опозоришь меня!
-- Ничего нельзя сделать,-- признался Летослав.-- Очень хочется.
-- Проси у меня все, что угодно,-- сказал в сердцах Зимослав.-- Только не чихай.
Его младший брат подумал и решил:
-- Скажу тебе, что со мной делать, только тяжко мне придется, а по такому случаю отдай, брат, мне свое первородство.
-- Бери, брат,-- простодушно отвечал Зимослав.-- Ты скорый на руку. Узлы вяжешь, когда еще веревки в руках нет. Бери мое первородство. Мне за тобой не долго терпеть придется. А уж потом, помяни мое слово, и сам ты далеко от меня уже не убежишь, хотя на каждом поприще будешь оставлять по сыну. Догоню я тебя запросто.
-- Реки молитву богу Роду на отдание первородства,-- уже как старший проговорил Летослав, все еще торча носом в крепких пальцах брата, будто зверь в капкане.
Первый раз старший повиновался младшему.
-- Теперь, брат, живо опусти меня вниз головой в ту кадушку, что до краев полна воды,-- повелел Летослав.-- Суй до самого дна. А потом отпускай мой нос и отбегай в сторону, а то намокнешь уже весь и тогда твоя охота все равно пойдет вчерашним ветром разгонять прошлогодний туман.
Обхватил брата Зимослав, понес его, будто колоду, на двор и, продышав лунку в первом ледке, покрывшем кадушку с водой, опустил в нее Летослава, как опускают для закалки только что выкованный меч.
Зашипел младший брат, забурлила вода, и, едва успел Зимослав отскочить в сторону, как лопнула кадушка, и вода растеклась в стороны лучами-ручейками, быстро замерзавшими на бегу.
Летослав поднялся на ноги, отряхнулся по-собачьи, утер нос и сказал брату:
-- Все. Будет тебе сегодня охота.
Чему быть, того не миновать. Никогда не узнал Зимослав, что не смог его младший брат утерпеть и чихнул-таки, но был крепче брата передним умом и догадался, что надо чихнуть в воду и притом снизу вверх, от земли к небу -- тогда мир не разрушится, потому как тогда всю силу человечьего чоха, что в ту пору не отличался по своей силе от чоха славянских богов, примет вода небесная, а не земная. А поскольку небесной, первородной воды всегда остается наверху немеренное количество, то и разрушительная сила может раствориться в ней без остатка, разве что -- выльется лишним дождиком не раньше четвертого дня седьмицы. Умен был брат у Зимослава. Первым он среди всех славян сохранил свет на своем месте в трудный час, не испортил охоту старшему и приобрел за это первородство. Только вот с того самого дня пошло в Лучиновом роду переклятье.
Пришлось Лучиновым с той поры даже своих покойников хоронить по-особому -- жен головой на запад, а мужей головой на восток,-- чтобы для всех живых женщин ночь наступала на один шаг позже, на тот самый шаг к лону, что нужен для зачатья при последнем луче Солнца.
-- Так и знай, княжич: нам твоего дня до нашего заката еще на целый век хватит,-- повторил свои вещие слова князь Лучин и добавил к ним один вопрос: -- Если мы тебя на закате отпустим, возьмешь в жены до заката мою дочь?
"Хоть трех, только отпусти, князь,-- в тот же миг опрометчиво подумал Стимар, не терпевший пуститья в свою дорогу, но по усвоенной у ромеев привычке сначала повертел головой и сделал вид, что думать только начинает.-- Хитроумны радимичи. Все у них обратным чином, догадались, что так сподручнее и легче выходит. Добрые люди себе невест в чужом роду крадут, а они -- себе женихов."
-- Сватов нет,-- надумавшись вволю, затянул он.
-- А если будут, возьмешь? -- сверкнул месяцем князь Лучин.
-- Если, как положено: из чужого племени, да из моей родовы...-- не унимал торг Туров северец, недавно вернувшийся из-за моря неизвестно кем.
-- Тогда возьмешь, княжич?
"Делать нечего! -- плюнул Стимар.-- Неоткуда им взять сватом моего родовича, пока виру за Богита не положат. Одним закатом не обойдутся."
-- Тогда возьму, князь! -- подтвердил он, не зная, что князь Лучин обладал особой прозорливостью, которой, как и своей мужской силой, хоть и кичился, но не показывал ее всякому встречному-поперечному.
-- Верно ли я слышу твои слова? -- спросил последнее радимич и приложил ладонь к уху.
Даже его княжеская гривна разошлась на шее, потому что сам уж-полоз потянулся головой к Стимару.
-- Верно, слышишь, князь! -- как в лесу, прокричал во всю глотку Стимар.-- Возьму твою дочь, коли сват будет!
В следующий миг позади него словно бы спелое яблоко упало с яблони в безветреную погоду и подкатилось к столу.
-- Вот тебе сват, княжич Туров,-- сказал Лучин и вздохнул вольно, уже не боясь, с какой стороны вдыхает ветер.
-- Вот тебе сват, княжич,-- откликнулось сзади эхо голосом слобожанина Броги.-- Я всем гожусь. Я тебе побратим, княжич.
"Эх, не ко времени ты созрел на той ветке, Брога! Повисел бы хоть до первого снега"-- подумал Стимар, в первый миг изумившись, во второй -- рассердившись на верного, но недогадливого в людских, не звериных, делах охотника, а в третий миг -- уже успев простить его.
Никто из радимичей не заметил искусного охотника, кроме самого Лучина, а вернее -- его особого дара. Брога подкрался к радимическому граду и запрыгнул на самую высокую Лучинову вежу, самая длинная тень которой была бывала на целый шаг короче самой короткой полуденной тени от самой низкой вежи Большого Дыма. Там он стал дожидаться своего часа, когда вновь наступит пора выручать княжича.
Лучин давно приметил чужака на своей веже и следил за ним со дна своего левого глаза, ущербным месяцем, который никому не мог быть виден до часа княжьей смерти, а в тот смертный час должен был выпасть из его глаза, как пустая скорлупа из гнезда.
-- Есть сват,-- сказал князь Лучин.
-- Раз есть, то будет по-твоему, князь,-- положил свое слово Стимар.
Тот, второй, кто пришел в нем и вместе с ним из Царьграда, до этих слов сидел в его душе, сложив руки на груди и прижав подбородок к коленям. Но после этих слов, тот распрямился, развернул плечи и надел на себя северского Стимара, как надевают перед долгой сечей на руку боевую перчатку, чтобы рука соединилась с рукояткой меча подобно мужу с женой на брачном ложе, но не слилась с железом намертво. Ибо и муж с женой после жаркого соития должны разъединиться как день с ночью.
Тот, второй, вошел своим языком в язык Стимара, дорос своим теменем до его темени. Потом он соединил свои зрачки со зрачками Стимара и пристально посмотрел на князя Лучина.
"Теперь я тебя обману, радимич,-- подумал Стимар и его мысль уже не откликнулась в душе эхом, не разлетелась в разные стороны двумя черными птичьими тенями; теперь он и тот, второй, рожденный из золотого яйца в Царьграде, стали одно.-- Ты творишь не по моей воле, обману тебя."
Лучин увидел в зрачках северца второе дно и оторопел, а Брога, тем временем, вертел головой, ища позади прямую дорогу с обшитыми алой ниткой краями. Он знал, что только такая дорога сгодится для княжьего свата.
С недобрым предчувствием, дымной горечью защекотавшим ноздри, Лучин отвел взгляд от чужих зрачков, зародышей ночи, и перевел дух, приметив растерянность свата.
-- Никак ты, сват, жениха потерял? -- подковырнул он Брогу.
-- Не жениха, а дорогу,-- нашелся слобожанин.-- Дороги у тебя, князь, негожие, старым лыком проложенные. Не по свату такие дороги, не по князю -- и подавно.
"Никак, Брога, ты поумнел в одночасье!"-- усмехнулся Стимар в правое ухо своему побратиму.
Слобожанин по-собачьи мотнул головой.
-- Видал ты наши дороги, сват,-- нахмурил бровь над своим месяцем князь Лучин и с его брови на столешницу тихонько заморосил осенний дождик.-- Ты, охотник, их сам сторонился. Как зверь, под кустами только и крался. Мой глаз видел. Вижу и то, что нерасторопный ты сват, негожий для князя паче худой дороги. Ты уже здесь, а душа твоя еще в пути.
-- Нерасторопен сват потому, что чересчур тороплив ты, князь-батюшка,-- продолжил рядиться Брога, кинув косой взгляд на жениха.-- А скоро, всем ведомо, только кошки одни рожают.
При таких словах уже не дождик, а град посыпался с брови на левую щеку князя Лучина и треснула братина на столешнице, а больше князь никакого вида не подал. Брога же двинулся дальше по худой радимической дорожке:
-- И коли мы уже здесь оба -- и сват, и жених -- в твоих межах, князь, и коли сам ты, князь, желаешь, чтобы телега наперед коня бежала, так устрой все сам обратным чином -- скорее некуда будет.
-- Вот теперь добрые слова, сват, разумные,-- обрадовался князь, и трещина, чрез которую из братины засочился и потек на полдень мед, затянулась сама собой, а княжья бровь посветлела, как вечернее облако на восточной стороне.-- Говори. Будет по-твоему.
-- Свату конь нужен, князь,-- сказал Брога.-- Вороной. С белой звездой во лбу.
-- Будет тебе, конь, и вороной, и с белой звездой там, где только захочешь, -- пообещал Лучин.-- Еще чего?
-- И чтоб врата твои были замкнуты,-- велел Брога.
-- Будут,-- было слово князя.
-- И чтоб врата покрыты были с исподнего покрывалом -- обыденным да выбеленным,-- напомнил Брога о древнем обычае.
В то время, когда вещая явь была опасней для сна, чем вещий сон для яви, невесты в первую брачную ночь не вскрикивали от боли, а поутру ветер не раздувал на глазах всего рода запятнанные крылья их былой девственности. Достаточно было ворот кремника, которые меняли столько раз, сколько замужних дочерей выпадало иметь князю на его веку. В ту пору первую брачную ночь каждый из молодых проводил в своем доме, в своем граде, за своими межами, а соединялись они во сне, что подступал к ним в ту ночь крепче всякой яви и жарче полуденного ветра. Врата невестиного рода запирались наглухо, словно от самого лютого врага, иначе с ночной тенью жениха в невесту мог войти другой, и считалось не самым страшным, если то случался всякий встречный и поперечный. И вот в то мгновение, когда молодые, собрав во сне всю силу земной любви, через все межи соединялись в одно, -- тогда-то и начинали трещать ворота кремника. Ломались, легко похрустывая пучком старой соломы, дубовые засовы -- и врата разлетались-рапахивались настежь, вылетали из петель и рассыпались на мелкие щепки. Тут весь род невесты начинал плясать и веселиться и подбирать острые щепки на лучины. Теми лучинами, зажженными навстречу жениху, и славили его наутро, после восхода Солнца, встречая и освещая его так, что ни с какой стороны не оставалось места для его тени, и той ничего не оставалось, как до самой ночи прижаться спиной с его подметкам.
Потом, когда на полуденном краю земли, в каком-то неизвестном народе одна жена не послушалась своего мужа, все изменилось. И с того дня ворота в брачные ночи повсюду стали оставаться целыми. Жениху и невесте с тех самых пор пришлось встречаться в первую ночь на одном брачном ложе и соединяться наяву, а невесты стали вскрикивать и ронять в щель между сном и явью капли крови, которым, в отличие от семян пшеницы, никогда не удавалось просочиться в землю.
С полуденной стороны через межи и племена, вроде лугового ветра, меняющего направление на каждом шагу и клонющему травы в разные стороны, долетел слух.
Говорили, что в тех далеких краях, где и упала в землю беда, разогнав по ней круги, сошедшиеся на самом земном пупе, -- там на всякой яблоне обязательно вырастает и наливается одно злое яблоко, отличить которое от прочих, добрых, может только муж.
Злой дух, пришедший к женщине во сне, за одну ночь научил ее считать, и та, проснувшись путру, пошла в сад. Пересчитав все яблоки и убедившись, что их очень много, она решила, что у нее теперь ума, а вместе с новым умом -- и счастья, хватит сорвать наугад яблоко доброе, а не попасться сразу на злое. Она попробовала -- и на первый раз ее замысел удался. На второй -- тоже. Тогда возомнила женщина, что она умнее всех на свете. Так и лакомилась она втайне от мужа, пока не попалась на злое яблоко. Поначалу не заметила она никакого отличия, но, когда ночью возлегла она со своим мужем на ложе и он вошел в нее своей упругой плотью, то она вдруг вскрикнула от боли и пожалела, что не знала о такой боли раньше, а то стерпела бы и муж ни о чем не узнал бы.
"Почему ты кричишь?"-- спросил ее муж. "Потому что мне хорошо",-- ответила жена, поскольку, вкусив злого яблока, сразу научилась лгать. "Лучше, чем в прошлые ночи?"-- удивился муж. "Гораздо лучше",-- ответила жена. А в ту пору, когда лгать друг другу могли только торговцы и то лишь с полудня до первой тени, ложь с одного слова легко превращалась в правду. Солгав, женщина затем действительно испытала с мужем наслаждение куда большее, чем в прошлые ночи. А утром муж увидел на ложе и на своем пестике кровь и удивился. Пошел он в сад, к колодцу, обмыл кровь и, не заметив никакого повреждение на своей плоти, удивился еще больше. "Это твоя кровь",-- сказал он жене. "Нет, не моя",-- ответила та. "Тогда чья же?"-- спросил муж. "Не знаю",-- ответила жена. И муж больше не стал ни о чем ее спрашивать, потому что в то время мужья еще не знали за что можно гневаться на свох жен.
И вот под вечер он пошел в сад и, не заметив, что после ночи с женой сам потерял дар различения яблок, сорвал одно с иного дерева -- и сразу попался на злом, поскольку жена успела выбрать хорошие яблоки уже в обеих судьбах -- и своей, и мужа. Как только он надкусил его, то сразу сделался умным и догадался о проделках жены. Он вернулся в дом и сказал ей: "Глупая ты женщина. Теперь нам вовсе нельзя рвать в саду яблоки и придется навсегда покинуть его. Ведь если тебе еще хоть раз попадется злое яблоко, то ты станешь умнее всех, отчего твое лоно зарастет совсем и затвердеет, как родничок у младенца. Нам надо уйти отсюда".
И они покинули тот сад, и забили его врата, и до конца своего века скитались по пустыням, боясь заходить в другие сады. Они нарожали много детей, но все они, кроме одного, однажды утонули при переправе через реку-море.
С тех пор у всех невест появились в лоне -- одни и те же на явь и на сон -- запертые врата, а настоящие ворота -- ворота кремников -- больше не трещали и не распахивались на радость двух родов, сочетавшихся между собой молодыми супругами.
С тех пор повелся и новый обычай. Сват стал подъезжать к закрытым -- но не на засов -- вратам кремника, которые завешивали с внутренней стороны белым холщовым покрывалом, вытканным за один светлый день. Сват спускался с коня, подходил к вратам и, с видимым усилием приоткрыв их на один палец, протыкал копьем или мечом покрывало. В тот же миг невеста вскрикивала от боли, но оставалась невинной. Сват же, вытащив меч или копье из чужих ворот, видел на лезвии или наконечнике следы кровь и с этой радостной вестью возвращался за свои межи. То покрывало вывешивали потом на лицевую сторону врат -- на обозрение грядущему в град жениху. При таком обычае в первую брачную ночь невеста более не испытывала страха и боли.
Позже на славянских землях все опять изменилось в худшую сторону, но уже по совершенно не ведомой никому причине.
Перстом, с которого сразу слетел последний, запоздавший к отлету на полдень дрозд, князь Лучин указал на двойные врата своего кремника, распахивавшиеся сразу в обе стороны, так что воротная тень никогда не успевала лечь от створ ни внутрь, ни наружу, а разрывалась, как растянутая ветвями лесная паутина. Поэтому врата Лучинова града никакой враг не мог разрушить разрыв-травой, приложив ее к наружной тени.
-- Будет тебе, сват, и запор на воротах, и покрывало на запор,-- все, о чем его просили, пообещал князь.-- Что во что захочешь, в то сам и завернешь. А теперь, сват, не мешкай -- твой черед отойти от стола.
-- Как мой, когда совсем не мой?! -- удивился Брога, взглянув на княжича быстрее, чем срывается с пальца тетива.-- Не мой, а -- княжича. Теперь, обратным чином, полагается ему выйти из твоего града, да за твои межи, за ним -- уж и мне. Я, уж если ты, князь, спешишь-торопишься со свадьбой, далеко отходить не буду, а у твоего порога коня подожду...
-- Таким чином жених к закату только успеет пирог из-за леса понюхать,-- оборвал его Лучин.-- Сразу ты верно угадал, сват, только потом в своем уме заплутал. Свадьба пойдет обратным чином -- так и будет. Сначала -- постеля мягкая с молодыми, потом -- пир горой, а уж успеешь ли ты, сват, после пира к закату с той стороны к воротам на коне подъехать -- там видно будет.
"Скор князь Лучин! -- признал Стимар.-- Даже скорее, чем хитер."
А Броге, своему тайному побратиму, он сказал:
-- Ты, мой сват, оказался, видать, торопливей женихова слова. Уж на что Лучиновы скоры -- но даже их обогнал.
Князь Лучин приподнял правую бровь, посветил себе зарею, чтобы понять слова пленного жениха, но не понял. А Брога как будто и вправду поумнел скорее, чем краснеют щеки на холоду. Он глянул на княжича так быстро, что этим взглядом можно было догнать и схватить ту, уже отпущенную тетиву,-- и сразу разгадал слова Стимара. В тот же миг он сбил с ног двух радимичей -- одного навзничь, другого ничком -- и пустился бежать к открытым воротам, чтобы все стало опять, как было перед началом торга между северским княжичем и радимическим князем по поводу свадьбы, и чтоб она заново осталась без свата. А без свата ее и быть не могло никакой -- хоть налицо, хоть наизнанку.
Убегая, скакал слобожанин и вправо, и влево, зная радимичей, как лучших стрелков, но все же не успел их обмануть. Пока двое ушибленных вставали, двое других пустили вдогон Броге не по очереди, а враз -- острие к острию -- две стрелы. Одну справа, другую слева. Одна стрела, догоняя Брогу, пробила ему левую пятку, другая, перегоняя -- правый носок. Замер Брога в одном полном шаге и ткнулся носом в дорогу прямо посреди ворот, между распахнутых створок.
Княжич грустно вздохнул, но лишь на один тот вздох и дал себе волю пригорюниться.
"Ничего, Брога,-- сказал он про себя своем тайному побратиму.-- Раз дважды не вышло, значит на третий раз уйдем от шустрых радимичей запросто. Следа разглядеть не успеют."
Брогу, между тем, радимичи приминали и укатывали, вязали и скручивали, потом приподняли, как большой сноп, и унесли прочь от северского княжича, но не за пределы кремника: где-то поблизости хлопнула крышка -- то ли сундука, то ли погреба.
-- Сват есть, ветром не унесло,-- утвердил довольный Лучин.-- Твое слово в силе, княжич. Погоди -- не беги сам. А то потом пожалеешь, что связали и поверх невесты силком положили.
Тут он махнул стаей зябликов, разлетевшихся у него из рукавов, и в княжьих хоромах сразу завертелся вихрь.
Не успел Стимар моргнуть, как вокруг него и около пронесся тем вихрем весь род Лучинов, за вычетом лишь невест, дочерей князя Лучина.
Вместе с чужим родом пронеслись вкруговую княжича два топора, семь пшеничных снопов, а следом -- белое обыденное покрывало.
"Не для ворот",-- догадался княжич, когда то белое, как глоток холодного молока застило на миг светлый день.
В одно мгновение радимичи срубили топорами с широкой столешницы все кувшины и братины, успевшие пустить в нее корни так же быстро, как и все, что росло, женилось и приносило приплод до заката у скорых Лучиновых, а потом замирало, дыханием и кровью в жилах пережидая стремительное переклятье до нового рассвета. Остались на столе только низенькие, гладкие пеньки. Но и пеньки не стали бы мешать молодым, потому что радимичи сразу покрыли стол долгими, вдвое длиннее обычных, снопами пшеницы. Пшеница же у Лучиновых была долгой потому, что всегда старалась перерасти до заката свою тень.
Сверху на снопы и легло белое покрывало.
-- Пора, княжич, тебе выбирать,-- сказал князь Лучин, которому вихрь раздул бороду на все четыре стороны света.
Он собрал зябликов обратно в рукава, а вся его родова покинула горницу и ушла в подклеть, из года в год прораставшую в землю всю глубже и глубже вроде пустотелого морковного корня.
-- Вот тебе, княжич, брачное ложе,-- указал князь на былую столешницу.-- Шершням мы дупло заткнули -- они не смогут унести твое желание, как полевой вихрь уносит пыль и семена. Ведь у вихря нет спины, а потому пыльная дорога и цветы после него все равно остаются на своих местах. Помни реченное. Я дал слово отпустить тебя на закате. Ты дал слово оставить до заката в моем роде свое семя. Не удержишь своего слова -- я по своей воле отпущу из рук свое. С недавних пор отпустить слово стало куда легче, чем отпустить семя. Потому что умерли великие воины.
-- Пусть и твои слова, князь, не станут длиннее моей дороги,-- ответил княжич, вовсе не испугавшись и не уронив от испуга на чужую землю припасенного в кулаке обмана.
Тут ему под ноги вдруг потянуло сыростью. Обернувшись на запад он увидел каждым глазом сразу всех трех дочерей князя, покрытых одним платом, с которого стекала к столу-постели холодная дымка. Вышли невесты из той самой двери, что только и оставалась запертой до сего времени.
"Живые ли все?"-- усомнился княжич, поежившись от рассветного холода, хотя на всех славянских землях уже переваливало за полдень.
-- Нынче я сберегал своих дочерей вместе с утренним туманом,-- предупредил князь.-- Оттого все мои дочери остались на один день моложе. Так они вернее зачнут, ибо твое семя сохранится в их лоне два полных дня, а не один, как бывает у всех инородцев.
-- Никак всех трех отдаешь мне разом, князь?! -- удивился Стимар не столько щедроте Лучина, сколько своей прозорливости.-- Или же хоть по часу на перемену между свадьбами оставишь?
-- Неужто сам не успеешь управиться до заката, княжич? -- в ответ хитро подмигнул своим колючим месяцем князь Лучин.-- Неужто тебе силу твою собирать заново дольше, чем женщине вязать сноп?
От колючего месяца Стимар заморгал, будто ему сразу в оба глаза вонзились остриями упавшие в них ресницы, но свой замысел вовсе не проморгал. Он твердо решил, что не оставит в Лучиновом роду радимичей своего семени -- ни в трех княжеских дочерях, ни в одной, а во что бы то ни стало унесет за Лучиновы межи и будет таить от всех свое семя до тех пор, пока не вернется по самой короткой дороге в Царьград и не отыщет виновного, не очистится от чужой тени, которую его род принял за волкодлака. Княжич опасался, что его семя до тех пор будет подобно оседающей на чистую воду саже.
-- Пускай тогда твои дочери и станут вязать по очереди снопы, а начнет старшая,-- хитро предложил он.-- Как старшая закончит, так я с ней и сочетаюсь. А младшие пускай торопятся вдогонку. Вот и поглядим тогда, кто из нас скорее окажется.
В Царьграде один служивший во дворце македонский коновал однажды, забывшись во хмелю, поведал Стимару великую тайну, которую наяву знают только коновалы, а во сне -- все гончары. Если женщина только что вязала сноп, толкла пестиком в ступе или держала в руках еще горячий, с обжига, кувшин, то пока ее руки не остыли, она всегда -- если ее в эти мгновения обнимает мужчина -- она всегда в эти мгновения чувствует входящую в ее лоно силу, даже если туда еще не вошла плоть.
Эту тайну и понадеялся теперь применить княжич, издали благодаря того пьяного коновала, но оказалось, что князя Лучина объехать труднее, чем радугу или завтрашний дождь.
-- Кабы так, то я и сам недолго бы возился, княжич,-- развел руками Лучин, рассыпая своих зябликов уже невзначай. -- Только нет среди них старшей. Все трое родились в одночасье, как пальцы на одной руке.
-- Неужто и зачал ты их, князь, в одночасье, как тремя пальцами, когда макаешь кусок хлеба в мед?! -- изумился Стимар, вовсе не желая обидеть Лучина.
А тот и не обиделся, потому что так оно и случилось, как могло случиться только в его роду после переклятья.
Однажды, вернувшись с долгой охоты, съевшей у него приманку из целых трех хорошо откормленных дней, что пахли молочными поросятами, скорый на дело Лучин захотел наверстать упущенное и взял сразу трех своих жен, торопясь к закату наперегонки с Лучиновым переклятьем. Он велел живо соорудить для себя три ложа и расставить их на равных расстояниях друг от друга -- от восточной межи до западной. Стоял наготове самый быстрый конь, хотя конь в тот год был в роду только один и принадлежал он самому князю.
Когда жены легли, он начал с той, что дождалась его первой на восточнном ложе, а завершил мужское дело, два раза вскочив и два раза спрыгнув с седла, в западной постели. Когда все жены после соития поочередно поднялись и сошли на землю, то их закатные тени оказались равной длины, что могло означать только одно: все три дочери князя были зачаты им в одно и то же мгновение, пустившее три одинаковых корня на три княжеских ложа.
А случилось то тройное зачатие на закате, как раз перед самой короткой летней ночью.
-- Выбирай, княжич, сначала -- первую, а потом -- третью, вот и вся твоя воля-свобода,-- вывел новый итог Лучин из своей старой сказки.
Один белый плат покрывал всех трех дочерей князя, и они чудились княжичу тем самым разделившимся натрое мгновением, которое князь и поймал на свою трехдневную приманку.
-- По обратному чину платом покрыть невесту годится после зачатия, а не раньше,-- заметил Стимар.
-- Мудро,-- согласился князь Лучин.-- Только начал бы ты, княжич, с выбора, а то как бы потом глаз не хватило.
Но Стимар теперь стоял на своем, сомневаясь, как у него может не хватить глаз, если в Царьграде он, бывало, видал по полсотне красивых девушек разом и не за три, а за половину одного мгновения.
Тогда князь повелел снять с дочерей рассветный плат.
Зябкая полевая сырость потянулась низом обратно и рассеялась вместе с платом.
Перед Стимаром открылись лицом три красавицы-невесты, и Лучин оказался прав: глаз у княжича не хватило. Так красивы были дочери радимического князя, что, как ни пятился княжич, а все равно разом мог видеть только двух, а третья терялась, и от любой из тех трех потерь княжичу сразу делалось горько, будто он терял в самом конце пути из родной земли в Царьград какую-нибудь из самых дорогих сердцу вещиц, захваченных из дома -- ножик Коломира, конек-оберег отца или даже один из тех новых красных сапожков, если бы тот случайно упал с корабля в бездонную и бескрайнюю полынью, что с любого из своих краев называлась морем.
Так и пятился княжич в растерянности, пока не уперся спиной в стену Лучинова кремника.
И тогда, невольно оперевшись на чужую стену, Стимар вздохнул с облегчением и понял, о чем предупреждал его князь Лучин: когда в самую короткую летнюю сходятся две зари, вечерняя и утренняя, тогда нельзя увидеть сразу три света, на самом деле являющихся небесной тенью одного Солнца. Две таких тени-зари Солнце отбрасывает в две стороны, чтобы замкнуть ими весь мир, как обручем-колесом в ночь летнего солнцестояния. И сойдясь кольцом, те две тени образуют на небосводе шов-полоску третьей тени, самой короткой, но самой широкой тени, похожей на родничок младенца. Соединение двух теней Солнца, обнимающих самую короткую ночь, кажется на небе и самым темным местом, но только такой тьмы, как догадался северский княжич, и боится дьявол, отец лжи, о котором предупреждал уже не какой-то радимический князь, а сам Господь Иисус Христос.
Как ни стой посреди той ночи, которой, как кольцом, соединен-скован весь небесный свет, в какую сторону ни смотри тогда, никогда не сможешь объять взглядом сразу три солнечных тени.
Так получилось и с дочерьми Лучина: с какой бы из них ни начинал считать Стимар, всякий раз сбивался со счета, притом теряя вовсе не его конец, а -- начало.
Тогда решил он выбирать по-другому, как выбирал в Царьграде себе меч в день совершеннолетия. А выбрал он себе тот, который был больше остальных похож на полуденную дорогу от земного окоема до вежи Турова града, ведь по той дороге отец каждую осень возвращался домой из гона на Поле.
Дочь князя, зачатая им на западе, была очень красива. Своей красотой она изумляла больше, чем вишня, выросшая не в саду, а в березовой роще, и одевшаяся в белый цвет не по весне, а под дождем осеннего золота. Но на нижней губе у нее была родинка, будто на той вишне еще с прошлого года осталась одна засохшая и такая же упрямая, как само дерево, ягода. Когда князь Лучин поднимался с ложа, оставив свое семя догорать в лоне западной жены, он поцеловал ее перед тем, как нагим вскочить в седло. А жена, оставленная на западе, имела обыкновение долго разжевывать все мужнины поцелуи, как спелые ягоды, и выплевывать косточки. Вот откуда появилась родинка у дочери.
Восточная дочь князя была красивее ржаного поля в юной, серебряной спелости, когда на таком поле, как на тихой озерной воде, отражается не только падающий с неба сокол, но даже мерцает иглами холодной росы стук его хищного сердца. Но на этом поле один колос вырос выше остальных и был красного цвета. Темной краснотой тлел правый зрачок невесты, напомнивший Стимару о его давнем страхе.
Князь Лучин в молодости был легок на подъем и успевал завершить охоту до первого пота. И в тот день он от рассвета до заката оставался сух всем телом, как полуденный ветер. Только у восточной межи князю пришлось потрудиться втройне, потому что оставленную там на ложе супругу он взял у соседнего рода вирой за убитого в ссоре родича, и от этого ее лоно долго напоминало собой еще не вырытую и не обогретую углями могилу. Весь пот, успевавший у скорого князя после всякого труда высыхать еще под кожей, теперь выступил одной горячей каплей, пробежал с шипением по его теменному волосу и, упав в глаз жене, обжег ей зрачок. Жена вскрикнула, как в первую брачную ночь, и впервые испытала наслаждение от соития с мужем. С тех пор она стала видеть тем глазом только то, что происходит под землей на глубине в одно поприще, а ее дочь родилась с красным зрачком. Вернее на месте зрачка у нее оказалась прозрачная родинка.
Наконец княжич посмотрел на ту невесту, что стояля между своих сестер, и понял, что увидел ее впервые. Она была смуглее лицом и темнее волосом, как будто Солнце, не двигаясь на небе, всегда светило ей в спину. Ее мать принес из половецких зеель в радимические земли один отбившийся от племени жеребец. Тот жеребец успел проскакать прежде по землям и северцев, и вятичей, но никто не смог его поймать, кроме молодого Лучина, знавшего от отца тайный заговор на гон зверя. Три вещих слова надо со свистом выдохнуть через нос против его бега. Тогда чем быстрее будет бежать зверь, тем медленнее будет уходить у него из-под ног земля, а то и вовсе может двинуться вперед, а не назад -- тогда или хватай добычу живьем, или сторонись.
Пока бешеный жеребец скакал, никто не видел красоты половчанки, а когда остановился, схваченный князем под уздцы, все Лучиновы увидели, что теперь могут гордиться добычей ничуть не меньше, чем своей радимической гордостью. Один из ветров следом захватил на востоке и принес Лучиновым слух, что половцы сами посадили девушку на бешеного жеребца и на целый день закрыли глаза и заткнули уши, чтобы не знать, куда и по какой дороге тот ее унесет. А родилась она половецкому кагану в самую короткую летнюю ночь от немой пленницы-гречанки благородного происхождения, причем в ее лоне едиственной защитой девственности оказалась золотая ромейская монета, которую каган потом вставил на место глаза, выбитого в бою стрелою.
Самим половцам та каганская дочь казалась еще более красивой, чем потом -- принявшим ее радимичам. Такой красивой, что мужчины, бросив на нее взгляд, сразу слепли до полночи, причем у ослепших стояла в глазах не тьма, а ее лицо, сама она и все, что было видно вокруг нее в мгновение того взгляда. Потому родичи, половцы, не ведавшие никаких межей, решили не выдавать ее замуж, а отпустить с жеребцом и ветром. Славян же спасла от слепоты ее более смуглая, чем у славянских красавиц кожа, а гордых радимичей и вовсе было трудно ослепить тем, что уродилось за их межами. Но и они дивились невольной добыче, потому Лучин и оставил для половчанки ложе посредине своей земли, чтобы никакие чужаки не дотянулись до нее через межу и не выкрали невзначай.
Каждый раз когда князь Лучин входил в лоно половчанки своей плотью, ему чудилось, будто он, самый быстрый охотник, вот-вот выпустит из рук самую дорогую в его жизни добычу. Каждый раз, когда копье наслаждения наконец пронзало ему хребет от крестца до холки, ему чудилось, будто его семя превращается в ветер, который не может угнаться за бешеным жеребцом. Такой и родилась его дочь.
Она выросла и стала красива невидимой красотой. Невидимой от того, что -- слишком стремительной. Стоило кому-нибудь взглянуть на девушку, стоило поднять перед ней веки, как он сразу удивлялся ее красоте, но разглядеть ту красоту и насытиться ею хоть на четверть уже не мог, ибо всякий взгляд, длившийся дольше мгновения, безнадежно отставал от ее красоты, как ветер от бешеного жеребца.
У нее не было на лице никаких родинок, и только самые ближние родичи знали, что все скрытые родинки тянутся сплошной тропой по ее хребту, как Млечный Путь через небеса.
Когда северский княжич увидел срединную дочь князя Лучина, то обомлел и сразу забыл о своем хитром замысле совсем обмануть радимичей. В один миг он полюбил девушку всем сердцем и захотел ее всей своей плотью так сильно, что стена кремника, подпиравшая его спину, затрещала и сама собой отстранилась от него на целый шаг. Не догадался об истинной причине легкого выбора ни сам княжич, ни тот, второй, пришедший с ним из Царьграда и всегда умевший рассудительно ответить на все мысли и желания княжича. Сам того не разумея, княжич прозрел в серединной невесте и в ее лоне единственную, никому не ведомую дорогу, что могла тайно вывести его за все межи в одно не уловимое никакой охотой мгновение. То было мгновение, которое даже скорый князь Лучин не смог бы остановить своим особым заговором.
Тогда Стимар собрался с силами и сам двинулся от стены кремника вперед и, чем ближе подходил он к невесте, тем все сильнее поддавался страху, который был, однако, убит первым же реченным словом.
На самом деле страх принадлежал не ему, а тому, второму. Тот понадеялся защитить княжича холодным рассудком, но теперь чувствовал себя идущим на врага воином, которому под тяжелую броню стали на ходу со всех сторон заползать шершни.
Чем ближе подходил Стимар к невесте, тем сильнее ему казалось, что ее темные глаза немного косят внутрь. На самом же деле она видела его на шаг вперед. Такой дар передался ей от отца с матерью.
-- Вот моя свобода,-- сказал Стимар.-- Не первая и не третья.
-- Острый у тебя глаз, княжич,-- усмехнулся Лучин в свой правый ус, отчего ус присвистнул.-- Будь по-твоему.
Снова пронесся по горнице вихрь -- в один миг женщины Лучинова рода увели за двери до поры лишних дочерей князя, а выбранную женихом уложили на постель.
Затрещало над головами, посыпались сверху щепки -- и сразу стало во всем Лучиновом кремнике светлее. Оказалось, радимичи разобрали кровлю над княжьей горницей. Покрывало и брачная рубашка невесты стали белее снега, и лицо девушки еще больше посмуглело, напомнив Стимару издали заветную полынью на покрытой льдом реке.
Княжич поднял взгляд еще выше и с удивлением сощурился в синие небеса.
-- Мы, Лучиновы, всякое дело зачинаем при Солнце,-- гордо пояснил князь.-- Оттого -- и прозвание нашему роду.
-- А вдруг птица пролетит и уронит? -- отпустил лукавое слово княжич.
-- А стрелы на что? -- легко поймал князь то слово, как ленивую осеннюю муху.-- Ни одна птица не пролетит над кремником, кроме голубицы, которая -- на счастье. Мое слово крепко, княжич.
Теперь только ногам княжича еще оставалось помедлить, напоследок напомнив жениху, что женят того не по своей воле. И вот Стимар опустил взгляд на свои ромейские сапоги.
-- Кто будет мне снимать сапоги вместо невесты? Твой домовик? -- вопросил он, зная исконный обычай, что невеста должна своими руками стянуть сапоги с ног жениха перед брачным ложем.
-- Благодарим, что напомнил про старое, только сам ты запамятовал про новое, княжич,-- снова присвистнул правым усом князь.-- Принял обратный чин -- его и блюди.
Пока Стимар, глядя на свои красивые сапоги, рядился со скорым тестем по поводу последней свадебной чести, которую невеста должна оказать жениху, радимичи успели внести и поставить у изголовья ложа своего деревянного идола, а на самом изголовье оставили жареную утку.
Подняв глаза, княжич увидел на брачном ложе темную полосу, ровно отделившую невестину половину от пустовавшей до поры половины жениха. Он стал думать, что радимичи для какой-то своей выгоды навели на постели особую межу, пока не увидел, что это тень длинного меча, блеск которого еще не знал человеческой крови. То был меч-девственник. От своего острия чистым, блестящим родником он стекал в рукоятку, зажатую двумя деревянными руками. Ни в каком другом племени не было такого идола, державшего настоящий меч. У идола двумя свирелями, как и у князя Лучина, свисали усы, а над усами чернели выдолбленные, видно до самого затылка, глазницы.
-- Таков наш обычай,-- сказал князь Лучин.-- В иных племенах сват разрубает птицу и подает молодым перед брачной ночью. У нас -- приходит сам Перун-бог. Перун-бог сам разрубит птицу, когда ты, княжич, оставишь семя в нашем роду.
Стимару поднесли лохань с водой, и он, заглянув в нее, увидел свое отражение не на поверхности, а на самом дне, поэтому стал невольно черпать руками воду с самого дня, едва не срывая о сырое дерево ногти.
Потом он принял рушник и, закрыв глаза, стал, как делают и все люди, вытирать с лица мимолетно наступившую ночь.
Утираясь, он слышал, как повсюду вокруг него запираются наглухо двери. Наконец шумно выдохнул дубовый засов, устроенный по случаю "обратного чина" свадьбы с внешней стороны ворот кремника, и после этого ветер нагнувшийся в кремник сверху, положил в него, как в люльку младенца, тишину. Дыхание невесты не было слышно, ибо ничей слух не мог угнаться за ним. Из-за этого порой дочь князя принимали под утро за умершую.
"Таким бывает желание всякой девушки перед первой брачной ночью,-- подумал Стимар, едва отняв рушник от лица и открыв глаза.-- Оно крепко заперто со всех сторон, зато открыто всему небу. После брачной ночи все становится наоборот."
-- Исет,-- послышалось слово, похожее на след ветра.
-- Что? Как тебя зовут? -- спросил княжич и догадался, что это было имя невесты, произнесенное раньше его вопроса.
-- Такое имя дала мне мать,-- заговорила девушка раньше, чем Стимар стал думать, что таких имен в славянских племенах никому не дают.-- Чужое, верно. Но другие имена, ваши, не смогли бы угнаться за мной с самого рождения. Так говорила мать. Отец поверил ей.
Она все еще смотрела не на жениха, а в небо, и ее губы сомкнулись раньше, чем Стимар услышал слова про ее отца.
-- Я люблю тебя,-- сказала Исет, и Стимару снова пришлось проглотить свой вопрос, как непрожеванный кусок хлеба.-- Ты похож на душу моей матери. Жеребец нес ее так быстро потому, что пытался угнаться за ее душой, ведь страшно нести на своем хребте мертвеца. Но мать не была мертвой, только дышала не так, как дышут созданные богами. Ее вдохом был выдох. Оттого в ее груди умещался весь мир, и душа легко находила себе новое место. Жеребец так и не угнался за ней.
Стимар, робея теперь по пути больше того, второго, подошел к высокой постели, приходившейся ему на ладонь выше мужской силы.
-- Теперь у тебя две тени, и ты хочешь проскользнуть между ними на волю,-- продолжала Исет.
-- Ты прозорлива,-- дивясь ее мудрости, признал Стимар.
-- Лишь потому, что слышала о тебе и слишком долго смотрела на полночь, чтобы ты не прошел мимо,-- отвечала Исет.-- Теперь ты выбрал меня и, значит, дал мне желанную волю. Я должна отплатить тебе сполна. Укажу ту дорогу, какую ищешь... Поймешь завтра, как я вчера,-- добавила она, опережая недоумение жениха.-- Теперь подойди ко мне с закатной стороны... Потом...-- добавила она в ответ на далеко отставшую от того ответа просьбу Стимара.
-- Посмотри на меня, Исет,-- наконец захотел он.
-- ...иначе жениху покажется, что он уже побывал там, где должен был побывать только сегодня, а не вчера,-- предупредила Исет и рассмеялась.
Ее смех был не громче падения сухого листа с осины, однако небеса над кремником оказались для ее смеха слишком тесны.
Стимар обошел ложе и, остановившись на закатной стороне, увидел босые подошвы девушки. Они постоянно меняли цвет. На них появлялись то красноватая пыль, то зеленые нитки травы, то золотые отражения осенних листьев, то разбившиеся об землю капли дождя. Стимар догадался, что все это -- верхние створки ее будущих следов, ведь каждый человеческий след на земле -- это лишь нижняя половина раковины, в которой при каждом шаге, пока раковина еще цела и замкнута, прячется на мгновение вся жизнь. Хотя девушка лежала, но земля уже двигалась под ее ногами в какую-то не ведомую никому, кроме нее самой, сторону. Когда подошвы сделались в мелкую разноцветную крапинку, Стимар узнал песок, что лежал на берегу, под Большим Дымом, в том самом месте, у которого приставал к берегу девять лет назад корабль ромеев. Корабль и увез Турова последыша в Царьград.
-- Тот, кто оглядывается на чужие следы, всегда идет не в ту сторону,-- снова стремительно рассмеялась Исет.-- Смотри. Я веду тебя. Вот тебе дорога.
Она взяла рубашку на бедрах и, раздвинув ноги, неторопливо потянула ее вверх.
Как и полагается всякой дороге, убегающей от взгляда к окоему земли, эта, белая полотняная дорога, между ногами невесты тоже сужалась, но куда быстрее обычной, и сходилась не к окоему земли, а к самому лону.
Княжич задохнулся от желания. Ему одинаково сильно, нестерпимо сильно захотелось, как войти в лоно, так и выйти из него с первым вздохом -- то, чего он, последыш, был лишен с самого рождения.
Он отстранился от ложа и, нагнувшись, стал сам управляться с сапогами. Его голова оказалась как раз на высоте лона, и тогда он, не выдержав, распрямился и вздохнул в полную грудь.
А вдохнул он смех невесты, такой же беспредельный, как дыхание ее матери, и почувствовал, что его плен и запертый кремник радимичей ему больше не помеха. Выгнутое лезвие в руке старого Богита уже коснулось извне его плена.
-- Разве добрый путник снимает сапоги в дорогу? -- посмеялась над ним невеста Исет.
Тогда Стимар поднялся на ложе с западной стороны и только распустил свой пояс.
-- Теперь не спеши,-- уже забыв о своем смехе, предупредила жениха Исет.-- Только в плохом сне дороги всегда короче, чем кажутся.
Княжич, повинуясь, двинулся по белой дороге, как по тонкому льду.
Исет же судорожно вдохнула западный ветер -- вздохнула гораздо раньше, чем жених вошел своей плотью в ее лоно.
И Стимар тоже почувствовал, что вошел в ее лоно гораздо раньше, чем прикоснулся к ее телу.
-- Не оглядывайся! -- услышал он голос Исет.
Он двинулся вперед еще на полшага, и тогда его уже всего целиком охватило жаркое, ласково толкающее тепло -- то тепло, которого он был лишен на всю жизнь в миг своего рождения.
Княжич невольно опустил взгляд и с изумлением посмотрел на белую дорогу и на свою плоть, не веря, что дорога уже кончилась, а его плоть еще не достигла цели.
-- Не оглядывайся! -- донеслось эхо, но опоздало.
Дорога стала короче, чем казалась, и Стимар уже не смог увернуться с нее от копья наслаждения. Копье-вихрь вонзилось ему в крестец, пронизало весь хребет и задрожало острием в его темени.
В тот же миг и семя княжича горячим копьем вырвалось из его плоти и не попало в лоно, а, потеряв силу, упало сверху на чрево Исет и застыло на нем блестящим рубцом, будто ее чрево некогда тоже разверзалось священным ножом, а потом оно легко, как две зари в самую короткую летнюю ночь, срослось вновь.
Княжич в единый миг весь ослабел, и сил у него осталось только удержаться, чтобы не упасть на свою невиданную невесту, как падает на землю сраженный ударом воин.
-- Ты оглянулся,-- без сожаления сказала Исет, не прикасаясь к своему чреву. -- Не кручинься. Отдохни. До заката еще также далеко, как до минувшей ночи. Только тот, кто имеет две тени, может войти в одну реку дважды. Отдохни, княжич.
Стимар посмотрел за межу, отбрасываемую на солнце мечом идола, и хотел было лечь рядом с невестой, но лечь за той межой. Однако Исет быстро сжала его бока своими коленями и удержала над собой. Она сказала:
-- Ложись на меня, княжич. Быстрее вернется сила. Перун-бог все видит и слышит. И тень его меча еще не стала короче лезвия. Ложись на меня и услышишь, когда я не говорю.
Даже тот, рассудительный второй, державший при себе, как мытарь, всю собранную ромейскую мудрость, не мог сразу разгадать слова Исет и посоветовал Стимару повиноваться невесте, уж во всем соблюдая "обратный чин".
Вроде осторожного зверя, подходящего все ближе к приманке, княжич двинулся дальше и заметил, что девушке стало тяжелее дышать. А еще он заметил, как ее рубашка смялась и груди уплощились. Он уразумел, что девушка наперед чувствует своим телом его собственный вес. Тогда он поскорее закрыл глаза и, только закрыл, как весь провалился в ее прохладный шепот.
Он чувствовал дыхание Исет своей спиной, как корабль -- попутный ветер в парусе. А ее тело казалось ему текучим и ускользающим сразу на четыре стороны света потоком. Так же было с княжичем давно, по дороге через море в Царьград, в первые мгновения после окончания бури и его пробуждения в темной, сырой каморке, уже пронизанной чистотой нового утра.
-- Не бойся меча,-- шептала Исет.-- Как только его тень станет короче лезвия, его удар не сможет повредить.
Стимар осторожно вздохнул, торопясь задать вопрос.
Серебряные подвески на правом виске невесты зашелестели раньше, чем их коснулся порыв его дыхания.
-- Что мне делать? - поспешил спросить Стимар, не успев дослушать ее слова; он опасался, что иначе не догонит разумом ее новое веление.
-- Посмотри, княжич,-- сказала Исет, ведь второй вопрос княжича уже нагонял первый:
-- Можно я посмотрю в твои глаза?
Он приподнял голову. Глаза Исет оказались и темны, как первая зимняя ночь, и ясны-прозрачны до звезд на дне. Стимар видел, что никакая тень, даже -- ястребиная, не смогла бы пасть на такую глубину. На самом дне он приметил два ярких золотых кружка, две ромейских монеты. На тех монетах было написано имя последнего ромейского василевса: на левой -- правильно, а на правой -- задом наперед.
-- У моей матери была только одна,-- прошептала Исет, а ее смех донесся уже позади княжича.-- Мой отец в степи, как и твой, тоже любил подниматься на самый высокий холм и подолгу смотреть на Царьград. Если долго смотреть на Солнце, то ослепнешь, ибо твои глаза оно запечатает своей тенью, как горячим воском. Оттого он стал носить ее монету в своем пустом глазу. А ты не слепнешь, потому что сам жил в Царьграде, а теперь оставил мне вторую монету.
-- Ты тоже не слепа. Наверно потому, что твоя мать была родом из Царьграда,-- сказал Стимар и почувствовал, что к нему вновь возвращается мужская сила.
-- Не сила, а разумение,-- смеясь, поправила княжича Исет.-- Теперь ты свободен и можешь еще раз подумать о твоем семени.
-- Я люблю тебя,-- повторил Стимар,-- и хочу войти в твое лоно.
-- Не оглядывайся,-- вновь пригрозила, хоть и со смехом, Исет.
Княжич приподнялся над девушкой, как и положено подниматься перед ударом всякому мечу, -- и невольно бросил взгляд за межу.
Там широкое темное пятно пронеслось по белому, не тронутому ничьим тело полю,-- тень птицы, спокойно, без всякой опаски пролетавшей над кремником.
"Проспал князь свое слово! -- усмехнулся княжич.-- Уронит птица -- виру возьму. Одной свадебной уткой уже не откупится."
Не успел он так лукаво подумать и замыслить еще один спор с радимическим князем, как в небе, над княжичем зазвенел жаворонок -- не жаворонок, но какой-то звонкий колоколец, а вниз на белое, не мятое полотно в самом деле упало сверху -- но не то, чего ожидал княжич, а кружок крови, потом -- еще один, и уж закапало так, будто вовсе не проспал князь, а достал-таки птицу стрелой, только не потеряла она своей силы, а смогла перелететь через кремник, роняя вниз алые капли.
Тут и с тенью меча, который держал над ложем деревянный идол, стало происходить неожиданное: тень-межа стала вдруг сдвигаться по белому полотну на сторону невесты и укорачиваться куда быстрей, чем Солнце поднималось до того по своему пути-небосклону.
Мысли княжича в дыхании его невиданной невесты сделались куда быстрее тени всякого меча.
Вскинул он голову вверх до боли в холке и увидел то, о чем уже успел догадаться.
Из левого глаза радимического идола торчала длинная стрела с притороченным к оперению шариком-колокольцем, а по стреле, словно разорванное самоцветное ожерелье, быстро сбегала нитка крови, падая со стрелы вниз алыми бусинами.
Деревянными руками идол все еще поднимал меч, надеясь, если не ударить, то хоть уронить его лезвием на брачное ложе, а вернее прямо на хребет жениха.
Княжич изо всех сил оттолкнулся ногами от брачного ложа, но не навстречу лону невесты, а навстречу лезвию меча. Он схватил меч за крестовину, вырвал его из рук идола и, не раздумывая, разрубил им деревянную голову. Эта голова оазалась подобием ореха, в скорлупе которого пряталось не простое ядро, а настоящая человеческая голова того, кто таился внутри деревянного идола, и та голова тоже раскололась надвое вместе с идольской. А руки идола сразу упали, ударились об ствол и рассыпались, обнажив до того покрытые корой и теперь уже не живые руки радимича из рода Лучинова.
"Скор ты, князь, а я оказался еще скорее!",-- подхватил радимической гордости Стимар и, встав на ложе в полный рост, огляделся вокруг.
Тут только, высунув голову над стенами княжеской горницы, он услышал звон колокольцев, окруживший кремник со всех сторон, и увидел, что радимичи не на жизнь, а на смерть отбиваются на стенах от того самого звона.
-- Эй, северец! Туров! -- донесся до Стимара крик сзади, с западной стороны.-- Прячься!
Княжич обернулся. Там враги Лучиновых уже перевалились через зубастую челюсть тына и крепко набились в вежу, стреляя оттуда по оборонявшимся радимичам своими щебечущими и звенящими стрелами. Один из них, видно самый меткий, и заботился теперь о жизни княжича, раз уж однажды успел спасти ее.
По шарикам-колокольцам и такому же, с легким перезвоном, чужому говору Стимар узнал вятичей*, великим скопом напавшим на град.
-- Они пришли за тобой,-- предупредила прозорливая Исет.-- Прячься и от них, если хочешь пройти между своих теней.
Теперь Стимар понял, что неспроста она уговорила его не снимать сапоги.
Он спрыгнул с постели, ткнул длинный меч в половицу, расщепив ее острием между ногами надвое, и живо подпоясался.
-- Ты мне жена,-- по-хозяйски сказал он Исет.-- В обиду не дам,а с собой заберу.
Девушка легко, как роса с летнего поля, поднялась с ложа на полуночную сторону. Обыденное покрывало на ее половине осталось таким же ровным и гладким, будто она вовсе не ложилась на него.
-- Не оглядывайся, княжич, -- то ли повторила она, то ли опять дождалась эха, ведь уста ее не разомкнулись.-- Тогда успеешь пройти.
-- Ты жена мне,-- решил княжич и, хотел было взять ее руку так же крепко, как своей правой рукой уже держал меч.
Но Исет ускользнула и в единый миг оказалась от него с другой, полуденной стороны, ложа.
-- Я заберу тебя с собой в Царьград,-- сказал ей Стимар.-- Там тебя окрестят, а потом нас обвенчают по закону.
-- Только если ты найдешь дорогу между тем, что уже было, и тем, что будет,-- смеясь, отвечала Исет.
Княжич еще раз попробовал было поймать ее, но лишь просыпал между пальцами звон ее серебряных подвесок.
В тот же миг западная дверь горницы задрожала эхом шагов, отворилась, и в горницу ввалились трое Лучинов во главе с братом Исет, один раз уже поймавшем княжича -- было то в Велесовой Роще.
В их руках сверкали мечи, а на лицах -- капли боевого пота.
-- Туров не вошел в Лучинов род! -- крикнула Исет своему брату.-- Знай правду!
Она побежала к нему и, схватив его за свободную руку, приложила ее к своему лону.
-- А мертвым и подавно не войдет,-- добавила она.-- Не спеши, брат. Потеряешь больше, чем хочешь поймать.
Скорый Лучинов в одно мгновение бросил сразу три взгляда. Один -- на брачное ложе, чистое с невестиной половины и запятнанное чужой кровью на стороне жениха. Другой взгляд -- на разрубленного идола. А третий -- на самого жениха, северского княжича.
-- Хитрый северец,-- сверкнул он тем, третьим взглядом злее своего меча.-- Жнешь кровь, где не сеял. Теперь с тебя -- вира. А вира до заката не терпит.
Он крепко обхватил Исет за плечи и предупредил ее:
-- Не спеши и ты, сестра, на волю, как твоя мать. Пир еще идет, значит и свадьба не кончена.
Он остался с Исет на месте, загородив собой и сестрою открытую дверь, а двое воинов двинулись навстречу Стимару.
У одного солнечная искра побежала по лезвию меча от рукоятки до острия, а другой отвел свой меч так, чтобы слепить северцу глаза.
"Живым не возьмут, а мертвым не дамся",-- решил Стимар, пятясь и примеряясь к бою. Он догадался, что первый воин будет отвлекать его на на себя, а второй, тем временем, улучит миг ударить его по руке плоской стороной меча, чтобы выбить из его, Стимара, правой руки силу держать оружие, а вместо силы и меча вложить в руку боль.
-- Обрубайте с него все лишнее, кроме песта,-- велел сын князя Лучина, смеясь так, будто точил лезвие об камень.-- Пестом ему еще воду толочь.
-- Они тебе тоже братья? -- спросил Стимар Исет через мечи наступавших на него радимичей.
-- Как палые перья ветру,-- ответила Исет.
-- Будь по-твоему, княжич Лучинов,-- сказал Стимар раньше, чем созрел его новый замысел.-- Виру за старого Богита я взял, а две свои виры станут тяжелой ношей. Лишний груз для дальней дороги.
-- Стойте! -- велел брат Исет своим воинам.-- Чего ты хочешь, северец?
-- Чтобы ты сам встал у постели Перуном-богом и разрубил птицу,-- удивил его Стимар.-- Тогда я войду в твой род.
Мечи ослабли в руках радимичей и поникли вниз. Воины превратились из воинов в двух глупых баранов.
-- Мечом хочешь войти или как иначе? -- недоверчиво усмехнулся сын Лучинова князя.
Стимар же на полуденной стороне в ответ расщепил мечом теперь уж не половицу, а главную Лучинову дорогу, что вела из лесу к столу в княжеской горнице, и вытер с ладони оставшейся на ней пот убитого им радимича, таившегося в идоле.
-- Как теперь пожелает невеста, коли свадьба все еще идет обратным чином,-- сказал он.-- Слово твоего отца -- отпустить меня до заката.
Улыбка, словно искра по острому лезвию, пробежала по губам Лучинова куда скорее, чем тот подтвердил:
-- Слово отца верно.
Стимар подошел к ложу и завалился на него навзничь как ни в чем ни бывало. Он лег на свою, тронутую лишь чужой кровью половину брачной постели.
Как только он лег, так сразу услышал, как на пол упали две ромейских монеты и раскатились в разные сторон.
Он приподнялся и, посмотрев на Исет, увидел, что это из ее глаз выпала судьба, и она превратилась из вестника в обыкновенную смертную девушку, которая не пропадет, как мара, если перекреститься, и которую вправду можно будет вести под венец после того, как она сама станет крещеной.
-- Ты опять вступил в чужой след, княжич,-- со страхом проговорила Исет, и ее губы едва шевелились, отставая от слов; видно было, что душа ее осталась на месте и любит она северца так же сильно, как и раньше, когда пребывала в обличии зачарованного вестника.-- Брат убьет тебя, как только ты войдешь в род, чтобы ты больше не достался никому. Вятичи пришли за тобой.
-- Молчи, сестра! -- захрипел княжич Лучинов.-- Слово моего отца верно!
"Он отпустит мою душу до заката, то верно",-- подумал Стимар, а вслух сказал:
-- Медлишь, Лучинов,-- сказал он.-- Одолеют вас вятичи еще до полудня -- и свадьба станет уже их, а не ваша.
Вывернулась Исет из-под руки брата, но не успела выскочить в дверь. Скорый Лучинов схватил ее за волосы.
"Посмотрим, княжич, кого ты скорее разрубишь -- утку или свою родную сестру",-- подумал Стимар, начав для виду неторопливо распускать пояс.
-- Живо берите ее! -- велел Лучинов своим воинам.
Те вложили мечи в ножны, чего и дожидался Стимар, и крепко схватив невесту с двух сторон за белые руки, потянули к брачному ложу.
Тем временем, сам радимический княжич уже успел не только отодвинуть прочь рассеченного по темени и теперь ни на что не годного Перуна-бога, и встать на его место, но и успел он без труда отмахнуться мечом от двух вражеских стрел, пущенных в него с захваченной вежи. Стрелы только звякнули по углам и затихли.
-- Моя смерть не перегонит твою, северец Туров,-- гордо предупредил Лучинов Стимара.-- И не надейся.
Туров же, не тратя лишних слов, продолжал возиться с поясом.
-- Княжич, никогда не будет тебе пути за межи, как моей матери на том половецком жеребце,-- услышал он горький голос Исет.-- Отпускаешь ты свою дорогу, как пояс. Нет теперь в тебе воли, какую можно любить.
-- Крепче держите ее, а то вырвется,-- и предупредил Стимар радимичей.
Те послушались.
Увидел княжич над собой вместо неба глаза Исет. Не было в них теперь никаких ромейских монет, а упало из них прямо на губы Стимара две слезы вкуса еще не пролитой крови.
"Без крови и не обойдется",-- вздохнул княжич Туров и, как только тень невесты покрыла его полностью с ног до головы, вывернулся он из-под нее с брачной постели на полуденную сторону и лягнул-ударил ногой прямо в срамное место подошедшего с той стороны радимича.
Воин оторвался от девушки, невольно выдохнул всю свою силу и клубком закатился под княжеский стол.
А княжич, живо прихватив меч из главной Лучиновой дороги, был уже в бегах.
Второй воин, оставив на ложе свою ношу, хотел было настичь Стимара в дверях и ринулся за ним, на ходу опорожняя свои ножны.
-- Руби! -- яростно крикнул вдогонку своему Лучинов.
У самой двери Стимар обманул радимича -- не прыгнул в проем от погони, а упал на колени и ткнулся в порог ничком. Меч пропел над ним и рассек поперек дверной косяк на целую ладонь глубже своей тени.
В тот же миг Стимар распрямился, выворачиваясь назад, и с размаху ударил радимича по лицу плоской стороной меча. Тот повалился навзничь со следом на лице, похожим на след тележного колеса.
Как раз хватило времени княжичу -- отступить на один шаг в проем двери, чтобы косяки оказались защитой от ударов сбоку.
А скорый Лучинов уже успел и вторую руку вооружить мечом воина, которого Стимар сразил подлым ударом, и уже набегал на северца, в бешенстве грозя перегрызть его двумя мечами, как собака перегрызает кость.
-- Будь проклят, Туров! -- хрипел он, роняя с губ не пену, а хлопья нескорого еще снега.-- Смерть твоя останется там же, где ложь! Не дальше моего порога!
"А твоя где, Лучинов?"-- не успел спросить радимича Стимар, как ему в правое ухо на лету шепнуло короткое лезвие: "Здесь!" -- и он только увидел рукоятку засапожного ножа, пробившего кадык Лучинова княжича.
-- Будь ты проклят...-- будто уже не сам Лучинов, а его кровь заклекотала в горле, а вместо имени врага у него изо рта уже выпала обоим под ноги багряная лента.
Лучинов попятился назад, словно пытаясь отстраниться от ножа, пронзившего ему горло и стал падать навзничь, прямо на постель. И упал он затылком на чрево своей сестры, поднимавшийся в то мгновение с брачного ложа на закадную сторону.
-- Что ж ты сделал, Брога! -- простонал Стимар, услышав у себя за спиной его радостное дыхание.
-- Спас тебе жизнь, побратим! -- ответил тот, гордясь тем, как сумел не только выбраться из затвора с помощью того самого засапожного ножа, что не догадались прибрать к рукам радимичи, но и укусить им насмерть двух сторожей.-- Теперь уведу тебя тайным путем. Не то, как уж повелось, княжич, снова угодишь из огня да в полымя.
-- Не могу один,-- покачал головой Стимар и двинулся к невесте.-- Брат твой сам смерть искал,-- сказал он ей и протянул руку.-- То его дорога. Ты пойдешь со мной.
-- Брось ее, княжич! -- закричал позади него Брога.-- То чары и блазно Лучиново! Пропадешь!
Он хватился своих оберегов и только со злостью плюнул на пол и раздавил плевок левой ногой.
Исет все еще держала в руках голову брата, как держат княжескую братину, ставя ее на праздничный стол. Он только подняла глаза на Стимара. Он увидел, что глаза ее сухи, и в тот же миг все слова, которые он хотел услышать от девушки, закапали уже не алой кровью, а прозрачными слезами с губ ее убитого брата.
Наконец Исет оставила брата и поднялась перед Стимаром. Вся ее белая, невестина рубаха от чрева до нижнего края подола была расписана-расшита не ее, не невестиной кровью и прорезана на палец чуть ниже лона. Нож Броги пробил горло радимичу насквозь.
-- Теперь не могу идти с тобой, пока на мне не заживет рана моего брата,-- тихо сказала она Стимару и, взяв его за левую руку, приложила ее к своему лону.-- Вот она.
И княжич покрылся холодным потом, ощутив, что и вправду прикасается не к лону, а к глубоко рассеченной на две стороны плоти, в которой нет ничего, кроме гнетущей жаркой тяги соединиться краями вновь.
-- Уходи, княжич! -- взмолился позади него Брога.-- Здесь пропадешь!
-- Уходи! -- откликнулась эхом Исет.
Стимар закрыл глаза и тяжко вздохнул, на миг, в своем вздохе, ощутив самого себя той бездонной, сквозной и уже начинающей срастаться раной.
-- Не оглядывайся! -- было ему последнее веление, и оно донеслось до него с неизвестной стороны света.