Часть 1.

...Стелились по равнине прозрачные, как роса, крылья вилы*, девы небесной. Стелились по тягучему зеркалу реки, по остывшим за ночь берегам и травам бескрайних лугов. Покрывали хребты спящих туров, нежно свисали с их мощных рогов и трепетали над теплыми, большими ноздрями. Тянулись по дальним лесам за окоем видимых земель.

Скоро лучи Даждьбожьи*, словно ветер паутинку, взметнут легкие, легче всякой паутинки, крылья вилы над землей, и дева воспарит до будущего заката в горячее небесное дыхание Сварога*...

Всадник на гнедой кобыле осторожно спустился к реке и встал у самой воды, неотрывно глядя на ромейский корабль, замерший на якоре у другого берега.

Земли Собачьей Слободы, откуда был родом воин, начинались выше по течению, но он не мог дотерпеть до того часа, когда чужая лодья медленно проплывет мимо его селения. Узнав поздним вечером о месте стоянки, он не сомкнул глаз всю ночь и напросился в сторожевой разъезд, хотя наступал не его черед. Он поехал один, поскольку никаких угроз ни от чужих племен, ни от иных родов давно, с прошлой весны, не доходило.

Зато вести о приближении корабля из ромейского царства прилетали в последние дни, словно стаи диковинных птиц.

Полянский род Враноглавов, живший на двенадцать переходов ниже по Данапру, прислал весть, будто корабль перелетел все Дикое Поле на огромных полотняных крыльях, и угры бесполезно стреляли из луков, пытаясь сшибить с небес богатую добычу, а потом он опустился на реку прямо перед стенами их Вранова града, чтобы поторговать княжеской парчой и златыми бирюльками.

-- Допрежь врали черноголовые и ныне врут,-- рек старейшина в Слободе.

Все согласились, что врут на свете только одни поляне, и стали ждать ромеев, поглядывая в небо.

Полянские Добры, до которых можно было неспеша доехать в семь переходов, а торопясь и за девять не добраться, добавили весть, что плывет корабль длиною в целый день. При своем новом, молодом князе Добры всем на удивление заладили мерить время дня шагами -- по длине тени от воткнутого в землю посоха. Этому научил их какой-то эллинский мудрец, забредший к ним от хазар вдвоем со своим посохом. Он уверял Добров, что, если верно рассчитать шаг, то можно обогнать свет и вместе со светом -- череду грядущих дней. Тогда можно вернуться молодым в ту пору, когда собственные сыновья, внуки и правнуки уже успеют состариться. Добры отрубили мудрецу голову, сказав ему перед тем, что так, как советует делать чужак, всегда делают неприкаянные покойники, пугая своих потомков. Но задрожавший от страха посох эллина сберегли и к новой мере пристрастились.

-- Больно умные стали Добры,-- проворчал старейшина.-- Такая лодья на первой излучине реку заткнет, запруду учинит.

Над Добрами посмеялись и стали присматриваться к реке, не мелеет ли часом.

Наконец уже свои по давней крови, северцы, Роды Гусиные, стали доносить похожее на правду: плывет из ромейского царства к Роду Турову, к Большому Дыму, корабль ширины обыкновенной, длины невеликой, без перьев и клюва, везет толстых ромеев*, пахнущих чесноком и заморской амброй, и много всякого их добра на торг. А вместе с ромееями плывет, возвращаясь на свою родину, княжич из Рода Турова, который прожил в Царьграде девять лет и девять зим. А держали его там в золотой клетке, висевшей на изобильном дереве посреди царского дворца.

Княжича вспомнили многие из слободских, кто был не младше самой старой в Слободе собаки, а у воина, который напросился в сторожевые, сердце так и забилось, ибо знал он того княжича лучше остальных и втайне почитал его своим старшим побратимом.

По обычаю, когда приплывала лодья из чужих земель, полагалось не только встречать, но даже разглядывать ее, не сходя со своей земли, чтобы не потерять силу родных оберегов от порчи и сглаза.

Но воин не вытерпел и покинул пределы родовой земли, без оглядки перескочив межи. Он понадеялся на свои сильные обереги, которые, скрытно от сородичей, собрал с собой в дорогу все, какие имел. Он понадеялся и на силу обережных знаков, которым учили его старейшины рода.

Еще не увидев галеры, а только почувствовав издали ее необыкновенный пряно-горьковатый запах, тянувшийся вспять реке и щекотавший изнутри грудь, воин вывесил на нее снаружи два ожерелья -- железных коньков и собак, и вычертил перед собой в воздухе круг, пересеченный косым крестом.

Он подъехал к реке, не отрывая правой руки от ожерелий, а потом, уже у самой воды, прошептал долгий охранительный заговор, от которого корабль и вовсе пропал с глаз. Опешив, воин добавил одно слово, ослаблявшее заклинание, и ромейская лодья возникла там, где была.

Тем временем, жеребенок, семенивший позади, вышел вперед, потянулся к реке и встал в нее передними ножками. Дуги тонких волн покатились по ровной глади, тревожа невесомые крылья вилы, девы небесной...

На рассвете, в один из первых осенних дней года 748-года от Рождества Христова, а от сотворения давно уже переспевшего и зачервивевшего мира года 6257-го, речные волны достигли ромейской галеры и тихо постучали в ее днище.

Княжич проснулся. Он открыл глаза и увидел над собой отяжелевший от влаги парусиновый навес и красные полосы на нем.

Княжич глубоко вздохнул, и внезапно глаза его наполнились влагой. Теплой, не холодной, как роса того утра. Неподвижные красные полосы превратились в волны и поплыли над ним, а теплые капли так и побежали из глаз, из правого -- на полуденную, а из левого -- на полуночную сторону земли*.

Наяву пахло пресной водой, речным песком и в миг пробуждения ставшей чужою смолистой сыростью корабля.

Не совладав со слезами воспоминаний, вдруг заполнившими и сразу отогревшими душу до самого дна, княжич шепотом выговорил имя, которое дал ему отец девять лет назад, накануне того дня, когда ромейская галера увезла его в свою дальнюю страну. Имя, которое было отринуто в той дальней стране вместе с северской одеждой, оберегами и вещими снами.

Когда наконец все слезы перелились через край души и красные волны над головой остановились, Княжич приподнялся, оперся на руку и заглянул через борт на дальний берег, до которого было нетрудно добросить копье, даже припав на одно колено.

Речной пар окутывал темного всадника. Впереди кобылицы, по коленки в воде, стоял жеребенок, и от его ножек катились через реку серебристые дуги.

Кто-то из сторожевого разъезда приглядывался к судну.

Копья корабельных стражников, целя в небо, сонно покачивались. Стражи смотрели на всадника без особой опаски.

Когда заломило руку, княжич решительно отбросил верблюжью шкуру. Прохлада перехватила дыхание. За девять лет жизни среди порфировых колонн и парчовых занавесей тело, хоть и окрепшее, полюбило нежные ветры Пропонтиды, привыкло к рассветным фимиамам Золотого Рога*.

Княжич легко поднялся, вышел из-под навеса и, перешагнув через спящего гребца, навалился на борт, чтобы хоть еще на локоть приблизить к себе тот дальний берег.

-- Брога, никак тебе тоже не спится? -- едва слышно позвал он всадника.

Тот в единый миг соскочил с седла и кинулся в воду. Шум пошел по реке такой, что едва не закачалась галера.

-- Княжич! -- крикнул из воды сторожевой.-- Княжич Стимар!

На галере волны пошли по верблюжьим шкурам, там и тут вспыли над ними чьи-то головы.

-- Я первым признал тебя, Брога!

Воин крикнул во весь голос боевой клич слобожан и выпрыгнул из воды, разбрасывая брызги.

"Точно понтийский дельфин!" -- вообразил княжич и рассмеялся.

Вся галера сразу заходила ходуном, переполошась.

Корабельная охрана гремела для виду железом. Гребцы, как совы, крутили головами. Ромейские торговцы, спавшие на корме под навесом, тяжело, словно крышки своих сундуков, приподнимали веки и, видя, что настоящей опасности еще нет, плотнее кутались в широкие хламиды с меховым подбоем, хрипели от сырости и невнятно ругались.

Из тумана на ближнем берегу темной горою поднялось стадо разбуженных туров. Оно гулко загрохотало громами копыт и двинулось, потекло прочь, тревожа и содрогая равнины до самого Дикого Поля.

-- Слава тебе, внук Сварогов! -- кричал Брога сквозь гул и топот копыт, уже зайдя по пояс в воду и широко раскинув руки.-- Здравствуй!

-- Здравствуй, Брога! -- кричал ему в ответ княжич.-- Помню! Там, правее будет, мы с тобой раков таскали! Сам помнишь?

Брога от пущей радости только заплясал в реке, так и закипевшей вокруг него бурунами.

Жеребенок попался ему под руку. Он обхватил его и пригнул неуклюжую головенку к воде.

-- Кланяйся, кланяйся, малой! Первым княжича встретил! Счастье -- тебе!

-- Брога, оставь малого! -- уже принялся повелевать княжич.

Воин потянул кобылицу за поводья и двинулся вместе с ней в реку, а жеребенок несмело заплескался следом.

-- Ты куда! -- обернувшись, прикрикнул на него Брога.- Тебе рано уши мочить.

Малой совсем заробел и уперся на месте. Брога сердито зарычал по-собачьи, подхватил его и, вынеся на берег, громко шлепнул по заду. Жеребенок отпрыгнул и закачался на своих ходульках.

-- Накажи-ка, мать,-- попросил Брога кобылицу.-- Пускай дождется, не бросим.

Кобылица фыркнула, и малой отпрыгнул от воды еще на пару шажков. И вот две головы, человечья и кобылья, двинулись по вязкой, студеной глади, раскатывая в стороны серебристые кольца.

Княжич потянулся навстречу Броге и едва сумел сдержать в себе силу.

Девять лет, девять зим ромеи учили его сдерживать в себе помыслы, думать о них со стороны, превращаясь в двух человек, живущих в одном теле. "Такова мудрость, не доступная варварам,-- говорили они,-- и ты должен впитать мудрость сию, ибо твоя участь особа: по милости Божьей стать великим рексом* среди северских племен и привести их ко главенству среди всех варваров. В тебе будут двое. Свои увидят в тебе своего, но ты среди них, в роде своем, будешь более, чем один, видимый плотским глазом. Так ты объединишь два царства." "Так я воздвигну свой Рим",-- решил княжич, вспоминая давние слова отца...

Он сдержал в себе силу и гордым взором обвел людей, сбившихся под шкурами и называвших себя "римлянами", а потом -- их охранников, с любопытством следивших за пловцом. И так неторопливо обозрев плавучий островок великой Империи, княжич Стимар отпихнул ногой ближайшего гребца, поднялся на гребную лавку и легко встал на борт.

-- Филипп, просыпайся! -- властно позвал он одного из ромеев на том языке, который знал уже лучше своего.

Силенциарий Филипп Феор, посланный в долгую дорогу царским провожатым княжича, уже давно не спал.

Филипп Феор первым услышал, как застучали в днище галеры маленькие волны. Он не вертел головой, как все, а только раз-другой невольно приподнял веки. Блюститель дворцовой тишины умел чутко прислушиваться ко всем звукам, скрупулезно укладывать их в памяти, превращая в мозаику, на которой для внутреннего взора ясно проявлялась картина не только происходящего, но и всего того, что произойдет в ближайшие мгновения.

Казалось со стороны, один только он на корабле не был разбужен шумом и до сих пор не ведает, что делается с варваром и что тот замыслил. Но Филипп Феор ведал и уже давно размышлял, как ему надлежит ответить на все слова, которые скоро скажет наяву , но у ж е сказал в его, силенциария, памяти, этот будущий великий рекс варваров.

-- Филипп! -- вновь настойчиво позвал его княжич.

"Голос крепнет. Почуял свой двор,-- подумал силенциарий, лениво выпрастывая из-под теплой шкуры свою холеную руку, дабы этим неторопливым жестом еще немного потянуть время.-- Придержать бы щенка, а то свои принюхаться не успеют... Порвут, не ровен час."

-- Слышу, княжич,-- тоже захрипев от чужой сырости, откликнулся он на северском наречии, но продолжил на своем, эллинском: -- Послушай и меня, будущий рекс. Остался переход. Сегодня доберемся до твоего города. Разве истинный рекс спешит?

-- Филипп. Скифский жеребец почуял родную степь.

-- Напрасно будущий рекс портит священный обряд встречи. Напрасно. Народ любит вспоминать такие дни...

"Может, и не стоит удерживать, чтоб не брыкался,-- усмехнулся про себя силенциарий. Сам придет к своим -- легче примут..."

Еще накануне будущий рекс сбросил с себя ромейские одежды, облачился в свои. Надел узкие кожаные штаны длиной до щиколотки, пропустил через верхние поясные петли завитую косой толстую льняную бечеву и затянул ее сбоку, над бедром. Потом оказался в светлой льняной тунике с длинными прямыми рукавами и с узорной -- всякие крестики и уголки -- вставкой на груди. Запястья стянул двумя широкими красными тесьмами. Опоясался грубым кожаным ремнем с железной пряжкой в виде уплощенной бычьей головы.

Примерил еще раз и верхнюю одежду, присланную с родных земель на вырост позапрошлым летом -- толстый кафтан с овчинным подбоем, шерстяную накидку с куньей опушкой, княжью шапку с горностаевым околышком. Зимние рукавицы с отдельным перстом тоже натянул.

"Все ученье ослу под хвост,-- усмехнулся тогда Филипп Феор, налюдая за превращениями.-- Только полинял раз-другой в неволе -- вот и все. Пришел варвар -- и уходит обратно тем же варваром."

Но варвар заметил-таки усмешку, прищурился совсем не по-варварски хитро и окатил силенциария латинской премудростью, которую любил часто повторять его духовник, отец Адриан :

-- Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

Пожалел и оставил только сапоги на ногах, роскошные сапоги цареградской выделки.

Теперь княжич в своей варварской тунике, штанах и ромейских сапогах встал обеими ногами на узкий бортик и прошел несколько шагов, почти не шатаясь.

Филипп Феор позавидовал его звериной легкости.

-- Сколько лет жеребец бегал по кругу, будто на Ипподроме,-- услышал он от северца.-- Долго, Филипп. Я ведь варвар, разве не так?

Силенциарий повел бровью:

-- Всякий, если рассудить, рождается на свет варваром.

-- Я нырну в реку ромеем, а вынырну северцем.

"Теперь не удержишь!"-- со смутной тревогой вздохнул силенциарий, а вслух проговорил:

-- Если только северцем, мне не сносить головы, будущий рекс.

-- Я сберегу твою голову, Филипп. Заплачу за нее, сколько попросит василевс. Пусть пришлет мне. Буду пить из нее вино, чтобы набраться твоего ума, Филипп... Так делают все варвары.

-- Проси уши,-- тихо засмеялся силенциарий.-- Довольно будет одних ушей... Пускай их отмочат в уксусе и подадут тебе в полночь. А к ушам поджарь еще вот этот палец.

Он шевельнул указательным пальцем правой руки, похожим на слугу, который когда-то согнулся пред господином да так больше и не смог выпрямиться. Княжич знал, что этим пальцем Филипп Феор в затерянном своем детстве вздумал как-то, едва освоив счет, провести перепись зубов в пасти одного из псов, охранявших дворцовую тюрьму. До того дня свирепый пес всегда лизал Филиппу руки и нос, радостно виляя хвостом.

-- И глаза, Филипп. Еще нужно съесть твои глаза, чтобы все видеть, даже когда отвернешься или крепко сомкнешь веки,-- решительно добавил княжич.

Силенциарий приоткрыл один свой глаз пошире и пристально посмотрел им на молодого славянина.

"А ведь так и договоримся...-- с легким опасением подумал Филипп Феор.-- Кто знает, что ему взбредет в голову у своих."

-- Тогда не торопись, княжич. Последи сам, чтобы столь ценный для тебя товар был доставлен без порчи,-- посоветовал он.

-- Я доверяю тебе, Филипп,-- ответил княжич, поворачиваясь лицом к реке,-- и приму твой дар на своем столе, как надлежит князю. Потому и спешу упредить посольство...

Тут княжич Стимар изо всех сил оттолкнул от себя и корабль, и силенциария Филиппа Феора и всю Империю, кормившую, одевавшую и учившую его эллинской премудрости целых девять лет подряд. Он с наслаждением расправился весь в короткой, как вздох, пустоте и канул в реку.

Вода обожгла его, будто кипящая в котле смола, и он обмер, потеряв себя в глубине. Если бы Брога мог опустить голову и посмотреть в глубину реки, то изумился бы еще глубже. Ему почудилось бы, что княжич разбился об воду и рассыпался весь по дну, как рассыпается, упав с неба на реку, тень чересчур высоко летящей птицы.

Но Брога, плывя со своей кобылой навстречу княжичу, ничего не увидел, а на корабле только силенциарий Филипп Феор тревожно повел еще целой своей головой, не понимая, почему ему послышалось сразу несколько всплесков, вместо одного, и почему теперь, если верить звукам, должно всплыть сразу несколько человек, хотя нырял только один. "Так и бывает, когда отрубают голову,-- подумал он.-- Кровь вытекает из нее, и все звуки катятся эхом по пустым жилам от одного уха до другого, будто тщетные крики в ущельях."

Княжич Стимар, очнувшись в глубине, с трудом собрал все осколки, чтобы понять, кто он теперь и откуда тут, у самого дна, взялся. Вода сразу вытолкнула его вверх, и он вынырнул, чуть было не столкнувшись с Брогой лоб в лоб.

Кобылица Броги испуганно покосилась на его большим глазом и зафыркала. Сам Брога тоже изумился и зафыркал под стать своей кобылице.

-- Здравствуй, Брога,-- сказал ему княжич.-- Здравствуй, брат мой.

Брога обомлел и скрылся весь под водой. Княжич успел ухватить его за ворот и потянул наверх:

-- Ты куда, Брога? За раком?

Воин замотал головой, раскидывая брызги:

-- Помилуй, княжич. Тебе поклон земной. До дна как раз и будет. А ты вот не позволил.

Княжич привлек к себе друга детства и обнял его, пусть инородца, но все же своего, по племенному корню. Вода сомкнулась над обоими и понесла прочь от земли Турова рода -- к морю.

Жеребенок, торопясь, семенил вниз по течению и тонко заржал, наткнувшись на непреодолимые заросли ивняка.

Далеко отстав от ромейского корабля, оба поднялись из реки, окутанные клубами пара, а когда вернулись назад по берегу, Брога вытянул из-под кустов брошенную туда раньше седельную суму и извлек из нее подбитую собачьим мехом накидку.

Княжич отстранил его руку:

-- Оставь, не мерзну.

-- Свет еще глубоко... А тут, низом, лихорадка часто бродит,-- тихо проговорил воин, чтобы ненароком не позвать лихорадку.-- Возьми, княжич, мой корзн, пока до своих не дошел. Добро заговорен. Послушай раз и молодшего.

Теперь изумился княжич. Он, сын князя-воеводы, назвал кметя, хоть и знакомого с детства, но чужеродного, братом, а тот, улучив черед, отдал ему еще большую честь, отозвавшись по-кровному -- молодшим. Если б стояли оба на меже, так в единый миг затянулась бы межа у них под ногами и не раскрыть бы ее потом вновь ни сохой, ни железным плугом, хоть режь землю до самого подземного царства.

-- Запомним, Брога. Разломим на двоих,-- сказал княжич, посмотрев слобожанину глаза в глаза, и принял накидку.

Он не заметил, как дрогнула рука Броги, который вдруг увидел, что глаза княжича смотрят по-разному: правый глаз вроде бы ясно видел Брогу, а левый смотрел так, будто и не было перед княжичем никакого Броги, а была лишь одна пустая даль, до края которой никакой птице не долететь, не растаяв раньше в небесах.

Брога испугался, но вида не подал, а как только отвернулся от него княжич, быстро пробежал пальцами по холодным от воды ожерельям, висевшим на груди, и вычертил перед собой охранительный знак -- круг, пересеченный косым крестом.

Княжич, как шел, так и шел себе -- не рассыпался пучками гнилой соломы, не разлетелся вороньими перьями, не заверещал, проваливаясь в землю, захлебываясь ею и цепляясь за кочки огромными синими ногтями, какие вырастают у заложных мертвяков. Даже не запнулся ногой.

"Помстилось",-- легко вздохнул воин и, поспешив взобраться первым на береговую крутизну, подал княжичу руку, а уж потом вывел за поводья наверх и тянувшуюся следом кобылицу.

Жеребенок, не справившись со своими ходульками, застрял на осыпи. Тогда сам княжич живо спрыгнул обратно и приподнял малого. Тот забрыкался было, но тут же затих.

"Чует, признал живого",-- вновь с облегчением вздохнул Брога.

Отпустив наверху жеребенка, сын северского воеводы с наслаждением понюхал ладони.

-- Видать, тоску избывал княжич,-- заметил воин.

Внизу, на ромейском корабле, уже бойко копошились, но весел пока не выставляли.

-- У нас на Большом Дыму должны знать,-- сказал княжич, полагая, что все же стоит поторопиться.-- Вчера пустили на берег вестового.

Луга быстро светлели, а лесная гряда на востоке наливалась густой рассветной тенью. Темное облако турьего стада вновь приникло к земле и, заполонив собой всю полуденную сторону земного окоема, окуталось тяжелым паром.

Брога смотрел в другую сторону, следя за мельтешившим у перелеска лисьим выводком.

Вдруг он рассмеялся, и княжич сердито толкнул его в плечо:

-- Делись.

-- Чего хочешь, княжич? -- спросил Брога, хитро прищуриваясь.

-- Домой. Более ничего. Ни спать, ни есть.

-- Не дожидаясь? -- чуть помолчав, проговорил Брога; его смутило, что княжич как бы наперед отказывается от еды, и, если блюсти себя, как полагается, то вновь потребен заговор против блазна и всякой нечисти; откуда ни посмотри, негоже встречал он княжича...-- Как же без величания?

-- Пусть ромеи дожидаются,-- отмахнулся княжич, не заметив перемены в голосе воина, ибо сам еще не съел чудесных ушей цареградского силенциария.-- Им величания -- вместо хлеба.

-- Вот и смекай, княжич,-- заговорил Брога уже смелее, потому как тайно пошевелил пальцами у него за спиною, просыпав на землю щепоть обережной соли.-- Хочешь добраться скорей -- срезай дорогу через Лисий Лог, по новым палям. Там жгли поверху, да Лог не удержали. Выгорел весь до самой реки, как солома в лодье. Так с весны чернота и лежит. Гляди, сами, как шиши болотные, почернеем. Всю свою родню распугаешь, княжич... А родова-то тебя из ирия* ждет с белыми крыльями, будто лебедя...

Княжич искоса посмотрел на воина, тот -- на княжича, и лисята, забыв про перепелов, сорвались и дунули в перелесок, спасаясь от страшного человечьего хохота, раскатившегося по всей округе.

Воин радовался: княжич смеется вместе с ним, а смеются только живые. И увидев, как вила взмахнула крыльями от чудских болот до самого Дикого Поля, он бросил поводья и устремился вверх по склону пологого холма, прямо по густой и высокой, отяжелевшей от холодной влаги траве. Кобылица со своим малым припустили за ними вдогонку.

Княжич, не видевший никакой вилы, невольно поддался порыву, и на вершину возвышенности поспел вместе с воином в тот самый миг, когда первый солнечный луч вспыхнул над волнами самых далеких лесов и небесным благословением позолотил землю.

-- Первый свет -- первый поклон твой, внук Сварогов,-- часто дыша, выговорил Брога.

Он опустился на колени и раскинул руки.

Как раньше, в детстве, княжич прищурился, рассыпав солнце пучками огненных стрел, и так же невольно, шепотом, стал повторять за Брогой древнее славословие солнечному божеству.

И вдруг опомнился, и широко раскрыл глаза, и воззвал к Богу небес и земли по-эллински:

ОТЧЕ НАШ, СУЩИЙ НА НЕБЕСАХ,

ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ...

На последних словах молитвы уже не хватило силы сдержать поток света. Княжич опустил веки -- и золотой круг остался висеть перед его глазами в багряной плоти предвечного Хаоса.

Стоило вновь открыть глаза, как посреди лугового простора появился град, окруженный белокаменный стеной, а в его сердцевине, в самом кремнике -- белый храм с крестом на таком же пологом, как этот холм, золотом куполе.

Каждый видел свое.

Брога -- то, что заповедали видеть своим потомкам древние пращуры. Пред тем, как покинуть явь, они холодеющими пальцами перебирали, не поднимая век, свою дорожную поклажу, уже пахшую землей, и вещали в предсмертных снах о мутных глубинах нави и о прозрачных, как слово изреченное, высотах прави*. Об оке Даждьбожьем, что, видя мир, оживляет его, не различая слезы и дождевой капли, горячей струи крови и весеннего ручья, первого снега и погребального пепла.

Княжич Стимар видел только свой замысел, заповеданный ему в Царьграде человеком, более далеким по крови, чем самые украинные роды, уже смешавшиеся на одну треть с хазарами, на вторую с уграми, а на последнюю -- с кочевыми степняками, кровь которых по цвету и запаху похожа на сгоревшее поле пшеницы.

Он уже принялся возводить вторую стену, ибо град его стремительно ширился, прорастал улицами и посадами по холмам и равнинам куда быстрее весенних трав, когда воин Брога из Собачьей Слободы посмотрел на княжича и напугался в третий раз.

Воин выдохнул еще один обережный заговор, самый сильный из тех, какие знал. От этого заговора у него даже зарябило в глазах, и ему самому показалось, будто земля разверзается под ногами и теперь неведомо, кто из них двоих переметный покойник, прикинувшийся живым.

Брога тряхнул головой, пргоняя морок. Оба остались стоять на месте, и тогда воин осмелился и прямо спросил:

-- Ты ли, княжич? Ответь пред оком Дажьбожьим.

Кто бы ни был перед ним, теперь уж обязан был ответить начистоту.

Тогда град растаял в лучах ока Даждьбожьего, и княжич, взглянув на воина, догадался наконец, что тому сделалось страшно.

Воин с детства знал сына князя-воеводы Хорога, ждал его возвращения из далеких, изобильных чудесами земель, и обрадовался, увидев его, так, как умеют радоваться только малые дети и собаки. Но теперь он видел или чуял, как собака, того второго, кто родился в самом Стимаре, пока Туров княжич жил в золотой клетке, повешенной посреди Царьграда на вечно плодоносящее древо. Глаза того второго были повернуты внутрь зрачками -- вот чего так испугался воин. Он подумал, что второй вошел в княжича на чужой земле, стиснул руками его душу и теперь, пятясь, пришел на северскую землю, чтобы продать схваченную живую душу подороже.

-- И говорю ныне не так, как северцы? Верно, Брога? -- воспросил княжич, пережидая с прямым ответом, чему также научился в Царьграде.

-- И говоришь не так,-- кивнул воин.-- Будто камешек гладкий под языком держишь.

-- Так ведь и собака, если с неделю на чужом дворе костей погрызет, потом месяц-другой у себя дома на чужой лад брешет, верно?

-- Верно,-- качнув головой, признал Брога.

Воины, возвращавшиеся по осени с Дикого Поля, потом до самых зимних братчин пришепетывали. В их голосах посвистывали степные ветры и слышался отдаленный клекот стервятников.

-- И не хром теперь, каким уродился, так?

-- Верно, княжич, больше не припадаешь ты на левую ногу,-- подтвердил Брога, немного ободряясь таким разговором.

-- Лекари добрые были, верь -- не верь, Брога,-- ответил княжич и соврал, применив одну из сказок, что завозили на своих лодьях ромеи: -- Добывают они в дальних горах помет птицы Семург. Вот и распарили мне ногу в горшке с таким пометом, а потом растянули роговым луком вместо тетивы. Что еще не так, Брога?

-- Все бы так, да смотришь не так, княжич,-- сказал воин, все еще с опаской выдерживая взгляд старшего побратима.-- Будто видишь при мне свое, потаенное... а не говоришь.

-- Нечисти во мне страшишься? Сомневаешься, не блазно ли в себе принес?

-- Сомневаюсь, княжич.-- Брога глубоко вздохнул и крепко уперся ногами в землю.-- Уже все слово на тебя перевел, какому старыми учен.

"Из рода в род привыкли храбро мечом махать, да всякого куста боятся,-- подумал о своих по-ромейски княжич.-- Во всякой луже для них бог, во всяком тумане -- темная сила... А меня крест хранит. Теперь всякому докажи, что не покойник. А ведь спроваживали не по моей воле -- как хоронили. Родова... Чего ж хотят?"

-- Верно, Брога, ты первым признал,-- сказал он и положил руку на плечо воину; тот собрал силы и не дрогнул.-- Вижу и свое, потаенное. Только ныне сразу сказать не могу... Но придет день -- скажу. Тебе первому и скажу.

"И как сказать -- еще не знаю. Разве скажешь сразу, как кир Адриан учил говорить? Так вот, как рожном ткнуть -- нет никаких ваших богов, а только одна темная сила, дьяволом как блазно и насылаемая. И в туче громовой нет никакого бога, а та же сила тяжкая без души и разумения, и можно заговорить ее и даже устрашиться ее не великий грех, а только почитать эту силу, будто князя живого, да кланяться ей -- если по истине, то так же зазорно, как кланяться безродному степняку или броднику*. Оттого-то, от поклонов этих и водятся колдуны по свету, от поклонов рабских набираются черной силы, которой живого нетрудно согнуть и ослепить, как мертвого."

-- Вот, княжич, теперь-то и глядишь ты на меня... будто слепой волхв,-- тихим голосом выговорил воин.

-- Польстил, Брога,-- с усмешкой отозвался княжич.-- Нынче же проверим по-твоему. Вспомни-ка, где-то тут у тебя ближайшая осина стоит.

И воин под рукою княжича как будто врос в землю разом на целую пядь. Колени у него ослабли.

-- Помилуй, княжич! -- еще тише выговорил он.-- Так ведь только мертвеца заложного...

-- Неволить не стану, если далеко ходить,-- поспешил ответить сын туровского князя, и, теперь уже сам вздохнув с облегчением, безо всякого труда вытащил воина из земли.-- А твой, который не заложный, а засапожный, верно, ближе осины. Достань.

Слобожане всегда хвалились своими высокими, почти до колен, остроносыми сапогами из мягкой кожи, подсмотренными у варягов. За голенищами своих сапог держали узкие и длинные ножики, обернутые берестой.

Воин достал свой и протянул черенком вперед.

-- Сам проверишь, Брога, сам.-- Не убирая правой руки с плеча воина, княжич левой отпустил тесьму на правом запястье и оттянул рукав до локтя.-- Хорошо точил, Брога?

-- Добро, княжич,-- кивнул воин, глядя на его жилы и на знакомый, ныне уже еле заметный рубец.-- Еще не портил. Знак вижу... иного не нужно.

-- Режь Брога. Режь, как тогда. Режь ныне прямо по нашему знаку.

-- Велишь, княжич?

-- Велю, как своему молодшему.

Брога, быстро облизав лезвие с обеих сторон, скользнул им по старому рубцу и сразу перехватил нож в левую руку, чтобы правую подставить под разрез.

Кровь часто закапала на его ладонь.

-- Какова, Брога?

-- Живая,-- ответил воин.-- Тепла.

-- Попробуй.

Тогда воин, сжав руку в кулак, подставил под алую капель тыльную сторону кисти и, немного подождав, своим быстрым собачьим языком принялся слизывать княжескую кровь. И пока собирал он кровь, пятилась его кобыла, толкая задом жеребенка, а от сырой травы у ног воина начал подниматься пар.

-- Живая,-- шумно вздохнув, радостно изрек воин.-- Солона... Нынче же силы прибавится у меня, княжич, девать станет не ведомо куда. Только к тебе на службу идти... хоть смердом... или уж бродником на Дикое Поле*, если к себе не возьмешь.

Глаза его стали блестеть, как у охотничьей собаки, втягивающей ноздрями жизнь только что задавленного ею зверя.

-- Возьму не глядя, Брога,-- радостно ответил и княжич, отирая кровь другой рукой безо всякой жалости о потерянной силе.-- А теперь дай мне слободского хлеба, свою силу восполнить.

В два счета воин успел сбегать до перелеска и принести оттуда, уже во рту, разжеванный лист подорожника. Сам же прилепил его к руке княжича. Потом достал из седельной сумы ячменную лепешку и разломил пополам, как и велел ему старший побратим.

Они сели на том же месте, посреди луга, и княжич, начав трапезу, вопросил воина:

-- Реки, Брога, едят ли покойники хлеб посреди дня?

-- Не слыхано такого,-- отвечал тот.

Он хотел было предложить княжичу заново смешать свою слободскую кровь с его Туровой кровью, как первый раз они сделали тогда, за холмами и лесами девяти минувших лет -- в ту весну, когда Брога вытащил княжича из полыньи. Хотеть-хотел, но поостерегся.

В те давние времена им было еще далеко до совершенных лет, и побратимство не могло считаться истинным. И сам князь-воевода Хорог, когда узнал, что делалось у полыньи и на берегу, отрек детское побратимство, хотя и вынул из своего ларя за спасение сына всей Слободе по куне на дым*. Тогда оба были малыми щенками, и княжич первым предложил побратимство...

Воин заметил, что жеваный лист отпал от руки княжего сына, словно сытая пиявка, и кровь снова закапала -- то на его порты, то на траву. Земля же тут была Слободская, не Турова.

-- Гляди, истекает, княжич,-- указал он.-- Оберечься бы.

-- Сама станет,-- отказался княжич от нужного оберега.-- Собаку бы сюда. Живо затянуло бы.

-- Забыл, княжич? Мы-то собачьи и будем,-- напомнил воин и коротко полоснул ножом по своей руке, немного повыше запястья.-- Может, собачьей и возьмешь на мену, княжич, чтоб не ослабеть... коли живой.

-- Помню, Брога, наше с тобой побратимство,-- проговорил Стимар, пристально глядя в серые глаза воина, смотревшие на него с собачьей преданностью.-- Найдется и ныне, чем сухой хлеб запить.

И больше ни одной капли крови не дали они пасть на землю, пока не стала, и Брога радовался, что теперь уж верно они оба, хочешь -- не хочешь, сохранили давнюю клятву. Клятву, более всех оберегов подтвердившую, что княжий сын из Турова рода вернулся живым, раз не холодело в слободских жилах, когда княжич брал чужую кровь на мену. Кобылица же, пока люди трапезовали, отходила от них все дальше, пугливо отступая за круг курившейся паром травы.

-- Мнится мне, княжич, не один день будет тебя родова в бане томить,-- со вздохом проговорил воин, когда встала кровь, кончился весь хлеб и последние хлебные крошки пропали с ладоней.

-- Пускай томит,-- согласился Стимар, а про себя решил: "Придет черед -- и я их заставлю потомиться в своей бане. Не днем -- веком не обойдтся."

Зарябило вдруг по всему полю -- то ветер пронес по травам от реки тени выставленных с галеры весел и аромат ромейского воска, похожий на невольный сон в летний полдень.

-- Поторопиться бы, княжич,-- сказал воин, снова встретив потаенный взгляд Турова отпрыска.-- Так ромеи поспеют к Большому Дыму раньше нас. Неудобь выйдет.

Он заметил, что кобылица вздрагивает, чуя еще не запекшуюся кровь и успокоил ее, обмазав ей ноздри своей слюною, еще пахшей съеденным хлебом. Дальше через слободские земли кобылица понесла сразу двух седоков.

Брога гнал ее к граду Турова рода по такому пути, который княжич Стимар никак не узнавал.

Когда же перескочили межу, княжич велел воину сдержать ход, чтобы запах родной земли не проскочил через ноздри раньше, чем удастся его вспомнить.

Он, сидя позади Броги, вертел головой, и казалось ему, что все вокруг узнает, только чего-то все еще не хватает для того, чтобы места признать своими от рода.

-- Сойди-ка,-- толкнул он воина.

Тот живо соскочил вниз.

Тогда княжич обозрел землю вокруг и увидел, что все на этой земле стало ближе и теснее, чем виделось в детстве. И Лисий Лог должен был оставаться еще далеко, а чуялось, что уже где-то рядом, рукой подать.

-- Лог далеко еще? -- спросил он, недоумевая.

-- Вон, княжич, рукой подать,-- подтвердил Брога его догадку и протянул руку, указывая на черный покров.

Стимар посмотрел в сторону палей, видневшихся вдали, и у него, словно межою, захлестнувшей горло, перехватило дыхание. Издали свои земли казались совершенно чужими, как холодные зимние тучи.

Он ударил чужую кобылицу по ребрам и помчался туда, оставив позади остолбеневшего от изумления Брогу.

Он гнал во весь опор к той широкой черноте и, достигнув, верно, проскочил бы всю ее в одну незримую стигму бытия, как проскакивает душа черноту между двумя сновидениями -- так миновал бы он просторы гари, если бы кобылица сама не уперлась вдруг на месте, у опасного края, и не заржала испуганно перед глубоким черным провалом в земле.

Озноб охватил княжича Стимара под теплым корзном. Он хотел обернуться и переспросить бежавшего следом воина, где же дорога и где тот заветный Лог. Но страшно было спрашивать воина, потому что черный провал и был тем Лисьим Логом, где испокон его, княжича, короткого века росли высокие липы, рос орешник и где он вместе со своими братьями любил когда-то красться за всякими зверьками, а потом еще девять лет подряд любил охотиться уже в одиночку, легко отыскивая Лисий Лог в своих цареградских снах.

Роща, некогда подступавшая к Лисьему Логу с другой стороны, тоже вся сгинула, оставив за собой только сплошной черный покров теней, что тревожил взгляд издали, а теперь тяготил дыхание горьким и соленым запахом золы, под которым теперь были погребены все запахи любимых снов.

У Стимара закружилась голова, и он на миг потерял себя, будто вновь канув с ромейской галеры в холодную глубину реки. Чуткая кобылица сразу сделала шаг в ту сторону, куда княжич стал валиться, и, когда он очнулся, едва удержавшись в седле, то огляделся по всем сторонам света и стал думать, что же случилось с ним и с землею.

А случилось, что, пока княжич таился за межами родных земель, кто-то отнял у него Лисий Лог и вместе с Логом отнял какое-то огромное богатство, которым он владел и цену которого не знал до того, как заметил кражу. Будто бы исчезло такое особое богатство, без которого он не только не имел права быть на этих землях княжьим сыном, но и родиться на этих землях никогда не мог, а потому неизвестно откуда теперь взялся -- из каких неведомых и потаенных мест.

Древний заговор против всякого морока так и просился на уста -- тот заговор, которому старейшины рода обучили княжьего сына перед его отбытием в ромейское царство.

Все должно было пропасть от этого грозного реченья из трех имен верховных богов небес и солнца -- и этот черный провал в земле, и черное поле, и Брога, поивший его своей собачьей кровью, и чужая кобылица со своим жеребенком, и та река, в чьей глубине он потерял себя; и, должно быть, пропал бы от заговора сам корабль, какой привез его через море против течения реки в этот край, который теперь не в силах было признать своим. И где же тогда суждено было очутиться княжичу Стимару после тех разруштельных слов, в иную стигму бытия?..

Тогда он отринул древний заговор и вновь осмотрелся по сторонам, собирая для себя под небесами новую землю, без которой ему вот-вот пришлось бы пропасть самому, оставшись только тенью в своих цареградских снах.

Замкнув взглядом земной круг, княжич Стимар устало вздохнул и проговорил в чужую сторону света:

-- Широко палили...

-- Широко,-- откликнулся слобожанин и добавил с завистью и уважением.-- Твоих, Туровых, знатно народилось, княжич. И за Черной горой нынче весной жгли. Широкие поля открылись, поглядишь сам. Далеко видать стало.

-- Отец дома? -- спросил Стимар.

Он, верно, и не задал бы инородцу такого вопроса, не окажись они у края черного провала в земле, по другую сторону которого, еще далеко, за лесом, стоял град Турова рода, называвшийся Большим Дымом.

Брога стал отвечать важно, по-бычьи опустив лоб:

-- Дома, на Большом Дыму, князя-воеводы, отца твоего, княжич, пока еще дожидаются с богатой добычей. С Дикого Поля не вернулся князь-воевода. Нынешней весной князь, отец твой, ушел на первой же седьмице по Радунице*.

Стимар вздохнул теперь с невольным облегчением, которого сам в себе не заметил, хотя и обучали его учителя в Царьграде замечать в себе все движения души, дабы понимать, как древние эллинские мудрецы, всю свою человеческую сущность.

По весне, с первым талом, князь-воевода Хорог начинал грозно дышать и подолгу глядел на черные стаи птиц, тянувшиеся с юга. Он выводил коня Града, сверкали глаза у обоих, оба раздували ноздри, шумно храпели.

Выходили из своих домов окутанные волчьим мехом, в сапогах из черненой кожи, готы графа Улариха, который некогда позвдорил на вечную кровь с королем сурожских готов* и и ушел со своими воинами на Дикое Поле. На Поле он сошелся в битве с северским князем, однако ж обоим пришлось разворачивать коней лицом к хазарскому вихрю. Оба сражались плечом к плечу, стремя к стремени. Князь Хорог рубил хазар правой рукой, а готский граф -- левой. Страшная битва длилась весь день и всю ночь полнолуния, и хазары дрогнули, когда им почудилось против луны, что с ними бьется двумя руками огромный двухголовый великан. Так и стал союз между северцем Хорогом и готом Уларихом.

Зиму белобородые чужаки пережидали на Большом Дыму, губя запасы медов наперегонки с северскими, а по первому теплу вместе с князем выходили за стены в дикий снег, долго и медленно шли, с хрустом проваливаясь по колени, и потом, бывало, от рассвета до заката стояли, глядя на юг, хищно выдыхали пар, весело и страшно улыбались князю. Отцу...

Градские с опаской смотрели им в спины, слушая их лающий говор и с нетерпением дожидаясь того дня, когда они погонят долгими кругами своих коней, а потом оседлают их, крепко зажмут между коленей и понесутся вдаль с криками, от которых собаки будут пригибать зады к земле и брызгать от страха, а вороны - срываться с тына, роняя перья.

Кони с седоками уносились, разбрасывая черные комья грязи, осколки льда и оставляя за собой еще надолго, не на один день, волны терпкого пота. И потом еще не один день собаки трусливо принюхивались к тем дымящимся вроде головешек следам.

Но вместе с чужаками, впереди их, уходил на юг отец -- с вятшими и молодшими и иными, из других родов, всеми, кто шел к нему на стяг.

А осенью, когда вновь поднимались с лесов, с высохших трав и полевой стерни бескрайние стаи пернатой твари, малые сыновья князя-воеводы что ни утро, едва проснувшись, взбегали скопом на южную башню града или на поставленную в стороне от него, на холме, высокую вежу. Они взбегали по узким лестницам с радостно бьющимся в груди ожиданием подарка -- не показался ли далеко-далеко змей вещего дыма, не заклубилась ли пыль на концах дорог.

И увидев, и сразу подравшись между собой за самый зоркий взгляд, сыновья слетали по ступенькам вниз и бежали навстречу отцу.

Навстречу сыновьям неспешно ехал князь с выбеленной ветром и жаром Поля бородой, с темным лицом, будто покрывшимся сосновой корою. Он пах по-чужому -- разом и горько, и сладко. Он привозил с собой сладкое и горькое, жгучее и дурманящее из чужой далекой земли. Его сыновья бежали к возам, горланя от удовольствия. Они облепляли сверкающие горы, гремели чудесными звонкими вещицами, рассыпали монеты, напяливали на головы шишаки и чужеземные шеломы, трясли ножны. И обоюдоострая сталь со сладким, перехватывающим живой дух стоном выскальзывала из упругой кожи, стукая рукоятями в землю. Сыновья князя Хорога подхватывали тяжелые рукояти, и тогда острия мечей упирались им под ноги, мягко протыкая землю....

Сыновья князя, как щенки, принюхивались к рукоятям мечей, холодея от оставшегося на них запаха боевого пота. Шеломы сползали им на глаза, больно впивались краями в переносицы. И воины -- свои и чужие -- смеялись, глядя на княжеских сыновей, которым только одним и позволялось в тот день сразу хватать все, что придется по душе. В тот лучший в году день, День Осеннего Сретенья, под огромным шеломом, скрывавшим глаза и уши, не различить было, кто смеется, свой или чужой, гот. Вернувшись с Дикого Поля, все смеялись одинаково, хрипло и пугающе.

Потом самая великая сила -- княжеских сыновей всегда знобило в ожидании этого мига -- самая прекрасная сила отрывала их от земли, и все они оказывались высоко-высоко, выше всех веж, на отцовом коне. Вместе с отцом. Князь отдавал поводья сыновьям, и те выдергивали поводья друг у друга из рук, сердя терпеливого коня, который хоть и фыркал и тряс гривой, но, зная только руку хозяина, продолжал идти прямо, раздвигая грудью тучи и распугивая залетавшие к нему под брюхо перелетные стаи. Княжичи принюхивались к поводьям и вцеплялись в терпкую кожу зубами, еще не зная, что так и делают воины в пылу кровавой сечи.

А вокруг на поднятых руках женщин, певших тягучим хором величальную, плыли навстречу венки и караваи, и женщины выгибались и вздрагивали, припадая губами к седлам и сапогам своих и чужих, северцев и готов.

И готский граф Уларих с красивым, красивее, чем у отца, мечом, всегда ехал в пшеничном венке по правую руку от князя и скалился в широкой улыбке.

Так жил Туров северский род, и никакой иной не жил в ту пору лучше него. Было кому без устали жечь новые пали, хватало кому распахивать черную землю, хватало кому и держать ее от всех чужаков. Находилось кому пасти стада, на которые и сам древний Велес*, скотий бог, поглядывал с завистью. И хватало в достатке тех Туровых, кому летом, оставив без опаски дом, землю, стада и жен, можно было развернуть плечо на просторе Дикого Поля, показать силу свою всем племенам иной крови. Возвращалось тех Туровых в невеликом убытке и по осени.

Хорошо поживали еще полянские роды. Но у тех на круглых животах сорокопуты и жаворонки вили гнезда да еще кормили птенцов досыта всем, что выклевывали у полян между зубов. Так и коротали лето поляне, пупами в небо, слушая своих жаворонков, потому что земля им досталась слишком живородная: плюнь -- через седьмицу на том месте об тыкву споткнешься, воткни оглоблю в кочку -- через месяц яблоки с нее на голову посыпятся. Бывало, и сражались поляне с теми, кто зарился на их изобилие, да только битвы бывали недолгими. Глянешь к вечеру -- уже и угры всей ратью развалились рядом с ними, а на пузе у каждого по выводку перепелов. Неподалеку и хазары, бывало, успеют раскинуться, поразинув свои чесночные пасти и раздув волосатые ноздри, из которых трясогузки любили выклевывать жужелиц и пауков.

Бодры были и вятичи, да скакали больше на грибах, а не на конях, а на грибе далеко не ускачешь.

Радимичи -- те слишком гордились собой и гордость свою так берегли, что за порог не выносили, боясь уронить в неподобном месте.

А об остальных племенах, по крови северским не дальних, и говорить нечего -- им в ту пору о славе разве со свиньями северскими было рядиться. Древляне -- те белого дня в своих чащобах не видели, а на опушках слепли, как кроты. От кротов и вели свой род, хотя и скрывали от всех. Белоглазые дреговичи пасли лягушек на своих болотах и жевали клюкву, от которой и рожи у них всегда были кислыми и набок перекошенными. Кривичи круглый год в непролазном дыму чихали, у них только и сил хватало, чтобы лес палить и пни корчевать, потому зерно прямо в золу и бросали, не распахивая, в той же золе и пекли свои черные хлебы. А дальние словене-рыбожоры, те и оттаивать-то не успевали, как новая зима уже снова к ним подкатывала носы и уши морозить. У них даже леший в меховых штанах ходил и барсука в них держал для согрева. Все веселье было у словен -- с чудью да весью схватиться, друг друга в бока костяными ножами потыкать, а потом брагу вместе пить и немужними бабами меняться.

Некому было сравниться с северскими, а среди северских родов -- с Туровым. До Итиля* на восток, до бужских земель* на закат, до сурожских и понтийских вод на полдень, до не тающих ни зимой, ни летом снежных изб и ледяных кровель на полночь -- всюду докатилась молва о князе-воеводе Хороге и его стяге, всюду с опаской ждали, что, не ровен час, вдогон за молвой докатится и само турово войско, нынче и вовсе неодолимое вкупе со свирепыми готскими волками.

Многим позже мысли в славянских головах стали похожими на строчки-нитки в ромейских книгах, и можно стало тянуть их от начала к концу, не торопясь вытягивая буквы и целые слова. Так повелось с той поры, когда прошлись по славянским землям со своими зрячими посохами два солунских брата, два мудреца -- Кирилл и Мефодий*. По дороге они поймали все полянские и северские мысли, как птиц, в свои мудреные силки, собрали в мешок, а потом сели в затвор, ощипали с добычи пух и стали тянуь из него витую канитель. Все собрались вокруг того затвора посмотреть, что получится у хитрых иноземцев, и чем дольше те терпели свою задумку внутри, тем меньше оставалось терпения снаружи. Зато когда братья-мудрецы, щурясь, как новорожденные кроты, вынесли на свет свою работу, то заворожила та канитель все племена, и племена, растащив ее по всем землям, пустили в свой обиход.

Но в ту давнюю пору, когда княжич Стимар и слободской воин Брога стояли на краю выгоревшего Лога, северские мысли еще походили на разноцветных птиц, крылья которых расписаны перьями-буквицами. Взмахнет птица крыльями и пролетит стремглав, а за ней -- другая. Так изначально мыслили и северские, и все прочие славянские племена.

Такими птицами и думал Брога, с опаской поглядывая на растерянного княжича, и всех отпускал, не зная какую оставить. Он все силился уразуметь, почему так осторожно, как на хрупкой льдине, мнется на одном месте княжич, вернувшийся домой в полной силе -- окрепнув телом, забыв где-то за горами свою хромоту да еще набравшись ромейской мудрости.

-- В нынешнее лето на Дыму князем-старшиной остался Вит,-- наконец проговорил Брога, найдя подходящий умысел.

Он стал полагать, что последыша в отсутствие князя примут неподобающе -- того, верно, и страшился теперь княжич. Старый же Вит, приходившийся воеводе дядькой, хотя годился тому по летам и в деды, очень любил младшего княжьего сына от умершей при родах Ладе -- не меньше, чем своих сыновей.

-- Под ним две сотни смердов*,-- добавил он.-- Да наша Слобода по договору... Тихо было. Кого ж на Поле не тянет, княжич?

Стимар не слышал его слов. Сойдя на землю, он встал на самом краю провала, так что из-под носков стали осыпаться вниз комки темного дерна. Он завороженно глядел в черноту, и хотелось ему кинуться туда очертя голову, как в воду -- здесь княжичу уже по своей воле хотелось потерять себя на миг, как случилось в глубине реки, и всплыть-очнуться по ту сторону сна, среди живых лип, маленьких зверьков и своих братьев.

Он наощупь подхватил поводья стоявшей рядом кобылицы и потянул ее за собой. Та уперлась и мелко задрожала всем телом.

-- Дорогу! Дорогу-то гляди! -- вздернулся Брога и храбро вырвал поводья из руки княжича.-- Дай сам сведу.

Стимар безропотно двинулся следом, пропустив вперед всех -- даже малого жеребенка. По узкой, косой тропе они спустились на дно гари, где из земли безликими идолами торчали огромные черные головешки, а сажа поднималась клубами при каждом шаге. Кобылица с малым стали темнее мастью. Люди же, как и предсказывал Брога, сделались похожи на шишей и кикимор, а вернее на таких человеков, какие в этих краях никогда не водились, но которых сам Стимар повидал во множестве в императорском дворце Царьграда. Потому при взгляде на Брогу княжичу не приходили в голову охранительные заговоры, а чумазому Броге -- тому так опять страшные слова в обилии лезли на язык.

Наверху Брога не успел умыться росой, не успел посоветовать княжичу сделать то же, как почерневший княжич вспрыгнул на почерневшую кобылицу и погнал ее к лесу, снова бросив слободского воина и жеребенка позади в несказанном удивлении.

Удивился и силенциарий Филипп Феор, которого к Большому Дыму неторопливо вез красивый корабль. Он задремал, и ему приснился всадник. Всадник чернел-мчался вдали по широкой равнине в полном одиночестве, а на слух казалось, что скачут широким галопом двое.

Филипп Феор от изумления приоткрыл один глаз, но не увидел никакого движения, кроме мерного взмаха весел и встречного безмятежного тока усеянных кустами берегов. Тогда он снова опустил веко и сразу услышал в своем сердце, как взмахнул крыльями черный голубь дурного предчувствия.

То, чего не увидел силенциарий, узрел воочию воин Брога. С поскакавшей от него кобылы вдруг разом слетела вся сажа и легла на стерню густым следом, будто всадник оторвался от своей обветшавшей тени и сразу обрел новую -- легкую и прозрачную, какая только и пригодна для ясного Божьего дня.

Ветер свистел у Стимара в ушах, рождая дурные предчувствия Филиппа Феора. Ветер срывал с ресниц княжича слезы, в которых высыхали, превращаясь в сажу его заветные цареградские сны о родных землях, зверьках и братьях.

Стимар гнал кобылицу, спасаясь от своего страха, что выскочил следом за ним из выгоревшего Лога. Тот, второй человек в его душе, какого не имел еще ни один из северских и ни один из всего славянского народа-племени, -- тот тоже спасался, и потому Стимар не мог понять, по какой причине спешит в лес и сдерживает изо всех сил дыхание, боясь запахов родной земли, тех запахов, что цареградскими ночами заставляли его сладко и горько плакать во сне.

Наконец княжич на полном скаку канул в старую дубраву, уцелевшую не только в его снах, но и в яви. Тогда и Брога, на глазах которого княжич разом пропал из виду, пришел в себя и, забыв вдруг о всех обережных словах, двинулся вслед за чужим страхом.

В полумраке, среди темных стволов под тяжелыми сводами крон, сквозь которые косо сквозили лучи солнца, княжич вспомнил темные колоннады Дафнея, верхнего Дворца, те ранние цареградские часы, когда солнце косыми лучами пронизывает порфировые аллеи, легкую и сумрачную их пустоту. Он вспомнил чудесный радужный блеск мозаик и узнал его в усеявших землю осенних листьях. Тогда-то страх отстал и остановился позади, уже не в силах войти за ним в дубраву.

Княжич вздохнул с облегчением, размазал по щекам слезы, потемневшие от сажи и навсегда вытекших снов, и стал высматривать сверху потайные дорожки, когда-то протоптанные в дубраве сыновьями князя Хорога. С седла и с открытой взору всех, своих и чужих, дороги он не различил ни одной из потайных, зато как только спустился на землю и сделал шаг с большой дороги в сторону, так тут же и попал ногой на узкую извилистую тропку.

Он не узнал и этой тропки, но уже не испугался новых потерь и не обронил слез.

Княжич подумал, что эта поайная тропка могла принадлежать братьям, сыновьям его отца, которые родились позже -- в пору его жизни за морем, во дворце.

Брога, между тем, заметил перед лесом место, где совсем не высыхала роса, и обогнул его стороной, не зная, что на этом месте остановился страх княжича. Воин смело вошел в лес по своей, слободской тропе, которая крепко держала все слободские заговоры. Ему, прирожденному охотнику, ничего не стоило различить свою лошадь далеко в дубраве, сквозь стволы и густой кустарник. Он чувствовал запах кобылы и жеребенка, текущий по земле и палым листьям. Запах княжича из Турова рода раздваивался, будто кобыла со своим жеребенком шла за двумя людьми -- одним северским и одним чужаком-ромеем. Но Брога знал, что его кобыла так спокойно не пойдет за чужаком, и потому не волновался и не трогал своих железных коньков и собак. Он уже решил, что как примет княжича его род -- так и будет верно, а ему, простому воину, не старшине и не волхву, хотя и тайному побратиму самого княжича, легко ошибиться в чужой крови.

Он настиг княжича, когда тот, выйдя на самый край берега, обрывавшегося высоко над рекой, едва не шагнул с кручи. Однако кобылица вместе с малым спокойно встали позади него.

Заметив через плечо Брогу и ничуть не удивившись его скорому появлению, княжич указал вниз:

-- Гляди!

Внизу, у самой воды, лежали мертвые деревья, что упали с обрыва, подмытого рекой, дождями и весенним талом. Брога невольно поискал глазами какую-нибудь водяную тварь, которую княжич успел приметить раньше него.

-- Моя мета,-- сказал княжич.-- Помнишь?

Тогда только Брога различил знак стрелы, глубоко вырезанный на коре одного из упавших и давно обглоданных дождями и снегом деревьев.

-- Помню, как же! -- радостно ответил он княжичу.-- Берег-то вон где был. Шагов пять еще хватало пройти, а то и оба-напять. Река подмыла.

-- Жалко,-- вздохнул Стимар и повторил: -- Жалко.

Брога недоуменно посмотрел на него:

-- Чего теперь жалеешь, княжич?

-- Наше с тобой дерево, Брога...

-- Так оно-то давно уж упало, позапрошлым летом, -- проговорил слобожанин и, не понимая, почему княжич жалеет дерево, каких несчитано-немерено вокруг, сам рассеянно огляделся по сторонам.-- Нашу мету можно и заново поставить. Леса кругом хватит. Да ведь мы подросли с тобой, княжич, нам теперь и отсюда все видать...

Но от таких слов еще горше стало на душе у Стимара, и он вспомнил белую колоннаду в Царьграде, тянувшуюся рядом с Вуколеонтом, дворцовым портом. Те белые колонны были поставлены еще при великом императоре Константине, точно по его следам, у края берега, где он любил прогуливаться и беседовать с морем, как с младшим братом. И с какой натугой ни бились бы морские волны, забывшие о василевсе, об каменное подножие тех колонн, уже вовек не осилить им рукотворной тверди. Никогда не пошатнется и не упадет вниз, в беспамятное море, ни одна из тех прекрасных колонн. Так думал Стимар, а до Филиппа Феора стал доноситься в полудреме скач одного-единственного всадника.

Брога не ведал, чем развести тоску княжича, чем можно ему помочь. Случись такая тоска у кого-либо из сородичей, все бы разом осенили себя охранными знаками и разошлись бы от него в стороны не менее, как на дюжину шагов. Всем бы стало ясно, что тот поддался в лесу блуждающим огням и какая-то нечисть раскрыла перед ним страшный простор и страшные тайны нави, которых не полагается знать живому. Такого человека волхвы продержали бы целую седьмицу в кругу священного живого огня на одном оставшемся с прошлого лета хлебе и воде, вытопленной из камня, а то -- и вовсе без пищи. Но воин не замечал в глазах княжича того непроглядного, зябкого тумана, которым перед рассветом наполняются дальние болота, а вместе с дальними болотами -- душа и голос зачарованного нечистью человека. Глаза княжича ясно блестели, и его тоска была похожа на золотую ромейскую монету, упавшую в полдень на дно реки. Воин Брога видел, что ему никак не дотянутся до той монеты, да нельзя и пытаться ему, инородцу, -- запретно. Только Туровым -- князю-воеводе Хорогу да князю-старшине Виту -- да тем втроем с древним Богитом, жрецом Дажьдбожьим, было под силу крепкими заговорами избыть-извести тоску своего сородича, а значит -- и достать эту дорогую ромейскую монету, оброненную им на дно своей души.

Так думал воин Брога, и вот одна из его птиц-мыслей слетела с высокого берега на речной залив, издавна памятный обоим. Ныне его стало видно с этого высокого места на берегу, так что меты, указывающей тайный путь, уже совсем не требовалось.

-- Гляди, княжич, куда гляжу я.-- А смотрел Брога на тот самый речной залив, что именовался Свиным Омутом.

В Омуте второй век жил огромный сом с кабаньей головой, которому два раза в год -- весной и осенью -- бросали откормленную свинью, чтобы страшная рыбина не покидала своего загона и не бралась опрокидывать лодки или, того хуже, подрывать берег со стороны Большого Дыма, чего боялись второй век все Туровы -- боялись с тех самых пор, когда один из родичей приполз домой по берегу с отъеденной стопой. Выходить его, оставившего почти всю свою кровь красной дорожкой от залива до града, не сумели. До того, как замолкнуть и начать холодеть, он беспрерывно поминал потерянный бредень, сома и свинью, которую осталось отдать по клятве, иначе, с его слов, всему граду предстояло обвалиться в реку и пойти сплавом к полянам.

Кровавая дорожка начиналась прямо из прибрежной тины, и, когда Туровы склонились над мутной водой, мелкие рыбы еще доклевывали там темные сгустки. Водились в омуте сомы, но такого людоеда еще не являлось. Никто из Туровых не слышал, как накануне бедный рыбак бился с одним из слободских, что вытянет за полный день столько сомов, сколько тот успеет насчитать у себя пальцев, и между жбаном медовухи и началом великой ловитвы клялся страшными словами, что скорее всему граду поплыть по реке, чем он отойдет от омута без улова. Клятва та и вышла боком. Слободской, усевшись судьей на круче, увидел, как со второго заброса опрокинулась однодеревка, а хвастливый рыбак вскрикнул и пропал, растревожив тину. Со страху слободской кинулся к дому, творя охранные знаки и заговоры, а, переведя дух, сам воды в рот набрал. С рыбаком же случилась неудача, происходившая в те поры со многими -- и не только северскими -- от медовухи, страшных клятв и заговоров. Бредень зацепился на дне за тяжелый топляк и так стронул его с места, что ствол пошел дальше в глубину да еще попал в течение. Наверху же веревку дернуло и нечаянной петлей захлестнуло рыбаку ногу. Крепкий был рыбак и быстрый в разумении, как все Туровы. Догадавшись в беспросветной мути, что приходит ему худой конец, как тому же сому, попади тот на берег, и сам он теперь пойдет прямо на тризну, если не сомам, то ракам, - о том и догадавшись, извернулся он в глубине и острым поясным ножом откромсал себе кусок ноги. Так и продлил гордый рыбак свою жизнь до заката, перед смертью хоть отдышавшись вволю.

Он, пока доживал свое последнее слово, верил в бреду, что наказал его за клятву сам водяной дед или же, по особому велению водяного, сомовий князь-старшина. Остальным Туровым, кто смотрел на умирающего или же, не глядя, творил поодаль всякие заговоры, ничего мудрее в головы тоже не пришло. А в те времена, пока еще не прошлись по славянским землям ученые греческие мудрецы Кирилл и Мефодий, а потом не промчался вдоль да поперек на своем ретивом крещеный князь Владимир*, всего-то трем пустым страхам хватало свиться в один жгут-вихрь, чтобы пошел-двинулся по лесам, полям и водам сам собой один настоящий живой страх, показываясь то из леса оборотнем-волкодлаком, то из топи болотной нечистью, то пугая, а то, круто загустев, и унося пуганых с собою неизвестно куда. Так-то, забродив на страхах, заговорах и пересудах, завелась въяве посреди омута какая-то опасная сила. Сом не сом, змей не змей, а хлопот и страхов с ним северцам уже на два века через край хватило.

И вот однажды по ранней весне дошло дело до последыша, который вышел хром от рождения и еще синел и обмирал, когда волновался, и цена которому оказалась -- вся жизнь его матери Лады.

Среднего сына князя-воеводы Хорога и Лады, которую некогда взял князь от Гусиных Родов, звали Увратом, и он недолюбливал младшего. Ясным днем он всегда норовил отдавить ему тень, а если не было солнечно, то украдкой, пока никто не видит, мочился и плевал на его следы. Однажды вечером Уврат облизал языком середину лучины. Когда всех Туровых отпрысков загнали спать на полати, под теплые шкуры, лучина затрещала, и сестры задрожали от страха.

Тогда Уврат стал нагонять на них больше страха, шепча, что младшего брата украл из зыбки водяной, а потом вернул за виру* в свинью, да только теперь от братца всегда идет сырость, почему и очаг при нем всегда дымит и лучины киснут. Младший сжал зубы и выпрыгнул было из-под шкур на брата, но старший, Коломир, упредил. Одной рукой он удержал и придавил младшего зубами к доскам, а другой вкатил Уврату подзатыльник, от которого тот прикусил свой вертлявый язык. Затихли все, а последыш, поворочавшись, надумал поутру разбудить в омуте водяного уговорить его на месть, чтобы тот утянул среднего, не дожидаясь лета -- по холодку под лед.

Не усмотрели мамки за ним. Нелегко усмотреть за хромым, да шустрым, а от хромоты своей -- и хитрым не в пример всем Туровым. Едва посветлело небо, как он выскользнул из кремника, где в лучших хоромах града, важно поднятых над клетями и погребами, зимовал князь со всей своей прямой лествицей*. Малой свернулся под соломой, на дровнях, так, что и в отцовых горстях уместился бы, и там замер, затаил дыхание. Холопы* тронули коней, направляясь за строевым лесом, подрубленным месяцем раньше, и, когда мамки хватились, что в кремнике княжий выводок не полон, им, бабам, поздно уж было тужиться-открывать ворота и бежать следом.

Последыш под хруст снега под полозьями утек с последних дровней и откатился в кусты. По началу пути повезло ему: после оттепели наст что на поле, что в лесу, стал крепок,-- и, как только скрылась порожняя подвода среди деревьев, он зайцем припустил через поле к дубраве. Запасся он и на случайную беседу с волком, и на толковый разговор с водяным. Волка он не боялся, зная, что, как начнут грохотать в лесу порубщики, так даже угрюмый и бесстрашный волк-бирюк пригнет уши и, подобрав бока, отойдет подальше от стука, а стучать-то свои собирались дружно неподалеку от омута. Для волка был готов нож. Да и большое долото, которым предстояло колоть лед пригодилось бы ножу в подмогу. Для водяного же была припасена золотая ромейская монета, найденная еще по осени посреди полуденной дороги. Много добра привез отец из последнего гона на Поле, ломились телеги, нелегко было усмотреть за всякой мелочью. Старшие братья не по одной такой монете припрятали по всем щелям в срубах и углах.

Уже у самого омута, под обрывом, дважды нырял последыш с головой в снег, и потом, выбравшись и зло отплевавшись, жалел, что побоялся прихватить с собой в розвальни свои маленькие лыжины.

Лед был еще крепок, хотя на самой стрежени уже начал синеть. Покружив по заливу и постучав там да сям по льду долотом, последыш решил, что как-нибудь обойдется водяной и без широкой проруби, а хватит ему одной маленькой лунки, в которую сумеет проскочить монета. Главное -- потом припасть к лунке и, как в стариковское ухо, прокричать в нее ясно тот заговор, что он слышал от старшего брата, Коломира.

Выбрал он на льду посреди залива место самое темное и на вид подо льдом самое глубокое и принялся тюкать в него долотом поначалу тихонько, чтобы омутного деда не разбудить заранее, а потом, видя, что лед сопротивляется побудке, разозлился и стал уж грохать по нему с плеча, только жмурясь от острых брызг.

В тот час и Брога не сидел дома. На Слободе со свободой легче было, все -- охотники. Как научился ходить, так иди куда хочешь, добывай, что найдешь. Накануне он пообещал старшим, что принесет давно выслеженную им лису, свою первую настоящую добычу. Старшие и смеятся над ним не стали: седьмой год малому -- пора. Сами стали снаряжать его с макушки до пят. Наладили маленький лук, вручили маленькую сулицу и нож для обороны от других охотников, мохнорылых и зубастых. Еще положили в суму сломанную лисью кость, наговорив на нее, что положено. Наконец поставили малого на просмоленые лыжицы и дали для верности глаза и быстроты ног крепкий подзатыльник, полагавшийся всякому по первой охоте.

Собака хорошо шла по следу, но, приблизившись к дубраве, потянула носом в другую сторону, к реке, и навострила уши. Брога -- в ту пору просто Чиж, как и все его малые братья, -- замер, дошептал скорей уже несчитанный охотничий заговор и прислушался. Из-под обрыва, со стороны Свиного Омута, доносился настойчивый, злой стук. Хоть Чиж -- будущий воин Брога -- и разгорячился на бегу, а тут морозец сразу подкрался сзади и пробежал у него между лопатками. Оберегся Брога, погремел поясными коньками, и стал раздумывать, отойти ли подальше от неизвестной беды или сунуть свой любопытный нос, куда не просят.

Он запретил своей собаке подавать голос и пугать лаем нечистую силу, а сам подобрался к обрыву.

Туров последыш тем часом разошелся во всю мочь. Скинув зипун, он колошматил по льду долотом, уже не страшась, что угодит спящему водянику прямо по темени или разбудит-разозлит сома-свиноеда. Его охватила та неуемная злость, которая, вспыхнув внезапно, пугала всех родичей вокруг, не только мамок, сестер или собак, но тревожила и самого князя-старшину. И даже самого отца, князя-воеводу Хорога, заставляла мрачнеть и сводить грозные тучи-брови. Только древний Богит, жрец Даждьбожий, мог разом утихомирить последыша, положив ему на голову шершавую ладонь, похожую на остывший блин или ржаную лепешку. Еще удавалось успокоить его Коломиру, который прподнимал младшего за шиворот, как щенка за загривок. Тогда только затихал последыш, промокая слезами. Здесь же, на льду, не оказалось с ним ни Богита, ни Коломира, и некому было утихомирить малого, надумавшего для испуга старших поднять со дна всю омутную нечеловечью силу.

От ударов разлетались в стороны ледяные иглы. Княжич крепко зажмурился и колотил по льду в полной тьме, слушая только, как вздрагивает все живее под ногами зимняя твердь, и не ведая, что за ним наблюдают сверху две пары зорких глаз -- одна человечья, а другая собачья. А вскоре появилась и третья пара глаз -- самая зоркая, с двумя красными огоньками в зрачках. По дну лесной балки, с подветреной от охотника стороны, к заливу подошел волк-бирюк и стал смотреть. Он же первый и попятился прочь, когда княжич распластался на льду и сунул руку в прорубь.

Золотая монета упала на темную воду и не сразу пошла вглубь, так застоялся за зиму омут. Княжич ткнул ее долотом и стал призывать на службу водяного.

У старого волка приподнялась шерсть сначала на загривке, а потом и на седом переносье. У него помутились зрачки, и он попятился назад, роняя из ноздрей на снег капли темной крови.

Страшно стало и слободскому охотнику, но ему было стыдно потерять свою первую, самую крепкую охотничью храбрость, которой с ним поделились на Слободе и снабдили вскладчину старшие. Без той первой храбрости не прижилась бы потом в его душе на целую жизнь и своя, кровная. Чиж-Брога только отодвинулся в сторону, оставив свой страх остывать на снегу. Собаки уже не было с ним, она еще раньше волка стала отступать, поджимая хвост и тонко скуля, отошла далеко и стала думать, не пора ли кинуться в Слободу за спасением.

Не успел охотник устроиться на новом, бесстрашном месте, не успел и княжий последыш договорить в ледяное ухо свой приказ, как заскрежетала, будто ворота, от заветной лунки да через весь залив глубокая трещина и загудела-заворочалась под ногами глубина, раскалывая над собой зимний панцырь. Княжича оглушило тем, первым расколом, он широко раскрыл глаза и стал проваливаться в бездонную тьму, откуда на него неподвижно смотрели два больших красных зрачка, расходясь кругами.

Вздрогнул от того раскола и старый Богит, который в тот тревожный час сидел в святилище между двух огней и разыскивал княжьего последыша в своем бескрайнем сне.

Вздрогнув и раскрыв глаза, он повелел княжьим кметям мчаться во весь дух к омуту.

Собака, оставившая охотника, успела, тем временем добежать до Слободы и лаем поднять на подмогу своих.

Туровы кмети поспели бы к омуту первыми, но по пути, прямо посреди поля, увидели волка-бирюка. Словно ослепнув и потеряв всякое чутье, зверь медленно шел им навстречу, то есть напрямик к Большому Дыму. Три кметя пустили в него с полусотни шагов по каленой стреле, одна из которых пробила волку лапу, другая на вершок пронзила глазницу, а третья завязла в хребте. Волк остановился и стоя подох, а кмети потом увидели, что за ним тянется по снегу красный бисер. Испугавшись самой худшей беды, воины поспешили пересчитать все бусины. Так они добрались до оврага, через который поначалу уходил от реки зверь.

Слободские же, которых вела собака, выехали на лыжинах прямо к обрыву, где на нашли только остывший страх своего маленького охотника, похожий на выброшенную из омута тину.

Посреди Свиного Омута огромной пробитой глазницей зияла полынья с колотыми краями, а двое малых, слободской и Туров, мелко дрожа, сидели под обрывом, у оскаленного ледяными зубами берега, и, побратавшись кровью, вылизывали друг у друга запястья. Слободской был мокрым по колено, а Туров -- по самое темя.

У Чижа-Броги тогда начисто отбило из памяти только то, как вытаскивал Турова последыша из полыньи. Тот же три дня и ночи провел в полном беспамятстве, твердя в жару и бреду отдельные слова, которые даже мудрый Богит не смог нанизать на одну нитку. Слова были такими: "денаро", так в ту пору называли ромейские золотые монеты, "глаз" и "волк". В эти три ночи средний сын князя Хорога и Лады, Уврат, кричал во сне, а потом долго боялся задирать младшего.

По весне из Ромейского царства пришла весть, что в Царьграде умер грозный василевс*. Передавали, будто в ночь перед смертью ему приснился волк, который напал на него и вцепился в горло. Василевс кричал и отбивался от зверя мечом, который по приказу постельничего, слуги вложили в его руку. Они сами едва успели отскочить, хотя и не досчитались пальцев. На рассвете же, стоило василевсу очнуться и отложить меч, как у него в голове лопнула жила и залила левый глаз кровью. В тот же час василевс умер.

Увидев в небесах разлетавшиеся из Царьграда новости, князь-воевода Хорог призадумался и долго стоял на сторожевой башне, глядя в сторону далекого Царьграда, пока оттуда не подул ветер, пахнущий воском и ладаном, а потом князь пошел к старому Богиту и сказал жрецу, что решил судьбу последыша в полном согласии со случившимся знамением.

Ныне, спустя много лет, княжич Cтимар и воин Брога вышли из дубравы на то самое месте, откуда с высоты берега кмети, посланные из града и шедшие по следу волка-бирюка из конца в начало, увидели полынью, похожую на вырванный глаз, и двух спасшихся из нее маленьких охотников.

-- Брога, я вспомнил, как ты достал меня из омута,-- сказал княжич.-- А мог убежать. Тебе было страшней, чем мне. Тогда бы я утонул.

-- Не мог,-- ответил Брога, гордо вскинув голову.-- У собаки страх всегда позади хвоста. Она боится только тогда, когда отступает. Мы -- от собачьего рода. Собака всегда подходит к капкану, если в него попала добыча. Неважно, чей капкан.

-- Верно, Брога,-- согласился княжич.-- Тогда я попал в свой капкан. А ты почуял добычу.

В тот миг оба увидели вдали, на реке, ромейский корабль, уже утолявший парусом жажду полуденного ветра. Парус, раскрытый прямо против солнца, блестел золотистым отливом и напоминал золотую ромейскую монету, упавшую на воду, -- ту единственную в мире монету, которая не может потеряться или утонуть, если ей не прикажешь. Именно такую монету некоторые древние цари находили во чреве пойманных и поданных к столу рыб, что не предвещало их царствам ничего хорошего.

Стимар вспомнил, как бросал свою монету в омут, и вдруг обрадовался, что в граде нет ни отца, ни любимого старшего брата, Коломира, ни, тем более, Уврата. Уврат, как передавали княжичу свои купцы-находники еще в Царьграде, два года ходил с отцом на Поле, потом своевольно подался в бродники, сделавшись не по годам рано степным волком-бирюком. Наконец он сумел отличиться в набеге на ромейские веси и даже собрал не великий, но свой собственный стяг от разных--перепутанных родов-племен.

Стимару захотелось, чтобы свои признали его у града не сразу, а поначалу поглядели бы издали, как на инородца. Тогда хватило бы одного старого Богита да одного князя-старшины Вита, чтобы в самом граде утвердить его родство и право. Так хозяин входит в пустовавший без него до осени дом.

-- Быстро плывут ромеи, и парус надули, и веслами шибко машут,-- раздался у княжича за плечами голос Броги.-- Гляди, княжич, обгонят нас... Вдруг выдадут за тебя кого другого, подменят своим.

Вместо тайных и неслышных слов слободского оберега позади княжича раздался смех.

Брога смеялся, больше не вспоминая за спиной княжича никакие обережные заговоры и не примечая, что по дороге ко граду Турова рода растерял весь свой страх. Теперь он знал, что княжич остался его истинным побратимом.

Перед тем местом, откуда град Турова рода внезапно появлялся весь, как на ладони, княжич опять невольно помедлил. Из того самого места росла мощная береза, которую он некогда запечатлел в своей первой, детской памяти последним знаком родовой земли, и от этой березы начинались в Царьграде все его любимые, самые радостные сны. Береза тоже опасно приблизилась к обрыву, но, заметив княжича, успела остановиться.

Стимар закрыл глаза, вообразив, что заснул и его сновидение вот-вот начнется, и так, вслепую, двинулся к березе, выставив вперед правую руку. Он хотел поднять веки в миг прикосновения. Тогда, думал он, явь просто окажется на месте сна, а не взломает его, как весенняя вода взламывает лед, а ведь нет ничего опаснее того, как остаться на льду в этот час пробуждения глубины.

Так и сделал княжич, как хотел.

Когда его пальцы уперлись в теплую кору, он отступил на шаг в сторону и открыл глаза, и замер в удивлении, потому что явь оказалась теперь гораздо меньше и легче сна. Эту явь можно было завернуть в кусок белого полотна, бережно уложить в суму и увезти с собой в Царьград, радуясь, что уже можно обойтись без снов, от которых по ночам идут слезы. Если бы он когда-то уезжал в Царьград уже большим, то так бы и поступил, забрав с собой в дорожной суме весь град Туров.

Именовавшийся Большим Дымом, в ту пору самый величавый и красивый град среди всех градов на славянских землях, и вправду уместился на ладони княжича.

Весь град -- с кремником, что был обнесен стеною вровень с верхушками ближайшего леса, и со всем посадом, с россыпью изб, с рядами низких амбаров, с плавильнями и кузнями, и даже вместе со всеми гумнами и овинами, разбросанными по краям обжитого простора -- весь уместился на его ладони, и уж вовсе безо всякого труда можно было бы поставить его во дворце цареградского василевса, заняв разве что четверть сада, или треть пристани, или же половину всего царского Ипподрома.

Княжич тяжело вздохнул, но теперь глаза его остались сухими до самого дна, где выгорели и рассыпались пеплом последние цареградские сны. Так княжич обрел новую, еще никому из его племени не доступную мудрость. Мудрость была неподвижной и безмолвной, как грядущий полдень, поэтому ее не услышал ромей Филипп Феор. Зато увидел внуренним взором и, выходя, замер на пороге святилища старый жрец Богит.

Старый жрец прозрел начало и конец Турова рода. Он прозрел, что когда-то правда была на его стороне и нельзя было отступать перед железной волей князя-воеводы Хорога, выкованной посреди Поля, в то дали, где вместо слова "род" помнят только "рать". Нельзя было отдавать его третьего сына, княжьего последыша, на ромейский корабль.

Ныне княжич вернулся ромеем, как и должно было случиться.

Ныне княжич стоял где-то поблизости и смотрел на град. В неподвижном, безмолвном пламени его ромейской мудрости, пламени, похожем на купола цареградских храмов, святилищ Бога, Который у ромеев один,-- в том пламени весь град сгорал без остатка. В ромейской мудрости сгорало начало времен Турова рода, и сгорала, становясь бессильным прахом, шуяя великого князя Тура, таившаяся в основании града и доныне оборонявшая его от врагов.

Полный век миновал с той поры, когда по славянским землям пронеслись полчища обров-авар*. Дыхание у авар было красным, а у их кони скакали по земле не на копытах, а на волчьих лапах. Их мечи состояли из трех полос, сплетенных косою, и только одна из полос была железной, остальные же две полосы одноглазые аварские кузнецы выковывали целиком из ядовитых аспидов. Аварские щиты могли схватить вражеский меч зубами, аварские стрелы всегда попадали в сердце, потому что перед выстрелом стрелки на каждый наконечник осторожно надевали живое ястребиное око.

Никто не мог победить авар.

Половину восточных славян, антов*, авары сделали рабами, а другую половину аварские колдуны превратили в овец, чтобы кормить своих хищных жеребцов их мясом . Полянам, как рассказывали самые старые, слепые поляне, авары вспарывали их большие животы и, повесив тела под седлами, качали в них, как в люльках, своих младенцев, пивших кровь вместо молока. Древлян авары загнали под землю, в норы, и затоптали конями. Дреговичам пришлось погрузиться глубоко в топи и годами дышать в темной глубине через камышовые трубки.

Только северцы не испугались клыкастых аварских коней и колдунов, но северское племя таяло в битвах, как брошенная на очаг горсть снега.

И вот однажды, когда северских воинов оставалась всего одна сотня без недели во главе с князем Туром, князю удалось хитростью зарубить их кагана, и тотчас все авары пропали, будто и не было их в помине.

Своего кагана, который вместо рта держал третью ноздрю, питавшуюся дымом жертвенных коней, авары всегда хранили в самой сердцевине войска и берегли пуще, чем муравьи или пчелы берегут свою плодовитую матку. Смерть от врага не могла угрожать кагану, ибо никому никогда не удавалось пробиться на своем коне в середину аварской орды, а все копья и стрелы, брошенные через головы авар, застревали в чаще их высоких султанов. Никто не мог добросить копье или добить стрелой до кагана.

Однажды на закате северцы разбили посреди Поля стан и поклонились Солнцу, полагая, что видят светило в последний раз. Они ждали, что наутро подойдет аварская орда, и всем им придется погибнуть.

Однако ночью, раньше авар, подошла огромная туча, и бог Перун, показав из тучи по локоть свою шуюю, в которой был зажат огромный лук, выпустил в землю громовую стрелу, ослепившую северских коней. Пришлось воинам идти пешком на то место, куда угодила Перунова стрела. Там они наткнулись на теплый холм, в котором не сразу угадали великого тура, сраженного насмерть небесным князем.

Возрадовались северцы и отбили у тура его великие рога. Из рогов они к рассвету сделали могучий лук, а из яремной жилы быка вытянули тетиву, которая -- если ее оттягивали на один шаг и отпускали -- легко перебивала подставленый острием меч.

И вот перед самым восходом Солнца затмила весь восток и поползла по земле с гулом и грохотом, сверкая зубами щитов, другая туча -- черная аварская. Тогда князь Тур надел на себя три кольчуги, а на голову -- три железных шишака, для чего у двух верхних пришлось надрубить края. В правую руку он взял свою тяжелую пику, свитую косой из трех молодых ясеней, а в левую -- топор, выкованный целиком из железного самородка.

Воины князя вбили две берцовые кости тура в землю вроде столбов для ворот и прикрепили к ним жилами лук на высоте человечьего роста. Потом двое самых сильных богатырей сначала обмазали своего князя жиром, чтобы легко пошел по отшлифованной ладонями седелке лука, а потом осторожно, с натугой, подняли его и положили сверху, уперев подошвами сапог в тетиву. Князь пришелся своим пупом как раз на седелку. Княжеский конь, разрывая копытами землю, потянул тетиву, и тогда уж князь Тур последний раз вздохнул и запер дыхание, чтобы не завихлять при выстреле и не улететь не на славу а на позор, куда-нибудь в кривую канаву.

На два шага сумел отойти конь, напрягши все силы, и захрипел, да уж и того хватило -- по плечи князю пришлась седелка. Тут младший брат Туров размахнулся мечом и разрубил жилу, одним концом прикрепленную к тетиве, а другим -- к седлу жеребца.

Гукнула тетива так громко, что ближайшие воины опрокинулись навзничь и обмерли, а у остальных просто уши позаложило. Князь же северский полетел в сторону аварской орды, так что ветер пронзительно засвистел в щелях его шишаков. Хотели воины вскочить на коней и кинуться следом, да разве поскачешь прямо, а не вкривь, на слепых конях. Так и осталась вся сотня на месте, щурясь и ожидая, что будет.

Увидели авары живую стрелу, блестевшую на солнце невиданным наконечником, остановили коней, сгрудились и подняли мечи. А их зубастые щиты широко разинули свои пасти и стали пихаться -- всякий хотел заглотить целиком такую славную добычу.

Тогда и князь, летя да зорко поглядывая, приготовился к скорому бою, выставил копье и поднял руку с топором. Канул он в аварово войско и понесся сквозь, пробивая живую силу своим тройным шишаком. Дюжина аварских щитов подавилось княжьим копьем, но отяжелело оно от такой снизки и упало на землю. Авары стали махать своими аспидными мечами и изо всех сил рубить князя, шинковать его на лету. Удалось врагам рассечь его на мелкие кусочки. Отрубили они князю и руку с топором, но не удалось им сбить с неудержимого лета княжью шуюю. Так сильно выстрелил князем турий лук, что вооруженная рука, отскочив от тела и завертевшись на лету, снесла дюжину аварских голов, а тринадесятой достала безротую голову кагана. Каган не вскрикнул да и не успел бы, даже если бы мог. Удар топором пришелся ему прямо в лоб. С треском развалился каганов череп, и вместо крови вырвался из него вверх столб красного пара.

В мгновение ока сдулся весь каган, как проколотый бычий пузырь. А паровой столб закружился вихрем, подхватил всех авар и поднялся тучей. Не успели опомниться северцы, как им на головы посыпались с помутневшего неба всякие потроха и панциры, клешни и усики, ракушки и чешуя, и всякие диковинные хвосты и конечности морских уродцев, которых славяне никогда не видели. Зато всю эту водяную нечисть видели в прошлые века на своих золотых блюдах и тарелках, не имевших дна, как море, желтолицые императоры, что правили на самом краю земного востока. И не только видели, но и все давным-давно съели, оставив шелуху и очистки пропадать в глубине бездонных тарелок. Вот чем оказались на самом деле страшные обры-авары. А их кони -- те и вовсе не понятно из чего взялись и куда подевались. Когда пришли северцы на место, где остановилась перед сечей орда, то вместо коней нашли на следах от копыт и кучах лошадиного помета россыпи свитков, исписанных мудреными значками и буквицами. Разным картинкам подивились воины. Там были голые люди; у одних от пупов или ото лбов расходились круги, точно от брошенного в воду камня, а другие были все разделены межами на ровные части, как поле.

Подивившись чудесам и порадовавшись нежданной победе, стали северцы горевать о своем князе, собирая по полю его вовсе не ровные части. Нелегко было все собрать. Кое-что успели утянуть степные мыши и суслики. Уже на лету подшибли палкой ворона, успевшего выклевать княжий глаз. Так и пришлось под курганом хоронить вместе с князем черного мародера, не копаться же в птичьем брюхе. Все собрали, только не смогли сыскать руки с топором. Пропала без вести. Подумали северцы, что полетела с вихрем добивать оставшихся обров, коли где такие еще не совсем рассыпались, а сами стали думать, где ставить князю Туру ворота в небесное царство. Огляделись по сторонам и увидели вдали курган. Тогда, как клялись потом воины-северцы, вернувшись домой, вышел из кургана седобородый дед в кожаных штанах, подвязанных его же, деда, сухими жилами, и назвался древним скифом-Замолксисом. Он сказал северцам, что приходится князю Туру прапращуром и что ему, скифу-Замолсксису, уже скучно ворочаться одному в своем царском кургане среди опостылевших жен и слуг и он теперь с радостью примет в гости своего кровного родственника и сам напоит его подземной мертвой водой, чтобы все его порубленные части сошлись на своих местах. Для пира же в стране мервых, князю, чтобы поднимать кубок, и одной руки хватит.

На том и сошлись. Воины мечами прокопали в кургане ход, поклонились древнему скифскому царю, а тот унес с собой под землю мешок с княжьими членами и увел княжьего любимого жеребца, жалобно заржавшего на прощанье с белым светом и воинами своего господина. К вечеру из кургана вылетел вон распотрошенный ворон, после чего ход снова закопали.

Сплошную седьмицу справляли северцы на кргане тризну по своему князю. Вспоминали его подвиги, сражались между собой то понарошку, то в полную силу ради славы князя, но порубить друг друга и отправиться за своим князем в ирий, как случалось нередко на тризнах*, опасались: кому-то полагалось и живым до дома добраться, чтобы рассказать о победе над обрами, да и прочих врагов на обратном пути заранее всех не пересчитаешь. Так и решили остаться целыми про запас.

Еды для стравы хватало -- не скупясь, кромсали тура, сраженного Перуновой молнией. А вот с дровами для жертвенного костра оказалось туго. Когда прогорели туровы кости, тогда стали собирать аваровы свитки. Свитки едко чадили и, поев закопченого на них мяса, северцы вдруг начали говорить между собой на каком-то чужом языке, клекующем и шипящем, как кипяток. Однако друг друга понимали.

Тут с полуденной стороны света появился на черном осле старый торговец-еврей. Он не спеша распускал за собой ровную дорогу, как распускают на ночь кожаный пояс. Подъехав к подножию кургана, он очень удивился, что северцы говорят на таком наречии, которое известно разным людям-книжникам, бродящим по дорогам между горами ливанскими и горами персидскими, однако ныне это наречие только слушают, но никогда на нем не говорят, чтобы не потерять силу на новый вздох. Еврей упрашивал северцев продать ему свитки за любую цену. Он предлагал им все богатства восточных и полуденных царств и, видя, что северцы все равно мнутся, обещал им показать тайную дорогу на Царьград, по какой можно добраться до самого дворца василевса всего за один переход и при том не встретить на пути никакого войска и никаких стен, то есть -- никакой обороны. Но было уже поздно: все аварские свитки сгорели.

Узнав наконец об этом, еврей сам побледнел, а его густая борода стала прозрачной, как вода. Он посыпал свою голову пеплом, оставшимся от свитков, и сказал северцам, что им никогда не обрести истинной мудрости и все они теперь обречены задохнуться от чужого языка, слова которого забивают грудь, как песчаная буря. Сказав все, что хотел, мудрый еврейский торговец выплюнул на землю щучью косточку и уехал назад, очень торопливо сворачивая перед собой свою дорогу.

От недоброго пророчества северцы немного приуныли, однако ночью скиф-Замолксис подал им из кургана скифский кувшин с подземной водой. Испив ее, северцы тут же забыли опасный, хоть и мудрый, язык и, спохватившись, сами заторопились домой.

Скиф-Замолксис оказал им и третью, последнюю, услугу. Ночью он снова вышел из кургана и, покряхтывая, успел-таки собрать до рассвета всех слепых славянских коней, разбежавшихся кто куда. Он обрызгал им морды той же подземной водой, и тогда кони увидели солнце. Скиф-Замолксис подарил храбрым северцам деревянный ларец, весь обитый всякими золотыми зверями, сказал, чтобы положили в тот ларец самое дорогое сокровище, и тут же камнем пошел на дно своего кургана.

Воины отрезали от тура-кургана по куску мяса, положили под седла и отправились в сторону дома.

А над тем местом, где обры просыпались дождем, сильно отдававшим тухлятиной, еще долго стояла кроваво-алая радуга.

В ту пору оставшиеся в домах северцы ждали вестей, кто кого окончательно одолел на Поле, и все никак не могли дождаться. Вдруг смотрят: плывет по реке против течения боевой топор, а при при нем, крепко держась за топорище, отсеченная до основания плеча рука. Самые зоркие опознали в ней княжью руку, и тогда все обмерли и от страха целый день и целую ночь не могли двинуться с тех мест, на которых стояли.

А руку с топором прибило к высокому берегу, на котором тогда не было еще никакого града.

Опомнившись, северские стали думать, что это за примета, каково знамение и что делать с рукой. Полагали, что все славянское войско пало в сече с аварами. Одни старцы говорили, что теперь на том открытом месте, куда пристала грозная рука, надо смело селиться -- такой знак подает князь из ирия, а другие сомневались: как теперь селиться открыто, если скоро придут авары со своей последней, самой лютой местью. Те, кто потрусливее уговаривали тех, кто посмелее, похоронить руку, будто самого князя целиком, а всему племени уходить навсегда в дальние леса, на поклон к прокопченым кривичам.

Пока толковали и сомневались, боясь подойти к берегу, княжья рука с топором потихоньку взобралась на кручу, достигла леса и принялась валить деревья.

Тут уж и самые мудрые, и не самые мудрые северские волхвы решили не мешаться под княжьей рукой со своими советами.

Ловко работала рука. За день одной-собой левой положила не один десяток лесин и принялась возводить такой ладный и грозный кремник, на какой еще ни у кого ни духу, ни разумения не хватало.

У хитроумных полян в их Кыеве на реке Данапре всего-то натуги доставало -- поднять тын крепостью в один дубовый ствол, тесаный да заостренный так, чтобы вороне неудобно садиться, а перед тыном набросать вал, который походя кнутом да с одной же левой и перешибешь. Иных племен и вспоминать нечего, никто еще не умел добрых стен ставить: древляне -- те из нор остреливались да с елок метко шишками бросались, а кривичи и прочие словене перед тем, как жилища бросить и в лесах укрыться, сбивались в кучу и забрасывали врага своими огромными меховыми шапками, которые они в иное, доброе и безопасное, время, не снимали ни зимой, ни летом. Шапки, похожие на филинов, налетали стаей, махали ушами, как крыльями, и многих пугали.

Княжья рука теперь показывала, какую славу должны держать отныне северцы Туровы. Стены рубила хитрые -- и в обло, и в лапу*, -- высокие, так что у глядящих на работу северцев шеи начинало ломить. Стены кичились оконцами для меткого глаза и мостками-заборолами* для сторожи и обороны града. По концам прясел рука ставила вежи, на которые вороны побоялись взлетать. На такую высоту духу у пернатых уже не хватило. Вежи росли непростые -- с башенками-кострами и обламами* для стрельбы прямо в подножие стен.

Дивились северские и новому кремнику, и княжьей руке, не знавшей устали. Когда отлетела в сторону последняя щепка и рука отложила топор, думали, что наконец угомонилась и отдохнет, но ошиблись. Шуяя направилась на ближайшее болото и обогатилась там железным самородком, который приволокла по полю в кремник. Так северцы Туровы узнали, что около их нового града много руды, и княжья рука указывает им на самое важное дело.

Оставив самородок своим живым соплеменникам, рука князя облюбовала себе стожок сена, чтобы передохнуть и расправить затекшие пальцы.

Тогда северцы, стоявшие до того часа, как вкопанные, опомнились и стали рядить, что им теперь делать, какой почет княжьей руке оказать и как эта левая будет теперь ими править.

Решили начать со священного пира-братчины.

Только поставили посреди нового кремника долгие столы, только выставили на них меды, как запылила вдали рать, возвращавшаяся с победой над страшными обрами. Как раз успели воины к началу великого пира. Сели за стол и стали повествовать о том, что случилось на Поле. Дивился род. Дивились и воины рассказам соплеменников.

Ларец, подарок скифа-Замолксиса, поставили посреди стола. К тому часу ларец был полон золотых ромейских монет, которые рать подобрала на Поле. Думали о том золоте, как о главном для всей жизни сокровище. Тут княжья рука тихонько сползла со стога, где отдыхала после великих трудов. Никто не приметил, как она без всякой помощи оказалась на столе. Княжья шуяя дотянулась до ларца и безжалостно, будто золу из ведра, вышвырнула из него все ромейское золото. Северцы поразевали рты, а кто-то едва не подавился сладким куском насмерть. Рука же убралась в ларец и сердито захлопнула за собой крышку.

В тот же миг с треском расселись доски стола, а под самим столом расступилась земля, и скифский ларец ушел-ухнул под землю посреди нового кремника.

Так и не стало у северцев заботы, как им благодарить за труды княжью руку и что с ней делать. Рука легла в основание града и, поднимаясь наверх в худой час, отбивала вместе с живыми северцами набеги булгар, угров и пахнущих чесноком хазар.

С той поры Туровы стали рубить свои дома-избы выскими, с горницами, под стать стенам и вежам. Гладели Туровы из них на все прочие северские роды сверху вниз и гордо топали по крепким, сухим половицам. Стыдно стало строиться ниже и проще, да и княжью руку прогневать страшились.

Кольцо святилища Даждьбожьего лежало на опушке леса. От самого града -- в трех сотнях молодых шагов и в шести сотнях старых. Жрец Богит опасался, что не успеет выпрясть из ветхих волокон своего дыхания такой крепкий заговор, которым можно опоясать град и надежно оберечь его от взгляда княжича Стимара, третьего сына князя-воеводы Хорога. Вот-вот весь град Турова рода мог сгореть дотла в его пристальном взгляде.

Перед вратами Дажьбожьего круга стояли двое близнецов, младших Туровых, рожденных князем от второй жены семь весен тому назад. Теперь они жили при старом жреце и помогали ему передвигаться по земле, как два живых, легких посоха, а вернее, как два бычьих пузыря на воде. Сам Богит полагал, что, не опираясь на их плечи, уже на десятом шаге опустится в землю по колено, на сороковом -- по пояс, а на сорок первом -- по самую шапку. Так был он древен годами.

Близнецы смотрели на старика и жались друг к другу. Им стало страшно, когда Богит вдруг замер, так и не сойдя с самого края священной земли, закрыл глаза и обратился весь в безмолвного идола. А к деревянным идолам старшие еще запрещали близнецам подходить близко.

Малые увидели, как на белых ризах жрецах зашевелился узор, замерцал вышитый на них круг Солнца, завертелся, и через край-порог священной земли потекла им прямо под ноги полотняная река. Они едва успели расступиться перед ней, а река-дорога устремилась к граду, в одно мгновение достигла его и окружила непреодолимой защитой.

-- Пришел брат ваш, Туров,-- раздался над близнецами глас жреца Богита.-- Настал час встретить его.

-- Где же наш брат? -- изумились близнецы.-- Где будем встречать его?

-- С четырех сторон...-- сумрачно и непонятно отвечал старый жрец.-- С четырех сторон... Торопитесь. Обегите кругом града и тогда увидите своего брата. Зовите свет Дажьбожий, как я учил вас, просите Даждьбога показать вам брата вашего -- и увидите.

И младшие Туровы побежали к граду по полотняной дороге, призывая себе на помощь свет Даждьбожий. И как только они обежали вокруг всего града, так сразу растаяла у них под ногами белая дорога. Однако своего брата они так и не увидели.

Тем часом княжич Стимар стоял на западной стороне от града, на краю высокого берега, откуда были видны все вежи, все прясла кремника и почти все дома.

Стимар перебирал глазами каждую вежу, каждый сруб, как перебирал когда-то те вещицы, что по осени отец привозил из своих походов на Поле.

В те лета и зимы, когда Туровы братья еще резвились, как щенята, и их еще не подпускали к Дому Воинов, к святилищам и погосту, все их медвежьи охоты, походы на далеких и грозных врагов, и великое, опасное Поле -- все умещалось здесь, на двух пядях земли, среди плетней, амбарных закоулков и крохотных двориков, усеянных овечьим пометом..

У отца были настоящие дороги, настоящие враги и настоящее Поле. Но теперь среди Туровых его сын Стимар, третий, младший княжич, уже владел самой долгой дорогой из всех в ту пору ведомых северцам дорог. Он прошел ее в оба конца и обрел мудрость, не доступную его отцу, храброму князю-воеводе. Увидев свой град по прошествии девяти лет и зим, проведенных в золотой клетке, княжич вернулся и прозрел уже издали, что и сам град Туров не велик да и Поле вовсе не так велико, как казалось когда-то не только малым, но и старшим.

Княжич посмотрел издали на град Туров и захотел построить свой град, уже ведая, что сможет обойтись без вещей руки прародителя Тура.

"Дерево горит. Дерево истлеет и уйдет в землю,-- думал Стимар, невольно следя за двумя малыми, которые бежали во весь дух вдоль стены кремника.-- Как листва осенью. Теперь я знаю. Я привезу сюда камень. Белый, как свет. Я возведу новые стены, которые не сгорят никогда. Царьград старше моего рода и старше всех исконных родов северского племени. Я привезу сюда искусных мастеров-каменщиков. Будут мостовые, как в Царьграде. А вокруг до самого леса выложу по земле мозаики. Станут дивиться сами ромеи. Я возведу храм. Такой, что будет выше даже Софии Премудрой*. Пусть весь град уместится в моем храме. Я привезу сюда отца Адриана. Он станет епископом для моего рода. Я попрошу за него василевса. Так будет. И тогда меня благословит стать василевсом сам апостол Андрей*."

-- Княжич! С кем ты говоришь? С сонными мухами? -- донесся сзади веселый голос слобожанина, без опаски оставившего за чужими межами всю поклажу своих обережных заговоров и пришедшего за княжичем налегке.

"Не хватит нынче твоего разумения, Брога",-- усмехнулся мудрый княжич.

Тогда старый жрец очнулся и наконец переступил через кольцо святилища, поняв, что наделенного опасной мудростью последыша придется встречать ему самому.

-- Здороваюсь с градом,-- вслух ответил через плечо Стимар.

-- Негромко здороваешься, княжич. Не в силу. Верно, велишь граду принять тебя, как надумал? Без величания?

-- Без величания, Брога. Успеется...-- радостно вздохнул княжич, уже увидев свои мостовые и мозаики, белые каменные стены и храм посреди разросшегся втрое новыми каменными стенами кремника.

-- Проведу тебя прямо к кремнику, никто не приметит,-- пообещал Брога.-- Покажу тебе нашу, слободскую тропу. Волчью.

Княжич изумленно обернулся.

-- Волчью, княжич...-- с удовольствием повторил Брога.-- Вам, Туровым, не ведома. У вас свои тропы, у нас свои.

-- Отдаешь свою тайну, Брога?

-- Отдаю, княжич. Нынче мой дар.

Туровы тоже издревле держали такие потайные тропы, которые вели и к Слободе, и в землю рода Всеборовых, и к иным соседям.

Протаптывали их, ходили по ним и заговаривали свои следы только малые. Друг другу и передавали их -- братья братьям. По обычаю, прокладывать такие тропы в земли инородцев и устраивать на них засады можно было только до совершеннолетия, до дня посвящения в воины. После того дня эти забавы считались уже зазорными, хотя и не запретными. Все знали, что молодшие из чужих родов могут подобраться к овчарне, или к овину, или же к самому тыну, так, что и своя собака их не учует, и сторожам разве что мышь померещится. Ведь у молодших были свои крепкие заговоры, иные не слабее княжеских. Однако все старшие ведали и то, что вреда от тех вылазок немного, а пользы для будущих охотников и воинов -- вовсе немало. Недаром даже князья, сойдясь на межевом сходе, порой начинали разговор с того, что хвалились между собой своими детскими тропами, божились друг перед другом, что могут привести соседа с того места прямо в его собственный кремник, не попавшись на глаза даже сороке.

Теперь слобожанин Брога, подтвердив свое тайное побратимство с Туровым княжичем, был готов нарушить старый обычай и гордился своей новой силой. Он еще той весной, когда спас княжича, пообещал ему показать слободскую, волчью тропу, да летом не привелось -- братья мешали,-- а уже на исходе того лета княжича увез за моря, за дола ромейский корабль.

Привязывая кобылу к дереву, Брога хищно скалился и сверкал глазами. Он предвкушал старую забаву и радовался наперед.

-- Не великоваты мы теперь стали для твоей тропы? -- засомневался княжич.-- Поди, уже не за мышей примут, а за настоящих волков.

-- Мое обещание было,-- напомнил Брога.-- Нынче можно. Нынче сын Турова князя вернулся. Нынче все можно.

И он повел княжича к Большому Дыму по тропе, проложенной и заговоренной молодшими слободскими охотниками.

Ступив на тропу, княжич хотел было перекреститься, как велел ему делать отец Адриан на всех заговоренных, поганых местах. Но Стимар чуял, что крестным знамением навсегда погубит здешнюю, нахоженную тропу и теперь не на царьградской, а на своей, на северской земле, обидит Брогу, доверившего ему свою родовую тайну. Он уже было поднес руку ко лбу, но заколебался, а тот, второй человек в его душе, которого он привез с собой из Царьграда, стал его укорять и велел слушаться мудрого отца Адриана.

Брогу будто кольнуло в спину, и он оглянулся:

-- Никак побоялся, княжич, нашей тропы? -- гордо удивился он.-- Не бойся. Добро заговорена.

И княжич опустил-таки руку, устыдившись погубить тропу своего побратима, который первым встретил его на родной земле.

На глаз эту тайную дорожку и вовсе нельзя было различить. Только земля под ногой показалась княжичу чуть мягче, чем в стороне от нее. Он так привык ходить по каменной тверди, ровной и гладкой, что еще на слободском лугу его слегка покачивало, и даже чудилось ему там, что идет он не по земле, а по мягким тюфякам дворцового гинекея.

Тропа сначала спускалась в глубокую балку, так что град ненадолго пропадал с глаз, потом, вновь выведя "лазутчиков" наверх, начинала замысловато петлять среди ольховых зарослей, пока наконец не выпрямлялась прямо у зерновых амбаров перед градом.

Родные запахи и звуки, особенно глухой перестук в кузнях, и горьковатый дух тянущегося из кузен дыма, тревожили и волновали княжича, и он все норовил соступить с тайной тропы. Брога едва успевал вовремя схватить его позади рукой и вернуть на свой след:

-- Приметят, княжич. Испортишь всю охоту,-- укорял он шепотом.

Тропа так и продолжала вести -- от амбара к амбару. Охотники перебегали от сруба к срубу, вжимались в темные бревна, пахшие старым обжигом. В одном месте княжич провел рукой по седым лохмотьям мха, торчавшим между бревнами. Мох рассыпался и дымком соскользнул вниз, под ноги.

"Дерево истлеет,-- вновь подумал княжич.-- Придет век, когда никто уже не вспомнит о Туровом роде... Теперь я знаю. Я привезу из Царьграда настоящего летописца."

Кто-то из Туровых, тем временем, проходил мимо, кто-то поблизости хлопотал у овинов, не замечая пришельцев. Брога все чаще оглядывался, хвалясь слободской тропою, и хитро подмигивал.

Наконец тропа вывела прямо под самую высокую, угловую вежу кремника. Вал у подножия деревянной башни был усеян яблочным огрызками.

Брога вдруг замер и, подняв руку, растопырил пятерню:

-- Княжич! Дальше -- поворот. Можно по тропе идти прямо в кремник. Что велишь?

Стимар растерялся и стал озираться по сторонам. Место было открытым, не считая плетня козьего загона. У малых только бы макушки над плетнем сверкали, а Броге и княжичу плетень приходился по пояс. Рядом не было никого, но те Туровы, что ходили стороной по своим делам, даже их собаки, -- все словно нарочно отводили от "лазутчиков" глаза. Добро была заговорена слободская тропа.

-- Глянь, кто там, на веже, яблоки грызет,-- не придумал ничего более важного княжич.

Брога оставил тропу, быстро взбежал на вал кремника и, задрав голову, стал приглядываться под облам, в длинную щель-бойницу под нависавшим выступом сруба в верхней части вежи.

Из той бойницы, предназначенной для стрельбы в подошву стен, вылетело цельное яблоко и едва не угодило Броге в лоб.

-- Рат! -- в полный голос кликнул слобожанин того, кто "стерег" вежу.

Княжич затаил дыхание: Брога назвал не чужое имя. Рат приходился ему племянником. Когда княжича забирали к себе ромеи, Рату шел девятый год.

-- Чего тебе, Слобода? -- донеслось сверху.-- Шустро подобрался.

-- Да вот думаю Турову яблоньку обтрясти.-- И Брога крепко уперся руками в вежу.

-- Гляди, вчерашний дождичек стрясешь...

Брога успел спрыгнуть с вала, едва не попав под "дождик" веселого Рата, любившего, как и Уврат, всякие злые каверзы.

-- Ромеев, небось, уже видал,-- донесся голос с башни,-- раз давно мышкуешь.

-- Как же, видал,-- важно усмехнулся Брога, подмигнув княжичу.-- Два рогатых да три кудлатых...

-- А шесток -- ты без порток! -- опередили с башни.

-- Теперь-то что, велишь, княжич? -- растерянно зашептал Брога.

-- Зови его за раками,-- велел Стимар, вспомнив, что для Рата в давние времена то была самая любимая охота.-- На Свиной Омут... Скажи, что княжич зовет.

Брога передал.

-- Какой княжич? -- удивилась вежа.

Сердце у Стимара вдруг гулко застучало, словно молот в ближайшей кузне, и он не выдержал -- вышел из защиты слободской тропы и твердым шагом подступил к веже.

-- Слезай, Рат! -- крикнул он, довольный, что ошеломит родича.-- Стимар тебя зовет! Или у тебя с твоими раками уже договор на меже?

Брога гоготнул позади.

На башне затихли. И вдруг в ее утробе загремело что-то, будто котел уронили на лестнице.

-- Княжич?! -- донесся сверху чей-то испуганный голос, не Ратов.

-- Он! -- изумленно подтвердил Рат.-- Выколи мне глаз, он!

Снова гулко, еще громче загремело внутри вежи, и сама вежа будто покачнулась из стороны в сторону.

-- Княжич Стимар! -- раздался крик уже внизу, за стеной кремника.-- Княжич Стимар вернулся! Встречайте!

Весь град внезапно зашумел, как людное торжище. Во все стороны сорвались со стен и тына сороки да галки.

Первой к княжичу подскочила под ноги собака, но, поджав хвост, залилась испуганным лаем и попятилась.

Брога, почуствовав, что праздник чужого рода не для него, тоже стал отступать и, когда княжич поднял на него глаза, только развел руками и рассеянно пробормотал:

-- Гляди-ка, все признали, а эта холопка не признала.

Лай донесся и до ушей старого жреца Богита, и до ушей силенциария Филиппа Феора, и оба насторожились. Богит увидел над градом кроваво-алую радугу и пуще устрашился того, что уже ничем не предотвратит беду, грядущую вместе с княжичем в кремник. Силенциарий же вспомнил, как однажды из цареградской ночи донесся подобный этому лай а потом, спустя много дней, ему рассказали, что собака лаяла перед воротами на человека, принесшего в город чуму.

-- Ничего. Скоро признает,-- надеялся княжич Стимар, радуясь заклубившейся вокруг него суете.

На закате того же дня, в который, словно в прорубь посреди омута, провалились все девять лет и зим цареградской жизни, княжич Стимар посреди глухой рощи, окружавшей Дом бродников, сидел на его гнилом крыльце, и пытался вспомнить все страшные события, успевшие произойти перед вратами кремника еще до полудня.

Минувший день казался ему теперь чужим темным домом, по которому его стал неохотно водить какой-то незримый хозяин. Хозяин дома держал в руке светильник. Проходя мимо предметов, он ненароком освещал их, и Стимар не успевал ничего толком разглядеть и соединить предметы в единую мозаику-картину.

Он замечал то рыжую собаку, испуганно поджавшую хвост, то растерянные глаза Броги, то его круглую блестящую серьгу, то чью-то поднятую руку, то остановившееся в стороне колесо.

...Открывались перед княжичем врата кремника, и навстречу ему устремлялись две вереницы сестер в белых срядах. Сестры несли на вытянутых руках маленькие пшеничные снопы и пели величальную. Княжич присматривался к сестрам, старался всех узнать -- и старших, и самых младших, что родились, пока он жил в сорока птичьих перелетах от Большого дыма, и по лицам старался угадывать их имена.

Между вереницами, замыкая их ход, торжественно ступал сам князь-старшина Вит, держа в руках родовой священный меч Дар.

Стимару казалось, будто он сам плывет в лодке между вереницами сестер навстречу князю, и теперь, в своем воспоминании, ему очень хотелось оглянуться назад. Но в воспоминании, как и в недобром сне, нельзя оглянуться.

Князь-старшина приблизился, поднял на руках меч, и стал произносить имена. Так, остановившись перед княжичем, он повел ему навстречу череду-вереницу предков от седьмого колена Турова.

Удар грома, которого не слышал никто, кроме старого жреца Богита и княжича, прогремел вместе с именем его старшего брата, первенца князя-воеводы Хорога и Лады, Коломира. Своего старшего брата Стимар любил больше всех, даже больше отца.

Оглушенный громом, княжич упал ничком, ударившись коленями и ладонями об землю, и земля отозвалась эхом и гулко треснула под ним, как лед над омутом той далекой весною. Но теперь оцепеневший на месте Брога уже не имел сил вытащить побратима из страшной полыньи.

Великий страх закружился вихрем, унося имена предков.

Вместо имен в свисте и гуле вихря послышалось только одно зловещее слово:

-- Волкодлак!

Вскрикнула одна из сестер, первой увидевшая оборотня, и, когда все обмерли и оцепенели, прозревая от ее крика, то зловещее слово замерло и повисло над градом красной радугой-заревом.

Когда боль, вспыхнувшая в груди, стала стихать, княжич приподнял голову, и увидел перед собой белую дорогу, тянувшуюся к нему с небес. По этой льняной дороге опускался вышитый на ней круг солнца.

Над княжичем стоял старый жрец Богит.

-- Глас Дажьдбожий! -- невольно позвал его на помощь Стимар.

-- Княжич Стимар! -- словно издалека, с высокой кручи, донесся до него голос волхва.-- Найдешь ли силу подняться?

С великим трудом поднимая над собой небо, княжич сумел встать и распрямиться в полный рост. Земля все еще покачивалась у него под ногами, как зыбкая льдина.

Лицо волхва казалось мертвым, глаза его смотрели в темную бездну. Он медленно поднял руку, и княжич похолодел, увидев между собой и родом обережное кольцо:

-- Зачем, глас Дажьбожий?

-- Посмотри вокруг, княжич Стимар,-- повелел Богит.

Вихрь страха разбросал всех, кто был перед вратами кремника, кто пришел встретить сына князя-воеводы с радостью и восхищением, как самого князя. Сестры, разлетевшиеся, как белые перья, скрючились на земле и от страха прятали лица в траву. Многие Туровы стояли на коленях, шептали заговоры и тоже страшились поднять глаза от земли. Сам князь-старшина стоял поодаль, сгорбясь. Он держал священный меч наперевес и изготовился защитить род от страшного пришельца.

-- Они видят волкодлака, княжич Стимар,-- рек старый Богит.

-- Где он, глас Даждьбожий? -- стуча зубами от нахлынувшего озноба, еле выговорил княжич.

-- Там, где стоишь т ы, княжич Стимар,-- отвечал волхв.

-- Здесь стою я сам, глас Даждьбожий! -- не верил княжич.

-- Род видит волка,-- твердо повторил жрец.

Солнце на его белых одеждах опускалось в тучу. День угасал в мутно-алых сумерках.

-- Я слышу тебя, глас Даждьбожий, ты говоришь со мной, -- с трудом выдавил из себя княжич не звериный хрип, а человечьи слова.

Он тщетно пытался задержать в памяти слова Богита, но они все сразу пропадали, улетая, будто ночные птицы, которых не раглядишь.

-- Я вижу обоих, княжича и волкодлака,-- сказал Богит и позвал: -- Воин-инородец, подойди ближе.

Рядом появился бледный и растерянный Брога.

-- Кого видишь ты, чужеродный? -- вопросил Богит, обратив на него взгляд.

-- Глас Даждьбожий, я вижу княжича Стимара, сына князя-воеводы Хорога,-- хрипло отвечал слобожанин.

-- Кого видишь ты? -- повторил волхв свой вопрос.

-- Княжича Стимара! -- стоял на своем Брога.

И в третий раз вопросил его старец, и тайный побратим княжича дал тот же ответ.

-- Кровь,-- сказал волхв.

Он снова обратился к Стимару.

-- Кровь. Тебе испортили кровь, княжич Стимар,-- изрек он и только теперь опустил руку, сотворившую обережное кольцо.-- Ромеи испортили тебя. Твой отец не послушал моего слова. Вот минуло девять лет. Ныне род видит волка.

-- Я же стою здесь,-- снова прошептал Стимар, не в силах поверить.

-- Смирись, княжич,-- горько вздохнул Богит.-- Ныне тебе не войти в град. Порча сильна. Тебе должно очиститься. Придет час -- я призову Даждьбога. Твое сретенье еще грядет. Настанет день величальной. А ныне ступай во Немеженную Рощу, к Дому бродников. Помнишь ли дорогу?

-- Я не инородец! -- со стоном выдавил из себя княжич.

-- Пойдешь старой тропой, детской,-- велел Богит.-- На полуденной стороне Рощи ныне есть сторожа для бродников приходящих. Ожидай меня там. Теперь торопись. Не мучай род. Они не могут долго смотреть.

Всем хорошо известно с глубокой древности, что жрецы и волхвы никогда не имели своей собственной памяти. Время выпадало на их глазах, как выпадает на траву вечерняя роса. Когда жрецы возвращались в свои святилища, дни по каплям стекали из их глаз в озеро, не видимое для непосвященных, простых смертных. Упавший в озеро день разбегался по его поверхности тонким водяным платом, а поверх потом, спустя один рассвет и один закат, ложился прозрачный слой-пенка нового дня.

У жрецов не было своей памяти. Зато, задержавшись на берегу своего тайного озера хотя бы на одну стигму бытия, они могли увидеть каждый из принесенных ими дней в отдельности или же все разом. Задержавшись чуть дольше, они без особого труда прозревали глубины времени, вылитого в озеро их предшественниками, жрецами-пращурами. Если из глаз жреца вытекало все его время, а он продолжал пристально вглядываться в глубину, тогда он мог прозреть самое начало времен, дно, твердое только с другой стороны, с той, где времени еще нет. Тогда он видел красные зрачки того, что было во мраке перед приходом богов, а те красные зрачки начинали видеть самого жреца.

Старый жрец Богит едва не ослеп от жгучей росы минувшего дня. Он встал на кольце-берегу святилища Даждьбога, и две багровых капли упали из его глаз, всколыхнув кругами уже неподвижное, стылое время.

Он прозрел и сразу увидел весь минувший день целиком, от берега до берега. Он увидел чужую радугу над градом. Он увидел смятенный род Туров и великий страх рода, поднимавшийся вихрем выше всех веж и кузнечных дымов. Он увидел на земле тень оборотня-волкодлака, что легла за спиной княжича и осталась портить землю тягучим пятном сажи.

Княжич вырос и окреп, но теперь издалека пах ромейским ладаном.

Лицо его стало светлее, но походило на полированный камень, которым хвалятся ромеи.

Он перестал хромать, но ступал легко и осторожно, словно шел по льду, зная, где опасные места.

Он принес в своих глазах ясный и не по годам мудрый взгляд, но в его глазах мерцали чужие звезды.

Его дыхание отдавало ветром, по которому нельзя определить сторону света, откуда такой ветер дует, а на губах княжича остался след от какой-то прозрачной восковой печати.

Княжич Стимар стал похож на своего отца, Хорога, как если бы князь-воевода со дня своего совершеннолетия вдруг перестал стареть и питался бы с той поры только медом диких пчел и летучей осенней паутиной.

-- Вину себе и роду своему сотворил князь Хорог,-- сказал Богит, едва поспевая к вратам кремника и движением руки уже издалека отводя в сторону острие копья, направленное в невиновного княжича.

-- Вину роду своему сотворил князь,-- повторил Богит и теперь, уже на исходе всматриваясь в озеро времени и видя в его глубине другой, далекий день, когда он и вовсе не поспел к вратам кремника, к порогу княжьего дома.

Разве обойдешь-обгонишь вороного княжьего жеребца угорских кровей!

В ту осень, минувшую за девять месяцев до рождения третьего княжьего сына, жрец Даждьбожий был уже очень древен. Так был он древен, что ходя по земле, оставлял следы не сверху, а на глубине в один вершок. Уже в ту пору в густой белой бороде Богита можно было выловить рыбешку с птичьей головой, а его посох каждый день обмазывали сметаной, чтобы в него не врастали пальцы всемудрого старика.

И вот в один из осенних дней Богит услышал топот княжьего коня и, прозрев беду, заторопился ко граду.

В ту осень князь-воевода Хорог вернулся с Поля с несказанно богатой добычей. Он ходил на Данувий и вместе с булгарами взял несколько малых ромейских городов.

Задолго узнали на Большом Дыму, что с великой славой возвращается князь. Лунными ночами на полуденной стороне земли часто сверкали золотистые зарницы. То переливалось на возах и телегах взятое у ромеев богатство. Монет по дороге просыпалось несчитанно, а довезли столько, будто не убыло ни одной. До самого снега вся полуденная дорога поблескивала потерянными денарами, как река в летний день, а жадные до всего блестящего вороны роняли с веток звонкий помет.

Гордым вернулся князь, в силе великой.

В Дружинном Доме полагалось ему провести седьмицу, очиститься от безудержной воли, от степной нечисти, посреди Поля завивавшей гривы и хвосты жеребам тройной косою в единый миг и прямо на скаку.

Но и трех дней не выдержал он, как невмочь ему стало без жены своей, Лады. Он сел на коня, покинул Дружинный Дом и подъехал к кремнику. Весь род оцепенел перед самоуправством князя.

-- Ныне все искупил,-- сказал он князю-старшине, невольно загородившему собой ворота.-- Перунова воля дать мне славу на Поле. Чист я от первого дня. И вся моя дружина чиста от первого дня. Ни один из коней не пал. Никого лихорадка не трясла. Мой день ныне, старшина, а завтра -- не ведаю чей. Отойди.

Рука его еще не полегчала с Поля -- будто малой, отлетел в сторону князь-старшина от одного взмаха в четверть княжьей силы.

Попятились от князя собаки, скуля и прижимая уши. Дымы от кузен, поднимавшиеся в тот ясный день над кремником прямыми столбами, легли в разные стороны.

Трещали и проседали ступени под ногами князя, когда поднимался он в горницу.

А потом, когда он остался наедине с обомлевшей супругой, то в кровле, над горницей, вся расселась щепою князевая слега* и свалился сверху на землю один из заговоренных коньков.

Не поспел к кремнику "глас Даждьбожий", не решился остановить князя издали тайным словом, которое больше трех раз в сто лет и произносить нельзя. От того слова остолбенел бы своевольный князь и врос бы по колени в землю. Оставалось бы тогда вырыть его и отнести обратно в Дружинный Дом, где уже без беды, не торопясь, -- отлить молоком еще не телившейся коровы. Да все равно до следующей весны ходил бы князь немым и глухим.

Только и увидел старый Богит, подходя к кремнику, как над его вратами покосилась белая турья голова и упал с нее на землю правый рог.

Князь вскоре вышел из кремника с помутневшим взором, и Богит не приметил в его глазах зрачков -- только тени бежавших с запада туч.

От князя пахло только что вытопленным из болотной руды железом. Словно отяжелев втрое, он сел на коня, долго не мог тронуть его с места. Потом конь, сдирая копытами сухую кожу с линявшей к осени дороги, двинулся-таки вперед, и князь уехал обратно в лес, ни разу не оглянувшись.

Через девять месяцев, на девятый день травеня*, пришло время супруге князя-воеводы рожать. Весна удалась очень ранней и теплой. Жаворонки, вернувшись с небес, из ирия, запели едва не с Радуницы, однако оставались висеть так высоко, что никто не мог разглядеть их в небесах, даже тот из сыновей Вита, который с полуденной вежи без труда считал пчел на дальних заречных лугах. Пшеница взошла так густо, что сквозь нее руку к земле было не просунуть, да только едва не от самого корня пшеница сплеталась с сорняком в косу. Вестимо было, как по жатве придется расплетать каждый колос в отдельности, и все ломали головы, что это за невиданная примета. То ли полевика чем обидели, то ли в роду ждать какой-то немыслимой путаницы и нестроения. Даже Богит не ведал, что грядет.

И вот на девятый день травеня стало ясно, что не сможет разрешиться Лада. Плод уперся ногами в чрево и словно бы не желал выходить на белый свет. На огромном животе княжьей супруги алыми жилками выступил невиданный узор, и, если бы ромейские мудрецы в тот роковой час подошли бы к ее ложу на банной лавке, то потом, много поразмыслив, сказали бы, что на чреве княгини показалось, как на пергаменте, все их ромейского царство, видимое разве что только с вышины ангельского полета.

Князь Хорог, помня о предостережениях Богита, задержался в ту весну дома, несмотря на ропот готской дружины. Он стал дожидаться своего третьего сына.

Наконец и сам прозрев близкую беду, он сник и стал смотреть на Богита, как на последнего спасителя рода.

-- Вот твой урожай, князь,-- без жалости сказал ему Богит.-- Не в добрый день сеял, не с верной руки -- не добро и пожнешь.

Для трудных родов княгини на берегу реки поставили обыденную баню*. Срубили ее по-особому -- в реж, с пазами между бревен, так что свет пронизывал ее всю насквозь. Богит велел всем Туровым распустить пояса и развязать все узлы, что найдутся во граде. Распахнули все двери. Раскрыли все клети, короба, сундуки, туеса и бочки. Вывернули мешки. Разодрали надвое последний вытканный холст. Наконец девять раз облили роженицу водой, собранной в березовый туес по течению реки. Ни град, ни река не помогли.

Безропотная, тихая Лада с круглым лицом, похожим на утренний свет уходящей с неба луны, проведала лучше бабок и волхвов свою участь. Когда за стенами наступил полдень, в ее глазах еще только поднимался рассвет, а на побледневших губах уже выпали сумерки. Она попросила Богита войти в сруб и приблизиться к ней.

-- Не по мне горюйте,-- прошептала она, роняя слова в сумерки.-- Князя прости, а дитя спаси.

В золотой скифской чаше жрец Богит все утро сберегал росу, взятую из священного озера. Он заглянул на дно чаши и, увидев на дне рассеченное надвое яйцо, сказал князю-воеводе:

-- Твое распутье, князь. Отдаешь ли обоих, берешь ли одного. Сына.

-- Беру сына,-- хрипло отвечал князь-воевода.

Пот, пахший загнанным жеребцом,тек с князя ручьями.

-- Беру сына, старый,-- повторил он.-- Что велишь, старый?

-- Не я велю,-- отвечал Богит.-- Нынче твоя вина велит. Ты -- князь. Веление одно. Сечь.

Князь просил у супруги прощения и ронял слезы в наступавшую на ее губах ночь.

Когда он отошел от скамьи, по его волосам и по бороде струями-змейками стекала на рубаху седина.

Он покинул сруб, крепко встал на земле у входа и, разодрав на себе рубаху снизу вверх, острием ножа рассек себе кожу от пупа до грудины.

-- Вижу врата! -- прошептала княгиня, когда в ее глазах встало солнце.-- Ирий! Откройте мне!

Когда первая капля княжьей крови упала в землю, выгнутый серп священного лезвия потек серебристой тонкой струйкой по чреву княгини Лады, рассекая надвое все ромейское царство. В Царьграде, посреди перехода между верхним дворцом и нижним, треснула сверху донизу настенная мозаика, изображавшая райские сады. И раскололась под самим дворцом одно из гранитных водохранилищ с пресной влагой, затопив половину зерновых подвалов и подземных ходов, прорытых для спасения василевсов от их врагов..

Шумно вырвались из чрева княгины воды, вынося на свет неподатливый плод, третьего сына князя-воеводы Хорога.

И столь велики были плодные воды, столь долга была пуповина, что плод понесло из сруба под ноги князю, а у него из-под ног -- прямо в реку. Замер князь, глядя, как река обмывает сына и, подергивая за пуповину, как за жильную лесу, тянет его за собой в полуденную сторону света, рямиком к ромейскому царству.

-- Бери сына! -- велел Богит.

-- Пусть уносит! -- оскалившись по-волчьи, вдруг прохрипел князь.-- С ним смерть моя!

-- Бери, князь, не гневай Мать-землю! -- громовым гласом рек жрец Даждьбожий.

И очнулся князь Хорог, и бросился в реку, и вынес из текучей воды сына, испачкав его уже своей черевной кровью.

Так родился княжич Стимар.

Как только Богит пригляделся к долгой пуповине, то увидел, что вся она испещрена ромейскими буквами, вся свита-сплетена из этих чужих букв. Пуповину не могли перерезать ни на мече, ни на каленой стреле. Перепробовали все, даже кузнечный молот и простой серп. Пуповина поддалась только тогда, когда ее стали резать на ребре золотой ромейской монеты, принесенной по велению самого Богита.

Тихая Лада почти не мучилась и умерла, когда на ее губах миновала ночь и показался холодный рассвет.

-- Что же будет, старый? -- вопросил князь, когда над побледневшей княгиней сняли с обыденной бани крышу, когда сам князь свыкся с нелегким днем, вернулся в себя и кровь запеклась змейкой на его чреве.

-- Богатым быть твоему сыну,-- хмуро, через плечо, отвечал ему жрец.-- Сохранит он сокровища твои и преумножит. А то и до Царьграда дойдет, сядет в нем самим василевсом.

Сказал так Богит и сразу пожалел о сказанном. Он хотел укорить князя, уязвить его, а вышло обратное. Князь приободрился, расправил плечи, гулко вздохнул.

-- Хоть какой толк,-- сказал он.-- Коли уж не в реку... коли уж не волхвом ему стать.

Намекал князь на самого Богита. Кому случалось родиться у северцев да и у прочих племен нелегко да с чудесами, тому прямая была дорога -- сделаться с годами ведуном, жрецом, вещим старцем.

Сам Богит был из прямой Туровой лествицы, а не стал ни князем-старшиной, ни воеводой, никогда не ходил на Поле и не брал в руки меча. Он родился весь перевитый и удавленный пуповиной. Первую седьмицу был он холодным, как уж. Отогревали его и в печи, и в разверзнутом чреве только что заколотой овцы, проносили много раз через расщеп в молодом ясене. А на восьмой день Солнце вдруг закатилось не за лес, а прямо за зыбку, в которой качали полуживого младенца. С того заката Богит пошел жить в полную силу, а его зыбка все лето зарастала буйным, цветастым разнотравьем, хотя мамки и выпалывали из нее всю траву с корнями не единожды.

В стороне от кузнечных дымов, с холма у погоста, поднялся к небесам погребальный дым-путь, по которому душа княгини направилась к светлому ирию. Все, запрокинув головы, смотрели ей вслед. Не только Туровы, но и соседи их, Всеборовы и прочие роды замежные, в своих кремниках и посадах, кто на берегу, кто на лугу, кто на опушке -- все в округе, ближней и дальней, кто мог увидеть дорогу, потянувшуюся с земли к небесам, все остановились, оставили свои дела и заботы и стали провожать взглядом легкую северскую душу, вставая на цыпочки.

Соседские князья пришли к Туровым на поминальную страву. Они навели на межах особые мосты-однодеревки из ясеня. По таким мостам можно было пройти только два раза: туда и обратно. Потом их полагалось сжечь. Придя, соседи вместе с Туровыми вдоволь посмеялись над Смертью, которой как всегда достался в богатство только остывший дым. Потом они узнали, что душа княгини Лады поднялась в ирий, оттолкнувшись от своего третьего сына, как отталкивается от воды, чтобы подняться на крыло, лебедь или утка.

И сыну ее предстояло, судя по всем приметам, взять со славой все ромейское царство. Так сказал соседям князь-воевода Хорог. Приснился ему сон, будто третий сын его сидит на высоком седалище, усеянном драгоценными камнями, а из-под ног его течет река из золотых ромейских монет.

Соседи дивились знамению, а старый жрец Богит предчувствовал, что тяжелая роса этого дня вытечет из его глаз в священное озеро и не останется наверху, а впитается в самую глубину времен, где светятся красные огни-зрачки дородной бездны.

Князь повелел, чтобы первый месяц последыша заворачивали не в его рубаху, а в ромейскую шелковую тунику. Когда княжич мочился в нее, ни одна капля не оставалась в материи, а все стекало ручейком на пол и очень быстро, безо всякого следа уходило в щели. Поэтому последыша держали в зыбке с маленьким отверстием, какой бывает у бурдюка.

До полного года его не выносили за порог отдельной маленькой горницы и не показывали никому, кроме Богита. Потом стали выпускать под присмотром и особой заботой мамок. Последыш рос, ничем не отличаясь от других Туровых, разве что немного прихрамывал через шаг то на правую, то на левую ногу и потому, от хромоты, выдался похитрее остальных братьев. Поначалу, правда, его следы мамки и челядь тайком от князя расковыривали, желая найти в них ромейские монеты, но не находили.

Никаких чудес не случалось с последышем, однако на четвертый год жизни появилось у него одно свойство, которое стало тревожить Туровых и заставляло мамок подолгу перебирать разные заговоры, не зная толком, какой подойдет вернее -- от прилога и безумия, от порчи и притчи, от скорбей и злобы. Случалось, начнут княжича одевать-обувать не так, как ему в тот день по душе, не с того рукава, или же сам он споткнется где-нибудь, ударится -- тогда вдруг замрет, как вкопанный, побледнеет, в глазах не найдешь ни слезинки, скорее сам обожжешь себе веки, коли будешь долго к нему приглядываться. И нельзя было подходить к нему близко, пока сам не остынет. Иначе кинется, как зверь, -- и уж не попало бы тут ему под руку чего-нибудь тяжелого или острого. Подпускал одного лишь старого Богита и Коломира. Старший брат мог подойти, погладить младшего по голове. Тогда последыш отмирал, и к нему, вслед за Коломиром, начинали подходить собаки, робко виляя хвостами. В той своей злобе последыш мог кинуться и на самого бодучего козла, и даже на быка. Козел опрометью отскакивал в сторону, а бык упирался на месте и только мотал головой, терпя град ударов.

-- Чую, достанется от него ромеям,-- говаривал князь Хорог, сводя и разводя густые брови, которые в ту пору тоже начали седеть по краям, как осенние облака.

Однажды в миг, когда замер и побледнел княжич, в небе, прямо над его головою, словно ударилась об столб и камнем рухнула вниз ворона, переломав себе об землю хребет и крылья.

Старый Богит целую ночь простоял на валу святилища. При свете четырех огней-костров, зажженных на четырех сторонах света и сходившихся в озере спицами медленно катившегося в гору колеса, он всматривался в священное озеро. Ему никак не удавалось прозреть, что же такое сделали ромеи с Туровым княжичем и ради какой своей пользы.

Он заглянул и в тот день, когда последыш едва не утонул в полынье, и княжича, мокрого и озябшего, принесли в кремник. Князь Хорог после того долго стоял на веже, лицом к богатому и древнему Царьграду, а потом пришел к жрецу и сказал, что пора настала. Сами ромеи предложили ему осенью договор: они обучат своей ромейской мудрости любого из его сыновей и будут хорошо платить за долгий союз против валахов, булгар, а заодно -- и против уличей с тиверцами*.

-- Провижу, придет день -- сядет он в Царьграде высоко. Раз тут самого водяного одним денаром со сна поднял,-- говорил князь, а видел перед собой не Богита, а тот край земли, до которого смог достать взглядом с полуденой вежи града.

Старый жрец Даждьбожий молчал, пока в глазах князя не засверкали холодные зарницы, а из его ноздрей не стали валить паром те слова, что он еще сдерживал в себе и не хотел говорить Богиту.

-- Отдаешь сына, как мертвого. Боишься его, князь,-- изрек Богит.-- То боишься, то каешься. Вот и хочешь отдать. Пускай река уносит.

-- Что речешь, старый! -- Брови княза-воеводы сошлись тучами.-- Взять не мне Царьград, а ему. На то вещий сон был. И твое слово, старый. Отречешься ли от своего вещего слова?

-- От слова не отрекусь. Мое слово -- моя вина,-- отвечал Богит, видя внутренним взором, как распадается сеченное надвое яйцо.-- Мое слово -- твой сон. Иные северские роды с твоего слова узнали: не от добра умерла княгиня, но -- к добру твоему, князь. Потому и не прокляли нас вдоль по всем межам. Однако же глас Даждьбожий молчал, а к самому Перуну-богу ты ходок, князь*. Ты и ведай. А только сына отдавать ромеям -- вновь не к добру.

-- То и ведаю, старый,-- надвигался сверху князь,-- что сын -- м о й, и виру сам за него положил в своем же роду немалую. То и ведаю, что Тур-князь ходил до Царьграда, да не дошел. А мой третий сам Царьград вирой возьмет за мать свою... коли за Полем ромеи на меня скверну накинули.

Вечером, когда князь Хорог ушел, а Солнце последний раз отразилось в священном озере, ослепив до полуночи красные зрачки его глубины, Богит вдруг увидел, как по его поверхности порывом ветра проносится день, который еще не наступал и наступит нескоро. Там град Туров, словно оставленный кусок мяса мухами, весь кишел золотыми ромейскими денарами.

Еще глубже заглянул Богит в озеро -- в те дни, что были оставлены-вылиты из глаз жрецами-пращурами.

Он смотрел в те дни, когда по землям скифов и венетов прошел странник из далекой полуденной страны Галилеи. Странник называл себя именем Андрей и говорил, что несет на полуночный край земли сердце, сотканное, как полотно, и скованное, как кольчуга, из слов Бога. Из тех слов он собирался построить там нерушимый город, вокруг которого будут вечно плодоносить поля и деревья. В сам город никогда не смогут войти ни моры, ни лихорадки, и всякий человек, кому хоть раз в жизни доводилось проливать слезы от беды и горя, безо всякого труда найдет в тот город дорогу, а в его сияющих на весь белый свет стенах -- вечное утешение.

Над головой странника всегда стояла маленькая радуга, а его тень на пядь не касалась земли и оставалась ослепительно-белой как днем так и ночью. На закате его тень сама собой рассекалась крестом, начетверо, указывая на все стороны света. Странник звал всех недужных наступать на свою чудесную тень, и те, кто осмеливался ступить на нее, выздоравливали в мгновение ока.

В тех лесах, где он проходил, леший терял свой ветер, как теряет дерево листву по осени, и все украденные им дети сами приходили домой с кошелками грибов, весело смеясь по дороге. На перекрестках дорог навстречу чужеземцу выступали заложные покойники* и, увидев его, собственными руками опускали свои веки и навсегда исчезали под землей, съезжая в глубину, как на салазках по снежному склону. На болотах от его дыхания гасли болотные огни, а на полях целый год серпы и косы не попадали на камень.

Те, кто, слушая речи странника, прошел следом за ним хотя бы три шага, а потом отстал, на три года забывали все обережные заговоры, и, однако, к ним не приставала никакая нечисть.

По дороге, в трех племенах, странник заглянул в озера святилищ, куда жрецы приносили по каплям -- иногда соленой воды, иногда крови -- свои дни. И вот что случалось там: озера высыхали и красные зрачки бездны в тех местах слепли навсегда, покрываясь бельмами из ила или известки. Жрецы же сразу теряли всю накопленную веками память и, к концу дня придя в себя от испуга и беспамятства, вынуждали странника скорее покинуть их земли и больше никогда на них не возвращаться.

Странник говорил, что послан Богом, Который поцеловал его на прощание, как живой человек. Он говорил, что его Бог не стоял вкопанным и безмолвным древоликим столпом, а ходил по всей земле, исцелял недужных, а потом принес себя в жертву и был Сам распят на сухом древе, положив Собою полную виру* за любую вину каждого, кто жил в прошлом и будет жить в грядущем.

Первыми захотели идти вместе с инородцем на край земли, строить светлый город, те, у кого предок в одном из колен приносил собою полную виру за большую вину. Странник повелел им войти по самое сердце в реку. Когда он увидел, как в такт со вздохами и ударами северских сердец стали разбегаться по реке маленькие волны, то начал опускать свою ладонь поочередно каждому на темя и заставлял трижды погрузиться в воду с головой. На третий раз, уже под водой, у северцев на головах загорались волосы и гасли на берегу, оставаясь в целости и распространяя вокруг запах сосновой смолы. Когда они пошли за странником, то позади них тоже засветились тени, хотя и не так ярко, как у самого галилеянина. Они ушли, и больше их никто никогда не видел.

С тех пор на земли северцев еще не раз приходили в темных и долгих одеждах эллины, приносившие слова галилейского Бога. Теми словами их сердца были уже не скованы на огне и не сотканы на ветру, а витиевато исписаны, как пергаментные свитки. Их тени были уже не ярче полной луны, а северские заговоры у них за спиной забывались не дольше, чем до первого "волчьего месяца".

Когда взгляд Богита снова всплыл из глубины озера на самую поверхность, пустив кольца легких волн, жрец увидел, что тень за княжичем легла сажей, золой от паленой шерсти. Из той-то сажи и поднялся страшный волкодлак, распугавший весь Туров род.

Никто раньше не являлся из ромейского царства с такой тенью. Ни один из северцев никогда не возвращался с Поля, волоча за собой такой черный след, вывернутый к небу исподней стороной. Не нашлось в днях пращуров ответа, что же такое содеяли с княжичем ромеи, девять зим и девять лет подряд учившие его древней эллинской мудрости по договору с князем-воеводой Хорогом.

Всю ночь перед священным озером, по которому катилось лежа огненное колесо, маялся старый Богит в тяжком неведении, каким пламенем теперь обносить княжича, какой водой очистить его от наведенного морока.

В глазах слободского воина Броги тот день еще долго сверкал острием нацеленной в него стрелы. Он клял себя за то, что повел княжича "волчьей тропой", нарушив извечный запрет: ведь по таким тропам нельзя водить инородцев, хоть даже и побратимов. Мысли-птицы Броги кружились над ним вспугнутой с тына стаей вспугнутых ворон. Брога думал, что не по чьей чужой , а только по его слободской вине родичи Стимара увидели на месте своего княжича страшного волкодлака.

Он видел, как перед вратами кремника княжич вдруг рухнул ничком на землю, хотя его тень осталось такой же долгой, как если б тот оставался на ногах, возвышаясь ростом над всеми вокруг. Он видел, как все Туровы родичи от страха бросились врассыпную, а все оказавшиеся поблизости холопы-инородцы застыли на месте, как вкопанные, не ведая, не видя, что случилось. Он слышал крики сестер княжича, воочию узревших в своем брате оборотня-волкодлака, хотя сам он и не увидел того, что недоступно оку инородца. Зато он увидел и запомнил сверкнувшую на Солнце, как меч, руку жреца Богита, покрывшую голову княжича и защитившую его от смертельных заговоров и копий.

Старый жрец Туров призвал его, инородца Брогу, и велел ему сказать свое слово. Зоркий глаз слободского охотника-воина не мог ошибиться, и он отвечал, ничего не страшась. Если бы Богит повелел ему зачерпнуть рукой из тигля живое железо, он бы не дрогнул и не ожегся бы.

Он видел, как закрылись ворота кремника и княжич остался один. Все Туровы вдруг пропали, будто в одночасье покинули свой град и переправились подальше от беды на другой берег реки. Стих гром в кузнях, истаяли над градом дымы. Посреди дня стала тишина "волчьей ночи", когда даже собаки боятся выть, а петухи кричат, только засунув голову под крыло.

Княжич остался на том месте, словно на отколовшейся льдине, которую все дальше от берега уносило течением, и озирался, будто не ведал, какой силы прыжок, в какую сторону, на какую иную льдину, может его спасти. Глаза его были красны, а губы бледны, и пот уже не каплями, а градинами падал на землю с его волос.

Брога запомнил, как княжич вздрогнул всем телом и, закрыв лицо руками, издал протяжный стон.

Брога в тот миг испугался, что княжич снова упадет, и кинулся поддержать его.

-- Ты, Брога? Здесь? -- изумился третий сын Хорога, открыв лицо.

Теперь опасные льдины покачивались под ногами у обоих.

-- Куда ныне денусь? -- твердо сказал слобожанин, без страха глядя княжичу прямо в зрачки.-- Моя вина.

-- Не бери вину, молодший, не ведаешь чья,-- хрипло проговорил Стимар, а в его зрачках все еще светилось белым пламенем обережное кольцо, сотворенное Богитом.-- Меня ли видишь?

-- Повторю тебе, княжич, как и Гласу Даждьбожьему. Под огненной клятвой повторю, земной или иной, как велишь,-- крепко рек Брога.-- Ты есть передо мной, княжич Стимар из рода Турова, сын князя-воеводы Хорога.

Глас Даждьбожий вещал, что ромеи испортили княжью кровь. А он, воин из Собачьей Слободы, брал кровь тайного побратима на мену.

-- Если ты волкодлак, то и я такой же волкодлак,-- собравшись с силой, добавил Брога.

Стужей, дыханием Мары*, окатило воина Брогу. Запретные слова выпали инеем у него на губах, а спустя миг растяли.

-- Вели, княжич, пойду с тобой,-- твердо рек слобожанин и легко выдохнул из груди весь нахлынувший на него холод, не ведая, что такое же легкое, холодное дыхание бывает у ушедших из своего рода на Поле бродников.

От такого их дыхания у коней седеют гривы и скакать им бывает легче по туману или дыму, чем по твердой земле.

-- Смотри, княжич, и помни.

Он сорвал с пояса железную собаку, защищавшую охотника в лесу от оборотней, крепко сжал ее в кулаке, а потом изо всей силы бросил в густо заросший осинами овраг.

-- Вижу, не боишься, княжич,-- сказал он то, чему удивился в самом себе.-- Берешь с собой?

-- Нет, Брога, не беру,-- с тяжелым вздохом отозвался княжич.-- Я от рода Турова. Старый велел, я должен пойти один. Если берешь теперь мою волю, то предупреди ромеев. Пусть поворачивают обратно. Здесь они найдут смерть.

Воин вздрогнул:

-- Княжич, ведь ромеи испортили твою кровь! Так рек Глас Даждьбожий! Смерть -- их вира.

-- Не ищи чужой вины, молодший,-- отступил от него Стимар.-- Делай, как велю. Раз вызвался.

-- Как велишь, княжич,-- поклонился ему слобожанин и тоже отступил на шаг, на другую льдину.

Стимар вдруг зажмурился и тряхнул головой, будто хотел сбросить зацепившуюся за его волосы посреди дня летучую мышь.

Брога так и не узнал, что мгновением раньше княжич едва не перекрестил его на дорогу и не сказал "иди с Богом", да опомнился и подумал, что только напугает слобожанина и тот поспешит не к ромеям, а в овраг, разыскивать свой оберег.

В памяти силенциария Филиппа Феора тот день остался коротким и злобным шипением, с которым гасли, падая в реку рядом с галерой, горящие стрелы.

Корабль плыл к северскому граду, и навклер* щелчками языка и кнута подгонял гребцов. Торговцы поглаживали себя по коленям. Они шевелили толстыми пальцами, в мыслях своих нежно поглаживая северские меха, еще не купленные ими на золотые монеты, парчу и пряности. Они облизывали губы и глотали слюну, дожидаясь северского меда.

Силенциарий же сидел, сцепив руки в замок и все сильнее упираясь ногами в доски, словно так хотел остановить корабль. Во рту у него было сухо. Каждый взмах весел гнал ему в сердце новую волну дурного предчувствия, появившегося еще на рассвете.

Он услышал стук копыт, смешанный со стуком сердца и тревожным шепотом, каким варвары произносят свои обережные заговоры. Приоткрыв глаза и увидев на берегу, далеко впереди, всего одного всадника, он тут же вновь опустил веки. Всадник соскочил с седла и, не став искать места для спуска, с разбега прыгнул в воду. По всплеску силенциарий узнал того варвара, который встречал княжича в рассветном тумане.

-- Кир Филипп! -- раздался слишком близко от силенциария слишком громкий для него голос начальника корабельной стражи.-- Он плывет к нам.

-- Поднимите! -- велел силенциарий и поморщился: грубое дыхание, шумевшее около него, мешало слушать.

Вскоре об воду шлепнул конец корабельного вервия, и стражники, словно большую рыбу, вытянули пловца на корабль, а потом подвели к Филиппу Феору. Только для того, чтобы не пугать и не оскорблять варвара, он приоткрыл глаза.

Варвар, с которого по доскам ручьями растекалась вода, не поклонился, приложив руку к сердцу, как обычно делают славяне, и не сказал никакого приветствия, а сразу сообщил, что княжича род не принял, что у княжича порчена кровь, ибо так вещал Глас Даждьбожий, их верховный жрец.

В дыхании варвара послышался зимний ветер гиперборей, и силенциарию показалось, что его губы белы от инея. Он пригляделся, но привык не слишком доверять глазам.

-- Повтори! -- велел он, плотнее закутываясь в свой гиматий.

И еще дважды заставил он повторить охотника то запретное слово, которым варвары-славяне именуют оборотня, и всякий раз удивлялся, что варвар не творит своих обережных знаков.

Наконец у блюстителя дворцовой тишины заложило уши.

-- Волкодлак...-- проговорил он сам и почувствовал во рту горечь с привусом сажи.

Он отвернулся к берегу и некоторое время наблюдал за кобылой, двигавшейся вдоль воды за кораблем. Корабль все еще плыл в сторону северского града.

Силенциарий поблагодарил варвара и сказал, что тому пора возвращаться.

-- Княжич не велел вам подходить к его граду,-- твердо повторил славянин.

-- Помню твое слово,-- качнул головой силенциарий и протянул варвару золотую монету.

Тот, однако, отшатнулся от нее, как от протянутой ему в лицо змеи, и одним махом прыгнул с корабля в реку.

Начальник стражи вопросительно поднял бровь.

-- Пусть уходит,-- распорядился Филипп Феор.

Один из охранников отступил от борта, и ромейская стрела нехотя отпустила натянутую тетиву его лука.

Торговцы смотрели на силенциария во все глаза, и ему показалось, будто все его лицо, обветренное ледяным северным ветром, уже покрылось коростой инея.

-- Вы хотите купить себе смерть? Разве она здесь имеет большую ценность, чем та, за которой можно отправиться в Персию или в Египет? -- спросил он их, пытаясь оставить на своих застывших губах хотя бы тень улыбки.-- Если нет, тогда почему мы все еще идем против течения?

Когда берега поменялись местами, Филипп Феор снова попробовал на вкус чужое слово:

-- Волкодлак,-- прошептал он и понял, что варваров так и не удалось провести.

Силенциарий Филипп Феор знал Тайну. Еще семь лет тому назад он как-то поутру услышал неподалеку от Консистории* шаги варварского княжича и шелест парчи, похожий на шелест лавровых листьев на ночном ветру. Мальчишка крался под занавесями, думая обмануть спафариев у входа в Тронный зал и подсмотреть за василевсом. Это была излюбленная забава всех маленьких варварских рексов, которых держали во дворце. Походка княжича изменилась за последние дни, и теперь звук его шагов не понравился силенциарию. В тот же день он высказал свои опасения Первому хранителю свитков, ведавшему обучением маленьких варварских рексов, которых держали во дворце.

-- Славянский щенок совсем перестал хромать,-- для начала заметил он.

-- Дело пошло быстрее, чем думали,-- остался доволен хранитель.

-- Не перестарались бы мудрые наставники,-- осторожно добавил силенциарий.-- Сегодня он выходил на охоту... однако же, когда подбирался к добыче, слишком рано выпустил когти... и выгнул спину.

Хранитель нахмурился и пристально посмотрел на Филиппа Феора.

-- Он от рождения вспыльчив и склонен к падучей,-- продолжал силенциарий.-- Не в моем ведении... и не мое дело знать, что теперь делают с ним в нижних пределах Халкея... но я предполагаю, что отвары слишком круты... и снадобья слишком сладки на вкус. Его сила и его желания могут проснуться слишком рано. Когда он вернется, его родственики могут заподозрить неладное. Все варвары обладают звериным чутьем... Особенно в своем роду Если случится непоправимое, то с л у ч и т с я слишком поздно.

-- Я передам твои опасения Учителям,-- хмуро пообещал Хранитель опечатанных слов.

Варварскому щенку в тот день удалось подсмотреть, как василевс собственной рукою прикладывает к свитку пурпурную печать. Он мог похвалиться перед сверстниками и подняться в их глазах. Но он забылся, глядя на мраморно-белую руку василевса и не почувствовал, как пол под ним дрогнул от тяжелой поступи спафария. Княжича высекли, как и полагалось, когда рексов ловили за их забавой. Он укусил дворцового палача за большой палец и не пролил ни одной слезы.

-- Волкодлак,-- и в третий раз повторил силенциарий Филипп Феор.

От горечи он сплюнул и заметил, что плевок его черен, будто он весь день просидел в коптильне.

Теперь страх силенциария гулял под его теплым гиматием, как вездесущий дворцовый сквозняк. Сквозняк то холодил ноги, то леденил сердце, то овевал змеиным дыханием шею и затылок.

Отвернувшись от черного пятна, оставшегося на корабле по левую руку, силенциарий наложил на себя крестное знамение и в своей молитве попросил милости у Господа.

"Глупая, дьявольская затея... Но Ты, Господи, свидетель -- не моя. Не моя,-- признавался Филипп Феор.-- Я ничего не видел своими глазами, Господи. Я не видел, каким огнем они подменили таинство Крещения и с каких крыш собирали дождь вместо святой воды. Я не слышал никаких слов. Я слышал, как они ходят, вот и все, что я знаю. Но Тебе ведомо: я предупреждал. Но меня никто не слушал... И вот что вышло из их учения. Они думали, что все скрыто. А теперь все их учение проросло шерстью. Волчьей шерстью. Прямо через парчу, Господи. Прямо через парчу!"

Когда на правом берегу загрохотали копыта коней и северские всадники, жаждавшие мести, стали пускать вдогонку кораблю горящие стрелы, силенциарий подумал, что наказания ему отныне все равно не избежать -- ни на земле, ни на суде Божьем.

Однако достигнув предела своих земель, северцы встали. Они побоялись ромейского колдовства, и их последние стрелы, шипя, жалили реку позади галеры. Дымки поднимались с воды и со щитов корабельной стражи.

Увидев, что опасность миновала, Филипп Феор приободрился и подумал, что Господь милостив, потому можно надеяться, что наказание, предназначенное рабу Божьему Филиппу, и будет не самым строгим, и дойдет до него не в первую очередь, как до главных виновников. В конце концов он, простой дворцовый силенциарий, оказался не по своей воле всего лишь перевозчиком чужого греха.

И теперь ему оставалось только довершить то, что не может не довершить перевозчик, уже достигший середины реки.

Тяжело вздохнув на закате дня, силенциарий Филипп Феор стал писать тайное послание хазарскому кагану.

Почувствовав скорую дорогу, в клетке из омеловых прутьев стал волноваться и распускать крылья гонец -- черный хазарский голубь с ястребиными когтями, чешуйчатым клювом и двумя смарагдами в глазницах. Хазарские вестовые голуби летали только по ночам. Они легко находили путь до дворцовой крыши в Итиле по падающим звездам.

Всю ночь третий сын князя-воеводы Хорога просидел на пороге замежного Дома бродников, стоявшего на пяди ничейной земли. Он не решился войти в стены дома, сложенного на пять углов из цельных осиновых стволов так, что на углах "остатками" торчали корявые лапы корней. Венцы ничейного дома были связаны между собой только веревками из козлиной шерсти, а на кровле вместо дерна лежал стеблями вниз копченый камыш.

Молодшим запрещали приближаться к погосту, к Дружинному Дому, а пуще всего -- к Дому бродников. Пугали, что сразу забудут дорогу домой, а поведет морочная тропа в подземное царство, откуда уже никогда не докричишься до своих.

Княжич сидел без движения, не замечая, что подошвы его сапог начинают светиться, как гнилушки, а душа его мерила невидимую дальнюю дорогу, разыскивая в памяти вину.

Тонкий посвист крыльев, недоступный даже силенциарию, пронесся прямо над головой княжича и над крышей безродного дома. В своих когтях черный хазарский голубь крепко держал полторы сотни ромейских слов, свитых в змеиное кольцо.

В миг тайного перелета дурных вестей всю вину взял на себя тот, кто родился в душе Стимара по священному слову и благословению отца Адриана. Тот, второй, вернувшись из странствия души, говорил княжичу на ромейском наречии слова о гордыне и покаянии, складывавшиеся в тень креста слова, а княжич слушал и принимал их в свое сердце.

Хазарский голубь пролетел и над кремником, рассекая ночь надвое, и свиток в его когтях сверкнул в небе падающей пурпурной звездой, отражая факельный огонь, что ярко пылал в тот замкнутый кругом час перед вратами кремника.

Сразу после заката, следы княжича перед вратами по велению жреца Богита были очерчены глубокой круговой межой.

По четырем сторонам света трещал, бросая на землю жгучие капли, факельный огонь, замешанный на жиру ягненка. Освещенные огнем, выскакивали из круга через межу обезглавленные петухи. Сестры княжича, сойдясь кольцом, пели заговор оборотня. Длинными осиновыми прутями они стегали по лапкам и бокам мечущиеся белые комья, валили их набок, загоняли обратно в круг, где лежали петушиные головы, разинув клювы и сторожа волчий череп, засыпавший от протяжных слов.

"На острове на Буяне, на полой поляне, светит месяц на осинов пень, в зеленый лес, на широкий дол. Подле пня того ходит волк мохнатый, на зубах у него весь скот рогатый, а в лес волк не заходит, а в дом волк не забродит. Месяц ты, месяц -- золотые рога. Поломай стрелы, притупи ножи, измочаль дубины, напусти страх на зверя, человека и гада, чтоб они серого волка не брали, и теплой бы с него шкуры не драли. Слово, слово крепко, крепко, крепче сна, крепче силы турьей, крепче силы богатырской."

Старый жрец Богит стоял у полуночного огня и, не мигая, смотрел в круг, пока череп не стал тонуть, будто брошенный в болото камень.

Хазарский голубь пронесся в вышине, и Богит увидел, как на одно мгновение через священные межи и через весь круг черной радугой перекинулся узкий невесомый мост.

"Черный мост! Влесова дорога ждет княжича!"-- прозрел он судьбу третьего сына князя-воеводы.

Как только волчья кость погрузилась в землю и наверху остались зиять до рассвета лишь две пустые глазницы, старый Богит поспешил к своему тайному озеру, бережно неся в глазах жгучую влагу минувшего дня.

Капли упали в озеро и, как предрекал жрец, сразу пошли в глубину под тяжестью вместившхся в них заговоров и обрядов. И там, почти у самого дна, они всколыхнули тень моста, пересекшего два красных зрачка бездны.

Загрузка...