Часть 2.

Жрец Богит наконец различил в озере день, хранивший ответ.

Тот день был так далек, что даже век, в каком он затерялся, мерцал всего лишь крохотной каплей дождя, выпавшего на самом краю света.

Тот век был раньше века обров-авар, скакавших на своих волколапых жеребцах,

раньше нашествия готов*, об чьи слова можно было обрезаться, как об серп или об осоку,

раньше гуннов*, которые ездили на больших гривастых крысах и два раза в год разрезали кинжалами свои сроставшиеся веки, потому что глаза у них были чересчур узки,

раньше жестоких сармат*, чьи кони и женщины обрастали железной чешуей и сбрасывали ее по осени,

раньше киммерийцев*, которые ковали свои мечи только из золота, а крепкие щиты лепили из орлиного помета и закаливали потом в свете полной луны.

То был день и век иных времен.

В те далекие времена

у Солнца еще был брат, который вставал раньше, но никогда не поднимался над землей,

две невидимых луны двигались навстречу друг другу

с двух сторон неба и, сливаясь, начинали освещать ночь, а ночь в ту пору еще можно было порвать так же легко, как и паутину,

звезды еще были с косточкой внутри,

само небо было таким нежным,

что перья птиц оставляли на нем царапины,

ветер всегда дул сразу с двух противоположных сторон,

облака еще не могли летать без крыльев,

огонь обжигал не сразу, а только с третьего счета,

вынутая из реки вода имела форму кувшина и, чтобы она не расплескалась, нужно было облепить ее сырой глиной.

В те времена

хищный зверь мог съесть человека,

но душа съеденного человека могла проглотить самого зверя,

и потом долго ходить на его лапах, избегая дорог.

В те времена

людям не нужно было спать,

потому что сон начинался сразу за порогом дома, стоило сделать шаг наружу,

а все слова были живыми

и, говоря, приходилось у каждого слова быстро перекусывать пуповину.

В те времена только боги раз в году, по осени, ложились спать и всякий раз умирали, потому что начинали хвалиться друг перед другом силой своего сна.

И всякий раз, достаточно подождав зимой, пока боги выспятся в смерти своей, к ним посылали вестника на побудку, иначе уж никогда не наступить бы весне.

Отправлялись на небо только сильные воины. Стариков нельзя было отправлять, потому что за ними каждой зимой приезжали дровни без лошадей, и старики с веселым смехом уезжали на них в глубокие овраги, доверху заметенные снегом.

Тризну по вестникам полагалось справлять не позднее, чем за один день и одну ночь до их смерти на земле. Сам вестник пил, ел и смеялся вместе со всей своей родовой, вспоминая, каким он был славным охотником, землепашцем и воином.

Все следили, чтобы он случайно не отошел в сторону и не заснул.

В те времена вестника еще не обводили межой, а начинали водить вокруг него хоровод до тех пор, пока сам круг земли внутри хоровода не начинал вращаться вместе с посланцем в противоположную сторону. Тогда жрецу Сварога оставалось только улучить миг и ударить вестника сзади по темени священным камнем, упавшим с неба,-- ударить так, чтобы не пролить ни капли крови, ни капли силы, которой тому нужно немало для побудки богов.

Однажды, в тот год, когда жрец, выпив лишку поминального меда, первый раз промахнулся, в племени появился первый бродник -- посланец к неизвестным богам неизвестно зачем. Это был первый человек, кто захотел уйти из дома туда, неизвестно куда, и принести домой то, неизвестно что.

Выйдя за порог дома, он не заснул на ходу, что случалось со всеми, а пошел себе, оглядываясь по сторонам и дивясь тому, чего еще никогда не видели его широко открытые глаза.

Он был из Турова рода, а вернулся домой через семь лет с бараньей головой и, ступив на порог своего дома, сразу забыл, где странствовал, какую долю нашел и что с ним случилось.

Семь дней он лежал около погасшего очага, ничего так и не мог вспомнить и, всем на страх и удивление, просился в подземное царство. Он говорил, что там есть Забыть-река, отнимающая память у мертвых при переправе, но возвращающая память изгоям и тем, кто растерял всю свою память при жизни.

Думали, гадали волхвы, как теперь поступить с пришельцем на голову чужим, а на все, оставшееся ниже -- своим, Туровым, и наконец догадались отправить его к самому старому богу, Велесу, который днем пас стада коров, а ночью -- стада покойников. Привели бродника ко Влесову Дому, стоявшему в дальней роще.

Тогда еще не было вокруг Влесова Дома ни межи, ни вала, а лежал кольцом большой змей. Змей потом подох от того, что за несчетные века его всего изъели-источили муравьи.

Вот жрец подвел беспамятного бродника к чешуйчатому кольцу и ударил его по затылку осиновым поленом, потому как живому человеку переступить через змея было никак невозможно. Голова бродника внезапно отскочила от плеч, откликнулась незнакомым медным словом, и слово то еще долго звенело по лесам, будя и пугая сов. Бродник же стремглав упал через змея прямо во Влесову яму, посреди которой, как на твердой земле, стоял Влесов дом.

На другой день бродник сам вернулся во град, держа в руке свою медную баранью голову. Вместо нее у него на плечах сидела голова человечья, только без кожи и вся оплетенная бородой, будто большое красное яйцо, лежащее в гнезде или в корзине.

На весь род тогда напал великий страх, но никакие заговоры не могли загнать пришельца обратно в землю. Пришелец был голоден, однако вместо того, чтобы есть живьем своих родственников, стал он есть только что испеченный теплый хлеб, а потом, зайдя в один из домов, оставленных испуганными хозяевами, сразу завалился на лавку и заснул крепким сном. Тогда все догадались, что бродник пришел не мертвым, а живым, и при том получил дар видеть сны, не выходя за порог дома.

Когда он проснулся, то поведал родичам, что было с ним за межами было.

Он сказал, что вновь обрел память и теперь помнит, как в ту давнюю весну, когда он покинул свой род, ему очень захотелось найти богатую и теплую страну, где жить лучше, а найдя ее, привести в нее и весь свой род ради своей славы. И вот дошел он до берега, за которым расстилались бескрайние воды, а на берегу царь-каган с медной бараньей головой собирал на огромные лодьи лучших воинов со всего света.

Увидев могучего северского бродника, царь-каган подозвал его к себе и снял свою баранью голову. Оказалась голова таким необыкновенным шеломом для битвы. Царь-каган поставил на плечи голову человеческую -- очень мудрую и с густой бородою, -- чтобы поговорить с инородцем. Он великодушно пригласил бродника в свое войско и сказал, что царство его самое богатое и сильное на всем белом свете. Тогда удивился бродник, зачем и в какую-такую даль собирается с войском самый богатый и могучий царь-каган.

Тот же отвечал, что за морем есть царство-град, еще более богатое, чем его царство, уж такое богатое, что дочь царя польстилась на одно-единственное яблоко, подаренное ей всего лишь младшим из трех сыновей тамошнего царя. Польстилась на яблоко царская дочь и убежала с последышем за море. И вот теперь царь-каган собирает войско, чтобы отбить дочь и в отместку за позор увезти к себе все богатство, какое найдется в той еще никем не виданной стране.

Северский бродник согласился идти за царя-кагана и воевать с той далекой страной, только попросил, чтобы ему для битвы выковали такой же чудной шелом, каким мог похвалиться сам царь. Тот велел, и шелом сделали, хотя и пустой внутри: поскольку северец не мог снимать и класть в походный мешок свою голову, то и пустую баранью голову ему приходилось надевать сверху.

Плыли по великим водам три лета и три зимы, а потом еще семнадцать зим и лет воевали с заморским царством, хотя на северских землях за то время не минуло и шести годин.

То царство было все обнесено высокой стеной из белого, холодного и скользкого, как лед, камня, потому нелегко было воевать. Если лестницы не соскальзывали, то все на них замерзали насмерть, как только лезли на приступ.

Так долго воевал северский бродник за царя-кагана, что медный шелом сросся с его головой и обтянулся кожей.

И вот однажды кобыла царя-кагана, случайно общипавшая вместе с травой и свою тень, принесла жеребенка, спереди наполовину белого, а сзади наполовину вороного. Увидев со стены того жеребенка, устрашился царь заморского града, ибо волхвы предсказали ему, что такой черно-белый конь привезет его смерть через запертые ворота. Заморский царь очень захотел получить обамастного жеребенка, пока тот не вырос, и предложил царю-кагану вернуть в обмен его дочь.

Царь-каган думал целый год и согласился. Тогда его дочь закутали в двенадцать мехов, чтоб не примерзла к стене, и стали спускать на веревках вниз, в то время как в другом месте поднимали посаженного в деревянную люльку жеребенка.

Получив свое, царь-каган сразу сел на лодью и отплыл от заморского царства, боясь, что кобылий приплод пригодится заморскому царю для какого-нибудь колдовства. С ним отплыли его вятшие и молодшие, а северский бродник вместе с прочими инородоцами остались воевать, потому что им еще не досталось никакое богатство.

Заморский царь принес жеребенка в жертву своим богам, а на другое утро пришел на то священное место, где от малого остался один пепел, в котором пустой череп и плавал, как в болотном бочаге. "Сгорела вся и смерть моя",-- рек царь и пихнул череп ногой, чтобы тот навсегда утонул в прахе. Тут же высунулась из черепа змея, заползшая туда ночью погреться на теплом кострище. Царь не успел отскочить далеко, как она ужалила его прямо в пяту. От укуса заморский царь и скончался к исходу дня, став снизу наполовину черным, а сверху оставшись наполовину белым.

Так устрашились все жители богатого белокаменного града, что откатили палками тот череп вместе с угнездившейся в нем змеей прямо к запертым воротам, сделали под них маленький подкоп и вытолкнули мертвую голову вон. Вот и вышло пророчество заморских волхвов, ведь не рекли же они, в какую сторону через запертые ворота проедет на чудном коне царева смерть.

Воины-инородцы, стоявшие перед воротами снаружи, тоже испугались. Думали, что колдуют градские и воют за стенами не поминальные песни, а свои чудные заморские заговоры. Самые храбрые, и северец среди них -- без него ничего там не делалось -- подступили к воротам и копьями издалека затолкали череп обратно под створы, чтобы испортить колдовство. Градские тоже были начеку и, не колеблясь, выпихнули опасную кость обратно.

Еще один круглый год перепихивались инородцы с градскими под их воротами тем потихоньку подраставшим конским черепом, пока не довели весь заморский народ до слез. Согласились заморские откупиться от бродников-инородцев всем своим богатством-золотом, только бы те разошлись по домам и прекратили невыносимую осаду. Думали бродники еще полгода да четверть года и дали себя уговорить. Так и разбогатели. Да только до дому ничего не донесли, все спустили и растеряли по дороге. Одних ограбили на межах Гоги и Магоги, других и вовсе поубивали, меды по усам у всех текли, да в рот не попали. Сам же царь-каган, воротившись из богатой страны, не успел, как передают, и в бане попариться. Зарезала его жена прямо на банной лавке, плеснув мужниной кровью на горячие камни для крепкого пара. Дожидаясь мужа, она сошлась с тамошним князем-старшиной, который тоже измаялся, оставшись дома без чужого богатства.

А заморские выкатили череп из града и, разбив его камнями на мелкие кусочки, обнаружили среди них костяную веревочку -- ту высохшую от страха и голода змейку. Потом они стали каждый год праздновать снятие осады. Раскрывали настежь городские ворота и разбивались на два войска. Одно вставало во граде, а другое снаружи. Главный волхв бросал с высокой крепостной стены в ворота конский череп, и оба войска сразу кидались к нему с обеих сторон: первое воинство старалось вынести череп из града наружу, а второе, наоборот, -- занести внутрь. Игра всегда кончалась убытками и увечьями.

Все это и забыл бродник, вернувшийся на свою северскую землю. Ничего еще не вспомнил он и тогда, когда полетел стремглав в бездонную Влесову яму. Долго летел, коротко ли, да только ударился больно и сразу очнулся на далеком берегу. Встал бродник, потер ушибленный лоб и посмотрел вокруг.

Видит он перед собой великую Забыть-реку, по правую руку водяную, а по левую -- огненную. Справа через воду перевоз, а слева через пламя переброшен высокий мост. Справа костлявый старик-перевозчик сажает мертвецов в долгую лодью, слаженную из костей, а слева, через мост, покойники, как овцы, бредут своим ходом. Иные, оступаясь, валятся вниз, прямо в огонь. Не понравился броднику худой мост, подался он к перевозу. Однако высохший дед-фараон оттолкнул его своим горбатым посохом, выточенным из змиева волоса. На мост броднику тоже не суждено было попасть. Только заносил он ногу, как мост отодвигался на шаг, только разбегался он, как мост отступал от края-берега на весь прыжок.

Отчаялся было бродник, но видит вдруг, что от моста по воде, в сторонке, тянется черная тень. Подошел бродник к тени, тронул ее рукой -- крепко, ступил на нее ногой -- твердо. Так, доверившись чудесной опоре, и двинулся он через Забыть-реку, однако на середине реки испугался и начал тонуть. По реке в ту пору, едва выйдя из обжига и дымясь, плыла слева направо глиняная лодья с чудными людьми, которые имели на всю дюжину только один глаз. Глаз тот и передавали друг другу по очереди. Они вытащили бродника, поглядели на него, от нетерпения выхватывая друг у друга око, и стали расспрашивать, кто он и как его угораздило живым попасть в Забыть-реку.

Пуще того напугался бродник, думая, что ущербные из зависти отнимут у него один глаз, а то и оба разом, и соврал. Признался слепым-одноглазым, что он царь-каган острова Буяна-За-Тремя-Морями, а самого его зовут Никто и воевал он с заморским царством семнадцать лет, одолел его, да на обратном пути лодью его разбило бурей. Так и занесло туда, не ведомо куда. Пообещал он лодейникам немалую плату за перевоз, только бы высадили они его на богатую землю. Задумал он так: как высадят его да как моргнут они своим единственным глазом, так в тот же миг успеет он от них убежать и спрятаться, а если не успеет, то плату за перевоз на богатой земле украдет или силой возьмет -- как получится.

"Знаем мы твой остров Буян,-- не удивились слепые-одноглазые.-- Там тебя жена давно ждет, убивается, как по мертвому." "Убивается,"-- для опаски согласился с ними бродник. "Отвезем мы тебя на твой остров,-- сказали ущербные.-- Только ты нам по дороге песни пой и сказки рассказывай, а то мы тебя съедим."

Не стали они приставать к левому берегу Забыть-реки, а повезли бродника на далекий остров. Делать было нечего, и стал бродник слепым-одноглазым врать-рассказывать сказки про свою родову, сначала про братьев, потом про сестер, потом про отца, потом про мать, потом про дядьев -- стрыев и уев, потом про теток -- тетей и лелей, потом -- про дедов, потом -- про пращуров. Больше не про кого ему было рассказывать. Но и своих хватило на все три года, пока плыли по реке и по морю. До седьмого колена успел дойти бродник, когда лодья ткнулась своим глиняным конем прямо в гору.

Не успел северский бродник спрыгнуть с лодьи и убежать. Слепые крепко схватили его с двух сторон за руки, а тот из них, который оказался при глазе, стал показывать дорогу.

Пришли в кремник, а там уже сто женихов сватаются к жене буянского царя-кагана, словно к вдове. Посмотрел бродник на царицу, увидел, что она пригожа собой и подумал, как бы теперь не сплоховать, раз не удалось отвертеться. Выступил он и сказал, что есть настоящий муж своей жене, а только за обанадесять лет и зим позаветрился на чужой земле и подзабыл немало. Так ведь и камень-гора за обанадесять годов на ветру источится -- на первый погляд не признаешь былую.

Долго присматривалась к броднику царица, да, видно, тоже немного подзабыла своего мужа-бродника, не оставлял же он ей на память своего лица. Подала она северцу великий лук и сказала, что один только муж и мог натянуть тетиву. Не успел бродник взять лук в свои руки, как вбежал в кремник еще один инородец, и сыпалась с него соль от семи высохших потов, так он торопился. "Я истинный муж царице!"-- изрек он, переведя дух. "А имя твое как и чьего ты рода?"-- спросили его слепые-одноглазые, ждавшие платы за перевоз. Посмотрел на них новый гость-пришелец и, побоявшись чародейства, скрыл от них свое имя. "Я Никто",-- сказал им. "Он тоже Никто",-- указали одноглазые на северца.

Тогда дело дошло до лука. Северский без труда натянул тетиву и попал стрелой в летевшую над кремником утку. Другому Никому то испытание тоже оказалось по плечу, и он успел пробить стрелой выпавшее из утки яйцо. Растерялась царица и долго думала, а потом подозвала обоих к себе и спросила, на чем стоит ее брачное ложе. Загадку того места мог знать-помнить только истинный муж.

Испугался бродник, но виду не показал. Делать нечего: или угадывай, или пропадай. Огляделся он вокруг и увидел, что доброй земли на острове Буяне нет, а все одни камни-валуны. Потянулся он к левому уху царицы, а сам-другой -- к правому. "На камне стоит ложе",-- собравшись с духом, соврал северский. "На дубовом пне",-- не боясь ошибки, ответил "сам-побратим". А вышло и то, и то верно: брачное ложе царицы зиждилось на дубовом пне, оплетшем своими корнями огромный валун. Если толком размыслить, то северский крепче гадал, ведь валун лежал на том месте куда раньше, чем вытянулся и заматерел на нем вековой дуб, срубленный потом по самое голенище.

Царица совсем растерялась, даже глаза у нее закосили в разные стороны. А женихи, потеряв терпение, предложили обоим биться и в честном поединке решить, кто настоящий муж, а кто самозванец. Никто, весь просоленный потом, согласился было, но северский успел ему шепнуть, что добра от этой битвы не будет обоим. "Один из нас совсем жизни лишится, а другой притомится не на час. Тут оставшегося-то женихи и добьют без труда, вспотеть не успеют,-- растолковал он неумному.-- А мне еще за перевоз платить. Мы с тобой после столкуемся, а поначалу этих воров надо наказать, как полагается." Сказано -- сделано. Оба навалились на болтунов единой ратью и истребили всех на месте и поголовно.

Пока глядела царица на ту неравную сечу, ум у нее прояснился.

"Потрудились вы, мужья мои, на славу,-- сказала она, когда с последнего непутевого жениха голова слетела и, кашляя, покатилась с горы к берегу.-- Теперь отдыхайте. Натоплю вам баню, а после пожалуйте ко мне на ложе. Только по очереди и жребий заранее выньте, кому пестиком масло, а кому сметану взбивать."

Попарились напоследок оба вместе, похлестали друг друга березовыми вениками, порассказали друг другу, где, как и с кем бились и пожалели, что не выйдет у них больше единого стяга, а то без труда бы вдвоем завоевали бы чужие царства и обогатились бы сверх всякой меры.

Взялись за жребий, и северскому броднику досталось вытянуть цельную косточку, а иному -- сломанную. "Опять мне счастье дают наши северские боги!"-- обрадовался северец, ведь первое-то масло всегда и легче, и веселей взбивается.

Бродник подбоченился и пошел к царице в опочивальню. Только поглядел на нее, как в глазах у его помутилось и колени расслабли, как мостовые быки в ледоход. Тряхнул он головой, глядит: спела царица. Обнял ее: мягка. Стал целовать губы и грудь ее налитую: сладка до того, что и мед после нее горек покажется. Тут бродник и задал своему песту работы, не топчась, не разминаясь, так задал, что от всех загадок царицыных мало чего вскоре осталось. Пень дубовый весь расселся, и все муравьи-осы из него от страху растеклись, унося своих личинок. А большой валун под пнем треснул, как от банного жара и холодной водицы, и былой крепостью своей весь в песок тронулся.

Глядит бродник между делом, каково царице, признает ли своих. Той, по всему видать, удобно с северским на своем царском ложе. Сначала она просто шипела-ахала, потом как будто величальную затянула на чужом наречии, а потом и вовсе глаза закатила, спала с лица и принялась пузыри пускать.

Как откинул бродник масло по-первому разу, так утер со лба пот и подумал, что рода не посрамил и как бы теперь предупредить сам-друга, что тому оставаться нечего, а убегать от беды пора.

Пока раздумывал-разводил чужую беду, царица охолонула, поворочалась, искоса, да зорко поглядела на бродника и говорит: "Чужой ты, не муж мне настоящий, хоть пестик у тебя не деревянный, а золотой, ладно отлит да искусно обточен. С полночи ты, обманщик, пришел. Из гиперборейских далей. Там хмельные меды пьют, а не вино, дар лозы виноградной. От тебя, перекатного, меня, как от меда, в голову ударило и закружило, будто в водовороте. А от мужа моего, богами мне суженого, вся сила ко мне в душу идет, и душа моя сначала потомится, потом разогреется и наконец вылететь из груди норовит и попорхать над цветами вроде разноцветной бабочки". Сказала такие слова царица и потянулась рукой куда-то в сторону.

"Чем мои-то меды хмельные хуже?"-- только и успел удивиться северский бродник.

А никакого ответа так и не получил. Сверкнул в руке царицы острый серп, и отмахнула она броднику напрочь весь его уд.

Тут и полетел бродник с чужого ложа в одну сторону, а уд его -- в другую. Летел, летел северец и очнулся на пустом месте, перед Влесовым домом. Вспомнил он разом все все свои небывалые подвиги, схватился руками за срамное место, поглядел в горсти -- а оттуда ничего не улетело и не пропало, все осталось, с чем когда-то родился на свет! Вскочил бродник на Влесовой яме, зажмурился, чтоб не глядеть в глубину и от страха не провалиться опять, подобрал наощупь свой чудный шелом, перепрыгнул через круг-змея и, прибежал в свой град, радуясь, что остался жив и цел, и на бегу гадая, счастьем или той же пустой бедою свершилось дело у второго маслобоя.

Пришел бродник в град, отоспался у первого очага и, пробудившись, рек, что на родине уродиться лучше всего и никогда более он свои межи за спиной не оставит.

Пока старый жрец Богит видел в глубине священного озера времени хождение за тридевять земель первого северского бродника, княжич Стимар, задремав перед самым рассветом на пороге безродного дома, видел сон.

Ему снилось, что он в Царьграде и с великим трудом -- то с разбега, то ползком -- взбирается на купол-свод, раскинувшийся прямо над тронным залом дворца. Он то и дело соскальзывает с этого гладкого и круглого, как пол-яйца, холма, и спешит-торопится, зная, что василевс до конца своего заветного часа сидит на троне, а когда сойдет, то вся нелегкая княжичева затея пойдет прахом.

И вот наконец он достигает вершины и, достигнув ее на седьмом поту, принимается что есть силы колотить по темени купола железным пестом в надежде устроить полынью-прорубь.

Долго не поддается твердь, уже немеет у княжича рука. Но вот вдруг трескается купол лучами во все стороны, а его каменное темя проваливается под ударом песта вниз.

Смотрит княжич в прорубь и видит: глубоко, на самом дне, стоит трон василевса, а на нем сидит сам василевс, а на темени ромейского царя блестит золотая корона. И хочет княжич во сне дотянуться до короны рукой. Тянется -- и все никак не достает.

И вдруг обламываются под княжичем края проруби, рушится под ним твердь и падает он с великой вышины прямо на голову василевсу и на его корону.

Тут княжич вскрикнул от страха, широко раскрыл глаза и увидел прямо перед собой красное солнце-колесо, катившееся из-под земли в небеса по белому, льняному одеянию жреца Богита.

Прямо перед княжичем стоял старый Богит, творя правой рукой обережное кольцо, а левой опираясь на свой посох, изрезанный идольскими ликами.

Княжич поднялся с крыльца безродного дома и сделал шаг навстречу старому жрецу, навстречу его колесу-солнцу, поднимавшемуся все выше. Тьма покидала лес, стягивая за собой из-под темных крон лоскутья ночного тумана, сеть для ловли сновидений и ночных голосов. А на вершинах крон уже вздрагивали и мерцали верхней, небесной росой крылья вилы, девы небесной

Княжич Стимар ступил навстречу Богиту, и очутился весь на подставленной жрецом широкой ладони.

Он огляделся вокруг. Много старых нахоженных троп и наезженных дорог бежало во все стороны по ладони жреца. Темная ладонь Богита напоминала высохшую пустыню, которую надо переходить всю от рассвета до заката, нигде надолго не останавливаясь. Княжич стоял прямо посреди пыльной дороги, что вела то ли с полночи на полдень, то ли с полдня на полночь.

Еще под утро, задремав на пороге безродного дома, княжич решил, что пойдет по земле на полдень, до Царьграда -- спросить с тех, кто виновен в порче его северской крови.

Он и двинулся вперед по пыльной дороге, к солнцу-колесу, встававшему из-за ладони жреца Даждьбога.

Пошел княжич и сразу наткнулся дыханием на невидимую стену

-- Слово Даждьбога! Слово Даждбога, княжич Стимар! -- словно порыв ветра в кронах дерев, раздался над ним глас старого жреца.-- Твой путь -- на полночь. К большому Дому Велеса-бога! На Черный Мост твой путь! Велес-бог древний очистит подземными водами память твою и кровь твою от порчи ромейской!

Давным-давно, когда пуповина княжича была перерезана на ромейской монете, старый жрец Богит целый день, до самого заката, продержал на своих руках третьего сына князя-воеводы Хорога.

-- Я пойду по слову твоему, Глас Даждьбожий! -- как завороженный, покорился княжич.

Великая сила рода у порога Дома бродников запретила ему путь на полдень, путь к другой руке, доброй и мягкой, как только что испеченный хлеб.

На конце полуденой дороги только рука отца Адриана могла защитить северского княжича от всякой недоброй силы на единую стигму бытия.

Когда княжич стоял, склонив голову, у самого амвона*, та добрая и совсем не сильная рука запечатлевала на его душе крест благословения, легким порывом эфира касавшийся его головы.

Там, в Царьграде, княжич любил то воздушное прикосновение, его безопасную неотвратимость. У амвона он стоял на крыльях большой птицы, поднимаясь ввысь и почти засыпая под тихий голос отца Адриана -- "Во имя Отца и Сына и Святого Духа..." -- под его шепот, сливавшийся с шелестом морских волн за прохладной колоннадой базилики Иоанна Предтечи.

И бережно несла его на крыльях та невиданная птица, сотворенная из тысячи гладких кусочков разноветного камня.

Слово княжича было дано роду:

-- Я пойду, Глас Даждьбожий...

"Господи, помилуй!",-- прошептал в душе княжича второй, пришедший в его душе из Царьграда.

Под ногами у Стимара что-то зашелестело. Он опустил глаза и увидел, что стоит уже не на ладони жреца, а на земле и между ним и старым жрецом быстрым черным ручейком протекает уж, творя невидимую межу. Тогда княжич поклонился жрецу и повторил свое слово в последний, третий раз.

-- Дорога на Лосиную звезду*,-- напомнил Богит.-- Она приведет. Иные роды пропустят тебя, княжич, но держись межей. Никто не станет гнать твой след. Коня у тебя не будет, княжич. Запретен. И меч запретен.

Он приподнял от земли посох, и рядом с посохом сразу появился воин, перед тем хоронившийся в чаще. То был один из внуков князя-старшины, плечистый и высокий, на полторы головы выше Стимара. Он протянул своему цареградскому дядьке-волкодлаку лук и тул, державший дюжину стрел, сулицу и расшитый крестами кожаный мешок с лямками. Родич, подступаясь, щурился и сжимал губы, будто приближал свое лицо к огню, к головешке, что, гляди, вот-вот стрельнет ему в глаза искрой.

-- В дорогу тебе верный бегун,-- сказал Богит, указывая на мешок, и повелел девушке: -- Ляпун, уходи и не оглядывайся.

Родич поклонился до земли и разом пропал в чаще.

Княжич догадался, что старый Богит избавляет его от страха -- страха повернуться спиной к родичам, однажды увидевшим волкодлака. И тогда он захотел сказать жрецу доброе слово:

-- Старый Богит, прости меня.

Лик Богита одеревенел.

-- Княжич Стимар! -- изрек он утробным гласом.-- За что ныне кладешь виру словом?

-- Я напугал род,-- отвечал княжич.-- Я принес в род беду.

-- Воля Даждьбога -- твой путь,-- глядя сквозь княжича, как сквозь рассеившийся утренний туман, рек Богит.-- Иди!

-- Прощай, старый Богит! -- сказал Стимар и, не оглядываясь, быстро двинулся прочь.

Он спешил отойти как можно дальше, загородиться от взора старого жреца лесом, ветвями, листвой, травами. Наконец, растеряв все тропы в глубине густой чащи, княжич остановился и ударил себя ладонью по лбу.

"Старый не понял покаяния! -- прозрел он.-- Ведь не от рода оно, а от святого крещения!"

И тогда он первый раз оглянулся, и увидел, что весь род остался наконец далеко позади, отгородившись от княжича-волкодлака и стенами града, и лесом, и травами.

Густой лес стоял и навстречу княжичу Стимару, мрачен и едва проходим, по пояс запруженный скользким, с гнилым хрустом проламывавшимся под ногою валежником. Среди валежника колыхалась рябая гуща папоротников и кудрявой крапивы.

Здесь тишина не стелилась незримым туманом, как на лесных болотах, а лежала высоко наверху тяжелой кровлей -- на древесных кронах.

Не стрекотали сороки, быки-туры стояли далеко, лисы сторонились.

Теплокровная тварь не подступала к этим местам, опасаясь их больше, чем близких окрестностей Большого Дыма.

Меченые скобами и висевшими на ветвях железными кольцами оберегов, деревья стерегли подступы к Дружинному Дому.

С этой стороны к Дому воинов княжич и его братья не подходили никогда. Была другая сторона -- от востока -- с широкой темной тропой, разбитой конскими копытами, с мягкими тропками заложныхженщин*, что прислуживали в Доме по особым дням. И на той стороне вились еще тайные тропки всего в змейку шириной, тропки, о которых не знал никто, кроме самых смелых лазутчиков, что припасали по всему пути, потаенному даже для волхвов, всякие ямки, укрытия, шалашики, дупла. Только братья от двенадцати годов до совершеннолетия ходили вместе по таким тропкам -- подглядывать и бояться того, что было запретным для них не менее погоста и дома бродников.

Висевшие на ветвях родовые обереги были знакомы княжичу. Такие он видел не раз в кузнях Большого Дыма. Многие скобы-меты на стволах поржавели и оплыли корой. Однако своя тропа пряталась еще далеко и ожидала, пока со всеми нужными заговорами ее как слудет поищут и найдут.

Княжич присел на упавшее дерево без мет, с которого уже давно облезла вся кора, и его мысли наконец слетелись птицами, как бывало тогда у всех славян, а не завились в ромейскую канитель из букв и строчек. Княжич подумал, что он теперь один, с какой стороны света на него ни посмотри, хотя еще и не вышел за пределы своего, северского леса. Он понадеялся, что его тайный побратим, инородец Брога, конечно же успел предупредить Филиппа Феора о случившейся беде и что всю беду скоро сумеет развести своими сильными руками его отец, князь-воевода Хорог, когда вернется с Поля в сверкании ночных зарниц и в темных тучах дорожной пыли.

Мешок, собранный на Большом Дыму волкодлаку в дорогу, был полон всякой подмоги.

Княжич притоптал в папоротниках пядь земли, вытряхнул из мешка все добро себе под ноги и несказанно обрадовался: род спасал его как человека, а не гнал прочь от себя как вещего зверя, отделавшись от него одним жертвенным куском.

Сначала из мешка посыпалась разная необходимая в пути мелочь. Потом на ту мелочь вывалилась одежда, вся простеганная, с мехом, и широкий теплый корзн -- все на холода.

Под одеждой на земле оказались завернутые в чистое полотно лепешки, куски соленого сала и вяленого мяса. Нашелся охотничий нож в узорчато прошитом, с алыми бусинами чехле -- наверно, сестры старались. Было огниво с кресалом. А вокруг огнива -- еще множество разных кошельков. В одном княжич нашел золотые ромейские денары, среди них половину надрубленных -- для подорожных расходов в подземном царстве Велеса-бога. Во втором звякали кусочки серебра. Из третьего потянулись дубленые куньи шкурки, половина -- надрезанных вдоль до половины. Еще один кошелек хранил толстый моток нитей и две иглы, одну добротную, другую гнутую так, что вот-вот сломается, и предназначенную для починки одежд в царстве мертвых. Был кошелек с поясными оберегами-подвесками. Наконец, в кожаном мешочке, отмеченным громовым знаком колеса, ожидал воли княжича верный бегун.

Стимар растянул тесемки, осторожно опрокинул мешочек на ладонь и поймал в нее серый клубок шерсти. Тогда, в давнюю пору, никому из малых сыновей князя-воеводы не давали с ним поиграть, хотя очень хотелось. Только тронь без спроса -- тут же и убьет на месте молнией, так говорили старые. Теперь верный бегун был отдан княжичу-изгою.

Он потер его о волосы и, услышав легкий треск, сразу бросил себе под ноги. Бегун прокатился мышкой на пару шагов в сторону -- точно на полночь, куда и лежал путь княжича.

Кошелек с клубком из таинственного состава шерсти, паутины и железного волоса княжич спрятал себе за пазуху, потом сложил в один большой мешок все остальное, отказавшись только от оберегов. Он повесил их на ближайшую ветку, к дружинным -- и так преумножил родовую силу леса.

А потом княжич пошел на полночь.

Вскоре пересекла его путь разбитая копытами дружинная дорога, на которой леший никогда не направлял своего ветра в лицо князю, едущему во главе стяга.

Здесь княжичу уже все было памятно, все -- свое от роду.

Он увидел на ветвях вереницу лоскутков и ленточек, развешанных над женской тропой. Та тропа была нарочно приметной для всякого путника, какому не хочется попасть под тяжелый хомут обережного заговора, хранящего женские следы от всякой порчи.

Тайная же, детская тропа имела свои тайные знаки. Со стороны -- верховым взглядом взрослого человека -- только по раздвоенным деревьям можно было соединить перебежки малых в один опасный путь, проторенный двоенадесятым коленом Турова рода, по преданию самых младших -- самим Коломиром, первенцем князя-воеводы Хорога.

Невольно княжич затаился и перебежал с одной защищенной пяди на другую -- как делал с братьями тогда, в счастливую пору беззаботных, хоть и настоящих, страхов.

Он едва не подпрыгнул от радости, как малой, когда между корней мощного двурогого дуба открылась перед ним продолговатая выемка, обложенная дерном, а с другой стороны ствола -- новая, дело рук тех Туровых, которые, верно, только и успели увидеть своего старшего братна* в шкуре волкодлака.

Княжич присел на корточки и с такой малой вышины сразу узнал всю окрестность, все прочие деревья и деревца, что теперь оказались ростом выше него. Этот лес был его родной лес и земля была родной. Она потихоньку впитывала в вместе с водой, золой, прахом старой листвы и мертвой звериной плоти все человечьи, Туровы страхи.

Красивая, легкая птица слетела к княжичу. Он подумал-понадеялся, что страшный сон про волкодлака скоро развеется и будет забыт, как в детстве порой легко таяли утром на солнце и забывались многие страшные сны, что по ночам заставляли братьев вскрикивать, а чутких мамок -- хвататься за обереги и скорее шептать нужные слова.

Отсюда тропа вела к другому дубу. На его вершине всегда сидел большой столетний ворон, зорко глядевший вниз. Если не уважить его подношением, он мог камнем пасть с вышины и в один миг выклевать глаза хоть у одного храбреца, хоть у десятка разом. Достигнув того дуба, полагалось оставить между корней убитую крысу или мышь и сказать ворону:

"Черный глаз, золотой клюв, жаль ты глаза красные, пропусти глаза белые".

Смотреть вверх, на ворона, было запретно и после тех усмирительных слов, иначе рагневается пернатый князь и никакой данью его наперед уже не ублажить. За следующим заветным дубом следил сам леший. Там ему ничего не стоило сдуть следопытов с тропы своим завитым в восемь кос ветром и уволочь всех в чащобу. Для лешего тоже несли подарок -- ломоть хлеба со щепоткой соли. Доставали дань из мешка сразу, как только с левой руки начинало тянуть низовым лесным дыханием, пахшим болотной прелью.

Стимар одолел еще одну перебежку, до Вороньего Дуба, но теперь не учел свой нынешний рост и нечаянно сломал пару веток. Следы от ног тоже огорчили его. Когда по своей дороге, вернувшись с Поля, двинется дружина, малые потянутся за дружиной своей стороной и, наткнувшись на это место, испорченное старшим братном, могут растеряться и выдать себя. Кто-то из воинов, своих или чужих, готов, краем взора поймает "зверька", мелькнувшего в чаще и, не разобрав, каков там "зверек", живо согнет лук.

Эта тропа тоже стала запретной для княжича, перерос он ее.

Он изменил-переличил свои следы так, будто бы на этом месте тропу пересек лесной бык, не ведающий человечьих законов. Как это сделать, княжичу показал когда-то Коломир, а того еще раньше научил сам отец, князь-воевода Хорог.

Княжич теперь не побоялся и поглядел вверх, сквозь живую дубовую кровлю. Не было черного сторожа ни на одной из ветвей -- то ли улетел, то ли умер, пока рос княжий сын в Царьграде.

Вскоре уж и длинные срубы Дружинного Дома показались Стимару навстречу.

Ястребиное крыло коснулось темени княжича, он подумал-решил, что ныне вправе идти в полный рост по широкой и прямой дороге воинов.

Невысокий, не выше плеч, тын встал перед ним. За тыном были видны темные стены, сложенные из обхватных бревен, узкие продолговатые окошки-волокуши, пологая крыша над срубом, покрытая толстым слоем дерна и мха.

Ворота с турьим черепом на надвратнике стояли не заперты. Смыкать их замком не полагалось, чтобы не сердить Перуна-бога, защищавшего Дом своей великой громовой силой.

Княжич, взявшись за тяжелое кольцо, потянул на себя одну из створ. Врата с недовольным скрипом поддались и пустили Турова последыша во двор.

Как ступил княжич на заветную пядь за порогом, так ему сразу почудилось, будто он вновь ступил на ладонь жреца Богита. Темной и твердой здесь была земля, издревле посыпавшаяся золой и мелкими угольями.

Огромное кострище посреди двора успело порости за лето высокими стрелами, выпустившими кое-где готское, черное, а кое-где северское, белое оперение.

Древний-деревянный Перун-бог с глубокой трещиной через темя, правый глаз и щеку, возвышался над прогоревшей чернотой и бесстрастно смотрел на врата, поверх темени пришедшего к нему княжича.

Когда-то обделенный законом и обычаем, княжич теперь попал в передний двор Дружинного Дома впервые и вдвоем с тем, кто пришел в его душе из Царьграда, и почувствовал себя здесь непрошенным чужаком-инородцем, так и оставшимся стоять вовне, за вратами.

Увидев железную тяжесть дверного кольца, княжич не решился войти под кров самого Дома и преступить порог, а вместе с порогом -- и тот закон, по которому младшего брата, замкнувшего первый круг лет, вводил в Дом старший, посвященный в мужчины одной зимой раньше.

Его, последыша, должен был ввести в Дружинный Дом нелюбимый Уврат. Полагалось у самых ворот положить правую руку ему на правое плечо и покорно следовать за братом шаг в шаг, след в след. Когда-то последыш наперед боялся, что Уврат сделает ему подножку или заставит оступиться на пороге, что могло предвещать смерть в первом же бою на Поле.

Княжич обошел Дом с восточной стороны и двинулся вдоль долгой тыловой стены, невольно пригибаясь под узкими оконцами.

Здесь, на заднем дворе, он побывал однажды, и потому между третьим и четвертым окошком его встретила еще одна памятная мета, оказавшаяся теперь не выше пояса. То была сквозная щелка с обточенными краями. Из нее тянуло наружу кисловатой гарью и выдохшейся брагой.

Когда-то, много раньше того дня, что вытянулся лезвием вывернутого наизнаку серпа и рассек надвое вместе с чревом княгини Лады весь родовой Туров корень, старшие братья последыша, трудясь не один месяц, проточили эту щель с помощью ножей, кремневых осколков и речных ракушек.

Княжич сел на угольную, хрустевшую под ногами землю, привалился к срубу Дружинного Дома спиной и стал вспоминать, глядя в небо, не запертое над Домом тяжелыми вратами-кронами старых дубов. И древний жрец Богит видел из святилища, как над Дружинным лесом поднимаются и пропадают в небе, летя по осени не на полдень, а на полночь, невиданные птицы, прозрачные, как крылья вилы, девы небесной.

Осенью, когда небо днем и ночью, от края и до края шумело перьями, колыхалось волнами птичьих стай подобно волнам встревоженной ветрами Пропонтиды, отец возвращался с Поля, с концов дорог, по первым золотым листьям и помету улетающих на полдень птиц. Помет падал с небес и покрывал не только дорогу, но и плечи воинов, их шишаки, телеги с сокровищами -- и чем больше было помета, тем богаче ожидался и будущий гон на Поле, и грядущий урожай.

Отцу навстречу плыли из града венки и караваи, и если приближалась новая туча-стая, то сретенские дары дружине оберегали плетеными берестяными платами.

В тот день Осеннего Сретенья один радостный страх -- от степного, хищного отцовского смеха, слышного издали -- скоро сменялся другим страхом. Нелегко было сразу признать обточенное за лето чужими вихрями лицо отца и его покрасневшие от битв и стремительных скачек глаза. А сердце, колотясь, как у стиснутой в горстях птахи, уже хотело-ждало третьего страха.

И за первой усталостью -- от чужих запахов, от жестких рук отца, от звона и блеска оружия и диковинных вещиц, и за второй -- от грозной и гулкой поступи воинов, протяжных песен и дурманного духа величальных медов, уже нестерпимо хотелось третьей -- от жара раскаленных камней и жгучего холода реки.

Еще не были раскрыты врата кремника, встречавшего дружину, а уже калился и дышал дымом, оживал тайной и грозной жизнью дом, стоявший на отшибе, под градом, у самой реки. Сердце замирало, стоило только глянуть в его сторону.

Дружина спускалась в тому дому пешей, на ходу снимая гайтаны, распуская пояса, вынимая из ушей кольца. У порога отец первым клянялся баннику, который, разыгравшись в предвкушении встречи с большим хозяином, трещал внутри горячими камнями и ворочал всем срубом. Так, совершив низкий поклон с приговором, отец вступал в жаркую тьму. От его движения раскаленный дух подкатывал с реки наверх, до самого кремника, порой опаляя не убранные вовремя холсты.

Как только дружина уходила в банный жар, так все женщины скрывались со света. Даже шелест их подвесок, всегда откуда-нибудь да слышный с рассвета до самой ночи, в этот час стихал вовсе. Нельзя было тревожить зрение и слух воинов, собравшихся в нижнем доме и дышавших оттуда шумно, по-бычьи. Хищные духи Поля, изголодавшиеся по женской плоти, выходили из их тел с каплями и ручьями горького, полынного пота, что порой прожигал насквозь банные лавки. Такой пот не впитывался в земляной пол, а оставался на нем остывшими железными бляхами.

Бывало, случалось плохое, против закона. Случалась и смерть. Однажды сверху, из града, увидели, как понесла река прочь от того раскаленного дома совсем растерзанную холопку, осмелившуюся было обойти его жар всего на обанадесять шагов стороною. А за несколько мгновений до того огромная, жилистая змея-рука высугулась из дома и, схватив женщину, убралась внутрь. Тогда сторожевые кмети успели загнать малых в стены кремника прежде, чем тело с окровавленным лоном выпало из огненного дома в воду.

Когда не зачиналось плохого, малых не прогоняли наверх. Только им, молодшим княжьего рода, не грозило у стен горячего дома ничего, кроме такой же страшной, но безопасной и радостной поимки.

Братья подкрадывались к срубу сквозь высокие травы и, как настоящие воины, крепко терпели крапиву. Полагалось каждому по очереди подобраться к самому крыльцу, которое сторожил двухголовый уж. Он пропускал лазутчика на ступеньку, если тот ублажал его лягушкой и ласковым заговором. Дальше оставалось только стукнуть в дверь колотушкой и тут же отпрыгнуть в заросли. Изнутри могли вовсе не откликнуться, но, бывало, с первого же удара из жаркой тьмы огромная рука успевала-таки -- зацепить за шею, схватить за волосы, стиснуть плечо. И тогда уж малой летел, все забыв, в черную пасть, в горячее облако. Воины живо срывали с малого порты и рубашонку. Громовой хохот гудел кругом него. Лилово светилась, давя жаром, горка больших камней. Солнечный луч из окошка узко пронизывал пар и всю банную черноту. Огромные голые ноги обступали малого, огромные руки прижимали его к скользкой, сильно пахнущей лавке -- и спину его вдруг широко осекало болью, радостно ожидаемой и едва стерпимой. Пугали, фырча и отплевываясь жаром, камни. Упругое тепло пихало и обхватывало малого, как материнская утроба в час опростания. И вновь, и еще, и в несчетный раз обжигала боль. Потом малого вдруг сметало с лавки, и он вылетал в холодный и яркий свет, как в первый миг своего рождения -- и летел над крыльцом и над мостками.

От удара об воду весь свет кругом лопался с треском, обжигая тело уже со всех сторон, от макушки до пят. И следом за малым, следом за его в свой черед уловленными, а потом выброшенными в реку братьями оттуда же -- из того дома, полного огненных камней, вываливалась багровая, распаренная дружина. Огромные, жаркие тела воинов падали в воду, и вода вскипала, волнами бросая малых в разные стороны.

Белое облако клубилось над рекой. Из года в год случалось потом одно и то же: ниже по течению, на плесе, слободские три дня краду цедили реку сетями, выгребая из воды обваренную рыбу и закрасневших раков.

По берегу, еле держась на ногах, уже засыпая от радости и счастья, малые поднимались наверх вместе с дружиной, со своими и чужими, готами, давно уже привыкшими ходить вместе с северскими в их горячий дом.

Братья поднимались ко граду в мощном дыхании воинов и громе-гуле их шагов, сотрясавших землю и осыпавших листья с лесов.

Шли мимо открытых врат кремника, вокруг стен и тына, и град, словно подсолнух, поворачивался им вслед своими вратами.

Отец примечал, как его последыш валится на ходу от усталости, от не изжитой еще хромоты, и подхватывал его правой, самой сильной своей -- от меча -- рукой, брал к себе только его одного. И вот младший из княжеских сыновей, на зависть Уврату да и самому Коломиру, уже плыл на отцовском плече высоко над землей, над головами воинов, над их развевавшимися по встречному ветру золотыми волосами.

Замкнув обережный градский круг, дружина направлялась через поле к святилищу Перуна-бога. Молодший княжич теперь плыл на отцовском плече высоко над жнивьем и видел впереди белые вереницы женщин, сходившихся кольцами вокруг святилища, открытого небу и всем ветрам, Стрибожьим внукам. По ветру, всегда дувшему навстречу дружине тянулась протяжная величальная песня.

И вот наконец воины, умерив шаг, входили в первое кольцо женщин, потом -- во второе, внутреннее кольцо, где становилось почти так же жарко, как в бане -- и так подступали к священному огню, зажженному в незапамятные времена самим Туром-Пращуром. Они подступали к высокому, выше всех людей, стволу Перуна-бога, днем и ночью озаренного тем священным огнем, сыном неугасимого Огня Сварога.

Темный лик бога-древа смотрел черными глазницами поверх рода и поверх княжича, сидевшего выше всех, на отцовском плече. Бог-столп видел лишь свой, неведомый северцам окоем. И тогда последыш снова забывался в полусне, в тихом и желанном страхе. Над ним стоял крепкий и высокий Перун-бог, но перед высоким Перуном-богом крепко стоял на земле отец, князь-воевода Хорог.

Потом воины передавали княжича по рукам назад -- к женщинам, к их молочному запаху и шелесту подвесок.

Величальные песни Перуну-богу стихали, и все затаивали дыхание, слыша, как вздрагивает земля, как трепещут золотые листья в лесу и падают на землю, как идет из-за леса великий жертвенный бык, отпущенный с кольца на волю -- на полное лето. Он шел, раздвигая вековые стволы и ударами копыт пуская по земле волны. Пар поднимался из его ноздрей облаками до самого неба. От его поступи вместе с листьями старые гнезда валились с деревьев и зверьки спешили покинуть свои норы, чтобы не оказаться в них погребенными заживо.

Сердце не только у маленького княжича, но даже у самого князя и старого жреца Богита подскакивало при каждом шаге жертвенного быка.

Бык шел к священному огню сам, словно его тянула цепь неслышного человечьими ушами заговора-зова. Белые кольца широко раскрывались ему навстречу. Княжич видел, как идет-приближается черная сила-гора. Бык на ходу все ниже опускал голову. Его дыхание становилось все горячее, тлела и дымилась следом за ним сухая осенняя трава.

Бык шел к огню. Княжичу еще многое не полагалось видеть но он уже знал, что в середине круга, подле Перуна-бога широкий тяжелый нож уже опускается-скользит и льется железным родником из рук старого Богита в горсти отца и, проливаясь между его ладоней, застывает лезвием, ни разу не тронувшим и не повредившим Матери-земли.

Свет дня содрогался. По Солнцу пробегала алая дымка. Порыв теплого, густого ветра обдавал лица Туровых северцев, и темный горячий поток, запретный для глаз молодших, начинал гулко вскипать и струиться там, в середине сомкнувшихся колец из женщин и мужей, у подножия бесстрастного столпа-бога, стоявшего над родом. И в вышине, над столпом и над сжатыми полями рождалось и тяжелело багровое облако бычьего дыхания, исходившего вверх уже не из темных ноздрей, а прямо из разверзшейся яремной вены.

Потом кольца-круги Туровых родичей размыкались, выпуская отца наружу. Он подходил к своим сыновьям и поднимал багрово сверкавшую руку. Он проводил перстом по лбу и переносице каждого из своих отпрысков. Каждый чувствовал на своем лице упругую полоску крови, и кровь опукалась по переносью вниз тяжелой каплей. Ту каплю так приятно было подхватить языком. Во рту делалось густо и солоно, а потом вдруг становилось горячо в горле и во всем теле. Жертвенная кровь кружила голову, пахла железом, пахла мечами, пахла забытым материнским чревом, и малые порой начинали шататься, как пьяные, и мычать на смех всей дружине, смех, от которого малым не могло сделаться стыдно.

Вслед за отцом и его дружиной выходили из белых колец готы со своим князем-вождем Уларихом, державшим в руках блестящий золотой крест. Тогда княжич вовсе не понимал, для чего готам была нужна эта вещь при священном жертвориношении Перуну-богу. Да и ныне, вспомнив об этом, княжич только изумился готскому святотатству*.

Потом дружина вновь подхватывала на плечи последыша и уже вместе с ним -- всех его старших братьев, осоловевших от великого действа, и направлялась обратно ко граду, увлекая за собой с Перунова холма белые вереницы женщин и с ними поток факельных огней, истекавший от подножия столпа-бога. Когда проходили мимо бора, звери уходили далеко от дороги и сам леший отступал в глубину, оставляя пустым и прозрачным на целое поприще свой великий лес.

Огромную тушу быка разрубали на куски и уносили вслед за дружиной. Последняя кровь быка тянулась от бога-столпа по дороге единой жилой-пуповиной, а потом растекалась тонкими жилками по всему граду, напитывая его родовой силой.

После священной трапезы дружина обходила кремник по ходу Солнца, садилась на кормленных коней и отъезжала в третью сторону -- к Дружинному Дому.

Дружина отъезжала одна, отделив от себя весь род и запретив всем, кроме заложных женщин, что бывали только из бывших полонянок, из седмижды на семь чужеродных родов и племен.

Кони медленно, чередой тонули в глубине бора.

Там, в темной глубине, до новолуния дружина должна была оставаться в своем особом Доме, отпивая из заговоренных серебряных чаш брагу с отварами пустырной травы и изветника, остужая свою кровь, изгоняя из пор и ноздрей, из рук и сердца, из снов и яви свою степную лютость, нажитую на Поле. Потому и не подпускали хищных зверей к Дружинному Дому меты и обереги, окружавшие Дом. Изгнанный, но еще не истаявший, не задушенный петлей верного слова и доброго отвара дух нападал на волка, втягивал его в себя, как в болотный омут или как дым в ноздри, и потом мог долго ходить на его лапах и открывать его пасть, охотясь за охотниками, пока не попадал в капкан железной скобы-оберега и не оставался на древесной коре лоскутом сажи.

Древним велением самого бога Сварога был поставлен запрет дружине оставаться во граде хотя бы на одну, первую ночь по возвращении с Поля, или даже на четверть ночи. Раз на памяти Турова рода, в девятом колене, запрет был нарушен волей буйного князя-воеводы -- и тогда была великая и страшная Сеча Теней, была Смерть, было много смерти среди сторожевых кметей и даже в самой дружине. Обуянные духами Поля и невзначай разбуженные, воины в беспамятстве отвечали только одним движением воли на всякое постороннее слово, на всякий посторонний шаг, на всякую постороннюю тень -- взмахом меча.

Вот что это была за Сеча Теней.

Издревле известно, что на Поле тени всадников, в отличие от них самих, никогда не спускаются с седла и остаются на конях и днем, и в лунные ночи. Тень, сошедшую на землю за своим хозяином, сразу уносит степной дух-ветер и за окоемом земель свивает с другими тнями в черные косы губительных смерчей. А сам всадник теряет от такого внезапного похищения память и дорогу домой.

На самом исходе гона князь-воевода увидел какой-то дурной сон, которого поутру не смог вспомнить. Тогда он дал зарок более не ложиться спать и вовсе не сходить с седла до тех самых пор, пока обратная дорога не доведет его до кремника. Он повелел дружине на всякий случай дать такой же зарок, чтобы княжий сон не обрел вещую силу в ком-нибудь из воинов. Так и возвращалась дружина ко своему граду, не делая привалов, и достигла кремника прямо посреди ночи, когда ярко светила луна.

Князь-старшина и жрецы напомнили князю-воеводе о древнем запрете, но тот уперся на своем: он твердо порешил простоять эту первую ночь в кремнике, чтобы то опасное степное сновидение навсегда потеряло свою силу. Тогда все родичи в страхе покинули кремник, оставив там князя и дружину.

Воины с трудом спустились со своих коней и увидели, что все их тени тоже смело спускаются на землю. Тогда воины, уставшие, уморенные долгой дорогой и бессонницей, в темноте запамятовали, что безродные, опасные просторы уже остались далеко позади. Они принялись загонять свои тени обратно на коней, но -- тщетно. Тени больше не слушались их. Тогда воины выхватили свои мечи, дабы угрозой заставить тени подчиниться, но и тени стали угрожать им темными мечами, вынутыми из бесплотных ножен.

Услышав гибельный звон железа, родичи заглянули в кремник и ужаснулись. Там в лунном свете сверкали мечи, и разгоралась битва непонятно с кем. Градские поспешили на помощь своим, и тогда произошло самое ужасное и непонятное: все тени перемешались, и воины князя стали махать мечами во все стороны, тщетно пытаясь достать и наказать оружием свою собственную непокорную тьму. Тогда уж крепко досталось всем -- и оставшимся на все лето дома, и вернувшимся с Поля.

Поняв, что враг мерещится, а пощады все равно никому не будет, градские вместе с князем-старшиной спешно покинули кремник, отбиваясь от дружины. Утром раскрылись ворота кремника, и оттуда, пошатываясь, выступила-выползла вся в крови, порезанная и пораненная со всех сторон дружина. Кто выходил на своих ногах, тот сразу падал с ног и, еще падая, уже начинал всхрапывать, забываясь глубоким сном. А звон мечей -- или тень звона -- еще целый месяц стоял посреди кремника и днем и ночью. Не помогали никакие заговоры: звон никому теперь не давал спокойно уснуть. И все боялись входить в ворота. Кто и осмеливался войти, тот сразу выскакивал обратно весь со всех боков порезанный и порубленный.

Такая мука в Туровом граде длилась, пока однажды с полуденной стороны света не появился чернобородый торговец на муле и не сказал северцам, что хочет у них купить звон их мечей.

Северцы поначалу не соглашались на продажу, удивляясь, как же это можно купить и унести с собой звон мечей и чем он может быть полезен. Тогда торговец сказал, что его предки добывали это ценное, хоть и бесплотное вещество, на развалинах самых древних городов, разрушенных во время осад много-много веков тому назад. Чтобы безопасно добыть из-под руин звон мечей, нужно особым образом проколоть себе кинжалом одно ухо и таким образом наполовину оглохнуть. При таком условии звон не способен угрожать человеческой плоти. Вот и он, торговец из далекой страны Сирии, наполовину глух, поэтому не побоится войти в северскую крепость. Там ему останется только произнести нужное заклинание, и тогда весь звон превратиться в одну маленькую железную монету, гладкую, безо всяких надписей и знаков с обеих сторон. Главное: потом не потерять ее из кошелька по дороге, ведь что края у той монеты бывают очень острыми. Когда-то, говорил торговец, переплавленный и отлитый в монету звон мечей очень ценился в полуденных странах. Такую монету можно было перебросить через стену вражеской крепости или просто просунуть в какую-нибудь щель или под ворота, сказав при этом тайное слово. После этого можно было спокойно слушать наружи, как звенят за стеной невидимые мечи, и дожидаться, пока осажденные сами не откроют ворота и, уже все израненные, не выйдут из города вон, сдаваться на милость победителя. Но вот уже прошло три века с тех пор, как весь древний звон был добыт, переплавлен и применен против каких-нибудь врагов, а сам торговец был в детстве оглушен на одно ухо своими родителями всего лишь в дань родовому обычаю тех когда-то очень уважаемых всеми правителями торговцев звоном мечей. И вот узнав о настоящем, живом звоне мечей, появившимся у славян, сирин страшно обрадовался и поспешил в их далекие земли.

Северцы раздумывали три дня, а потом спросили торговца, а не продаст ли он потом их звон мечей уграм или хазарам, а те явятся и уже безо всякого труда возьмут весь град Туров голыми руками.

"Умное племя задает умные вопросы",-- покачал головой чужестранец и сказал, что звон северских мечей будет для них уже не опасен, если не он отдаст им за их звон плату, а сами северцы заплатят ему за избавление от нечаянной напасти, которая, как видно обоим глазам торговца и как слышно его единственному уху, уже нанесла племени немало вреда и всех не на шутку напугала.

Тут уж северцы более не раздумывали, а согласились сразу и вынесли сирианину столько куньих шкуров, сколько смогло уместиться в его седельном мешке. А торговец потребовал, чтобы раскрыли перед ним врата кремника, потом торжественно въехал в них, хлопнул там в ладоши, пробормотал себе под нос какие-то тайные слова -- и тогда весь звон пропал, а только что-то один раз напоследок звякнуло об камень прямо перед мулом. Чернобородый иноземец спустился с мула и, как подсмотрели северцы, долго ползал по земле, что-то ища и приговаривая, потом нашел, подобрал, спрятал в свой кошелек и торжественно, будто князь-воевода на гон или полюдье*, выехал из кремника.

С тех пор северцы свой древний запрет держали крепко.

И Туров князь-воевода Хорог со своей дружиной всегда крепко держал тот верный запрет.

Из града следом за дружиной, но уже на следующее утро, уходили по своей тропе, среди обережных лент, женщины, крепко хранившие заветное слово -- то тайное, известное только им слово, которым можно окоротить и показавшего зубы волка, и опустившего к земле свой тяжкий лоб быка, и пришедшего с Поля мужчину -- окоротить мужчину даже в то самое, ни какой иной силою не удержимое мгновение, когда его кожа загорается изнутри, когда он весь наполняется громовой тягой и уже готов обжечь женское лоно текучим огнем, пахнущим степной полынью и перепелиными гнездами.

Как только женщины скрывались в лесу, так начинали собираться княжьи малые. Они делали друг другу тайные знаки, доставали из кустов припрятанные загодя веревки и проносили их под рубашонками в кремник.

Дневные вылазки к Дружинному Дому были не страшны и кончались у тына, где можно было подсмотреть в щелку и послушать, что говорят и делают воины во дворе. К ночному же походу готовились целую седьмицу, протаптывали для этого в лесу отдельную тропу, рядом с большой, дружинной. Из века в век малые в большой тайне на краю леса готовили отвар на маковых зернах и потом с приговорами подливали его в то молоко, которое пили под вечер мамки. Оттого засыпали все мамки, будто мертвые. Дождавшись тягучего бабьего храпа, малые потихоньку спускались с полатей и выбирались из княжьих хором.

Всеми братьями и братнами верховодил Коломир. В ту осень, когда последышу надлежало покинуть свой род, он впервые взял его в ночной поход к Дружинному Дому. Последышу тогда еще не доставало одного года, чтобы пойти наравне со всеми, но Коломир знал, что брата вот-вот отправят в чужую землю, в ромейское ученье. Он решил посвятить последыша в мужчины по своему обычаю. Ведь их отец, князь-воевода Хорог, захотел, чтобы его третий сын от княгини Лады овладел в совершенстве всей хитрой ромейской премудростью, и по такой причине даже отказал последышу во вступлении в Дружинный Дом и посвящении в северские воины. Князь-воевода полагал, будто две мудрости, своя и чужая, в нем не уместятся. "В Царьграде охота иная, и охотники с иной смекалкой",-- думал князь, в роде своем полагаясь на Коломира и других сыновей.

И вот ночью, накинув на бревно тына веревку с петлей и пропустив наверх Уврата, Тема и Ратшу, старший из Туровых, Коломир. крепко взял последыша рукой за шею, как любил делать, и, подтянув к себе, сказал на ухо:

-- Твой черед. Полезай!

Сердце у последыша заколотилось от радости: брат наконец-то взял его с собой.

Он подпрыгнул, ухватился за конец веревки и побежал по стене прямо в полное звезд небо. Добравшись до петли, умело накинутой на острие бревна, он, как делали старшие, осторожно уселся на стену, между заостренных бревен, верхом и повертел головой.

Ночная тишина, молчание богов, стояла по всему окоему земель. С лучинным треском опадали, сыпались с небосвода осенние звезды и гасли низко, опаляя последышу волосы на темени. Летели безо всякого ветра по своим воздушным тропам тонкие паутинки, касаясь его щек и тихонько щекоча кожу. Под небом, на земной черноте, кое-где мерцали красные зрачки охотничьих костров, а вокруг костров, поодаль от них, поблескивали и неторопливо кружились ожерелья звериных глаз. По черной глади реки мерцали, текли отблески-чешуйки, и никто не ведал, что так, перед наступлением зим, безлунными осенними ночами спускается к теплому морю, к бескрайней воде погреться великий северный змей.

Последыш нащупал рукой вторую веревку, внешнюю, крепко ухватил ее пониже петли и свесился вниз. Веревка оказалась перекрученной, и малого развернуло спиной к бревнам тына. Под лопатками у него громко зашуршало. Испугавшись, что теперь наделает шума, последыш оттолкнулся от стены пятками и отпустил веревку совсем. Он полетел вниз, во тьму, как во Влесову яму, поджал ноги, угодил боком на насыпь перед тыном и скатился с нее, едва не сшибив кого-то из братьев с обрыва в реку.

-- Тебя звали? -- надвинулся из тьмы Уврат.

-- Коломир позволил,-- прошептал последыш ни жив ни мертв.

Старший брат уже спускался со стены. Став на землю, он заложил конец веревки дерном под самую стену, а потом взялся за молодшего брата и поставил его на ноги.

-- Убился никак? -- грозно вопросил он.

-- Живой...-- робко ответил последыш, испугавшись больше всего того, как бы брат не прогнал его обратно и не заставил вернуться на теплые полати, к храпящим коровам-мамкам.

Коломир потыкал молодшего пальцем в бока:

-- Весь ли живой? Где болит, говори.

-- Нигде,-- обрадовался последыш.

-- Попрыгай,-- велел брат.

Последыш повиновался. В правом боку у него несильно заломило, но он смолчал.

-- Держись за мной,-- сказал Коломир и повел братьев по новой, ночной тропе.

Только по дыханию малых, еще с утра застывшему над землей от их крепких заговоров, можно было теперь различить эту тропу в кромешной безлунной тьме. Она вела в черные щели посада, к овинам, а дальше -- к черной, грузно дышащей стене леса, где с приближением малых быстро скопилось так много человечьего страха, что страх этот уже начинал моросить вокруг по листве, как обложной дождь.

Там, у края леса, Коломир заставил всех вытянуться цепочкой и взяться за веревку, передний конец которой опоясывал его самого, в эту ночь самого старшего из Туровых.

Как только братья взялись, веревка сразу крепко натянулась и потащила всех в лесной мрак, как в яму. Коломир заставил братьев спускаться бегом, не оглядываясь по сторонам.

Последыш загородил свободной рукой лицо, чтобы в лесу не хлестнула по глазам ветка. Так бы он сказал братьям, если бы его стали укорять за трусость. На самом деле он прятал глаза от страхов, шумевшим по листьям и ветвям вокруг. Неисчислимые лесные глаза мерцали везде, видели братьев отовсюду из тьмы, неслись вместе с ними то рядом, то поодаль, стремительно просачиваясь сквозь ветви и листву. Живые облака неведомой силы расходились впереди от крепких слов Коломира и смыкались позади, за спинами у его младших братьев. Черные комья сов косо падали с вершин леса, и когтистые лоскутья летучих мышей со свистом проскальзывали мимо, цепляясь за волосы и царапая кожу на темени.

Вдруг веревка провалилась, и последыш ударился лбом в спину старшего брата.

-- Близко уже! -- прошептал Коломир через плечо.-- Чуете? Наш дух тут.

Братья дружно потянули носами. Пахло угольной горечью, и этот дух близкого огня и жилища уже отгонял страхи в сторону, как отгоняет ветер дождевую тучу.

От того места Коломир повел братьев прочь с тропы, через густой кустарник. Он сказал, что лесной ветер тянет прямо на дружинную конюшню. Все братья уже знали, что будет хуже всего, если их почует конь. Тогда уж прячься-не прячься, а выловят воины в лесу всех без труда и день-другой придется отлеживаться на полатях от березовой каши.

Собравшись с духом, последыш выглянул из-за спины брата. Впереди, за черными зубьями тына, стояло зарево. До самого неба, до самых высоких звезд взлетали снопы искр. Доносился треск большого пламени.

Красные отблески огня трепетали вверху на листьях.

И внезапно из клубившейся за тыном красноты, поднялся сильный голос отца.

Все Туровы братья замерли, затаили дыхание.

Отец, князь-воевода Хорог, зачинал Круговую Песнь Воинов, Песнь, отгонявшую всякую вражью силу до самого окоема земель. Голос отца стал гулко дробиться, будто он пел, пустив своего коня вскачь. Вслед за отцом вступали в Песнь его воины. Высохли, кончились в лесу и все страхи молодших. Застыл лес, как сон, окованный священной песнью мужей.

Последыша сладко зазнобило, и он стал засыпать против желания. Глас отца уже стал казаться ему гласом того резноликого и всевластного в своем молчании и неподвижности столпа, что глядел с возвышенности поверх дружины, поверх лесов и Турова града.

Рука Коломира крепко ухватила молодшего за шею, и он, не успев очнуться, стукнулся лбом в бревно тына. Но тут же ему в глаза из щели в тыне ударили стрелы света и коротко ослепили.

Когда наконечники ослепительных стрел растаяли в слезах, последыш стал видеть: во дворе Дружинного Дома мощно пылал огонь, запечатленный угольными очертаниями людей. Воины чудились небывало худыми, и последыш догадался, что все они обнажены, как бывало раньше в горячем доме на берегу реки. Отец -- последыш сразу узнал его, хотя князь был виден лишь черным бесплотным рисунком на текучей огненной плоти, -- отец поднимал правую руку, вдвое удлиненную чудесной прямотою меча...

Княжич запомнил, как отцовский меч опускался, проникал в плоть огня, вспыхивал молниевым блеском, и вновь поднимался-восставал из огня вверх, сразу чернея, сразу превращаясь в смертоносную тень...

и было самое запретное для глаз молодших.

меч скользил по пламени, как падающее с неба черное перо сокола Перунова, и превращался в упругую мужскую плоть, наделяя плоть своей вечной Перуновой силою.

Тогда у последыша перехватило дыхание, и перед ним из тьмы, клубившейся над пламенем костра, проступил и придвинулся вплотную к самому тыну нечеловечий столп Перуна-бога, его резной лик с черным шрамом трещины и черными, как ночь в лесу, глазницами, древесный лик, освещенный огнем снизу сильно, до медного блеска.

Когда последыш очнулся, то не помнил, как оказался по другую сторону того невысокого тына, стерегшего Дружинный Дом. Может быть, Коломир поднял его от земли своей сильной рукой и так перенес через тын.

Там, где последыш очнулся, было совсем темно. Стояла перед ним стена, колыхалась терпким духом гари и мха. И на той стене, словно лоскуток неба в черной туче, сияла, тянулась короткая полоска света, которую ему очень захотелось потрогать рукою.

Кто-то из братьев загородил сияющую полоску, но Коломир отодвинул того в сторону, и тогда падающей звездой сверкнул глаз Уврата.

Коломир заглянул в заветную щелку, и снова взял младшего брата за шею:

-- Гляди!

Последыш напугался света, вдруг распахнувшегося в его глазах, а его шея сразу заныла в сильной руке брата.

В свете, что открылся ему, последыш увидел, как две белые женские руки неторопливо, умело распускают косу и превращают ее в чудесную золотую реку. Пальцы шевелились так гордо, будто кому-то показывали свое колдовское умение. Золотая река бежала вниз по обнаженному телу и растекалась по бедрам, прикрывая лоно.

Последыш смотрел и начинал потихоньку бояться, что та чудесная река вот-вот достигнет его, подхватит и понесет прочь от рода, от братьев, от света -- в ночную тьму.

Внезапно появилась сильная десница, огромная мужская десница, покрытая выгоревшим, как осеннее поле, волосом. Рука подхватила сбоку золотой поток и отвела его прочь. И последыш тут же увидел посреди света самую сердцевину тьмы -- бездонную тьму между женских бедер. Бедра содрогнулись и разошлись в стороны, будто створы ворот кремника.

В тот же миг, схваченный небывалым страхом, последыш отшатнулся от стены. Земля закачалась под ним, разверзаясь в стороны, и он, вскрикнув, стал проваливаться в бездну.

-- Сиди тихо! -- рявкнул Коломир последышу в самое ухо, схватив его и крепко встряхнув.

Старший брат сам приник к стене, а младший остался сидеть на земле рядом с ним и только ухватил брата за щиколотку, еще страшась, что его, последыша, вот-вот закружит и все-таки утянет в бездонную тьму.

Сквозь дубовую стену ему послышался вздох, похожий на шум воды, другой, а из третьего вздоха, как эхо из колодца, донесся короткий стон.

И вот из Дома сквозь несокрушимую дубовую стену стали доноситься одни только стоны. Частые и ровные, те стоны словно выталкивали друг друга во тьму, и в такт с ними принялись упруго вздрагивать и дышать земля, сама стена, и весь ночной мрак.

Последыш, крепко держась за Коломира, чувствовал, как и старшего брата начинает охватывать дрожь, но уже не боялся того, что земля снова разверзнется. Он не боялся провалиться в бездну вдвоем со своим старшим братом.

Коломир же вдруг как будто одеревенел, содрогнулся всем телом и сам издал короткий хриплый стон. В следующий миг старший брат весь ослаб и опустился на землю рядом с молодшим. От брата пахло разбитыми перепелиными яйцами. В узком движении света у Коломира на лбу звездами блеснули крупные капли пота. Брат тряхнул ногой, сбрасывая с себя младшего, будто надоевшую в долгой дороге обузу.

-- Отпусти,-- велел он, потом помолчал и сердито добавил: -- Мал еще.

С тех пор последыш долго полагал, что отец вместе с дружиной уходит в лес, а потом спускается в женское лоно, чтоб родиться вновь -- очищенным от всякой замежной скверны.

С порога святилища старый жрец Богит увидел, как над далеким Дружинным Лесом поднялась темная птица и полетела на полночь, быстро тая в небесах. И Богит прозрел, что эта хищная птица-мысль, выпущенная княжичем, оставила за собой весь Дружинный Лес пустым, выклевав из него всю лесную силу вместе с древними оберегами.

А княжич в тот миг, в ту стигму бытия, когда сорвалась с его век не известная в тех краях птица, обрел новую мудрость, глубиной не менее, чем в половину священного озера Даждьбога.

Княжич прозрел-догадался, что тайная щелка из леса в Дружинный Дом была проточена вовсе не его старшими братьями, вовсе не Коломиром.

Вооружившись ножиками, кремнями и ракушками, молодшие двенадцатого колена Турова рода только обстругивали и обтачивали края этой щелки, стараясь навсегда оставить для будущих поколений малых на этой запретной для них стене свою мету, свой тайный труд. Первым -- тем, кто прикоснулся к дубовому срубу заточенным острием или сколом камня -- мог быть и отец, когда был не старше Коломира, и отец отца, и прадед.

Старшие рода конечно же знали обо всех вылазках молодших. Отец знал и о тайной тропе, и о раздвоенных деревьях. Когда-то они принадлежали ему самому. Следы и тропы передавались молодшими по наследству со своими особыми преданиями.

И тот, кому первому померещился грозный ворон среди ветвей дуба, тот и оставил его там, наверху, тенью своего нечаянного страха, страха, сразу вросшего корнем-пуповиною в память всего рода. Остальные же, шедшие следом в иные лета, ублажали ворона данью и лишь укрепляли его силу, силу пернатого морока, своими заговорами и своими собственнными страхами, без которых лес оставался бы совсем пустым, постыдно опасным для человека разве только своими безгласными хищниками да злыми инородцами. И ветер, которым баловал леший, поднимался всего лишь следом пугливого дыхания молодших, пробиравшихся по тропе к Дружинному Дому... И вовсе не водилось никакого великого ужа в зарослях крапивы, перед порогом бани. Любой инородец прошел бы через крапиву, не споткнувшись ни о какую опасную тварь. Но только нельзя было ходить в том месте инородцам, и не появлялись они там никогда. Не бывало их там и не будет до черной поры, когда иссякнет кровь рода и иссхонет его ветвь на Великом Древе племен.

Сила рода оставляла свой след, никому из иных родов не ведомый, тянула за собой по земле свою отсыхавшую веками пуповину.

Додумав непростое, княжич собрал силы, оттолкнулся от дубовой стены, поднялся в полный рост и, глубоко вздохнув, перемахнул через тын.

Вместе с коротким хрустом у него под ногами хрустнули ветки и поодаль, среди кустов.

Княжич отскочил в сторону, выхватив нож.

Там, где только что хрустнуло, уж и след простыл того человека, кто оставил висеть на ветвях свою седельную сумку, давно знакомую княжичу.

Стимар живо присел и вгляделся в глубину леса на высоте колен. Коломир учил его, что именно так легче всего поймать взглядом крадущегося в чаще человека.

Но слободские были хитрыми охотниками, хитрее северцев.

-- Брога! -- крикнул вдогонку Стимар, уже не надеясь на удачную "охоту".

С ясеня вспорхнула стайка мелких птах и унеслась прочь лесным ветерком. Тот ветерок и унес с собой искусного слободского охотника.

-- Благодарю тебя, молодший! -- крикнул княжич, обращаясь ко всему притихшему лесу, и, сняв с куста сумку, сдернул узелок с ее горловины.

Тем, что таила в себе та сумка, можно было прокормиться по меньшей мере седьмицу.

-- Вот так инородец! -- прошептал Стимар, опасаясь, как бы Брога не услышал негодное слово.

Княжич еще раз повторил шепотом это слово, почувствовал его горький вкус и подумал, что ему, последышу Турову, отныне вне крови роднее тот, кто не видел и никогда не увидит в нем волкодлака.

В сумке княжич нашел еще большую снизку наконечников для стрел с насечками охотничьих заговоров, по которым сразу признал Слободу. А на самом дне он обнаружил очень ценную вещь -- кожаную перчатку с шипастыми железными кольцами для защиты пальцев и с поперечными штырями, вставленными между слоями кожи и со стороны ладони, и с тыльной стороны кисти. Такую перчатку надевали для встречи с бирюком, волком-бродником -- таким волком, что держится вблизи жилья и не боится смотреть на огонь.

Когда Дружинный Лес остался за спиной княжича, вдоль его пути на полночь, по правую руку легла глубокая борозда межи. За ней расстилался широкий ковер стерни, сжатое поле Всеборова рода.

Со Всеборами частенько дрались то там, то здесь -- вдоль межи, от чащи до дубового перелеска, заслонявшего погост. Сначала сходились с двух сторон, лоб в лоб, грудь в грудь и начинали косить, переваливать межу. Хвалились друг перед другом дедами. Малые Всеборовы вспоминали предка Хлуда -- тот, когда был малым, мог одним словом отодвинуть межу на три шага, вторым словом -- еще на локоть, а, натужась третьим, -- еще на полстопы. Малые Туровы гордились своим пращуром Тавром -- тот, когда был молодшим, мог приникнуть к самой земле и, наговорив в межу нужные слова, сразу разбегавшиеся по ней в обе стороны, как муравьи или косолапые медведки, приподнимал ее рукой до пояса. Тавру ничего не стоило и оттянуть межу на несколько шагов и даже проползти под ней, словно под простой веревкой, натянутой между задними ногами жеребца.

Потом малые отступали от межи на полный шаг самого младшего в своем роду и, сплотившись, будто два войска перед битвой или пальцы на двух рукоятях пилы, принимались шептать с двух сторон на одну межу свои заговоры -- но так, чтобы инородцы по иную сторону могли расслышать только шелест губ и свист ноздрей. Распря завязывалась тут же, не успевали дойти до последних слов. Кто-то, глядя во все глаза, не выдерживал и начинал кричать, что межа уж давно выгнулась на полшага на чужих и, раз земли прибавилось, то и победа за своими. Начинали мерить -- то от дальнего куста, то от кочки, то от торчащего из стерни василька. Шаги получались у всех разные -- и у чужих, и у своих -- поэтому без драки ничего окончательно не мерилось и не решалось.

Однажды, когда перепалка пустыми словами уже иссякала, а кулаки уже сильно чесались, последыш Туров ошеломил разом всех -- и чужих, и своих. Он вдруг выпалил то, что невзначай пришло ему на ум:

-- У нас, Туровых, дед мог межу зубами перекусить и на животе ее тремя узлами завязать!

Всеборы остолбенели. Уврат прыснул. Даже Коломир разинул рот и захлопал глазами.

-- Как завязать? -- растерянно спросил он, выдавая чужакам свое негожее беспамятство.

-- А вот так.-- И последыш показал, как можно завязать на животе мудреный узел, по всему видать ромейский.

Всеборы переглянулись. Их старший что-то пробормотал себе под нос, и они потянулись друг за другом восвояси.

Туровы долго смотрели им вслед.

Потом Коломир надвинулся на последыша и стал сердито выспрашивать:

-- Кто тебе сказывал? Тятя? Дядька Вит?

-- А никто,-- признался последыш.

-- Как так "никто"? А откуда ведал? -- еще больше удивился старший брат.

-- А ниоткуда. Сам вымыслил,-- гордо сказал последыш.-- Вот и побили мы Всеборов. Межу их перевалили. Вон они уже где... Ослабели. В иной раз и завяжем их межу, как захотим.

Братья смотрели на него во все глаза. А Коломир даже побледнел, не зная, что сказать.

-- Так в иной раз и молчи. Не твое дело,-- только и проговорил он упавшим голосом, догадавшись, что силы последышева вранья чересчур намного хватило.

Последыш обиделся, но не озлобился, видя, что даже старшего брата сумел невначай ошеломить.

Вечером отец, князь-воевода, порадовался, что между малыми обошлось без драки -- со Всеборами издревле был Большой Мир -- и что свои ринули чужеродных одним крепким словом.

-- Показывай, как завязывать межу,-- велел он последышу.

Тот, робея, показал, хотя и перепутал что-то в сравнении с первым разом, когда все вышло совсем хитро и немыслимо.

Густые брови отца приподнялись, как утренний туман над полем, усы в вышине над последышем пошевелились, как ветви дуба, и огромные отцовы руки попытались неуклюже повторить сыновью смекалку.

-- Мудрено,-- покряхтев, сказал князь.-- Кабы ты такую мудрость ромеям показал для острастки.

И поспешив пригласить к себе на трапезу князя Всеборова Мечислава, князь Хорог принялся за чарой меда рассказывать ему о чудном умении своего отца, перекусывавшего межу и заплетавшего ее на пузе небывалыми узлами, какими и змеи по осени не перевиваются. И немало дивился Всеборов князь, почему не сказывал ему ту быль Туров князь раньше, когда сам был малым и когда они оба так же, как нынешние малые, грозно сходились на той же самой меже неподалеку от погоста и выбивали друг из друга спесь.

Драку между малыми запрещали и их деды, запрещали и они сами, нынешние князья. Зорким сторожевым, стерегшим земли, было такое веление: если малые, не переспорив друг друга, сцепятся, то немедля окружать их с обеих сторон межи и стегать плетками без всякой жалости и опаски, не разбирая своих и чужих.

Сколько у малых было радостного страха -- убегать общей гурьбой от конных, мчаться что есть духу до перелеска, шустрыми белками взлетать в самую глубину дубовых крон и уж оттуда, сверху, бросать и в хохочущих всадников, и друг в друга сучки и желуди.

Последыш прихрамывал, отставал и ему всегда доставалось. И вот вскоре после того, как он вымыслил новую Турову быль, посрамившую соседей, снова сошлись малые посреди того поля, снова помучили-потеребили древнюю межродовую межу, снова между собой повздорили и, обменявшись затрещинами, с тем же задором понеслись от сторожевых кметей к дубам.

И когда плетка, не дотянувшись до самых шустрых, достала-таки последыша по лопаткам, вдруг встал он на месте, побледнел и сухими, как только что остывший уголь, глазами поглядел на всадника -- и так поглядел, что конь от него, храпя, попятился, и подпруга лопнула, а вокруг ног последыша скорчились, обожженные, все земляные муравьи, хоть этой малой беды никто из людей и вовсе не приметил.

Все всадники остановились, как вкопанные. Замерли у деревьев молодшие -- и свои, и чужие.

-- Убью тебя сейчас! -- прошипел последыш на сторожевого, бросился на всадника и, повиснув у него на ноге, вцепился зубами ему в бедро.

Всадник был свой, Туров, из дальних родичей. Он так опешил, что только закричал от боли и стал трясти ногой, стараясь скинуть последыша, как назойливого щенка. Малой мотался во все стороны, но висел цепко -- хоть отрубай его от ноги мечом.

Тут произошло и вовсе неподобное. Все малые, точно завороженные силой последыша и его небывалой храбростью, бросились ему на подмогу, причем Туровы налетели на Туровых, а Всеборовы -- на своих. Плетки не помогали конным. Малые разъярились, прямо как бешеные псы, рычали и захлебывались пеной. Свершилась битва тем, что покусанным кметям удалось-таки всех малых скрутить в бараньи рога, прижать к седлам и развезти по родовым градам, облизывая свои окровавленные пальцы и запястья.

Целый час потом простоял последыш в горнице под грозовой тучей отцовой бороды. Борода то надвигалась на него, то с рокотом княжьего дыхания отходила в сторону, обнажая солнечный свет в окошке. Князь-воевода думал-гадал, засунув руки за пояс, шуршал-шевелил еще и дремучими бровями, громко скрипел половицами вокруг малого.

Никакого наказания он не вымыслил, только громко вздохнул, напугав сына шумом и ветром своего вздоха, а потом тихо проговорил себе под нос:

-- Верно, пора настала. И ромеи уже близко... Пускай им и достанется, покуда у нас самих межи целы. Не то и взаправду все их перекусишь. Земля лопнет, по швам разойдется...

Межа, которую положили между собой по земле два северских рода, тянулась к перелеску, делила его, а за перелеском поднималась на холм, разделяя, как всю северскую землю -- по родам, так же и раскинувшийся на холме погост, град мертвых.

На том холме частой рощей стояли тесаные обкуренные столбы в четыре человечьих роста. На верхушках столбов зиждились маленькие домики. Весной и осенью, по особым священным дням, в те домики тянулись сверху, с небес, белые, едва приметные дымки-перышки. То прилетали из ирия вместе с птицами погостить на земле души дедов-предков.

Малым запрещалось подходить близко к погосту. Только от перелеска и позволялось им смотреть на домики, обязательно проговоря заранее все обережные слова. Иначе любого могло затянуть, как в водовороте, через незримую воздушную межу, к мертвым. Те же станут воротить от живого носы и угощать его холодной мертвецкой кашей целый век напролет, ведь дорогу назад от них уже не найти, как ни старайся: спросишь -- укажут по-своему, для мертвого-то -- прямо, а для живого выйдет вкривь-вкось, хотя и напутствуют на дорогу такими мудрыми и правильными советами, как на земле жить по правде, что дальше и жить не захочется. В их же замежных краях нет толку от таких советов, потому как вся жизнь там и так уже кончилась.

Удобнее всего было подглядывать за погостом с тех самых дубов, где среди ветвей спасались от сторожевых.

Снова спорили со Всеборами -- теперь на расстоянии друг от друга, спорили о том, у кого деды веселей пригрелись на земле и задержались до зимы, а у кого -- нет. До боли в глазах вглядывались в маленькие окошки -- в них тьма густела смолою и в иной недобрый год даже распирала тонкие стенки домовинок, стекая вниз по столбам и расползаясь по норам струйками-ужами.

Наконец кто-нибудь из старших первым затевал крик, с хрустом ломая мешавшие смотреть ветки:

-- Гляди, гляди! Вон сверкает! Наш дед кресалом бьет! А ваших и след давно простыл!

И весь перелесок начинал шуметь и трещать, как от буйного ветра.

-- Где?! Где сверкает?! -- слышались крики чужих.

-- Да вон же!

-- Врете!

-- Ослепли, кроты!

-- Сами кроты! У нас тоже сверкает!

Тут уж и тем, и другим -- и Туровым, и Всеборам -- начинали мерещиться огоньки то в одном, то в другом окошечке, а из иных домовинок начинал сочиться дымок. Там дед-пращур и вправду затевал долгую зимовку.

Давным-давно, когда еще не водилось на земле никаких бродников, жил только один род, не знавший чужой крови,

когда все Дикое Поле было обнесено тыном, а за тыном обитали Гоги и Магоги, распахивавшие Поле разом вдоль и поперек и засевавшие его по осени градом и лягушачьей икрой,

тогда мертвые не отходили далеко от живых родичей, а селились по соседству, за Велесовой межой. Той межой лежал-стелился золотоглазый уж, не имевший ни начала, ни конца и потому закусивший зубами свой хвост ради того, чтобы хоть как-нибудь кончиться.

Когда наступал час человеческой смерти, в ту пору быстро прораставший из земли черным колосом, из которого с железным стуком падало на пол одно черное семя -- тогда родич подбирал это семя, сжимал его в кулаке, вставал с лавки и выходил, оставляя дома свое имя точно так же, как, заходя в дом, живые славяне всегда снимают с головы шапку. То имя вместе со всей мудростью умершего, скопившейся за его век, передавалось по наследству кому-либо из потомков третьего колена. Так жил род, а мертвых за змеиной межой с каждым коленом становилось все больше и потому все меньше оставалось в змеином кругу простора, где Велес-бог, древний пастух с медной чешуйчатой кожей, серебряной бородой и златыми когтями на ногах, мог без лишней толчеи выгулять бесчисленные стада покойников.

В те далекие поры уже и началась межевая игра между живыми и мертвыми. Сходились по Радунице и Купале, как ныне молодшие, стена на стену, и начинали -- живые живыми словами, а мертвые мертвыми словами, вывернутыми наизнанку, -- косить и переваливать змеиную межу. А как мертвых собиралось с каждым разом все больше, то и силы с той стороны прибывало и напирала та сила все крепче, как вода в переполненных мехах. Силе живых по их сторону межи мешал вольный земной простор. Налетала их сила на кольцо-межу и растекалась легко, как ветер, направо и налево.

И вот однажды не удержал златоглазый уж натуги изнутри и выпустил из зубов конец своего хвоста, нечаянно откусив самый кончик, из которого потом выросла одна лишняя ночь в году.

Вот когда хлебнули горя и живые, и мертвые. Возьмется живой за ложку, а та -- сразу рассыпается в щепки и в труху. Дунет мертвый на горячую кашу, остудить ее -- тут же вся в плесени и в червях каша. Мертвым обидно -- отгоняют их от столов. А что делать, если они к живым в гости просятся да на них же, своих родичей, волей-неволей голод наводят. К тому же мертвецы все ослепли -- перестали видеть и на своем замежном просторе, и здесь, на чистой земле. У живых тоже появилась немалая закавыка: пройти через свои двери стало невмоготу -- упираются двери; зато выйти из дома или войти в него рядом с дверью , прямо через крепкую стену, хоть своему, хоть чужому сделалось легче легкого -- что плюнуть. И дождь через всякую крышу -- хоть дерном, хоть в три шкуры ее крой -- все равно, как сквозь рыболовные сети, стал сыпать без задержки. На земле северской тогда все перепуталось, все пошло наперекосяк. Младенцы рождались седыми, коровы давали черное молоко, коптившее стены, а пшеница принялась расти корнями вверх и пахла падалью.

Наконец не вытерпел князь-старшина в своем доме мертвого духа. Он, конечно, почитал предков за их мудрость и всякие добрые советы, что те без перерыва нашептывали ему в княжеские уши, так что уши начинали вянуть, а голова -- раскалываться от мудрости. Но однажды он помрачнел, как туча, напился прокисшего вблизи древних гостей меду да и подпалил свои хоромы, чтоб напрочь и навсегда покончить-управиться с дурным запахом.

Живые на то и живые -- со страху сразу вон повыскакивали, а мертвые -- те поначалу опасности не приметили, жару не почуяли и замешкались. Как их спасать из горящего дома, никто не ведал.

Глядят живые, дивятся: мертвые наружу не спешат. Рухнула крыша, повалил густой дым, и видят: полегчали от огня предки, как осенние листочки, тронулись в легкий пепел и по дыму, словно по реке, потянулись гуськом к небесам. Весело стало, засмеялись живые, а от смеха своих живых родичей мертвецы еще быстрее устремились вверх. На небесах нашли они ясный край, светлый ирий, широкий-преширокий простор без дна и покрышки, там и решили остаться.

С той осени и научились живые возводить краду*, погребальный костер, чтобы без лишнего труда и промедления, грозившего порчей молоку и хлебу, отправлять своих мертвецов в ирий. После крады полагалась тризна, чтобы проверить, не тухнет ли трапеза -- не притаился ли поблизости родич-мертвец, скоро заскучав по дому и по такой причине спрятавшись на земле, пока живые моргали и жмурились от крепкого дыма.

С того же года славяне начали ставить на погостах курные столбы с домиками, высоко поднятыми над землей, поближе к ирию, и хранить в тех домиках золу-прах, оставшуюся от предка и его земных дел, чтобы в худой час дед-пращур мог дотянуться до него с небес и уберечь свой остатний след на земле от чужого наговора.

Впрочем, у многих древних и особенно многолюдных родов с недавних пор даже в самом ирии места стало не хватать: там свою межу далеко не протянешь. С небосвода вниз, к дальнему окоему земли, она сама собой начинает загибаться. Да и непрочны оказались межи наверху: чуть ветер подует -- сразу в сторону их относит, как веревки с бельем. Кабы ветер только на чужих покойников дул, но у ветра своя воля, Стрибожья*.

В тех славянских родах князья да волхвы думали-думали и наконец додумались своих мертвецов глубоко в землю хоронить, новый простор осваивать: там если и темнее, зато с межами никакой беды -- режь-тяни их по земле хоть под ногами, хоть над головой, хоть по плечам с обеих сторон. И сносу таким межам нет.

Загрузка...