Часть вторая — Глава 4

— Что это? — Лэйд с подозрительностью уставился на протянутый ему лист, — Письмо? Расписка? Вексель?

— Нет, — Уилл смущённо провёл пальцем по верхней губе, точно приглаживал свои ещё не успевшие вырасти усы, — Ничего такого. Просто… Честно говоря, вчера, когда я вернулся в номер, мне не спалось. Должно быть, слишком много впечатлений за день. Иногда это действует на меня сильнее, чем крепкий кофе. Взялся по привычке за краски, думал размять руку и… и вот. Что думаете?

— Что вы выглядите отвратительно бодрым для человека, страдающего бессонницей, — проворчал Лэйд, отгоняя ладонью зевок.

Этим утром Уилл заявился в «Бакалейные товары Лайвстоуна и Торпа» раньше назначенного, помешав Лэйду дочитать газету и лишив удовольствия от второй чашки кофе. Лэйд собирался всерьёз отчитать его, однако обнаружил, что раздражение, которое он испытывает, вовсе не так сильно, как ему казалось.

Может, потому, что пятничное утро выдалось приятным и свежим, отличным от прочих на этой неделе. Пролетевший ночью над островом дождь не оставил после себя луж, однако смочил пересохший камень, освежив Хейвуд-стрит и заиграв повисшими на оконных стёклах самоцветами. Хорошее, славное утро. Его не портили даже монотонные ругательства молочников, тащивших свои гружёные бочонками телеги вверх по улице и скрип открывающихся окон. Даже нежащиеся в лучах розового утреннего солнца коты выглядели не утомлёнными ночным дебошем уличными бандитами, а благодушными романтиками с мечтательным взглядом.

Чтобы взять протянутый Уиллом лист, Лэйду пришлось поставить на землю прихваченный им из лавки саквояж из шагреневой кожи.

— Так что скажете, мистер Лайвстоун?

— Что думаю на счёт вашего рисунка? Что мистер Бесайер, кем бы он ни был, возблагодарит судьбу, если лишится ученика вроде вас. Я бы поостерёгся вешать подобную… картину у себя в гостиной.

Лист, протянутый ему Уиллом, в самом деле был эскизом — в этом он убедился, перевернув его другой стороной. Эскизом, без сомнения, поспешным, это угадывалось в деталях, однако отнюдь не небрежным. Рука, которая провела эти линии, объединив их в одно целое, явно привыкла орудовать пером и тушью, а не плотницким молотком. Однако разглядывать эти детали Лэйду не хотелось — несмотря на явственный талант художника картина показалась ему… Он и сам не знал, какой. Зловещей? Мрачной? Абсурдной?

Она состояла из двух частей, двух уровней. В верхнем, ограниченной кружевной периной облаков, можно было разглядеть седовласых старцев, внимательно взирающих вниз и напоминавших сосредоточенных игроков в кости. В нижнем, вписанном в сферу, были изображены два существа странной природы, которые, без сомнения, были центром всей композиции. Одно, громоздкое, неуклюжее и слонообразное, с лысой вытянутой головой, украшенной человеческими ушами и выпирающими то ли клыками, то ли бивнями, недвижимо стояло, уставившись в пустоту невыразительным коровьим взглядом. Другое, плескавшееся рядом с ним в волнах, представляло собой исполинского чешуйчатого змея, запрокинувшего поросшим алым волосом морду и обнажившим наполненную зубами пасть.

Несмотря на непривычные пропорции и строение, монструозные твари были изображены весьма естественно, точно художник зарисовывал их с натуры. Может, поэтому они не понравились Лэйду. В их облике, пожалуй, не угадывалось свойственной зубастым тварям кровожадности, напротив, они выглядели скорее по-человечески задумчивыми.

— Я назвал этот набросок «Бегемот и Левиафан», — Уилл, кажется, не был огорчён жёсткой отповедью, лишь прикусил немного губу, — Согласен, вышло весьма безыскусно, но, мне кажется, я угадал верный путь. Если как следует развить, усилить, растушевать…

Лэйд вернул ему неприятно хрустнувший бумажный лист. И заметил, что машинально вытер руку о штанину, как будто пытался стереть что-то липкое, приставшее к пальцам. Нелепый жест, конечно, краски давно высохли.

— Мой китайский поставщик чая как-то рассказал мне забавную легенду об императоре и художнике. Легенда была цветистой и длинной, так что я окажу вам услугу, сократив её втрое и передав лишь самую суть. Когда император спросил художника, что нарисовать проще всего, тот ответил — демона. Никто не знает, как выглядят демоны, даже те, кто уверен в их существовании, а значит, никто не сможет упрекнуть автора в том, что он исказил их черты или неверно обозначил пропорции. Но когда заинтересованный император спросил, что же тогда нарисовать тяжелее всего, художник тоже долго не думал. «Собаку» — кратко ответил он. И тоже был по-своему прав. Собак мы видим на каждом шагу, они часть привычного нам мира, следовательно, всякая ошибка в их изображении будет очевидна и хорошо заметна.

Уилл бережно скатал рисунок в трубку и, перевязав бечёвкой, спрятал в сумку.

— Кажется, я понимаю, о чём вы, мистер Лайвстоун.

— Вы ведь ни черта не знаете о Нём, так ведь?

Он с удовольствием отметил, как дёрнулся подбородок Уилла. Как дёргается у боксёра от короткого мощного хука на короткой дистанции. Лэйд удовлетворённо кивнул — мысленно.

— Полагаю, у меня сложилось на счёт этого некоторое впечатление, — пробормотал Уилл, — Но это не значит, что я в самом деле вижу его огромным змеем, это всего лишь образ, символ… В некотором роде визуальная метафора и…

— Что такое Левиафан?

Уилл замешкался. Не привык к вопросам в лоб. Что ж, это его ошибка. Следующие три раунда пройдут в другом темпе. Больше никакой разминки, никаких пристрелочных залпов. Сегодня он узнает, что такое огонь на поражение.

— Я в Новом Бангоре всего месяц, сэр. Но, мне кажется, даже если бы я весь месяц размышлял об этом, прерываясь лишь на еду и сон, и то едва бы смог сформулировать нечто путное.

Лэйд одобрительно кивнул, но лишь мысленно. У этого Уилла, чьей нянькой он сделался, может, и странные отношения с англиканской церковью, не говоря уже о прочих воззрениях, но, по крайней мере, он не страдает излишней самоуверенностью. Это хорошо. В Новом Бангоре это, пожалуй, даст ему небольшую фору. Как подсказывал его опыт, самоуверенные обычно погибают чаще.

Этот человек не должен погибнуть. По крайней мере, не на протяжении следующих двух дней. В девять часов вечера субботы он должен быть живым и здоровым, когда его нога ступит на палубу «Мемфиды». Что с ним будет потом — забота чья-угодно, но только не Лэйда Лайвстоуна. Интересно, к чему это полковник Уизерс упоминал макрель? Должно быть, какая-то хитрая метафора или намёк — полковник не относится к тем людям, которые способны сказать что-то бессмысленное…

— А если бы пришлось сформулировать? — нарочито резко спросил он, — Что бы вы сказали?

Уилл хмыкнул. Но ответил почти сразу, должно быть, предполагал такой ход со стороны Лэйда и сам загодя подготовил слова.

— Исполинское существо библейской мощи. Гений пространства. Сила, заточённая не в материи, но в духе. Владетель вод и…

Лэйд страдальчески поморщился.

— Уму непостижимо, что в Лондоне до сих пор изъясняются столь витиеватым языком, — пробормотал он, — Должно быть, газеты правы, колониальные нравы в самом деле плохо развращают манеры и упрощают речь. Каждый раз, стоит вам заговорить, как мне уже мерещится, что с минуты на минуту сюда ворвётся мисс Памела Эндрюс с вестью о трагической кончине своей благодетельницы[84].

— Простите?

— Я словно говорю со своим прадедушкой! Ладно, не обращайте внимания. Всем в Хукахука известно, что у меня скверный нрав. Значит, библейский зверь, а?

— Да, сэр. Древний зверь, созданный Господом в незапамятные времена, как живое напоминание человеку о том, что он, самозванно объявивший себя царём природы, всего лишь мошка в зенице Господней, мельчайшее средь прочих. Как говорится в главе сороковой Книги Иова — «Можешь ли ты удою вытащить Левиафана и верёвкою схватить за язык его? Вденешь ли кольцо в ноздри его? Проколешь ли иглою челюсть его?». Левиафан, как и его сухопутный собрат, чудовищный Бегемот, есть символ того, что человек слаб и уязвим по своей природе, и обречён вечно таковым оставаться. При том ни гордыня, ни самоуверенность не могут послужить ему достаточной защитой от этих зверей.

Да, подумал Лэйд, что-то в этом есть. Только ни гордыня, ни самоуверенность тут не при чём. Просто в один момент, когда ты плывёшь из точки А в точку Б, точно кораблик по Темзе из извечной арифметической задачки, среди волн открывается огромная пасть и, прежде чем ты понимаешь, что происходит, проглатывает тебя. Целиком, вместе с прошлым и будущим. Со всем твоим багажом, всем, что пылилось в трюме — надеждами, чаяниями, воспоминаниями, сомнениями, догадками, мыслями… И вот тебя нет, и жизни твоей тоже больше нет, а есть какая-то странная полужизнь, где ты и не ты вовсе, а владелец бакалейной лавки с именем, к которому сам никогда не привыкнешь, и привычками, которые до сих пор кажутся чужими. И всё это потому, что Господу Богу просто нужен был символ того, что ты не всемогущ и не всеведущ…

— Кажется, вы выбрали не ту книгу, Уилл, — пробормотал он.

Лэйд не вкладывал в эти слова никакой интонации, но прозвучали они отчего-то не укоризненно, соответственно смыслу, а печально и задумчиво. Неудивительно, что Уилл непонимающе взглянул на него:

— Какую книгу, мистер Лайвстоун?

— Об этом мы, полагаю, ещё успеем поговорить — в пути или позже. А теперь, если позволите, я возьму наконец кэб, иначе мы никогда не отшвартуемся от Хукахука!

* * *

В этот раз он взял обычный кэб, а не локомобиль — с утра в голове слегка дребезжало и перспектива давиться всю дорогу ядовитым угольным дымом не выглядела заманчивой. Кэбмэн, хоть и не состоял с ним в тайном сговоре, наилучшим образом справился со своей частью плана, а именно — получив два пенни задатка, пустил своего скакуна таким аллюром, что тот, без сомнения, стал бы фаворитом Мельбурнского кубка, если бы участвовал в забеге среди улиток. Сам же кэбмэн, как и полагается владельцу экипажа с почасовой оплатой, мгновенно задремал на козлах с вожжами в руках, чем вызвал немалое уважение Лэйда — он явно был профессионалом в своей сфере.

— Ну как, готовы пуститься в опасные странствия по землям Айронглоу? — с преувеличенным воодушевлением спросил он, — Познать жуткие таинства четвёртого круга ада, в котором нашли приют самые отвратительные скупцы и самые безумные расточители?

Это воодушевление не нашло отклика у Уилла. Он без интереса провожал взглядом

неспешно текущие мимо них каменные громады Айронглоу, этакие бледно-розовые айсберги, испещрённые, точно птичьим помётом, объявлениями и вывесками.

Айронглоу мог выглядеть неспешным и по-аристократически вальяжным, но просыпался он рано. В такт скрипу их кэба скрипели раздвигаемые жалюзи и шторы, трещали своими мётлами дворники, напоминающие взъерошенных серых птиц, звонко переговаривались юные служанки и мальчишки-посыльные. Айронглоу готовился встретить новый день, торопливо натягивая на себя раззолочённую ливрею, протирая ещё мутные после сна тысячи хрустальных глаз-витрин.

Уилл откровенно маялся на своём месте, без всякого интереса провожая взглядом универмаги, библиотеки, часовые магазины, прачечные, ателье, мужские клубы, кондитерские, аптеки, картинные галереи, синематографы, бильярдные, художественные салоны, табачные лавки, частные школы, концертные залы, музеи…

— Принято считать, что владетелем Айронглоу является Монзессер. Его ещё называют Тучным Бароном и Владельцем Зерна. Он покровитель всех торговцев, лавочников и менял. Но, знаете, лично мне всегда был ближе Лукавый Жнец Брейрбрук, — заметил Лэйд, не без удовольствия разглядывая юных хихикающих швей, столпившихся у дверей галантерейной лавки и беззаботно грызущих засахаренные орешки, — Впрочем, каждый выбирает покровителя себе по вкусу. Может, Он и чудовище, но Он уважает политеизм[85].

— Однако, кажется, к мистеру Монзессеру вы не испытываете особенного уважения?

Лэйд фыркнул.

— Уважения? Бог с вами, Уилл! Монзессер — хитрый ублюдок, который горазд любую сделку обернуть к собственной выгоде. Люди, которые были столь глупы, что воспользовались его помощью, часто в этом раскаиваются, но, как правило, это случается слишком поздно. Он хитёр, алчен, жесток и груб — как и полагается всякому торговцу.

Уилл некоторое время раздумывал над сказанным, механически протирая пальцем

стекло. Едва ли пробуждающейся для своей ежедневной жизни Айронглоу, гомонящий на тысячи голосов, мог предложить ему интересную тему для размышлений. Устав полировать взглядом фасады магазинов и лавок, Уилл покосился в сторону шагреневого саквояжа, который Лэйд поставил у себя в ногах, не доверив багажному отделению кэба.

— Наше сегодняшнее приключение будет опаснее прежних?

— Отчего вы так решили?

— Вы… Прихватили с собой оружие?

Лэйд поднял саквояж и небрежно поболтал им в воздухе, демонстрируя его лёгкость. Сквозь толстый слой кожи не донеслось лязга металла.

— Уверяю вас, используя свои знания, я способен превратить в оружие многие предметы, включая те, что выглядят весьма невинно, однако сегодня в этом нет нужды. Тут не оружие, тут… подарок для одного моего старого друга.

Уилл машинально кивнул, не уделив, кажется, особого внимания его словам. Кажется, багаж Лэйда не относился к категории тех вещей, что интересовали его в эту минуту.

Сейчас спросит, подумал Уилл. Слишком несдержан, нетерпелив. Такие люди не умеют долго хранить в себе вопросы.

— Вот чего я никак не могу понять, мистер Лайвстоун…

— Чего, Уилл?

— Вы доподлинно знаете о том, что Девять Неведомых существуют. В отличие от лавочников, которые носят на удачу продырявленные медные монеты и тайком украшают входные двери замысловатыми и бессмысленными закорючками, вы в полной мере сознаёте их силу, более того, отваживаетесь ей противостоять или использовать в собственных целях. Вы знаете о Девятерых больше, чем все самозваные кроссарианцы Нового Бангора, однако при этом…

— Да, Уилл?

— Не испытываете к ним никакого пиетета, — Уилл говорил медленно, тщательно подбирая слова, — Не молитесь, не приносите жертв, а если поминаете вслух, то в весьма небрежной и даже оскорбительной форме. Признаться, это порядком смущает меня.

— Чем же?

— Не опрометчиво ли это? Ведь они подчас наделены не меньше силой, чем Он сам, а значит…

— Заслуживают уважения и почитания, это вы хотите сказать? Что я, как человек, сознающий их силу, мог бы по крайней мере не раздражать их впустую, а лучше бы заручиться их помощью и поддержкой? Вы ведь это имели в виду?

— Ну… В некотором роде.

— Вам, перезрелому плоду старой доброй англиканской церкви, непросто будет понять все тонкости религиозных разногласий Нового Бангора. Взять хотя бы вековечное противостояние между кроссарианцами и китобоями, о котором вам наверняка приходилось хотя бы раз слышать.

— О, я слышал о нём, хоть и мельком.

— Кроссарианцы истово поклоняются Девяти Неведомым, своему пантеону божеств, подобно тому, как древние греки поколениями поклонялись Зевсу и Артемиде, Гермесу и Персефоне. Для них религия была частью дипломатии, политики и торговли, а зачастую и искусством — согласитесь, не так-то просто договориться с одним божеством из великого сонма склочных небожителей, цапающихся друг с другом точно компания старых дев!

— Но при этом они не признают Левиафана?

— Совершенно верно, существование верховного божества в их картину мироустройства не вписывается. Неудивительно, что кроссарианцы взирают на китобоев не с большей приязнью, чем католики на гугенотов в конце августа[86].

Уилл кивнул с самым серьёзным видом.

— Мистер Бесайер говорил — если хочешь нажить себе сорок врагов, нарисуй портрет короля Альфреда[87]. Через час на пороге твоей мастерской соберётся толпа горлопанов, ни один из которых не знает, с какой стороны брать кисть, но каждый из них будет свято убеждён в том, что только ему одному ведом истинный облик великого монарха. Страшно представить, до чего могут дойти люди, которые не могут сойтись на том, как выглядит существо, чья сила не имеет ни границ, ни необходимости хоть как-то выглядеть.

Лэйд предпочёл не обратить внимания на это замечания. Кем бы ни был мистер Бесайер, он не горел желанием вступать в полемику с этим джентльменом, да ещё заочно.

— Что до китобоев, те, напротив, посвящают всю жизнь попытке понять Его природу и волю, Девятерых же попросту не воспринимают всерьёз, полагая их никчёмными призраками, рождёнными Его властью, этакими огнями Святого Эльма[88], висящими над оконечностями мачт.

— Однако же вы, насколько я понимаю, не относите себя ни к тем, ни к другим?

— В споре слепцов с безумцами я предпочитаю сохранять золотую середину, — улыбнулся Лэйд, пригладив пальцем бакенбарды, — Никогда не знаешь, кто из них получит большинство мест в парламенте… Будь я китобоем, едва ли бы вы так запросто смогли выдержать моё общество, да ещё и в столь ограниченном пространстве. По меньшей мере искололи бы себе бока торчащими из меня иглами, не говоря уже про запах… Так что да, едва ли у меня много братьев по вере в Новом Бангоре!

Несмотря на то, что последняя реплика была по мнению самого Лэйда весьма забавной и остроумной, заслуживающей по крайней мере смешка, Уилл сохранил на лице полнейшую серьёзность, будто вовсе пропустил её мимо ушей.

«У него просто не было времени выработать подходящее острову чувство юмора, — подумал Лэйд, — Но следующие двадцать лет, пожалуй, могут это исправить…»

— В таком случае кто такие Девять Неведомых с точки зрения самого Левиафана? Его противники? Подручные? Сторожевые псы? Советники? Иллюзии? Или…

— Какой, однако, неудобный момент вы выбрали, Уилл, чтоб причаститься тайн мироздания, — проворчал Лэйд с досадой, — Прямо в трясущемся кэбе посреди Айронглоу… Впрочем, едва ли смена обстановки что-то изменила бы, даже если бы мне пришло в голову окружить нас сакральными символами, благовониями и прочей никчёмной атрибутикой. Может, мне стоит хотя бы зажечь чёрную свечу?..

— Мистер Лайвстоун!

— А я-то думал, художники славятся своей выдержкой… Хотите знать, кто такие Девятеро Неведомых? — Лэйд из мстительного удовольствия задержал паузу на несколько лишних секунд, — Ну что ж, воля ваша. Я не претендую на абсолютное знание, здесь, в Новом Бангоре, абсолют не значит ровным счётом ничего, но могу сказать, кем они являются по авторитетному в некоторых кругах мнению Бангорского Тигра.

— Кем? — жадно спросил Уилл.

— Его неудачными творениями. Даже не детьми, а теми кровавыми комьями, которые вырывает щипцами из материнского лона абортолог в резиновом фартуке, безжалостно смытыми потоком воды в подземные цистерны вместе с прочими лабораторными отходами.

Он произнёс это невыразительно, даже скучающе, но Уилла проняло — он мгновенно выпрямился на своём сиденье, точно ужаленный пружиной сквозь истёршуюся обивку.

— Это… Полагаю, это весьма неприглядный взгляд на мироустройство, мистер Лайвстоун, — пробормотал он сдавленно.

— Извините, среди старых каторжников по какой-то причине не так уж много оптимистов. Вы хотели знать, какими они видятся мне — и я сказал. Да, они могущественные существа, почти полновластные в своих владениях, но вместе с тем — глубоко изувеченные, изуродованные и брошенные своим создателем. Кровавый безумец Карнифакс, болезненно похотливая Аграт, по-рыбьи безразличный Танивхе, чопорный замкнутый Коронзон… Это не демиурги, Уилл, это увечные божества, сознающие свою долю. Рождённые против воли несчастные гомункулы, выбравшиеся из разбитых лабораторных банок. Каждый из них в глубине души безумен — неизбежное следствие огромного могущества, помноженного на осознание собственной никчёмности. Только представьте себе существо, которое наделено огромной властью, но при этом сознающее, что в этом мире оно оказалось случайно, что оно — незапланированный плод, вышвырнутый окровавленной утробой в помойку мироздания. Случайность, капризной волей случая обретшая плоть. Досадная оплошность создателя. Может ли оно сохранить здравомыслия, осознавая всё это? Едва ли. Вот почему человек так плохо читает волю богов, Уилл, по крайней мере здесь, в Новом Бангоре. Они — безумные выкидыши Левиафана, которым мы неуклюже пытаемся делать свои никчёмные человеческие подношения, как древние греки пытались накормить дымом сожжённых тельцов олимпийских властителей. Отсюда, думаю, и все проблемы недопонимания между нами…

На углу двое полисменов, схватив за ворот бродягу, куда-то тащили его, щедро угощая ударами дубинок. Должно быть, он не внял доводам разума, утверждающим, что джентльмену в его костюме не стоит портить своим внешним видом улицы Айронглоу. На взгляд Лэйда сценка была забавная — бродяга упирался и плевался, зеваки свистели и отпускали остроты — однако Уилл, судя по всему, её даже не заметил, парализованный какой-то новой мыслью, завладевшей всем его вниманием без остатка.

— Несчастные дети, наделённые невообразимым могуществом… — пробормотал он, — Увечные дети Его самого…

— Нет, — Лэйд откинулся на подушки и стал смотреть в противоположное окно, — Он отчасти их создатель, но не их отец. Он наделил их при рождении собственной силой, точнее, слабым её отражением. Но неужели вы думаете, что все эти черты они переняли от Него, древнего чудовища, которое не состоит с человечеством даже в отдалённом родстве? Ледяную презрительность Мортлэйка, ревущее безумие Медноликого, мертвецкое равнодушие Ленивой Салли? Да, Он дал им силу, но жизнь… жизнь им дал не Он.

— Кто? — не удержавшись, Уилл требовательно ухватился пальцами за манжету Лэйда, — Кто?

— Хотите знать, кто счастливые родители Девяти Неведомых? Это мы, Уилл.

— Что? — Уилл поперхнулся, как человек, которому в горло попала хлебная крошка, — Кто?

— Мы, — повторил он, противоестественным спокойствием голоса усиливая эффект от этого короткого слова, оглушившего Уилла подобно разрыву ручной гранаты, — Люди. Жители Нового Бангора. Ох, ну и вид у вас… Жаль, я не захватил фляжку с коньяком, он бы вам, кажется, сейчас пригодился. Мы — невольные родители Девятерых и в этом нет ничего удивительного. По крайней мере, здесь, в Новом Бангоре. Заточённые в его толще, мы остались людьми и щедро питали её своими эманациями, бесплотными продуктами своей жизнедеятельности. Все наши надежды, слабости, страхи, комплексы… Лицемерная зависть, трусливая любовь, небрежное благородство, затаённая похоть — всё это мы веками излучали в окружающее пространство. Но если в Лондоне всё это впитал бы в себя ядовитый смог, то здесь… Здесь, соединившись с витающей в воздухе Его силой, они оказались отлиты в материальную форму. Я не думаю, что Он этого хотел. Я даже не уверен, что Он сознавал, к чему это может привести. Но так уж случилось, что это произошло. Случайно, само собой, против воли, как случаются многие важные вещи в этом мире.

Уилл выпустил его рукав, кажется, его пальцы, ослабнув, разжались сами собой.

— Когда-то… Когда-то давно вы сказали мне — дело не в том, верю ли я в Девятерых, дело в том…

— …верит ли Он в них, — закончил Лэйд, — Это было вчера, Уилл. Полагаю, теперь вы поняли смысл этих слов. Левиафан верит в Девятерых, что бы это ни значило, раз позволяет им управлять процессами жизни, служить кронпринцами при его троне, взимать дань и являть свои лики. Нравится ли это ему? Удовлетворён ли Он этим? Раскаивается ли? Я не знаю этого, Уилл, как муравей не знает об устройстве коробки передач ползущего на него локомобиля.

— Значит… — Уилл так осторожно подбирал слова, что паузы в его словах сделались томительно долгими, — Значит, Девятеро — это в некотором роде человечество в миниатюре? Наши гигантские отражения, в которые древнее чудовище вольно или невольно вдохнуло часть своей силы, воплотив их в реальность?

— Да. Гомункулы, рождённые по прихоти судьбы, только с нашими, человеческими, лицами. Сами посудите, могу ли я после этого возносить им молитвы и искать их расположения? Как видите, из меня получился скверный кроссарианец. Уж в качестве лавочника я точно лучше.

По лицу Уилла он понял, что тот хочет задать вопрос. И даже взялся бы угадать, какой именно. Однако ошибся.

— Как думаете, доктор Генри знал об этом? — спросил Уилл, как только ему удалось разжать губы, — Или предполагал нечто подобное?

— Основатель почившего клуба «Альбион»? Увы, не имею ни малейшего представления. Он оставил после себя много записей, но, кажется, не очень-то интересовался теологической стороной жизни Нового Бангора. У него была цель и он, как человек рассудительный и целеустремлённый, желал её достичь. Не его вина в том, что всё кончилось как… как должно было кончиться.

— А как всё кончилось?

Лэйд нарочито неспешно оглянулся. Больше для того, чтоб растянуть томящую собеседника паузу, чем по необходимости. Раннее утро Нового Бангора утратило свою цветочную свежесть, в небе беззвучно распускался ослепительно-жёлтый спелый бутон солнца, заливая гомонящий Айронглоу безжалостным жаром нового дня. Без устали трезвонили входные колокольчики над дверьми, хозяева поспешно смахивали пыль с витрин и распахивали тяжёлые шторы.

Он видел слишком много таких дней за последние двадцать пять лет.

— Что ж, помнится я обещал вам рассказать всю историю. И раз уж я был столь опрометчив, придётся сдержать слово. Тем более, что наше сегодняшнее приключение, кажется, затягивается — дорога делается всё более загруженной. Я расскажу вам, что произошло — после того, как доктор Генри, отдуваясь, занял своё место…

* * *

…доктор Генри, удовлетворённо отдуваясь, занял своё место.

На правах председателя клуба он занимал почётную позицию за столом, восседая во главе подобно окружённому вассалами монарху. По правую руку от него расположились Пастух и Графиня, по левую — Архитектор и Поэт.

Доктор Генри подумал, что это должно выглядеть весьма нелепо со стороны — точно сборище актёров-любителей, вздумавших разыграть сценку из королевской жизни. Ощущение это усиливалось обстановкой, не соответствовавшей серьёзности собравшихся. Избавленная от клочьев паутины, разложившихся объедков и прочего мусора, комната для собраний клуба «Альбион» посвежела, однако не приобрела свойственной обжитым помещениям чистоты — доктор Генри настрого приказал не очищать её полностью, убрав лишь то, что мешается под ногами. Он не возлагал особенных надежд на маскировку, но в глубине души полагал, что ни к чему лишний раз привлекать внимание завсегдатаев Скрэпси к «Ржавой Шпоре». Едва ли их общему делу пойдёт на пользу, если в тайном помещении клуба устроят себе логово китобои или бродячие любители рыбы…

— Было бы неплохо поставить здесь цветы, — заметила Графиня, поправляя лампу на столе, — Мне кажется, если раздобыть немного гибискуса и алоизии, это поможет скрасить удушливую атмосферу.

Она явилась без глухого плаща, в который прежде куталась, но в строгом закрытом платье, на взгляд доктора Генри не вполне соответствующем её изящной фигуре. Может, именно потому, что она избавилась от своих траурных покровов, ему показалось, что и держится она иначе, более свободно, чем в день их знакомства. По крайней мере, у него уже не возникало ощущения, что он смотрит на механическую балерину, напряжённо замершую посреди пируэта из-за сломавшейся внутри пружины. А может, это было иллюзией — люди, собравшиеся в клубе «Альбион», привыкли окружать себя иллюзиями, это диктовал им инстинкт самосохранения.

— А ещё украсить эту дыру шёлковыми занавесями, панно и подсвечниками, — сострил Пастух, аккуратно складывая разбросанные по столу карты, — Долго же вы заставляете себя ждать, уважаемый Доктор. Мы ждём уже битый час! Боюсь, этого времени хватило мистеру Уризелю, чтобы выудить из меня три пенса в криббедж. Слушайте, вас точно не сослали в Новый Бангор за шулерство, уважаемый Архитектор?

Архитектор сердито нахмурился — чувствовалось, что фамильярность Пастуха тяготит его, однако, поиграв седыми бровями, он воздержался от резкой отповеди.

— Не нам укорять Доктора за опоздание, уважаемый Тарнак, — степенно ответил он, — Думаю, все здесь присутствующие согласятся с тем, что в нашем деле никакие меры осторожности не могут быть излишними.

Это замечание вызвало кривую усмешку на лице Поэта. Судя по наполовину опустошённой бутылке вина, стоящей перед ним, и расслабленной позе, он воздержался от игры в карты, однако пьяным не выглядел, лишь в глазах блестели игристые винные огоньки.

— Легко говорить об опасности вам, бесстрастному служителю точных наук. Как и все математики, вы лишены воображения. Для меня же каждое путешествие сюда кажется спуску в царство Аида. Пробираясь зловонными переулками, я в каждой тени вижу замершую с обнажённым кинжалом крысу, а в каждой подворотне — засаду.

Толстые пальцы Пастуха, тёмные и плотные, как каучуковые жгуты, выглядели достаточно сильными, чтобы гнуть подковы, однако удивительно ловко обращались с картами. Изящно потрещав колодой, он спрятал её в карман пиджака.

— Бросьте, — посоветовал Пастух, посмеиваясь, — Бояться уже поздно. Наши приговоры были подписаны и надлежащим образом оформлены ещё в ту минуту, когда мы впервые собрались здесь, всё остальное — не более чем формальность. Впрочем, у меня небольшой опыт по части заговоров, в прошлой жизни у меня обычно находились более важные дела, чем принимать участие в деятельности тайных обществ.

— А мне приходилось, — усмехнулся Поэт, — Я был членом по меньшей мере пяти тайных лож, оккультных орденов и социалистических кружков. Не очень хлопотное занятие. По большей части наша деятельность сводилась к изобретению никчёмных ритуалов, чтению молитв задом наперёд и поглощению дармового абсента. Не тот опыт, который пригодится для Порохового заговора[89].

— Как по мне, любой заговор отдаёт дешёвой романтикой.

— Пусть отдаёт хоть кислым щавелем! — резко произнесла Графиня, перебив обоих, -

Если, объединившись, мы сможем разрубить Его цепи, приковавшие нас к острову, я готова вступить в любой клуб, даже если председательствовать там будет сам Дьявол!

Пастух склонил голову в ироническом подобии галантного поклона.

— Одобряю ваш энтузиазм, мадам Лува, просто хочу предостеречь от любых поспешных действий. У меня нет такого опыта, которым располагает господин Поэт, однако на отсутствие здравомыслия я пожаловаться не могу. Залог любого успеха, в чём бы ни заключалось дело, не в энтузиазме, а в осторожности, трезвом расчёте и выдержке.

Архитектор неожиданно улыбнулся, услышав это.

— Слова мудрого человека, господин Тарнак! — провозгласил он, — Отрадно слышать, что в этой комнате кроме взаимных упрёков и подозрений могут звучать дельные мысли.

— В таком случае, время приступить к конкретике! — провозгласил Поэт, глотнув из бутылки, — С чего начнём? Может, угоним демонический поезд, чтоб с его помощью подвезти под Майринк пару тонн динамита и поднять Канцелярию в воздух?

Доктор Генри решительно покачал головой.

— Никакого динамита, господа. То, что нам противостоит, так просто не уничтожить. Кроме того, я очень сомневаюсь в том, что нам каким-то образом удастся навредить Канцелярии, даже окажись у нас в наличии все запасы динамита шахтёров из Уайтхевена. Мы не будем ставить перед собой такую цель.

— Значит, не борьба, а побег, — Архитектор кивнул, не то одобрительно, не то задумчиво, — Что ж, разумно, Доктор. И какой же метод представляется вам для этого наиболее перспективным?

В комнате установилась тишина.

Доктору Генри не требовалось время для того, чтоб подобрать слова. Эти слова уже были у него — загодя приготовленные, отточенные, точно стрелы, разложенные в нужном порядке. Но он хотел, чтобы взгляды всех присутствующих остановились на нём.

Так устроена публика. Чтобы впечатлить её, надо завладеть её вниманием. На миг подавить её волю, тот корень, из которого произрастает скепсис.

— Прежде чем приступить к разработке плана побега, нам всем надо в полной мере осознать одну вещь. Свободу дарит не инструмент, а понимание того, когда, как и против кого его применить. Напильник из лучшей закалённой стали, верёвочная лестница и острый кинжал станут не ключом к спасению, а бесполезным балластом, если человек, который держит их в руке, не сознаёт своего положения и не имеет плана действий.

Эдмон Дантес годами рыл подкоп не потому, что ему надоело играть в самому с собой в шарады, а потому, что он точно знал, где находится путь к спасению и какие преграды находятся между ними. Жан-Анри Латюд[90] использовал дымоход и хитроумные самодельные лестницы, чтоб покинуть негостеприимную Бастилию — он тоже хорошо сознавал своё положение. Хитроумному обольстителю Джакомо Казанове потребовались познания в психологии, Библия и заточенная пика[91] — этот небогатый инструментарий в итоге привёл его к свободе. Каждый из этих отважных беглецов, реальных и вымышленных, знал, что ему противостоит и, соответственно, мог выбирать необходимый для себя инструмент.

— Ха. А наш Доктор, оказывается, не дурак болтать, — Поэт усмехнулся кислой винной усмешкой, — Скажите, вам не доводилось выступать в Национальном союзе студентов в девяносто третьем?..

— Не время для сарказма, Ортона, — оборвал его Пастух, на лице которого беззвучно надувались и пропадали большие как каштаны желваки, — Пока что Доктор совершенно прав. Прежде чем пускаться на какие-то действия, нам надо определить, что нам противостоит.

Тонкие пальцы Графини, высвобожденные из глухих перчаток, тонко хрустнули суставами.

— Остров! — приглушённо произнесла она, — Вот в чём кошмар нашего положения. Нам противостоит даже не Канцелярия с её хищными крысами, не шпики в штатском, не соглядатаи и не бесчисленные чудовища. Нам противостоит остров — весь Новый Бангор вплоть до последней песчинки.

Доктор Генри счёл необходимым одобрительно кивнуть ей. Она определённо стала ощущать себя более свободно. Они все стали.

— Совершенно верно. Остров. Воплощённый Левиафан. Уверен, каждый из нас превосходно знает устройство нашей темницы, как заключённый знает наощупь контуры всех кирпичей в своей камере. Но это лишь физическое воплощение. Его сила зиждется не в стальных прутьях и не в камне. Она везде. А значит, первым шагом к пониманию нашего истинного положения станет понимание того, чего она от нас ждёт. Вот с чего стоит начать.

Пастух, очнувшись от задумчивости, недоумённо уставился на него.

— Чего ждёт? — он несколько раз озадаченно моргнул, — В каком это, чёрт возьми, смысле?

Доктор Генри заставил себя сохранять спокойствие. То спокойствие, которое много лет предохраняло его от скепсиса, оскорблений и нападок зрителей. То, которое он сделал частью себя.

— Существо, которому мы дерзнули бросить вызов, это не обычный убийца или садист-психопат, мистер Тармас. Будь оно таковым, с удовольствием расправилось бы со своими жертвами, едва лишь те, обескураженные и смущённые, впервые ступили на проклятую землю. Уничтожило бы, сожрало, скормило своим монструозным прислужникам или самих превратило в чудовищ… Однако Он терпелив. Необычайно терпелив. Каждому своему гостю он отпускает срок, прежде чем сделать его подданным Нового Бангора, подчинённым ему разумом и телом. У каждого этот срок свой. Мне приходилось знать людей, которые оставались гостями острова на протяжении многих лет. Знал и тех, кто сгорали в считанные дни. Срок всегда есть. У каждого из нас. Всегда.

Он обратил внимание на то, как отвела взгляд Графиня. Как скрипнул зубами Пастух. Как расслабленно болтающий ногой Поэт затвердел в своём кресле, словно обратившись пугалом — тощим скелетообразным существом, на которое кто-то натянул потрёпанный костюм. Даже Архитектор, беззвучно шевеливший губами и выводивший по столешнице пальцем закорючки, растерянно захлопал выцветшими старческими глазами.

Они знали это. Ещё до того, как приняли приглашение разделить участь клуба «Альбион». Знали, что каждому из них отпущен свой срок — тот временной промежуток, который Он милостиво дарит своим новым гражданам, прежде чем распорядиться ими по своему усмотрению, как полноправной собственностью.

— Значит, он ждёт, — негромко и веско произнёс доктор Генри, — Даёт время. Вот первая наша задача, господа. Понять, что он такое и почему даёт этот срок. Мне кажется, в глубине души каждый из вас имеет мнение на этот счёт. Объединив эти мнения, мы можем оказаться на шаг ближе к избавлению. Осознать, с чем столкнулись. Понять внутреннюю суть нашей темницы. Кто-то… кто-то хочет высказаться?

Они молчали. Долго, не глядя друг на друга. Пока наконец Архитектор, досадливо цыкнув зубом, не поднял тощую руку.

— Я самый старший из присутствующих здесь, наверно, будет справедливо, если я возьму слово первым.

— Будьте добры, мистер Уризель, — с облегчением произнёс доктор Генри, — Охотно выслушаем ваши предположения.

Бывший инженер-архитектор решительно поднялся, выпростав из-под стола фалды ветхого пиджака.

— Я хотел сказать… Кхм. Конечно, это всё в порядке теории, но… Словом, будь что будет, а я скажу, — он набрал воздуха в узкую грудь, — Он — это никакое не чудовище.

Кажется, в тишине хмыкнул Поэт. Доктор Генри даже не посмотрел в его сторону. Сейчас его интересовал не он.

— Поясните свою мысль?

Архитектор приосанился, словно очутившись в знакомой обстановке.

— Охотно. Та могущественная сила, которую мы прозвали Левиафаном, вовсе не злокозненный злоумышленник, которому нравится истязать своих пленников. Мы сами убедили себя в этом, точнее, это сделало наше субъективное сознание, привыкшее иметь дело с нам подобными, но бессильное объять непривычную для себя величину. И я повторяю, Он — не чудовище!

— А кто? — буркнул Пастух, неприязненно глядя на него, — Быть может, Дух прошлого Рождества[92]?

— Сила, — Архитектор прикрыл глаза дряблыми веками, отчего это слово прозвучало ещё более торжественно, — Сила, которую мы безосновательно облекли личностью и мотивами, своим воображением создав из неё подобие сказочного дракона или библейского морского змея — как вам угодно… Левиафан — это парадокс невообразимой сложности, порождённый локальным искажением пространства-времени. Вообразите себе точку на карте, в которой, подчиняясь невидимому силовому полю, фундаментальные физические законы начинают закручиваться и искажаясь, переплетаясь подобно ботиночным шнуркам. Точку, в которой закон Дальтона становится таким же бессмысленным, как бормотание уличного попрошайки, а законы термодинамики перестают означать вообще что бы то ни было. Наша тюрьма — это точка искажения, в которой всё сущее переплетено, перепутано и переустроено на непривычный нам манер.

— Вселенский хаос? — осведомился доктор Генри, единственный из сидящих за столом, сохранивший невозмутимость.

— Нет! — Архитектор дёрнул безукоризненно выбритым подбородком, — Нет, Доктор! Хаос неуправляем и не способен сохранять хоть какие бы то ни было связи и структуры. А Новый Бангор — способен. Скорее, его суть сродни… уравнению. Огромное многомерное уравнение, столь сложно устроенное, что по сравнению с ним гипотеза Гольдбаха[93] сродни детской шараде. Для того, чтоб противостоять уравнению, не нужны кинжалы и верёвочные лестницы, нужен мел — много мела.

— Значит, канцелярские крысы и безумные рыбоголовые чудовища по своей сути — иксы и игреки? — насмешливо осведомился Тармас, не замечая устремлённый на него гневный взгляд Графини, — Превосходная теория.

— Я говорю не об этом! — раздражённо произнёс Архитектор, — А о том, что Новый Бангор — это место, где все известные нам законы проистекают по неизвестным нам правилам. Но там, где есть правило, всегда есть закономерность. Надо лишь выявить её. Сделать зримой. И единственный инструмент, который может нам в этом помочь, это анализ. Беспристрастный сухой анализ, холодный, как лабораторное стекло. Нам не нужно противостоять Новому Бангору, нам нужно разгадать его! Вытащить наружу корень уравнения, спрятанный за жуткими декорациями.

Поэт фыркнул. Должно быть, представил себе что-то столь же нелепое, что и сам доктор Генри в этот момент — как благообразный Архитектор, вооружившись куском мела, отбивается от наседающих на него теней в строгих похоронных костюмах…

— Значит, единственное, что нам требуется — это… решить уравнение? — холодный голос Графини запнулся, — Именно на это нам отводится время?

— Да, — подтвердил Архитектор с непонятным достоинством, — Логика и анализ — вот наше вернейшее оружие в этой ситуации. Конечно, бой будет непрост. О, ещё как непрост! Дело в том, что для того, чтоб приблизиться к решению, надо отстраниться от великого множества вещей, которые наше скудное человеческое мышление возводит на пути. От продуктов нашего воображения, искажающих зрения и путающих мысли. Надо без устали пропалывать данные, избавляясь от ложного, наносного, субъективного, обратиться бесстрастными и сосредоточенными на поиске истины приборами, неподвластными порочной субъективности!

— Вы предлагаете всем нам сделаться арифмометрами? — холодно осведомилась Графиня, — Бесстрастными цифровыми аппаратами, отринувшими человечность во всех её проявлениях?

— Да! — неожиданно жарко воскликнул Архитектор, — Если потребуется, да! Пока ваша хвалёная человечность будет мешать нам решить уравнение, она будет нашим врагом! Союзником выдуманного вами Левиафана!

— Заманчивая перспектива… — пробормотал Поэт, то ли фиглярствуя, то ли искренне, — Не могу отрицать оригинальности подхода, но…

— Спасибо, мистер Уризель, — поспешил сказать доктор Генри, — Это заслуживает внимания. Кто следующий? Мистер Тармас, быть может?

— Ну, если вы желаете…

Скотопромышленник осторожно шевельнул плечами, будто проверяя на прочность пиджак. Когда с его лица сошла привычная сардоническая усмешка, оно сделалось почти незнакомым, а сам Пастух словно мгновенно сменил личину, став удивительно спокойным, серьёзным и даже внушительным. Словно явил сидящим за столом своё истинное лицо.

Лицо человека, который никогда не плыл по течению, напротив, стремился все течения изогнуть под себя. Доктор Генри подумал, что в этом лице есть что-то от римского центуриона. Такой способен хладнокровно планировать и воплощать планы, но если потребуется, он самолично поведёт легион в бой, первым встав в строй.

— Я привык уважать цифры, — Тармас кашлянул, — В конце концов, на них зиждилось моё состояние. Но я не думаю, что Он ждёт от нас разгадывания алгебраических ребусов. Если он чего-то и ждёт для нас, так это сделки.

— Сделки? — Графиня приподняла аккуратную тонкую бровь, — Впрочем, я уже не удивлена. Математик талдычит об уравнениях, а делец всегда остаётся дельцом.

Тармас не удостоил её колкое замечание ответом. Этот новый Тармас был слишком серьёзен, чтобы отвлекаться на пикировку, настолько, что данное ему доктором Генри прозвище уже не казалось подходящим. В нём не было кротости Давида, скорее, тяжёлая решимость изготовившегося к бою Голиафа[94].

— Он — могучая сила, — спокойно произнёс он, — Но это не какой-нибудь никчёмный математический парадокс. Парадоксы бесстрастны, а Он испытывает жажду нового, иначе не призывал бы к себе гостей. Эта жажда и есть ключ к его

познанию.

— Ну-ка, ну-ка… — пробормотал Поэт, но так тихо, что было непонятно, насмешка это или живой интерес.

— В моём представлении Он сродни туземному божку. Знаете, из тех, что полли сооружают при помощи валунов, коры и кокосовых орехов. Как и полагается таким божкам, он алчен, расчётлив и хитёр. И ещё, к нашему несчастью, могущественен. Этакий дикарский Зевс, отхвативший от мироздания кусок и обустроивший там себе уютный уголок. Да, он разумен. Безусловно, разумен. Вещи подобной сложности невозможны без содействия разума. Проблема лишь в том, что разум его нечеловеческий, поскольку зиждется на нечеловеческих же силах.

— Значит, злое божество, — констатировала Графиня с лёгкой усмешкой, — Надо же. А я полагала, что люди сродни вам — убеждённые материалисты!

— Я и был таковым, — серьёзно кивнул Пастух, — Пока хорошенько не задумался. Знаете, мне ведь в прошлом и самому приходилось бывать богом. Например, когда я выгрузил первый паровой двигатель для своей лесопильни на одном из Соломоновых островов. Поверьте, когда он заработал, моя божественная мощь была несомненна в глазах местных полли. К тому же, мы с ними редко понимали друг друга, даже когда общались на одном языке. Между нами была такая же пропасть, которая ныне разделяет нас самих с Новым Бангором, пропасть, рождённая несоотносимым могуществом одной из сторон. Однако наше положение не столь уж беспомощно, как может показаться. Мистер Уризель, без сомнения, прав, логика — один из могущественных инструментов в мире, но есть закон не менее могущественный. Воздвигающий и разрушающий империи, уничтожающий народы или возвышающий, изменяющий очертания целых стран… Извечный закон спроса и предложения, господа. Сущность его крайне проста даже для того, кто не читал работу «О природе капитала»[95], и сводится к нехитрой максиме. Предложение и спрос неизбежно найдут друг друга.

— Ну и что же вы намерены предложить Ему взамен на свою душу? — жёлчно поинтересовался Поэт, — Пару бушелей зерна? Может, стадо хайлендских коров?

— Да уж всяко не груду исписанных стишками салфеток! — огрызнулся Пастух, на миг возвращаясь в привычное обличье, — Вот и вопрос, джентльмены. Он могущественен, но всякое могущество ограничено. Когда у него возникает потребность в том, что лежит за его пределами, наступает время для предложения. В том вся и штука — понять, что ему нужно. Определить цену нашей с вами свободы.

— Значит, вам не терпится заключить сделку с богом?

— И сказал Бог — возьми единственного сына твоего, которого ты любишь, Исаака, и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе. Авраам встал рано утром, оседлал осла своего, взял с собою двоих из отроков своих и Исаака…

Поэт скривился.

— Довольно! Делец, читающий Библию — слишком противоестественное зрелище даже для этого острова!

— Достаточно лишь понять, что мы можем предложить Новому Бангору. Увы, для этого бесполезно читать биржевую колонку «Лужёной глотки», Он явно не считает нужным публиковать там свои запросы. Однако должны быть другие способы. Обязаны быть. Если мы их найдём… Вам, мистер Ортона, кажется, не по вкусу моя теория? Что ж, буду только рад выслушать вашу собственную. Уверен, она по-своему примечательна.

— Лучше сперва мою! — внезапно произнесла Графиня, не дав Поэту ответить, — Уверяю, после неё никакая другая уже не покажется вам смешной.

К удивлению доктора Генри, она взяла почти опустошённую винную бутылку и сделала из неё протяжный глоток, прямо из горлышка. Скривилась — едва ли дешёвое вино пришлось ей по вкусу — но легко выдержала взгляды сидящих за столом. Даже с некоторым удовольствием, как показалось доктору Генри.

Он подумал, что женщине, наделённой подобной красотой и манерами, не впервые оказываться в центре мужского внимания. Даже в окружении обломков и грязи, сидя на старом стуле, с бутылкой дрянного вина в руке, Графиня всё равно выглядела так, будто присутствовала по меньшей мере на званом обеде у министра. Однако, вместе с тем, он замечал и её переменчивость. То, как легко на её лице благожелательность сменяется отчуждённостью, а человеческая теплота — холодной отстранённой красотой фарфоровой куклы, которая привыкла взирать на мир с высоты каминной полки.

Что в жизни этой женщины должно было произойти, чтоб наделить её подобными качествами? Доктор Генри этого не знал — его познания о Графине и её прошлом не простирались за пределы острова.

Она обвела взглядом всех присутствующих, прежде чем начать. Точно арфистка, выжидающая полной тишины в зале для того, чтобы коснуться струн.

— Уважаемый мистер Тармас полагает Его божеством и, хотя мне редко случается разделять его мнение в силу многих причин, в этой ситуации, как ни странно, мы сидим по одну сторону стола — во всех смыслах этого слова. Но это не бог-делец, не рехнувшийся от вседозволенности Плутос[96], ждущий свою сделку, это божество другого порядка. Другого… рода.

— Замечательно. Чего по-настоящему не хватало клубу «Альбион», так это теологического спора… — пробормотал Архитектор, не пытаясь привлечь к себе внимания, однако родив этой репликой ещё несколько секунд томительной тишины, в течении которых Графиня собиралась с духом.

— Не стану лгать, первой моей мыслью, лишь только я осознала, где нахожусь, куда привёл меня проклятый зов, была мысль о том, что Новый Бангор — это воплощённый ад. Место, где разум и тело подвергаются самым жестоким мукам в угоду здешнему правителю. Здесь всё искажено, перепутано, смешено — словно какая-то сила нарочно пыталась трансмутировать всё сущее в попытке извратить его изначальный смысл. «Может, таков и есть ад? — думала я тогда, пребывая в полном отчаянии, — Может, мы ужасно ошибаемся, полагая его нематериальным и бесплотным чертогом для страдающих душ?» Если так, возможно, мне стоит принять эту пытку? Ведь раз меня сюда привёл зов, который я тогда полагала судьбой, значит, так и должно быть, не так ли?

Её вопрос не был обращён к собравшимся. Никто и не думал на него отвечать.

Графиня печально усмехнулась и доктору Генри на миг показалось, что за её измождённым лицом он увидел истинную Графиню Луву, ту, которой она прежде была, но которой уже никогда не станет — остроумную собеседницу, дерзкую любовницу, экстравагантную хозяйку какого-нибудь великосветского салона, в котором она сверкала подобно искрам в холодном шампанском, пока всемогущее древнее чудовище, оплетя щупальцами, не утащило её в своё подземное царство.

— Мне потребовалось много времени, чтобы прийти к тем же выводам, к которым пришёл наш Доктор. Если бы Новый Бангор хотел погубить меня, он не стал бы выжидать столько времени. Пусть говорят, что пытка неизвестностью и ожиданием — одна из самых мучительных, я чувствовала, здесь кроется что-то иное. У каждого из нас свой срок перед неизбежным — срок, данный нам словно с каким-то умыслом. Словно за отведённое нам время перед смертью души и тела мы должны успеть понять что-то важное.

— Дай женщине моток верёвки — и через минуту она превратит его в мешанину без единого конца, — пробормотал Пастух, скрестив на груди тяжёлые мозолистые руки, — Так кто же таков Левиафан в вашем представлении? Бог? Дьявол?

Против ожиданий Доктора Графиня взглянула на него без раздражения. Напротив, взгляд её немного потеплел, словно она готовилась произнести нечто важное.

— Ни то, ни другое, мистер Тармас. Или и то и другое — как вам больше нравится. Он — божество, не познавшее пагубного разделения, превращающего единую сущность в ущербные, дополняющие друг друга, половинки. Не расколотая частица изначальной божественной силы, созидающей и разрушающей, растящей и губящей, пестующей и тлетворной. Всё в одном и ничего.

Все заговорили разом, словно негромкие слова Графини разрушили хрупкий мол, оберегающий гавань, и волны разом устремились в брешь. Доктор расслышал каждого из них, быть может потому, что сам сумел сохранить молчание.

Сердитое бормотание Архитектора — «Точка бифуркации, значит? Нелепо, но стройно».

Презрительный возглас Поэта — «Манихейство. Следовало ожидать».

Короткий смешок Пастуха — «Ну и ну!»

Однако стоило Доктору поднять руку, как за столом мгновенно установилась тишина.

— Прошу вас, сохраняйте спокойствие. Пусть Графиня Лува закончит.

Графиня кивнула ему. Но это движение тела, естественное для выражения благодарности, показалось ему по-механически безразличным.

— Мистер Тармас уже взял на себя труд зачесть фрагмент из Библии, повествующий о жертвоприношении Авраамом Исаака. Но Бог не предлагал Аврааму сделку, он лишь испытывал его веру. Может, и Новый Бангор — это своего рода испытание, которое должно пройти, закалив себя и очистив душу?

— Испытание божества, для которого нет различий между грехом и благочестием? — хмыкнул Пастух, — Ну, знаете ли… Не буду изображать из себя скромника, по молодости мне приходилось грешить, иной раз весьма изобретательно, но убей меня молния, если я понимаю, чего именно ждёт от нас этакое воплощение Левиафана!

От Доктора Генри не укрылось, как Поэт, вздрогнув, покосился вверх, в сторону потолочных балок, щедро увитых паутиной. Словно ожидал, что крыша в самом деле расколется грозовым ударом, обрушив на Пастуха испепеляющий небесный огонь. Убедившись, что тишина «Ржавой Шпоры» не нарушается даже мышиной вознёй в углу, он усмехнулся, допил вино и откинулся в кресле.

Архитектор сложил из своих сухих ломких пальцев странную фигуру и созерцал её столь напряжённо, что Доктор Генри даже не понял, что это его голос прозвучал в комнате.

— Хорошо. Пусть так. Двуединое начало, дуализм, двойственность… В этом, в сущности, нет ничего необычного. Монистические религии, катары, Двайта-веданта… Чего хочет от нас эта странная сущность, которую вы наделяете божественными полномочиями?

Графиня вздрогнула. Так незаметно, что если бы Доктор Генри не смотрел на неё пристально в этот момент, скорее всего, ничего бы и не заметил.

— Любви, — тихо, но твёрдо сказала она.

Пастух расхохотался и несколько раз восторженно шлёпнул ладонью по столу.

— Любви! Вот оно! А мы ломали головы столько лет… Любви! Строили планы, пытались оборвать цепи, теряли надежду, а надо было всего навсегда отправиться в Шипси и найти подходящий бордель! Любовь, а!

Его смех не нашёл поддержки. Архитектор что-то бормотал, не глядя на прочих. Поэт замер в кресле, скрюченный, точно каменная горгулья, погрузившаяся в глубокий сон. Графиня стояла в прежней позе — неестественно выпрямившаяся, бледная, с горящим взглядом.

Она красива, подумал Доктор Генри, сейчас это видно ещё отчётливее, чем прежде. Красива, но, без сомнения, внутренне повреждена. Как и мы все, прочие несчастные игрушки.

— Любовь, разрушающая проклятье? — спросил он вслух, немного помедлив, — Мне бы не хотелось уподобляться мистеру Тармасу, однако вынужден признать, что эта теория звучит немного… простодушно. По-сказочному.

Графиня улыбнулась ему — персонально Доктору. Щедро и в то же время насмешливо, словно угощала из своих мягких бледных рук кубком отравленного вина.

— Ну конечно. Мы ведь уже не в том возрасте, чтоб верить в принцев, разрушающих силой искренней любви тёмные чары? Новый Бангор и сам часто кажется сказкой — тёмной языческой сказкой, чьи корявые корни прорастают в глубинные слои земли, питаясь разложившимися остовами живших миллионы лет назад людей, их страхами и представлениями… Я говорю о настоящей любви, господа. Истинной, чистой, искупляющей. О том свободном чувстве, которое рождается из святых и невинных побуждений души, которое нельзя контролировать, направлять или глушить. Истинная любовь. Истинная страсть.

— Любовь… страсть… — проскрипел Уризель, не скрывая раздражения, — Разум — вот единственное мерило, истинный инструмент познания! Где это вы вычитали подобное, хотел бы я знать, в «Английском дамском журнале»[97]? Что дальше? Пустите в ход против Него рецепт имбирного печенья? Выкройки для шитья?

Если Архитектор и намеревался перебить Графиню, то не преуспел в этом. Она осталась собрана и холодна, а её голос ни на миг не утратил звучности — при том, что оставался по-прежнему негромким.

— Мы часто называем любовью то чувство смутного душевного дискомфорта, которое заставляет сердечную мышцу наполняться горячей кровью и путает мысли, — Лува грустно улыбнулась, — Однако это не истинная любовь. Она проистекает не из искреннего чувства, а из других побуждений, хоть и сходна по симптомам. Из лжи, из самоуверенности, из страха, из жалости, из похоти, из скуки… Мы привыкли маскировать ароматом любви огромное количество чувств, как ушлый повар маскирует специями несвежее блюдо. Человек искренне может считать себя влюблённым, однако при этом его ни разу за всю жизнь не озарит искреннее безотчётное чувство. Он так и останется рабом иллюзий, лжи, предрассудков…

— Значит, путь к спасению — это любовь? — сдержанно поинтересовался Доктор Генри, — Вы имеете в виду исключительно платоническое чувство или связанное со страстью?

Кажется, ему единственному из присутствующих удалось немного смутить Графиню.

— Любовь — это не яблоко, которое можно разделить на части, — ответила она, твёрдо глядя ему в глаза, — Любовь неотделима от страсти.

Молчавший Поэт внезапно улыбнулся. На лице измождённого сатира, под бледной кожей которого змеились тонкие венозные прожилки, не было злости, однако улыбка была острой, отчего Доктор Генри невольно вспомнил рыбацкий нож, принесённый Поэтом на первое заседание клуба и до сих пор валявшийся где-то в тёмном углу.

— Меня всегда удивляло то, до чего органично иной раз христианская мораль с её лживыми пуританскими взглядами соседствует с либертенскими[98] нравами самого разнузданного свойства, легко перетекая в новую форму. Неправда ли, иной раз кажется, что достаточно незначительным образом сменить декорации, чтобы превратить церковь в публичный дом, а её благочестивых прихожан — в исступлённо совокупляющихся развратников!

— Я не говорю о том, что спасение надо искать в борделе, — спокойно возразила Графиня, — Оно в чувстве. Искреннем, честном, естественном. А уж где вы его найдёте, в храме веры или храме любви, вопрос исключительно частного свойства.

— Значит, достаточно лишь воспылать искренней страстью, чтоб Он даровал свободу?

Графиня покачала головой. Так медленно и осторожно, что в её схваченной шпильками причёске не шевельнулся ни один волос.

— Не просто воспылать. Отдать себя любви. Отдаться без остатка — не уповая на то, что обычно составляет всю сладость этого чувства — взаимность, удовольствие, упоение, страсть…

— Это не любовь, — пробормотал Пастух, потирая подбородок, — Это жертвоприношение какое-то… Сакральная жертва. Увольте меня от такого спасения… Ну а вы что, мистер Ортона? Странно, что вы не разделяете точку зрения Графини Лувы, я-то был уверен, что все поэты — сущие вертопрахи.

Поэт неохотно пошевелился, досадуя, что про него вспомнили. Как заметил Доктор Генри, периоды ядовитой желчности нередко сменялись у него приступами смертельной апатии, когда он словно исчезал из комнаты, оставляя в кресле вместо себя сухое выхолощенное изваяние, угрюмо глядевшее на собеседников исподлобья.

— Не разделяю, — произнёс он сквозь зубы, — Как по мне, все ваши теории скучны, предсказуемы и говорят не столько о Его природе, сколько о ваших собственных затаённых склонностях и пороках. Ничего удивительного в этом нет. Оказавшись в тёмной комнате, мы в первую очередь видим там то, что намерены увидеть, так уж устроено наше подсознание.

— Ну, значит для вас Он — это бочка с вином, — рассмеялся Пастух, демонстрируя свои крупные, белые, без единого пробела, зубы, — И, надо полагать, ваш метод мятежа — выхлебать её до дна? А что, тоже недурная концепция!

Поэт по-волчьи оскалился, но спустя мгновенье сумел превратить оскал в усмешку, колючую и сухую, как чёрствая хлебная корка, забытая на столе.

— Как-то раз в восемьдесят пятом году меня занесло в Вену. Меня в то время немало носило по Европе, крутило, точно опавший лист. Парижские богемные клубы, итальянские ложи, петербургские декадентские сборища, берлинские притоны… Всё это позже опротивело мне, но тогда, вдохновенный до остервенения, я отчаянно что-то искал, хоть сам не всегда понимал, что, точно голодный пёс, роющий ямы на заднем дворе. Я менял любовников и любовниц чаще, чем успевал запоминать их имена, а философские воззрения и религии — регулярнее, чем нижнее бельё. Сморённый опиумом, я мог заснуть за обеденным столом убеждённым последователем Валентина[99], чтобы проснуться в сточной канаве разуверившимся во всём сущем мартинистом[100]. Тогда мне и попался этот человек, в каком-то скверном венском кабаке, где мы с ним здорово нагрузились паршивым картофельным аквавитом[101]. У него была дурацкая, как у всех немцев, шипящая фамилия, которой я не запомнил, а звали его Рудольф. Я называл его Руди. Своим заплетающимся языком он с трудом выговорил слово, которое собирался возложить в основу своей самодельной философской концепции, весьма косной, кривоногой и увечной, как все концепции, рождённые дилетантами. Неудивительно, в быту он, кажется, работал на какой-то фабрике по производству клеёнки… Слово это было «негэнтропия». Признаться, я позабыл про него на много лет, я и сам был горазд сочинять философские концепции с той же лёгкостью, что и пошлые лимерики. Вспомнил лишь тут, в Новом Бангоре.

— Необычайно вдохновляющее повествование, — сухо заметила Графиня, выпрямившаяся и неподвижная, как усаженный за стол манекен, — Ещё какой-нибудь час — и мы начнём догадываться, к чему вы ведёте.

— Негэнтропия, — повторил Поэт так, будто это замечание ни в малейшей степени не уязвило его, — Понятие, обратное энтропии, скрывающее в себе любопытный смысл. Энтропия, как вам известно, это в некотором роде хаос, неупорядоченные процессы саморазложения, неизбежные в любой структуре, хоть логической, хоть материальной. Негэнтропия — процесс упорядочивания. Но если вам кажется, что это благостный процесс, что-то вроде цивилизации, которая служит противовесом хаосу, этаким римским городским стенам, которые противостоят варварским ордам, то вы ни черта не понимаете в той хитрой науке, которая зовётся философией. Левиафан — не принц хаоса, это неумолимый могущественный зодчий, сооружающий свой мир из смыслов, концептов, гипотез и воззрений — словом, из всего того хлама, который мы легкомысленно вышвыриваем из окна старого дома под названием Человечество. В этом деле он не знает себе равных, он терпелив и невероятно целеустремлён. И он не успокоится, пока не выстроит свой мир — мир, в котором нет случайностей и неопределённостей, на которых, в общем-то, зиждется наша человеческая сущность. Новый Бангор — это нулевая отметка, точка кристаллизации. Место, в котором рождаются новые сущности и законы. Извините, если не могу выразиться яснее — я немного пьян и сам не всегда поспеваю за собственной мыслью.

— Оставим ваши философские концепции, — нетерпеливо бросил Пастух, с трудом сдерживавшийся последние несколько минут, — В чём вы видите выход?

Поэт взглянул на него так, словно впервые увидел. Его глаза сверкнули, но не винной искрой, а тусклым жёлтым сполохом, точно притушенные масляные лампы.

— Его не победить логикой и здравым смыслом — это оружие Он умеет использовать куда лучше нас. Пытаясь призвать их себе на помощь, мы лишь усугубляем ситуацию, сталкиваясь с бесчисленными противоречиями, которые путают нас и ужасают. Левиафан логичен — неизбежно, последовательно, отвратительно логичен. Проблема в том, что эта логика — логика Левиафана, а не человека, чей образ мышления всегда будет сохранять в себе частицы неупорядоченного… В чём выход? В том, что противостоит логике и здравому смыслу. В непредсказуемости, в интуиции, в зверином не рассуждающем инстинкте.

— Вы предлагаете нам сделаться зверьми? — поинтересовался Архитектор с нескрываемой брезгливостью в голосе, — Вот каков ваш путь, мистер Ортона? Отказаться от разума? Сделаться подобием каких-нибудь мышей?

— А отчего бы и… и не мышей? — язык у Поэта внезапно стал заплетаться, словно всё выпитое им накануне, только сейчас подействовало на него, — Представьте… Чёрт, представьте себе мышь, посаженную мутноглазыми профессорами в стеклянный лабиринт, который соблазняет её кусочком сыра за многочасовые мучения и бьёт гальваническим током за ошибки. Такой, знаете, Кносский лабиринт[102] в миниатюре… Если мышь своим мышиным мозгом попытается логически воспринять стоящую перед ней проблему во всей её структурной полноте… Осознать зачатки планиметрии, стереометрии, физики, топологии, оптики, динамики… Чёрт, да её крошечный мышиный мозг просто лопнет, как фисташка! Чтобы найти выход, она использует своё звериное чутьё, которое не опирается на разум, лишь на инстинкты — те рудиментарные осколки нашей истинной природы, что мы, потомки лысых обезьян, протащили контрабандой в цивилизацию в своём багаже. Только звериное может спасти — безрассудное, интуитивное, дикое. То, что невозможно предсказать. Так что да, я призываю вас стать животными! Целенаправленно уничтожать в мозгу логические связи. Избавляться от прелого человеческого наследия — морали, принципов, совести. А ещё — тренировать нюх и когти!

Смех Поэта показался Доктору Генри лаем гиены. Хриплый и резкий, он заставил вздрогнуть всех присутствующих, даже хладнокровного обычно Пастуха. Доктор Генри и сам ощутил краткий приступ тошноты, вообразив, как бежит по закоулкам Скрэпси, налетая на стены и падая, а сверху на него сквозь титанического размера очки внимательно глядит древний исследователь Левиафан…

— Превосходно, — Графиня одарила Поэта прохладной улыбкой, точно благодаря его за мимоходом прочитанный стих, — Бог-уравнение, Бог-торгаш и Бог-порядок.

— И Бог-любовник, — проворчал Пастух, — Что ж, значит, у нас есть четыре разных видения проблемы. Интересно, Доктор разделяет одно из них или у него есть собственная теория на этот счёт?

Доктор Генри поспешно прогнал вставший перед глазами морок. Он снова был в тёмной душной комнате «Ржавой Шпоры». Перед лицом публики — четырёх внимательно глядящих на него человек. Публики, которую он ни в коем случае не должен был разочаровать.

— Кхм. Не могу не отметить оригинальности и стройности предложенных вами вариантов. Поверьте, я сам перебрал не один десяток, от тех, что казались мне наиболее очевидными, до изощрённых, плотно замешанных на малоизвестных религиях и варварских философских воззрениях. Что такое Новый Бангор? Быть может, посмертный мир, в котором каждому из нас уготована мука, соответствующая былым прегрешениям? Может, просто хаотически бурлящий котёл, впитавший из человеческого сознания мириады образов, мыслей и идей, но так и не сумевших воплотить их в цельную картину? А может, новый зарождающийся мир, который только ищет себя, обрастает материальной сутью, чтоб выродится свежим молодым семенем из стылого брюха нашего собственного, замшелого и косного? Проблема не в том, что Он зол — быть может, он и не зол вовсе, как не зол крестьянский плуг, вздымающий почву и уничтожающий бесчисленное множество мелких божьих тварей. Проблема в том, что мы не можем сосуществовать с ним, чем бы он ни являлся. А раз так…

— Ближе к делу, Доктор, — попросил Пастух, — пока вы в самом деле не превратили «Альбион» в философский кружок. Мы хотим выбраться отсюда — и точка. Так кто таков Он в вашем представлении?

Доктор Генри устало вздохнул. Он и сам не заметил, до чего быстро теряет силы, пока не ощутил тяжёлый звон в голове. Жаль, не осталось вина…

— Величайший мистификатор. Вселенский иллюзионист. Божественный трюкач. Ему доставляет удовольствие не мучить своих пленных, а изощрённо их обманывать, бесконечно кружа голову бесчисленными миражами. Он словно самоуверенный фокусник на сцене. Безобидную вещь он норовит превратить в смертельно опасную, хорошо знакомую — в пугающую и чужую, и так во всём. Он словно проводит величайшее в мире представление, огромную мистификацию, для которой ему нужны зрители. Мы все — именно зрители на его представлении. Зрители, а иногда — невольные ассистенты.

— Фокусник… — задумчиво пробормотал Пастух, — Да, в этом что-то есть. Если Новый Бангор и любит что-то по-настоящему, так это морочить людям голову. Он всё выворачивает наизнанку или красит в непривычные цвета… Ну и что же вы предлагаете? Выхватить кролика из его цилиндра?

— В некотором роде, — согласился Доктор Генри, — Слабость величайших обманщиков в том, что в какой-то момент они, уверившись в своих силах, теряют осторожность. Пусть на миг, но забывают, что среди зрителей могут оказаться не меньшие хитрецы. Мы должны дождаться его оплошности. Найти трещину в очередном фокусе великого иллюзиониста. Развеять морок. В этот момент его сила ослабнет.

Архитектор устало опустил седую голову на руки.

— Это бесполезно, — пробормотал он, — Мы полагаем себя клубом единомышленников, но не можем прийти к общему мнению даже касательно того, у какой силы оказались в заложниках.

— Не можем, — согласился Доктор Генри, — Что ж, тем лучше.

И поймал удивлённый взгляд Графини.

— Но вы же говорили…

— Тем лучше, — повторил он спокойно, — Это значит, что перед нами не одна дорога к спасению, а пять. Да, разнонаправленных, однако посмотрим правде в глаза. Если Новый Бангор — это полюс зла, значит, всякая дорога, ведущая прочь от него, подходит членам клуба «Альбион», не так ли?

— Но мы не можем одновременно идти в пяти направлениях!

— Мы и не будем, — заверил её доктор Генри, — Каждый их нас сосредоточится на той стратегии, которую подсказывает ему голос разума. Отныне каждый из нас будет вести собственную охоту, но не в одиночестве. Мы будем встречаться здесь — не чаще, чем это будет позволено по соображениям безопасности — и делиться новостями. Если мы будем достаточно целеустремлены в своих поисках, рано или поздно кто-то из пяти наткнётся на верный путь. Может, это будет лишь брезжащий отсвет выхода, не страшно. Мы будем знать верное направление. Мы спасёмся.

* * *

— Мистер Лайвстоун…

— Нет.

Уилл недоумённо захлопал ресницами.

— Я лишь хотел спросить, могу ли я…

— Не можете, — Лэйд адресовал ему улыбку, которая обыкновенно предназначалась для докучливых курьеров и чрезмерно упорных коммивояжёров, — Вы хотите попросить у меня дневники доктора Генри, не так ли, Уилл? Поверьте, если я вынужден отказать вам, то по серьёзной причине. Эти дневники я уничтожил собственноручно несколько лет назад. Сжёг в печи.

— Но… зачем? — голос Уилла прозвучал беспомощно, точно речь шла об уничтожении памятника немыслимой художественной ценности, какого-нибудь бесценного полотна Вермеера или Сезанна.

— Преступникам свойственно уничтожать улики. Пусть я и не состоял в клубе «Альбион», держать у себя такие документы показалось мне неразумным. А ну как про них пронюхали бы крысы полковника? Что ещё я мог с ними сделать, позвольте спросить? Отправить в библиотеку? Может, сразу в «Серебряный рупор»?

Уилл заёрзал на своём сидении.

— Весьма… благоразумно с вашей стороны.

— Я и есть воплощённая благоразумность, — пробормотал Лэйд, — Кроме тех случаев, когда позволительная моему возрасту болтливость причиняет мне излишне много хлопот, как сейчас. Чёрт побери, за всеми этими рассказами я и не заметил, что мы вот-вот покинем Айронглоу! Прав был старикашка Хиггс, ничто не исчезает так бесследно, как имбирные кексы, украшенные марципанами, и дорога, украшенная болтовнёй! А ведь я так и не успел поведать вам ни одной поучительной истории об обитателях этого круга ада!

— Полагаю, жизнеописание здешних скупцов и расточителей в вашем изложении доставило бы мне немалое удовольствие, — заметил Уилл, — однако, полагаю, вам известно и то, что история доктора Генри и его клуба интересует меня куда сильнее.

— Ваша британская велеречивость досаждает больше постельных клопов, — пробормотал Лэйд, делая вид, что его необычайно заинтересовала богато украшенная вывеска ювелирной мастерской, — Но вы знаете мой принцип, Уилл. Эта история не из тех, что можно проглотить в один присест.

— Я и не собирался настаивать, уверяю вас, — произнёс Уилл с толикой уязвлённости в голосе, — У меня лишь один вопрос.

— Да?

Он ожидал, что вопрос последует сразу же — не в характере Уилла было долго мариновать слова, однако тому потребовалось по меньшей мере четверть минуты, чтобы собраться с духом.

— Члены клуба «Альбион» высказали весьма интересные мысли относительно того, что считать Левиафаном и каковы его помыслы. Графиня, Поэт, сам доктор Генри… Не могу сказать, что разделяю их версии, однако, без сомнения, некоторые из них показались мне весьма примечательными.

— Болтуны и только, — неохотно буркнул Лэйд, — Если бы я двадцать пять лет провёл за письменным столом, жонглируя словесами и философскими концепциями на разный манер, то сохранил бы все пальцы на руках, но, надо думать, обзавёлся бы основательным геморроем… Нет, я не выступаю против клуба «Альбион», желание его членов сообща найти выход из ловушки заслуживает лишь безмерного уважения, однако методы доктора Генри и его клевретов кажутся мне весьма… кхм…. Весьма…

Лэйд несколько раз попытался изобразить пальцами какой-то жест, который мог бы выразить его но те словно нарочно складывались в какие-то бессмысленные фигуры вроде тех, которыми ловкие китайцы в театре теней сооружают на полотне контуры причудливых зверей.

— А что вы сами думаете на этот счёт?

— На счёт чего?

— Я имею в виду вашу концепцию Его, мистер Лайвстоун.

Лэйд ощутил, как непослушные пальцы сами собой съёжились в кулаки, даже куцый обрубок мизинца на левой руке примкнул к собратьям, точно пытаясь найти среди них защиту.

— Откуда вы взяли, что у меня она есть?

— Мне кажется, она есть у каждого… гостя Нового Бангора. Своей собственной я с вами уже поделился.

Лэйд пренебрежительно фыркнул.

— Как же, помню! Эдемский сад, по которому бродит первородная тварь, распроклятый Бегемот…

— А вы сказали, что я читал не ту книгу, — Уилл поджал губы, точно эта фраза лишь сейчас уязвила его, — Эта мысль не выходит у меня из головы. Что за книгу вы имели в виду?

— Да уж не «Потерянный рай» Джона Мильтона! — сварливо отозвался Лэйд, — После этой книжицы немудрено рехнуться и примкнуть к китобоям — у тех она считается сакральной… Когда я сказал вам, что вы читали не ту книгу, я именно это и имел в виду, Уилл, что вы вынесли свои знания о природе острова не из того источника.

— Что это значит?

— Полагаю, вам должно быть известно, что Левиафан — это не истинное имя той сущности, которая заправляет Новым Бангором, спущенное нам небожителем для того, чтобы мы могли возносить ему молитвы надлежащим образом?

— Допустим, я догадывался об этом, — пробормотал Уилл всё ещё уязвлённым тоном, — Только не вижу, что…

Лэйд не дал себя перебить.

— Мы сами нарекли эту силу Левиафаном. Не потому, что договорились об этом. Насколько мне известно, на этот счёт не проводилось вселенских соборов[103], докладов уполномоченных представителей и публичных прений. Просто какой-то пленник Нового Бангора, один из многих сотен несчастных, когда-то произнёс это слово и метко выразил им все те чувства, которые должно было воплотить в себе имя нашего тюремщика. Левиафан.

— Было бы небезлюбопытно узнать, кем был этот человек.

— Боюсь, в данном случае вам не помогут даже архивы Канцелярии. Кем бы он ни был и в какие бы времена ни жил, его кости должны были давно истлеть на морском дне. Но это не играет никакой роли, потому что единожды произнесённое слово подхватили другие голоса, передавая его по цепочке. Мы, пленники Нового Бангора, годами повторяли его в окружающей нас вечной ночи. Иногда оно звучало так громко и слаженно, будто его произносил целый хор. В другой миг мне казалось, что все эти голоса умолкли и лишь я один что-то натужно кричу в темноту…

— Допустим, — Уилл сдержанно кивнул, — Так что же с книгой?

Чтобы не видеть его замершего в немом напряжении лица, Лэйд стал смотреть в окно, но ровным счётом ничего интересного там не заметил. Давно скрылся из глаз бродяга, окружённый полицейскими, и юных швей уже не было видно даже в отдалении, лишь царапали глаз затейливой вязью и витиеватыми украшениями медленно проплывающие мимо вывески.

Аптекарские лавки, обозначенные бронзовым, перевитым змеевидными гадами, кадуцеем[104]. Магазины оптики, с изумлением глядящие на весь мир широко раскрытыми стальными глазами декоративных пенсне. Красно-белые столбы парикмахерских, похожие на кровожадных языческих идолов, от которых лишь недавно оторвали пропитанные жертвенной кровью бинты[105]

Что все эти люди знали о Левиафане? Ожесточённо торгующиеся джентльмены, надевшие по случаю пятницы свежие жилеты, с торчащими из карманов газетными листками? Подобострастные приказчики, похожие на замученных цирковых обезьянок? Галдящая детвора, мечущаяся от одной витрины к другой?

Их мир, состоявший из простых и понятных вещей, не был подчинён зловещему чудовищу, вместо него их судьбами правили другие, не менее могущественные вселенские сущности. Разнузданные демоны пятничной получки и вечно голодные бесы страховых платежей. Уставшие демиурги семейных очагов и сердитые джины тягостных обещаний. Титаны давно разбившихся надежд и мстительные духи пропущенных воскресных проповедей.

— Мне кажется, вы выбрали неверную книгу, Уилл, — произнёс Лэйд вслух, не в силах оторваться от этой пёстрой полосы жизни, тянущейся ему навстречу, — Человек, впервые подаривший чудовищу имя, возможно, был знаком с Библией, но в этот момент имел в виду не неё. Вы ведь догадываетесь, что Левиафан упоминается не только лишь в Библии? Бога ради не вздумайте схватиться за «Моби Дика», поберегите рассудок… Нет, мне кажется, человек, впервые назвавший хозяина Нового Бангора Левиафаном, вдохновлялся не Библией, не Мильтоном и не Мелвиллом, если на то пошло.

— Тогда кем же, мистер Лайвстоун?

— Это был Гоббс, — чётко и раздельно произнёс Лэйд, пытаясь высвободить взгляд, застрявший в остром стальном кренделе, висевшим над порогом пекарни, — Мне кажется, это был Гоббс. Английский философ семнадцатого века.

Уилл неуверенно склонил голову.

— Кажется, мне приходилось слышать это имя. Не уверен, но… Боюсь, во время учёбы я уделял куда больше внимания живописи, чем должно было уделить прочим наукам. Этот мистер Гоббс, он…

— Для Томаса Гоббса Левиафан не был чудовищем. Точнее, был чудовищем иного рода. Под Левиафаном Гоббс понимал прежде всего государство — сложно устроенную машину, призванную помогать человеку и защищать его, этакого громоздкого механического великана, в котором верховная власть исполняет функции души, должностные лица — суставов, советники — памяти, законы — разума… Интересная концепция, по-своему красивая. Пытаясь исполнять и предугадывать желания человека, ограждать его от внешних и внутренних опасностей, такой механический Левиафан вынужден неумолимо совершенствоваться, перестраиваться и усложняться. Вплоть до тех пределов, когда какой бы то ни было контроль за его действиями со стороны человека делается излишним и вредным, поскольку ведёт к снижению эффективности. Ведь не может же человек, согласитесь, вручную переключать передачи, когда едет на локомобиле. А представьте, что таких передач — сотни, тысячи, миллионы… В какой-то момент Левиафан Гоббса из рукотворного голема превращается в огромный самостоятельно мыслящий организм. Шестерёнки вращаются сами по себе, гальванический ток гудит в жилах, стальные поршни стучат… И человек, некогда создавший это существо, вдруг с ужасом сознаёт — отныне оно ему не принадлежит. Оно будет выполнять ту роль, для которой было создано, но отныне — так, как сочтёт нужным. Без его вмешательства и участия. Оно стало слишком сложно, слишком умно, слишком громоздко, чтобы воля даже тысячи людей могла его остановить или ослабить. Жутковатая выходит картина, а?

— Да, — пробормотал Уилл, ёрзая на сиденье, — Жутковатая.

— Вот что такое Левиафан. По крайней мере, в моём представлении. Не библейский зверь. Не демон. Даже не чудовище. Это какой-то невероятно переусложнившийся механизм, природа которого неизвестна и, по большому счёту, уже не играет роли. Эволюционировавший вплоть до тех пределов, когда даже логика теряет свой смысл, а рациональный метод — такое же варварское оружие, как и деревянные палицы полли. Разумен ли Он? Это первый вопрос, которым задаёмся мы, его новые граждане. Его игрушки. Его заключённые. Его гости. Нам кажется, что это основополагающий вопрос, которые предрешает все прочие. Мы отказываемся понимать, что это самый бессмысленный на свете вопрос.

— Почему? — жадно спросил Уилл, — Почему, мистер Лайвстоун?

— Потому что ответ на него ничего не меняет и не объясняет, — ответил Лэйд, с отвращением расслышав в собственном голосе поучительные нотки. Должно быть, с подобными интонациями разговаривал Архитектор, — Разумен он или нет, мы с ним стоим на столь разных ступенях устройства и развития, что любое значение ответа меняет в окружающем мире не больше, чем одна чёрная песчинка в пустыне из белого песка. Сейчас, погодите, я постараюсь придумать визуальный образ, чтоб вам было проще понять. О, нашёл! Вообразите себе такую картину… Беспечный водитель грузового локомобиля легкомысленно встал из-за баранки, чтоб разжиться табачком в ближайшей лавочке, но не заметил, что забыл застопорить колёса и подложить тормозные башмаки. Воспользовавшись отсутствием хозяина, его машина, извергая пар и дребезжа, медленно двинулась вниз по улице. Навстречу… — Лэйд не удержался от зловещей паузы, заметив, как напрягся собеседник, — Навстречу ползущему по своим делам муравью.

Мысль о муравье отчего-то насмешила Уилла, так что он едва не прыснул.

— Допустим, представляю.

— Вообразите себе их встречу, если бы были на месте муравья. Для него, крошечного работяги с крошкой сахара в зубах, это устройство космической, потрясающей воображение мощи. И такой умопомрачительной сложности, что всей его жизни не хватит даже на исследование протектора одной покрышки. Может ли он представить, что нечто, обладающее такой колоссальной силой и таким устройством, не наделено разумом? Что это движение, изменяющее известный ему мир и с лёгкостью крушащее устои мироздания, не часть божественного замысла, а всего лишь неупорядоченное случайное движение бездумного механизма? Это божество из металла и каучука может уничтожить его мир — не глядя, мимоходом, просто по капризу судьбы. Может покрыть расстояние, которое он не в силах даже вообразить. Может испепелить миллионы ему подобных одним только своим огненным выдохом и ядовитым дыханием. А между тем, локомобиль не более разумен, чем эта трость или вывеска парикмахерской. Вы уловили суть?

Уилл задумчиво склонил голову.

— Возможно.

— Муравей никогда не поверит, что существо, наделённое божественной силой, может не быть разумным — для него оно разумно, поскольку повелевает запредельными для его понимания энергиями и силами. Ну а что думает о муравье локомобиль, нам и подавно не узнать… Мы просто встретились с Ним на одной улице и все наши попытки найти с ним общий язык или понять образ мысли напоминают попытки муравья установить контакт с ползущим локомобилем. Иногда подобного рода попытки заканчиваются плохо, но это не значит, что локомобиль имел умысел раздавить бедного исследователя. Он просто… действовал исходя из законов его мира.

— Вы хотите сказать, что сила, создавшая Новый Бангор и управляющая тысячами его жителей, может быть слепой, неуправляемой и неразумной?

— Этого я не говорил, — Лэйд погрозил ему пальцем. Вроде бы и шутливо, но со значением глядя в глаза, — Я лишь сказал, что нам с этой силой никогда не понять друг друга, как муравью не столковаться с локомобилем.

— Но вы… Вы сами…

Лэйд издал сухой смешок, напоминающий треск обёрточной бумаги.

— Вам рассказали, что Бангорский Тигр без устали сражается с Новым Бангором во всех его проявлениях, ведёт с ним на протяжении многих лет свою собственную вендетту, за что и заслужил титул рыцаря в тигровой шкуре. И теперь вы пытаетесь понять, почему я столь упорен в затее и не абсурдно ли сражаться с тем, кто, быть может, вовсе не наделён разумом. Ведь верно?

Уилл неохотно кивнул. Кажется, он не относился к тем людям, которых радует чужая проницательность. Скорее, к тем, что любят держать свои мысли при себе, как осторожный горожанин держит бумажник, чтоб тот ненароком не попал в руки воришек.

— Вроде того, сэр.

— Когда-нибудь мы с вами поговорим об этом. После хорошего ужина с вином, после того, как зажжём сигары, стоя возле трапа «Мемфиды». Но не сейчас. До конца Айронглоу осталось каких-нибудь два квартала, а я так и не успел преподнести вам обещанную историю. Мне бы не хотелось нарушать условия договора, вольно или невольно.

— Так значит, мы не собираемся останавливаться в Айронглоу? — удивился Уилл.

— Нет. К чему? Чтобы подобно местным зевакам облизывать витрины? Поверьте, Айронглоу — отнюдь не самый захватывающий уголок Нового Бангора, а истории, которыми он может поделиться, вполне терпят, чтоб их рассказывали на ходу. На самом деле я хотел побыстрее доставить вас в Олд-Донован, уж там, по крайней мере, есть, что посмотреть! Кроме того, там мы увидимся с одним моим старым приятелем, который, надо думать, произведёт на вас определённое впечатление.

Уилл, не сдержавшись, улыбнулся. Улыбкой не аколита, тщащегося познать божественную сущность, и не детектива, распутывающего клубок зловещих тайн. Обычной улыбкой двадцатилетнего юноши.

— Полноте, мистер Лайвстоун, я не буду в претензии, если вы пропустите часть повествования. Видит Бог, вы и так служите для меня кладезем самой невероятной и потрясающей информации. Лучше гида я и желать не мог!

— Ну уж нет! Лэйд Лайвстоун всегда тщательно выполняет условия своих контрактов! — провозгласил Лэйд нарочито торжественным тоном, сам себя на миг ощутив этаким тяжеловесным величавым Фортинбрасом[106], - Именно поэтому его прозвали Чаббом!

Как досадно, что я уже рассказал вам историю скряги Гобсона, она вполне бы сгодилась для этого случая, хоть и произошла в Редруфе… Ну что ж, тогда мне ничего не остаётся кроме как поведать вам о Кронпринце. Вот уж точно был примечательный человек.

— И тоже отпетый скряга?

— Нет, напротив. Отчаянный мот. Прямо-таки безудержный. Разумеется, никаким всамделишным кронпринцем он не был[107], а прозвали его так потому, что он приходился потомком одного старого английского промышленного клана, свившего себе в Полинезии уютное гнездо ещё до основания Ост-Индийской компании. В отличие от своих венценосных предков, действовавших не столько скипетром и державой, сколько безменом и астролябией, и не гнушавшихся при случае взять в руки мушкет, Кронпринц не считал нужным преумножать богатства своих семьи, и неудивительно — если верить подсчётам, чтобы потратить накопленные предыдущими поколениями блага, ему потребовалось бы по меньшей мере десять жизней. О, это был первосортный в своём роде мот! Классическое европейское образование он совмещал с манерами какого-нибудь восточного халифа, а на счета смотрел так же равнодушно, как на использованные салфетки. Что ж, он мог себе это позволить. Неудивительно, что память Нового Бангора сохранила немалое количество его выходок. Говорят, его личная яхта в длину достигала девяноста футов — больше, чем у любого миноносца Королевского Флота того времени, а дворец был всего на два дюйма ниже, чем шпиль Канцелярии в Майринке — кажется, хоть какие-то остатки здравомыслия он всё же сохранил…

— Не бойся, когда богатеет человек, когда слава его дома умножается, — наставительно заметил Уилл, — Ибо умирая, не возьмёт он ничего, не пойдёт за ним его слава.

Лэйд поспешно отвернулся, чтоб не оскорбить Уилла в лучших чувствах некстати рвущимся изнутри смешком. Подозревал тот или нет, выглядел он в этот момент даже не юношей, а двенадцатилетним служкой, провозглашающим кисло-сладкие, как вино для причастия, церковные истины.

— О его выходках слагали легенды. И пусть те обыкновенно были фантастичны и стократно приукрашены, они в должной степени передавали отношение Кронпринца к жизни. Говорят, как-то раз, когда его конь, превосходный фрисландский рысак умопомрачительной стоимости, пришёл вторым номером, не оправдав возложенных на него надежд, этот бездушный расточитель, не моргнув глазом, приказал забить его и приготовить колбасу. Так родился сорт «Буцефал экстра», который завоевал золотую медаль на конкуре колбас в Париже, и если что-то и мешало его торжественному шествию по миру, так это цена в триста фунтов стерлингов за унцию — других подобных лошадей во всём мире попросту не существовало. Кронпринц был доволен — он получил свою медаль, пусть и не так, как изначально предполагал.

— Расточительство часто идёт рука об руку с жестокостью.

— О, Кронпринц не был жесток. Он просто не знал цены деньгам. С другой стороны, жестокий или нет, он иной раз одним только своим существованием причинял Новому Бангору немалый вред. А уж какой удар по Шипси он в своё время нанёс! Старики Нового Бангора утверждают, что большего ущерба Шипспоттингу не смогла бы причинить даже эскадра германских канонерок! Вообразите только, маясь разбитым сердцем и испытывая томление плоти, Кронпринц как-то раз отправился покутить в Шипси в компании своих приятелей и компаньонов. Он излишествовал там неделю напролёт, а когда всё-таки выбрался, Шипси оказался практически парализован. Из него едва ли не подчистую исчезли все проститутки!

— О Господи! Надеюсь, он не…

— Все они в одночасье разбогатели и сделались владелицами шляпных магазинов, рестораций, швейных мастерских, пансионатов и галерей. Ничего себе удар по городу, а? Неудивительно, что расторопный швейцар, вовремя открывший перед Кронпринцем дверь, на следующий день становился владельцем фабрики, а мальчишка-газетчик — капитаном собственного корабля! В жизни не видел человека, способного так сорить деньгами. Верите ли, у меня сердце кровью обливалось всякий раз, когда городские слухи приносили на порог моей лавки очередную историю в этом духе.

— Повременю ему завидовать, — пробормотал Уилл, — Мне кажется, я начинаю привыкать к вашей манере рассказа…

— Судя по всему, Кронпринц и сам понимал, что такое отношение к деньгам не доведёт его до добра. Да, в отличие от своих предков он не рисковал быть вздёрнутым на рее или оскальпированным, но в то же время сознавал, что пропасть между ним и всеми прочими так широка, что её не завалить даже стадом верблюдов[108]. Именно тогда ему и попался тот человек. Сейчас уже трудно установить, кем он был. Кто-то говорит — оккультный практик с Востока, кто-то — индийский брахман, хранитель тайных знаний Лунной династии[109]. Есть и те, кто утверждает, никакой то был не практик и не индус, а жрец Монзессера, Тучного Барона. Как бы то ни было, этот загадочный тип сделал Кронпринцу весьма странное предложение, которое в то же время показалось тому забавным. Этот ушлый малый сразу взял быка за рога. «Ты богат и известен, — якобы сказал он всесильному Кронпринцу, который выслушивал его с той же кислой миной, с какой выслушивал прочих людей, будь они хоть чистильщиками обуви, хоть махараджами, — Но богатство давно не приносит тебе удовольствия, поскольку ты забыл его цену. Дай мне возможность явить тебе бесценный опыт, мой господин, открыть глаза на глубинные таинства человеческой души и дать почувствовать то многое, что сокрыто от тебя сверканием золота». «Звучит нелепо, но хоть в оригинальности тебе не откажешь. Что мне надо сделать? Раздать все деньги нищим? Может, удалиться в скит и усмирять плоть? Носить рубище до конца своих дней и бичевать себя хлыстом?» «Нет, господин, — смиренно ответил посетитель, — В этом нет нужды. Я отправлю тебя в путешествие длиной в год, путешествие, из которого ты вернёшься помудревшим и познавшим жизнь». Должно быть, Кронпринц в тот вечер пребывал в приподнятом настроении, поскольку на удивление легко принял это предложение. Должно быть, он представлял себе что-то вроде тайной вылазки Гаруна аль-Рашида — какую-нибудь забавную выходку, о которой со смехом можно будет потом вспомнить за трубочкой. Кроме того, это не сулило никаких опасностей и, помедлив, Кронпринц дал своё высочайшее согласие на эту авантюру, которая, по крайней мере, сможет его позабавить. Наверно, он даже не предполагал, какие последствия это возымеет, а путешествие и вовсе полагал какой-нибудь эзотерической метафорой вроде путешествия по внутренним чертогам сознания. Как не предполагал и того, что на следующий день он проснётся не в том человеческом теле, которое много лет служило вместилищем его бессмертной души и всё ещё находилось в отличном физическом состоянии, а в виде медного фартинга тысяча восемьсот пятьдесят третьего года чеканки, лежащего на туалетном столе возле кровати.

Уилл, кажется, поперхнулся воздухом.

— Что? Фартингом?

— Да. Медной монетой, — Лэйд покатал в пальцах невидимых кругляш диаметром меньше дюйма, — Можно подумать, вы никогда не видели обычного фартинга!

— Ну знаете…

— А что вас смущает? — осведомился Лэйд, с удовольствием наблюдая за тем, как хмурится Уилл, — Да, тридцатилетний Кронпринц превратился в монету весом семьдесят два грана. И, представьте себе, сохранил при этом весь комплект чувств, дарованный ему при рождении. Воспринимал окружающий мир, обонял его, мыслил и всё такое прочее. Ну как вам? Признайтесь, вы удивлены!

— Ещё бы, чёрт возьми! Уж по меньшей мере удивлён!

— С этого дня и началось путешествие Кронпринца по Новому Бангору, которому суждено было длиться ровно один год. Недвижимый, немой, покорный судьбе, он лежал среди прочих вещей, ещё не подозревая, что вот-вот отправится в то путешествие, которое ему было обещано. Когда исчезновение Кронпринца было замечено, в его дворце воцарилась настоящая паника. Обычное дело при исчезновении человека, который сам по себе стоит больше, чем месячный оборот всего острова! Агенты в штатском, пинкертоны, сыщики и полисмены перевернули всё вверх дном, но, разумеется, не нашли и следа Кронпринца. Кто из них в здравом уме обратил бы внимание на неприкаянную медную монетку, лежащую на туалетном столе? Кончилось тем, что её украдкой стащила горничная-полли, убиравшаяся в комнатах.

— Вот так похищение!

— Истинно так. Разве не ироничная ситуация? Впрочем, Кронпринц в своём медном обличье не умел смеяться, даже если бы испытывал таковую потребность. В тот миг он ещё не знал, что обещанное ему путешествие только начинается…

— Дайте угадаю, задержаться на одном месте ему долго не пришлось?

— Совершенно верно. Вы представляете себе, Уилл, как много странствовать приходится обычной медной монетке? Какие расстояния она покрывает за один-единственный день, скольких хозяев меняет? Вот и Кронпринц устремился в странствия, точно обычная крона. От неграмотной горничной тем же днём он перекинулся владельцу кондитерской лавки — как и многие полли, она была неравнодушна к мармеладу. От кондитера, превратившись в часть платы за задранного хозяйским псом кота, переметнулся к хозяину газетного киоска через дорогу. Часом позже уже променял его на разносчика сигар, став законной платой за коробок фосфорных спичек. Дальше в его судьбе едва было не наметился трагический излом. Разносчик сигар обронил его на углу Спрэгг-стрит и Кронпринц полчаса клял свою судьбу, нагреваясь под жарким солнцем Нового Бангора, но обрёл нового хозяина в лице мальчишки, который, не будь дураком, здраво распорядился полученным капиталом, потратив его на порнографические открытки самого никчёмного качества.

Уилл кивал, слушая Лэйда, размеренно, в такт скрипу подпружиненных рессор экипажа.

— Он переходил из рук в руки бесчисленное множество раз. Иногда за день ему приходилось сменить две или три дюжины владельцев. Только вообразите себе, Уилл, на что должно быть похоже это путешествие, в которое он невольно был вынужден отправиться на правах не путешественника, но багажа. Он побывал в самых разных руках, от элегантных и хрупких дамских пальчиков до твёрдых, как стальные обрезки, ладонях докеров. Его хозяевами были люди самого разного достатка и социального положения — официанты, извозчики, театральные актёры, студенты, моряки, типографские работники, рыночные торговцы, плотники, парикмахеры, ярмарочные шарлатаны, курьеры, альфонсы, делопроизводители… Не правда ли, мы редко задумываемся о прошлом и будущем монеток, завалявшихся в нашем кармане, судьба этих маленьких кусочков меди и бронзы мало трогает нас, а между тем каждая из них нашла бы что рассказать! Мне кажется, за год подобного существования Кронпринц должен был узнать больше о жизни, чем если бы пустился в странствия в сердце загадочной Шамбалы или пересёк весь Тихий океан вдоль и поперёк!

— Без сомнения, это должен быть потрясающий опыт, — согласился Уилл, — Пусть и неожиданный.

— Кронпринц невольно стал участником многих событий, пусть даже не по своей воле и на правах реквизита. Однако страсти, которые проходили через него, были самыми настоящими. Им платили выкуп за оторванную у куклы руку. Его брезгливо бросали в ящичек для пожертвований неимущим. Он знал прикосновения самых разных людей.

Ухоженные, пропитанные благовониями, пальцы беспечно крутили его по письменному столу, точно волчок. Другие, почерневшие от непосильной работы, сжимали его, точно изысканную драгоценность, которая несёт жизнь. Его со смехом бросали в окна любовникам, обернув в пошлую записочку. Его в гневе швыряли об стену вместе с прочей мелочью. Он был свидетелем и непосредственным участником слезливых драм, забавных случаев и конфузных происшествий. Он был творцом трагедий и участником праздников. И всё это не пошевелив даже пальцем.

— Удивительный путь.

— С течением месяцев, живя этой беспокойной, однако полной страстей, жизнью, Кронпринц менялся. Отчасти перемены были заметны внешне, очень уж много рук касалось его. Твёрдые когда-то грани стёрлись, утратив чёткие контуры, профиль королевы Виктории на аверсе смазался, сделавшись похожим на миллионы прочих женщин. Но Кронпринц не придавал значения таким изменениям — он, человек, заточённый в своей медной темнице, успел понять, что такие изменения маловажны и зачастую никчёмны. Значение играла суть. А о человеческой сути он, участвовавший в тысячах подарков, взяток, брезгливых подношений и потерь, имел, должно быть, более глубокое и полное представление, чем столетний мудрец. Его жизнь набралась тем опытом, который он не смог бы купить даже за груду золотых монет. Разумеется, это не могло не сказаться на его душе и мироощущении, более того, сказалось очень значительным образом. Он, человек, проведший всю жизнь в невообразимой роскоши и достатке, увидел тот мир, которого прежде не замечал. Мир, в котором даже маленькая медная монетка могла иметь бОльшую ценность, чем огранённый бриллиант. Путешествие подходило к концу, год, отведённый ему неизвестным волшебником, истекал, но Кронпринц знал, как изменит свою жизнь, вернув себе привычное обличье. Он больше не станет предаваться бессмысленному мотовству и растрате. Он учредит стипендию для одарённых сирот Нового Бангора и ежегодно будет жертвовать в её пользу тысячу полновесных фунтов. Он обеспечит жильём три сотни жителей Клифа и Скрэпси, ютящихся в своих деревянных лачугах. Он оплатит университетское обучение сотне самых талантливых школьников. Он щедро одарит бесправных рабочих Коппертауна, влачащих жалкое полуживотное существование на своих фабриках, и выкупит из долговой тюрьмы томящихся там бедняков. А ещё — учредит бесплатную больницу, разобьёт парк, создаст ночлежки и богадельни… Кронпринц размышлял об этом, чувствуя в своём медном теле биение жизни, которого не ведал прежде. Он не замечал, что тело это, немало потрудившееся и сменившее невообразимое множество хозяев, уже не такое новенькое и блестящее, как год назад. Медь — податливый, недолговечный материал, Уилл, вот отчего с шестидесятого года королевский монетный двор стал чеканить фартинги из бронзы… Реверс его стёрся почти полностью, сделавшись нечитаемым, аверс оказался сожжён серной кислотой (не меньше недели он провёл в собственности беспечного химика-любителя), гурт[110] искривился, точно колесо, на которое возложили неоправданно большую нагрузку — не раз и не два Кронпринцу приходилось открывать пивные бутылки или работать, подменяя собой отвёртку. Но Кронпринц не замечал этого — он готовился к своей новой жизни, исполненный самых светлых ожиданий. А потом…

Лэйд сделал вид, что его ужасно заинтересовала витрина обувной лавки. Разумеется, это было лишь уловкой, на которую не мог не попасться Уилл.

— Что потом, мистер Лайвстоун? — беспокойно спросил он, — Вы вечно прерываете свои истории на самом интересном месте.

— А потом прогуливавший уроки школяр расплавил его в железной банке, отлил из него грузило и на дешёвой леске отправил в море. Где тот и остался на веки вечные, погребённый песком, коралловыми обломками и портовым мусором, когда эта леска лопнула. Медный мыслитесь, лежащий на морском дне, который успел понять о людях больше, чем кто бы то ни было…

Под гладкой кожей Уилла, которую так и не успело сжечь солнце Нового Бангора, надулись желваки. Совсем крошечные, но кажущиеся твёрдыми, как острые сколы валунов.

— Да вы смеётесь!

— Я? — Лэйд ухмыльнулся, демонстрируя истёртый временем оскал Бангорского Тигра, в котором уже наметились порядочные промежутки, — Я серьёзен, как непогашенный вексель, Уилл. Впрочем… Что ж, возможно, эта версия истории и не является достоверной. Знаете, прошлое по своему устройству не прочнее меди, под влиянием ветров времени многие детали стираются так, что иной раз уже непросто восстановить подробности… Возможно, обретший мудрость Кронпринц не отправился на морское дно, если вас это утешит. Возможно, его попросту выкрали из его собственной спальни похитители, банда отчаявшихся головорезов, привлечённых соблазном и запахом наживы. Это ведь так опасно в наше время — откровенно щеголять своим состоянием и при этом столь беспечно относиться к жизни… Мне кажется, последние дни его существования тоже подарили богатый жизненный опыт, хоть и весьма безрадостный. Судя по останкам, несчастного долго пытали, выведывая, где он хранит золото — вырывали зубы и ногти, пилили кости, выкалывали глаза… Об этом мне рассказал покойный Салливанн, полицейский, а он, в свою очередь, от прозекторов, вскрывавших тело…

— Но как же… — губы Уилла беззвучно смыкались и расходились, не порождая звука, — Монета… Вы имеете в виду, он не…

— Не превратился в монету? Вот уж сомневаюсь. Эту историю с монетой поведал полицейским тот безумный жрец Монзессера или просветлённый индийский брахман или кем он там себя величал. Бедняга попросту повредился умом и горазд был выдумывать самые безумные истории. Неделей позже, когда тело Кронпринца уже было найдено, его отпустили — и он умер, отравившись смертельной порцией камбалы. О, заметьте, до чего вовремя я закончил! Пришлось обрезать некоторые детали повествования, зато мне удалось уложиться наилучшим образом. Только взгляните, мы как раз въезжаем в Олд-Донован!

Загрузка...