Он лежал на неопрятном диване и спал. Его ноги были до колен накрыты тяжелым из серых овчин полушубком. Рядом с диваном, у изголовья спавшего помещался маленький столик, на котором стояла наполовину выпитая бутылка водки; возле бутылки валялся на боку стаканчик плохого зеленого стекла, а дальше белела тарелка с солеными огурцами. Пол горницы был неровен, и, когда спящий шевелился, стол начинал постукивать одной ножкой, а валявшийся на боку стаканчик покатывался и позвякивал то о бутылку, то о тарелку с огурцами. В комнате было темно и тихо. Две восковые свечи скупо озаряли из угла унылый полумрак комнаты. Одна из свечей теплилась перед распятием у пробитых гвоздями ног Спасителя, а другая мерцала перед образом апостола Петра, слева от распятия, в углу, возле затянутого кисейной занавеской окна. Свечи иногда потрескивали и бросали из-за пучка верб свет, блуждавший пятнами и по кисейной занавеске окна, и по неровным половицам горенки, и по бледному лицу спавшего человека. Угол обтянутой красным кумачом подушки выдвигался из-под головы спавшего. Его лицо было бледно и искажено страданием. Можно было подумать, что человек этот тяжело ранен в голову, а угол подушки обагрен его кровью. Под глазами спавшего темнели лиловые круги. Световое пятнышко лежало пониже его левого глаза и едва шевелилось, как жадно присосавшийся паук. Спавший даже почесал у себя под левым глазом и застонал, скрипя зубами. В комнату тихо вошла совсем молодая и очень красивая женщина с бледным лицом и румяными губами, Одно из световых пятнышек, бесцельно ползавших по полу, перебралось на подол ее чистого ситцевого сарафана и, по мере того, как женщина подвигалась к дивану, переместилось с подола сарафана на металлическую пряжку ее ременного кушака.
— Савва Кузьмич! — позвала женщина спавшего и боязливо заглянула в его измученное лицо.
Спящий не шевелился и лежал неподвижно с головой, глубоко ушедшей в подушку. Женщина вздохнула.
В горенке было жарко и до одурения пахло богородской травой и мятой, которые сохранялись тут же в шкафу, собранные летом и в изобилии засушенные на зиму, как потогонные средства и лекарства чуть ли не от сорока недугов. У образов потрескивали свечи. Молодая женщина глядела на спавшего и думала:
«Ах, Боже мой, до чего это люди к винищу бывают пристрастны!»
— Савва Кузьмич! — снова позвала она.
Спящий пошевелился. Световое пятнышко, сидевшее под его глазом, передвинулось ближе к носу; из-под полушубка показались тяжелые сапоги. Но Савва Кузьмич не проснулся и только заскрипел зубами.
«Ах, Господи, вот спит-то!» — подумала молодая женщина и даже руками всплеснула. Она, вероятно, отчаялась когда-нибудь добудиться спящего и пошла вон из комнаты. Ее черные, тяжелые косы лениво зашевелились на спине, как сытые змеи.
А Савва Кузьмич по-прежнему лежал на спине, тяжело дышал и видел странный сон.
В лесу было темно и холодно. Сырой осенний ветер шумел по лесу, срывая последние листья и швыряя их куда попало, как никому не нужное тряпье. Савва Кузьмич уже давно блуждал по этому лесу, тщетно силясь выйти на опушку. Его как будто томила лихорадка. Непрерывно усиливающийся шум леса наполнял его сердце безотчетным ужасом. Ему почему-то казалось, что это шумит не лес, а ревет вода, прорвавшая где-то плотину и с бешеной яростью устремившаяся на Савву Кузьмича, чтобы захлестнуть его своими волнами и увлечь куда-то далеко, в какую-то бездну без конца и начала, мрачную, холодную и ужасную, похожую на смерть или на ад.
Савва Кузьмич вздрагивал всем телом и медленно подвигался вперед, бросая вокруг беспокойные взоры. Наконец он вышел на поляну и остановился. Эта поляна сразу возбудила в нем жгучее любопытство. По его лицу как будто прошла улыбка. Он с трудом перевел дыхание, прислушался и на цыпочках пошел по поляне, внимательно оглядывая в опушке каждый кустик, каждое дерево, каждый пенек. Савва Кузьмич не ошибся. На одном из деревьев висела на сучке новая, крытая казинетом и подбитая ватой поддевка. Савва Кузьмич сразу узнал эту поддевку и остановился. Его сердце замерло от ужаса и жгучего наслаждения, как у охотника, с большим трудом выследившего опасного, но дорогого и редкого зверя.
Савва Кузьмич на цыпочках подкрался к поддевке; он осторожно распахнул ее на груди и полез в боковой карман этой поддевки, холодея от острого и мучительного чувства. В кармане он нащупал бумажник. Савва Кузьмич слегка вздрогнул и тихонько двумя пальцами потащил бумажник вон из кармана, косясь на поддевку, точно боясь, что она увидит его движение и схватит его пустым рукавом за горло. Однако, поддевка не шевелилась и ее рукава висели как-то беспомощно-слабо.
Поддевка как будто спала. Савва Кузьмич сел на корточки под деревом и раскрыл украденный им у поддевки бумажник. По его губам снова скользнула улыбка. В бумажнике были деньги. Он повернулся спиной к поддевке, а лицом к тучке, за которой прятался месяц и, помочив слюнями кончики пальцев, стал считать ассигнации. В бумажнике было 2500 рублей. Савва Кузьмич переложил деньги из чужого бумажника в свой, а чужой закинул в кусты, насколько хватала только его рука. После этого он внезапно почувствовал облегчение, как человек, хорошо выполнивший трудное и рискованное поручение. Он хотел было подняться на ноги и идти отыскивать дорогу, но внезапно на его голову упала поддевка. Савва Кузьмич услышал, как ее пустые рукава стали искать его горло. «Сафроньевский приказчик!» — подумал он с ужасом, и его ноги задергало. На его лбу выступил холодный пот. Ему хотелось кричать и отбиваться руками, но ни язык, ни руки не повиновались ему более. Между тем, пустые рукава поддевки сильней и сильнее сдавливали его горло. Савва Кузьмич собрал всю свою волю, замотал головой, застонал и проснулся. Он открыл глаза, с удивлением оглядел горенку и поставил ноги на пол. «Опять до припадка напился», — подумал он, косясь на бутылку. Затем он перенес свой взор на зеркало. Оно отражало худощавого, среднего роста мужчину с помятым желтым лицом, беспокойными глазами и рыжеватой бородкой. «Экая харя-то богопротивная», — подумал Савва Кузьмич с тоской и жалобно позвал:
— Аннушка, Аннушка!
В комнату вошла черноволосая женщина. Савва Кузьмич покосился на образа.
— Аннушка, зачем ты свечи зажгла? — спросил он, почесывая смятый ворот русской рубахи.
Аннушка удивленно раскрыла глаза.
— Как зачем? Завтра день-то какой?
— Какой еще день?
— А вы, видно, память-то пропили? Какой день? Греховодник! Рождество Христово, вот какой!
Аннушка поправила ременный кушак, стягивающий ее тонкую талию.
— Бесстыдник, — продолжала она, покачивая головой, — допились до того, что ничего не помните. Я вас будила, будила, а вы только зубами скрипели.
— Какими зубами? — с раздражением переспросил Савва Кузьмич.
Аннушка фыркнула.
— Какими? Известно, не моими.
— Сны, что ли, вы нехорошие видите? — добавила она.
— Сны нехорошие, — крикнул Савва Кузьмич, — а тебе какое дело, сорока!
Аннушка пошла вон из комнаты, но на пороге остановилась и повернулась лицом к Савве Кузьмичу. Ему показалось, что в ее глазах вспыхнул лукавый огонек.
— А вас, Савва Кузьмич, Никодимка-работник спрашивает, — прошептала она.
Савва Кузьмич потянулся и зевнул.
— Зови его сюда.
Аннушка исчезла.
— Никодимка, — услышал Савва Кузьмич ее голос из соседней комнаты, — Никодимка, иди, тебя сам кличет.
На пороге появился Никодимка, белобрысый парень в рваном и очень коротеньком полушубке. Это был рабочий Саввы Кузьмича. Он крестился на образа и стоял на пороге, держа под мышкой какой-то сверток.
— Чего тебе? — спросил Савва Кузьмич.
Никодимка высморкался.
— До вашей милости; сделайте божескую милость, отпустите меня на деревню. Завтра я чуть свет здесь буду.
Савва Кузьмич нахмурил брови.
— То-то вы все отпустите, да отпустите! Я уж и без того всех отпустил. Всего с Аннушкой, да с тобой остался.
Никодимка переминался с ноги на ногу.
— Нет, уж вы и меня, сделайте милость, отпустите. Тут до деревни две версты всего, рукой подать, а завтра я чуть свет назад буду.
Савва Кузьмич почесал нос.
— Страшно одному-то. Неровен час, случится что.
Он подумал и добавил:
— Ну, да уж ладно, иди. Только ты, сделай милость, присядь, добрый человек, покалякаю я с тобою полчасика. Скука меня томит. На сердце так вот и вертит. Присядь, сделай милость. Тошно мне.
Никодимка осторожно опустил сверток на пол, на цыпочках подошел к дивану и опустился рядом на стул.
Затем он для чего-то вытер свои довольно чистые руки о грязные полы полушубка.
— Это что у тебя? — спросил Савва Кузьмич, кивая на сверток.
— Поддевка новая.
— Хорошая?
Парень осклабился.
— Буквально хорошая, казинетовая и на вате.
Савва Кузьмич улыбнулся.
— Празднику, значит, радуешься?
Парень просиял. Глаза его забегали, как мыши.
— Известно, радуюсь. Празднику кажиный хрестьянин, Савва Кузьмич рад бывает.
— Ну нет, ты этого не говори, — перебил его Савва Кузьмич, — не кажный может празднику радоваться, не кажный! Я вот тоже радуюсь, а вот приятель у меня есть один, из мещан он тоже, так тот не радуется. Нет, брат, ему не до радости. Его перед праздником, как беса, корежит!
Савва Кузьмич тихо засмеялся.
— Приятелю этому, — продолжал он, — Мухоморов фамилия. Меня-то Антроповым прозывают, а вот его Мухоморовым. Не слыхал такого?
Никодимка шевельнулся на стуле.
— Нет, не слыхал.
Савва Кузьмич вздохнул.
— И хорошо, добрый человек, сделал, что не слыхал. Этот человек, — добавил Антропов, приближая свое лицо к Никодимке, — этот человек душегубству причастен.
Савва Кузьмич вдруг откинулся к спинке дивана и заглянул в глаза Никодимки.
Тот сделал губами «тссс!» и покачал головой.
Несколько минут прошло в молчании. Только восковые свечи потрескивали у образов. Их желтое с синей сердцевиной пламя колебалось и как бы подпрыгивало, точно пытаясь соскочить с черного стержня светильни.
— А ты не хочешь ли, братец, водки? — неожиданно спросил Савва Кузьмич Никодимку.
Тот встрепенулся.
— Дозвольте, если ваша милость будет. Много выпить я буквально не могу, а стаканчику завсегда рад.
Собеседники выпили по стаканчику. Никодимка отвернул дырявую полу своего полушубчика и обмахнул им все лицо. Кончик его носа покраснел.
Антропов продолжал:
— А знаешь ли ты, каким образом Мухоморов душегубству причастен? Не знаешь? Так слушай.
Случилось это годов пятнадцать тому назад. Мухоморову в те поры двадцать пять лет стукнуло. И содержал он двор постоялый. Ну, конечно, с гроша на копейку перебивался; дворникам по нонешним временам плохой доход. Так вот, заехал как-то к Мухоморову этому самому на двор приказчик из соседнего имения, богатого, надо тебе сказать. Заехал и ночевать остался. А это, вот как и теперь, зимой происходило, и у Мухоморова полон двор извозчиков был. Ну, и заметил Мухоморов, что у приказчика этого портемонет битком деньгами набит… Он, конечно, околь него и так, и сяк, и эдак, и тары-бары, и винцом и закуской, и в глаза глядит, и лебезит, и только что, сучий сын, хвостом не вертит. Нда-с. Приказчик, конечно, заснул, а Мухоморов, не будь дурак, портемонет у него из кармана и выуди! А в портемонете том ни много ни мало, а две с половиной тысячи! Вот оно дело-то какое! Ну, утром извозчики кто куда расползлись, и приказчик, конечно, уехал и даже о деньгах не спохватился. Хмелен был. Уехал он, но часа через полтора шасть опять на постоялый двор. Так и так, дескать, деньги у вас обронил. Говорит, а сам белее снега. Не погуби, говорит, если нашел, отдай; не мои деньги, а господские. И зачал он перед Мухоморовым лбом в землю стукать, а сам плачет, заливается, как в лихоманке дрожит. И что же бы ты думал? Не выдал ему денег Мухоморов. Уперся, собачий сын! Знать, дескать, не знаю, ведать не ведаю! Вот какие люди, братец ты мой, на свете бывают!
Савва Кузьмич вздохнул. Никодимка снова сделал губами «тсс!» — и покачал головой. Он перегнулся и положил локоть правой руки на колено.
— Звери, а не люди, — продолжал Антропов, внимательно разглядывая лицо Никодимки и как бы наслаждаясь эффектом своего рассказа. — Звери, а не люди! Оно, конечно, соблазн велик был. Две с половиной тысячи — хорошие деньги, а в те поры самого Мухоморова со всей требухой его за триста монет продать на базаре можно было. Нда-с, — Антропов пожевал губами.
Его голова слегка покачивалась на плечах.
— Только, — продолжал он, — не выдал Мухоморов денег приказчику, а вскорости продал двор свой постоялый и маклачить кое-чем начал. Известно, денежка к денежке бежит, и теперь у него свой собственный хуторок есть и, окроме этого, всего прочего вволю.
Савва Кузьмич снова замолчал. Никодимка смотрел на него посоловелыми от водки глазами и слегка посвистывал носом. В комнате было тихо и жарко. Пахло богородской травой и мятой. Слышно было, как Аннушка постукивала на кухне горшками. Савва Кузьмич налил себе стакан водки, залпом выпил его, закашлялся и сплюнул. Затем он хотел вытереть усы, но промахнулся и ткнул рукой в подбородок.
— Нда, — сказал он, — покачиваясь всем станом. — Нда! Что же, по-твоему, должен теперь чувствовать перед праздником Мухоморов этот самый, если приказчик, которого он ограбил, повесился? А, как ты думаешь? Какие-то теперь ему, Мухоморову, сны снятся, и каково-то он, помещик состоятельный, время свое проводит, а?
Антропов грозно глядел на Никодимку. Его лоб вспотел. Никодимка все так же меланхолически посвистывал носом.
— К вину Мухоморов пристрастен стал, — продолжал Савва Кузьмич после небольшой паузы, — шибко запивает. Иногда случается, по цельной неделе без просыпу крутит!
Антропов вздохнул и продолжал задумчиво;
— А жаль его. Парнишкой хорошим рос. Только вот позывы стяжательские рано сказались в нем. Бывало, младенцем семилетним сидит он себе на подоконничке ночью и все на небо смотрит. И как звездочка по небу прокатится, он сейчас же: «Подай мне, Боженька, тысячу рублей!» губками розовенькими прошепчет. Прошепчет и вздохнет. И, понимаешь ли, ни единой звездочки без этих слов не пропустит!
Савва Кузьмич улыбнулся.
— А то еще, — продолжал он, — подарит ему маменька к празднику душистого мыльца кусочек, и он сейчас с этим мыльцем на улицу бежит, мальчишкам уличным нюхать дает и говорит: «За это мыльце маменька миллион рублей заплатила!» — Антропов расхохотался.
— А мальчишки нюхают и руки назади держат, дотронуться боятся!
— Да неужели же? — спросил Никодимка.
Савва Кузьмич не переставал смеяться.
— Чего неужели же? — еле выговорил он, захлебываясь от смеха и содрогаясь всем телом.
Никодимка сделал сладкое лицо.
— Неужели ихняя маменька за кусочек мыла миллион рублей платила?
— Дурень, дурень, — раскатывался от смеха Антропов, — пятачок она медный платила, пятачок!
Савва Кузьмич поперхнулся и замолчал.
Он долго сидел так и молчаливо глядел на противоположную стенку горенки. Его брови были сосредоточенно сдвинуты, а лицо постепенно как бы темнело.
— Да, — процедил он задумчиво, — шибко запивает теперь Мухоморов. Невкусно, видно, ему.
Антропов придвинулся к Никодимке.
— И знаешь что? — продолжал он многозначительно и даже понизил голос. — Виденья теперь ему некие являются. Туда зовут!
Савва Кузьмич показал рукой на потолок.
— Туда. Милосердие ему обещают. Милость некую ему изъявить желают. Да! — Савва Кузьмич понизил голос до шепота.
— Сафроньевский приказчик, — прошептал он, — за покаяние прощенье сулит.
Антропов еще ближе придвинулся к Никодимке и поймал его за руку.
— А милосердия, — прошептал он с судорогами в губах, — Мухоморов не желает!
— Муки он алчет, муки! — вдруг выкрикнул Антропов, выпуская руку Никодимки и окидывая всего его строгим взором.
— Не так скроен Мухоморов, — продолжал он, вздрагивая, — чтоб его милостью взять можно было. Муки он алчет, и только после муки у него от сердца откатывает. Милость незаслуженная в нем только злобу родит. Да! А перетерпеть — страшно. Возврата к прежнему не будет. В пустыню Мухоморов уйдет. Да. Вот они дела-то какие, друг мой сердешный. И хочется туда, да страшно! И кричишь, вроде как бесноватый: «Уйди, нет тебе до меня дела»!
Антропов отвалился к спинке дивана, пожевал губами и приподнял голову. Его лицо несколько просветлело.
— А как ты, Никодимка, — внезапно спросил он, — такого, как Мухоморов, человека назовешь?
Савва Кузьмич насмешливо смотрел на Никодимку. Глаза Никодимки беспокойно забегали.
— Как я его назову? — переспросил он. — А вы, Савва Кузьмич, не осердитесь?
Антропов сдвинул брови. Его лицо снова потемнело.
— Да мне-то что за дело, — процедил он и притворно зевнул.
— Стервятником я его назову, — прошептал Никодимка, в упор уставясь в глаза Саввы Кузьмича, — стервятником!
Антропову показалось, что губы Никодимки гневно дрогнули.
— Вот как? — прошептал он.
— Да, вот как, — отвечал, слегка кривляясь от злобы, Никодимка и встал. Он прошелся по комнате, как бы пытаясь унять охватившее его волнение.
— Извините, мне на деревню пора, — наконец проговорил он, поднимая с полу сверток и вздыхая.
Антропов тоже встал, отыскал шапку и надел ее, сдвинув на затылок.
— Иди, я за тобой ворота запру, — прошептал он.
Его глаза встретились с глазами Никодимки. Савва Кузьмич почувствовал жгучее беспокойство. Фигура Никодимки показалась ему донельзя странной. Однако он пошел за ним вон из комнаты. Они прошли еще одну комнату, миновали кухню и через холодные сени вышли на двор.
Ночь была тихая, морозная и звездная. Белые тучки пролетали порой по небу, как светлые духи. Ночь точно ожидала чего-то ясная, светлая, покойная и уверенная в том, что ожидаемое свершится. Ветер не дышал. Белая тучка подползла к месяцу, поласкалась о его серебряный серп и полетела дальше. Где-то, может быть очень далеко, с веток дерева почти с металлическим шорохом посыпался иней. Белая тучка, вероятно, услышала этот шорох, на минуту остановилась, как бы задумалась, и вдруг стала разматываться, как клубок.
Антропов стоял в воротах, прислонясь спиной к столбу. Никодимка уже был от него саженях в десяти. Он шел, поскрипывая снегом, и с каким-то особенным форсом размахивал локтями, так что сверток под его мышкой беспокойно вилял справа налево. Никодимка как бы умышленно мелькал им перед глазами Антропова.
Антропов узнал этот сверток. Это была поддевка Сафроньевского приказчика. Савва Кузьмич как-то весь вздрогнул и как бы растерялся. Но это продолжалось не более секунды. Он овладел собой. По его липу прошло что-то смелое и удалое. Оно даже как будто осветилось.
— Никодимка, — крикнул он, улыбаясь, — а ведь Сафроньевского приказчика не Мухоморов облапошил, не Мухоморов, а я!
Никодимка обернулся. В его лицо ударил лунный свет, и оно показалось Антропову донельзя веселым и сияющим.
— Да я, — отвечал Никодимка, — да я, Савва Кузьмич, с первых же слов ваших догадался об этом, потому что на душегубах и стервятниках завсегда особый отпечаток есть!
Никодимка сверкнул всем лицом и круто повернулся. Антропов задрожал от бешенства и бросился вслед за ним. Но Никодимки нигде не было. Может быть, он завернул налево, за угол серебряного сада, может быть, спустился в русло крутобережного оврага направо. Как бы там ни было, он исчез, как бы провалясь сквозь землю.
Такое внезапное исчезновение Никодимки ошеломило Савву Кузьмича, и он, забыв запереть ворота, с тревогой и беспокойством в сердце отправился к себе в дом. В кухне его встретила Аннушка. Она была чем-то раздражена и, подперев кулаками свою тонкую, как у осы, талию, злобно набросилась на Антропова.
— Чего вы забегались? Чего вы, оглашенный человек, забегались, только дом студите? — кричала она, наскакивая на Савву Кузьмича и сверкая глазами.
Тот смешался.
— Да я, родимушка, Никодимку-работника провожал.
— Какого еще Никодимку, пропащая вы головушка, сна на вас нет, пропойца несчастная?
Савва Кузьмич смутился окончательно.
— Да Никодимку-работника.
Аннушка заволновалась еще более.
— Перекрестите вы зенки ваши непутевые! Какого еще Никодимку-работника, когда вы его, вот уже двое суток, как на деревню отпустили!
Савве Кузьмичу стало холодно.
— А завтра какой день?
— А завтра Рождество Христово!
Савва Кузьмич хотел, но не имел силы заглянуть в глаза Аннушки. Он стал смотреть на кончик ее носа.
— А когда я сон о Сафроньевском приказчике видел? — прошептал он, чувствуя озноб.
— О приказчике? О каком приказчике? — закипятилась Аннушка, и все ее лицо покраснело от гнева. — О каком это еще приказчике? Какой сон? А я почем знаю! Може, вы сон-то этот полгода назад видели!
Она хотела еще что-то сказать, но Антропов отстранил ее рукой и прошел к себе в комнату, сосредоточенно сдвигая брови.
«Так Никодимки не было, — думал он, — так, стало быть, это они под видом Никодимки кое-кого ко мне подсылали! Много ведь у меня приятелей-то!»
— Сафроньевский приказчик здорово там орудует! — прошептал Савва Кузьмич, подходя к шкафчику и отворяя его.
— Сафроньевский приказчик шельма! — вслух произнес он. — Сафроньевский приказчик шило!
— А вы опять, негодный человек, за водку принялись? — услышал он за спиной.
Он обернулся; перед ним стояла Аннушка. Все ее хорошенькое личико было в красных пятнах.
— Отдайте сей минуту бутылку, аспид вы этакий! — кричала она, хватаясь за руки Антропова. — Отдайте бутылку, аспид.
Между ним и молодой женщиной завязалась борьба. Савва Кузьмич обхватил ее осиную талию. Бутылка выскользнула из его рук, стукнулась об пол и с дребезгом разбилась в куски. Антропов не выпускал из объятий молодую женщину, ее лицо было рядом с его, и ему показалось, что глаза Аннушки внезапно загорелись, как у пьющего горячую кровь хорька. Ее малиновые губы полураскрылись и как будто пересохли. Антропов задыхался.
— Аннушка, — прошептал он, чувствуя, что его голову наполняет горячий туман.
У него застучало в висках. Он впился в нее глазами. Аннушка смотрела на него все тем же взором хорька. Он сильнее стиснул стан молодой женщины. В ту же минуту Аннушка уперлась обеими руками в грудь Антропова и изо всех сил толкнула его прочь. Тот качнулся, потерял равновесие и, взмахнув руками, полетел на пол.
— Стервятник, — почудился ему насмешливый голос Аннушки.
Она опрометью выскочила из комнаты. Ее съехавший с головы платок болтался на шее.
Однако Савва Кузьмич нашел в себе силы подняться с пола. Он пошел, с трудом передвигая ноги, за молодой женщиной. В его голове стремительно крутился горячий вихрь. Ему хотелось чего-то до наглости смелого, дерзкого, нелепого. Он как будто принял от кого-то вызов и решился переступить через что-то самое важное, переступить или сложить за свою попытку голову.
Антропов, пошатываясь, подходил к заменявшей прихожую кухне и видел, как Аннушка, накинув шубку и теплый платок, выскочила в сени. Он бросился следом за ней. Но в сенях выходная дверь оказалась уже запертой снаружи на запор. Савва Кузьмич бешено застучал кулаками в дверь.
— Аннушка, — кричал он, — Аннушка!
— Чего вам? — послышалось из-за двери.
Савва Кузьмич припал лицом к двери.
— Аннушка, вернись, я пошутил, — сказал он ласково.
— Как же, пошутили, — послышалось за дверью, — видела я зенки-то ваши сатанинские. Золотом меня осыпьте, не останусь я ночевать с вами. Вы еще, того и гляди, задушите! Нет, я на деревню ночевать пойду. Боюсь я вас. Вы посмотрите-ка на себя в зеркало.
Антропов услышал, как заскрипели по снегу Аннушкины шаги. На него напал страх.
— Аннушка, — крикнул он в исступлении, — Аннушка, Аннушка!
Ответа не было. Аннушка, очевидно, ушла ночевать на деревню. Антропова все покинули.
— Аннушка, — крикнул он в последний раз и пошел в дом. Его сердце колотилось с невероятной силой. Глаза лихорадочно горели. Выбившиеся из-под шапки рыжеватые волосы прилипли ко лбу. В кухне он остановился и простоял около получаса, чувствуя прилив непреодолимого ужаса, вздрагивая плечами и боясь глядеть по сторонам. Он не решался идти в спальню, так как был уверен, что там уже все было приготовлено для его встречи. Враги его, наверное, постарались об этом. Наконец, он решился и, еле волоча ноги, бледный и дрожащий, двинулся к себе в спальню.
На пороге Антропов остановился, как вкопанный. То, что он увидел, превзошло его ожидания.
Перед распятием у ног Спасителя горела не одна свеча, а три. Его раньше запрокинутая назад голова была опущена долу и покоилась на груди, а апостол держал свою свечку в руке. В то же время под распятием, почти касаясь головой ног Спасителя, стоял Сафроньевский приказчик. Его руки были сложены как бы для молитвы, а взор устремлен вверх.
Антропов стоял оцепенелый. Теперь он понял, почему Аннушка и Никодимка оставили его одного. Все это было заранее предусмотрено ими. Ему показалось, что настала минута перешагнуть через самое важное. Его сердце загорелось дерзостью. Но он еще колебался. И тут он увидел, что губы приказчика зашевелились. Антропов услышал.
— Господи, прости мя, окаянного, и врагов моих. Господи, взываю к Тебе!
Савва Кузьмич понял, что приказчик молится за себя и за него, и это переполнило чашу его терпения.
— А я, — хотелось ему крикнуть, — а я милости твоей не желаю!
Однако голос не повиновался Антропову. Его слова как бы прилипли к устам. Это взбесило его. Он сорвал с головы шапку и изо всех сил швырнул ею в лицо покойного. И тогда произошло нечто неожиданное. Глаза апостола вспыхнули негодованием, а его рука вздрогнула. Апостол выронил свечу. Свеча, описав дугу, упала в складку на кисейную занавесь окна. Занавесь загорелась. Между тем, Антропов бегом бросился вон и, зацепив в кухне за порог ногой, без чувств грохнулся на пол.
Когда Антропов очнулся, вся внутренность его домика была уже в пламени. Пламя шумело во всех комнатах, точно там сшибались, дрались и хлопали крыльями тяжелые огненные птицы.
Антропов в минуту сообразил, в чем дело, и бросился к окну в кухне. Он вышиб звенья, в кровь порезав себе руки, но за окном была ставня, запертая снаружи. Тогда он схватил случайно подвернувшуюся ему под руки скамейку и стал изо всех сил бить ею в ставню. Брызги стекла летели ему в лицо, в соседних комнатах шумело пламя, как вода, как лес в бурю. Антропову было жарко, но он упрямо работал скамейкой. Однако, ставня не поддавалась. Антропов вспомнил, что она была окована снаружи железом и прекратил работу. Нужно было искать другого выхода. Огненные языки уже стали заглядывать в кухню. Савва Кузьмич, захватив с собой скамейку, ринулся в сени к выходной двери. Он знал, что она заперта снаружи запором, но хотел попытаться вышибить ее из косяков. Он решился во что бы то ни стало отстоять свою жизнь и, передохнув, высоко взмахнул скамейкой. Он нанес первый тяжкий и могучий удар. Дверь дрогнула, но ни одна из ее досок не выскочила. Антропов собрал все свои силы. Жилы его на его висках налились и вздулись. Он снова заработал скамейкой. Удары один за другим посыпались на дверь. Антропов работал бешено, в исступлении, точно он громил своего заклятого врага, но тем не менее, тяжелая дубовая дверь не поддавалась. Она стояла в косяках целая и невредимая, как могучий богатырь, преграждая дорогу Антропову. Между тем, от скамейки вскоре остались одни щепки. Пламя сильнее бушевало в комнатах. Казалось, что там вертелись в бешеной пляске какие-то сверхъестественные огненные создания. Истлевшие клочья сгоревшей мебели кружились под самым потолком, как летучие мыши. Шум усиливался. Огненные призраки выпрыгивали порою сквозь отпертую дверь из кухни в сени и снова исчезали за дверью. Однако, порог был уже в их власти. Антропов бросил осколки скамейки на пол. Он уже начал отчаиваться в спасении, но его мысль продолжала еще упрямо работать, и озлобление не покидало его. Он напрягал память. Наконец, Савва Кузьмич вспомнил. Тут же в сенях за его спиною есть лестница на чердак, а в крыше дома прорублено слуховое окно. Он бросился к лестнице. С его исцарапанных и изрезанных рук сбегала кровь. Во всем теле чувствовалась ломота. За своей спиной он слышал торжествующий гул, производимый пляской огненных призраков.
Антропов перевел дух. Он уже был на чердаке. Облако едкого дыма наполняло чердак сверху донизу, но пламя еще не пробило усыпанного землей потолка. Огненные языки показались только слева у карниза и в середине около кухонной трубы. Они выглядывали на секунду и исчезали снова, и Антропову казалось, что они следят и шпионят за ним, чтобы броситься на него в самую удобную для них минуту. Савва Кузьмич с трудом отыскал глазами единственное слуховое окно и бросился туда. У него подкосились ноги. Слуховое окно было слишком узко, Савве Кузьмичу удавалось только просунуть голову и одно из плеч. Тогда он попытался поднять спиной накрывавшие окно доски. Он упирался руками в крышу и делал невероятные усилия, пытаясь сбросить доски проклятой ловушки спиной и затылком. От его рубашки остались одни лохмотья, а он все еще изгибал спину, рычал, как зверь, и в исступлении колотился затылком о доски. Наконец он утомился. Его, очевидно, покидали силы. Между тем, шум и возня под его ногами усиливались. Там что-то злорадно свистело, шипело и торжествующе хлопало. Внизу, вероятно, происходила целая оргия. Ногам Антропова становилось горячо. Он смотрел на небо, выставив в окно голову, левое плечо и руку. Его ожесточение сменялось апатией. Он отчасти был уже доволен тем, что дышит чистым воздухом и видит звезды. Его мысль работала лениво. Прямо перед окном посреди двора сидела собака и выла протяжно и жалобно. На белом снегу трепетали огненные тени.
«Ну и что же, — думал Антропов, — ну, и пусть я сгорю, и кому я нужен? Просил о страдании, и услышан, преступил, и казнен!»
Мысль Антропова шевелилась еле-еле, как отходящая ко сну птица.
«Господи, благодарю Тя!» — думал он.
Антропов смотрел на небо.
— Господи, благодарю Тя! — прошептал он и внезапно заплакал. Он плакал тихо и горько, но не из злобы, даже не из жалости к самому себе, а от умиления, которое внезапно вошло в его сердце. Он признал то, от чего бегал всю свою жизнь и чего боялся, как огня. Он признал милосердие и прощение.
Антропов впадал в забытье. Его высунутая из окна рука повисла, как плеть. На дворе выла собака, и мелькали огненные тени. Потом рядом с огненными тенями появились черные. Они беспорядочно метались по двору и как бы подступали к домику. Затем внезапно одна из черных теней отделилась из общей массы, на минуту пропала и снова появилась на крыше домика. Она ползла к слуховому окну, как кошка к птице. Над головой Антропова что-то треснуло. Его кто-то ухватил, куда-то поволок и сбросил на что-то холодное.
Очнулся Антропов у себя на постели. Вокруг него толклись знакомые мужики из соседней деревушки, а рядом с ним стояли Никодимка и Аннушка. Все они беспорядочно галдели, недоумевая, из-за чего Савва Кузьмич разбушевался так сильно, что они впятером еле могли унять его.
Однако, Савва Кузьмич ничего не понимал этого. Он сидел в изодранной рубашке, поджав под себя ноги, улыбался жалкой улыбкой, плакал и беспрерывно кланялся народу, припадая лбом к своей постели. Он благодарил народ за милосердие.