16. ЭНТРОПОНАВТ

За шесть лет до этого где-то далеко, на самом краю другой изолы, просыпается человек. Идет семьдесят второй год. Он здесь совсем один. Утром в брезентовой палатке темно и холодно, человек свернулся в клубок в своем спальном мешке. Он трет бока, чтобы согреться, поношенный свитер из овечьей шерсти кусает кожу. Это разгоняет кровь, и человек наконец решается высунуть из мешка руку. Он спит в шерстяных перчатках без пальцев. Это обычная хитрость его профессии. Он шарит по полу, находит в темноте фонарик и с полминуты возится с замерзшим выключателем. В конце концов лампочка загорается; электрический огонек так жалок, что едва освещает одноместную палатку. Поджав под себя ноги, человек садится в спальном мешке и пытается отогреть руки. Он дует на пальцы, его беззубый рот вздрагивает. Луч фонарика освещает штамп на внутренней стороне палатки: «Кооператив "Микрокосмос"».

Человек прикладывает к брезенту ладонь: он холодный, палатка провисла под тяжестью плотно укутавшего ее снега. Снаружи не проникает ни лучика света, шума ветра тоже не слышно: за ночь буря утихла. Электронные часы показывают, что сегодня день его рождения: ему тридцать девять лет. Сейчас 7:15 утра. Скрючившись в своем микрокосмосе, человек выбирается из спального мешка, набрасывает поверх свитера куртку-анорак и сует ноги в ботинки на шнуровке. Замок на входе с треском расстегивается, и прямо как есть, с голыми ногами, человек выходит из палатки прямо в Серость.

В двадцати километрах от края света тихо падает снег. В утренних сумерках человеческая развалина ковыляет к дереву в паре метров перед палаткой. Из дымки проступает черно-белый, как во сне, таежный пейзаж: зазубрины скал и призрачный неровный строй низкорослых елей. Сквозь снег и туман в обесцвеченный мир проникает едва различимая синева — откуда-то, куда не достигает взгляд. Сейчас утро, светлее тут уже не будет. И в этом тусклом свете под голым деревом стоит полностью устраненное человеческое существо. Энтропонавт. Стареющий рокер. Его зовут Зигизмунт Берг, и на нём темно-синие трусы с белой каймой. Он писает.

Лагерь разбит на склоне холма, на окруженной елями террасе. По туманной долине внизу разносится сначала звук скребущей по снегу лопаты, когда энтропонавт откапывает палатку. А после — стук топора. С охапкой хвороста в руках Зигизмунт Берг идет через поляну обратно к палатке. В воздухе плывут крупные хлопья снега, на ногах у мужчины теперь надеты вытертые джинсы. Куртку он расстегнул, пока работал, капюшон откинул на плечи — и вдруг он замирает. Впереди, за серой завесой, что-то пошевелилось.

Тишина. Это та тишина, из которой возникло всё остальное молчание. Энтропонавт резко, коротко вдыхает; звук дыхания, шум крови в ушах здесь кажутся такими громкими, что оглушают. Потрескивают прижатые к коленям дрова. Он стоит, не шевелясь, привычно сгорбив спину. Снегопад прекращается, Серость теперь неподвижна, как и он. Тянутся минуты, на электронных часах замирают цифры «07:48».

Слышится цокот копыт по граниту. Прямо впереди, на скале, из Серости выходит козерог. Зигизмунт пристально смотрит на него, а козерог смотрит на Зигизмунта. Глаза у обоих темные, влажные от холода. На голове у Зигизмунта Берга залысины и конский хвост стареющего рокера, а у альфа-самца — корона огромных рогов. Позади животного проходит его стадо, цветные силуэты движутся сквозь Серость; ноги выпрямлены, копытца подгибаются — они карабкаются в гору. Рога козерогов прорезают туман, словно копья идущего войска, из ноздрей у козлят вырываются струйки пара. Молодняк идет бок о бок с матками, и замыкает шествие сам король. Качнув рогами, козерог отступает в Серость. Он оставляет энтропонавта одного.

— Не уходи, — просит Зигизмунт плаксивым, пьяным голосом, — пожалуйста, не уходи! — Он бросает хворост и пытается взобраться по заснеженной каменной стене. Руки в беспалых перчатках обшаривают гранит, ноги не находят опоры. Тяжело дыша, он мечется в тумане среди карликовых елей. Никого нет, все уже ушли, что ты там ищешь, дуралей?

Не уходи, пожалуйста, не уходи… Ты как тот старикашка! Знаешь, тот, что ходит в парк дружить с белочками: «Микки, Микки, иди сюда, маленький!» Нужда в близости просто смертельна. Ему ее не вынести.

— Но мне так одиноко.

— Ты никогда не будешь одинок, Зиги. У тебя есть ты!

Двадцать один год назад, на зимних каникулах, ночью, Зиги стоит на остановке конного трамвая. Через два дня пятьдесят первый год станет пятьдесят вторым. Вокруг спит малоэтажный пригород Ваасы, уже поздно и темно, но Зиги никуда не торопится. Мама не ждет его домой. Пошатываясь и звеня замками на кожаной куртке, юнец расхаживает взад-вперед вдоль деревянной скамейки. Прямо за ней — высокая штакетная изгородь придорожного участка, постоянное напоминание о частной собственности. Она действует ему на нервы.

Он только что ходил продавать стафф детям богатых родителей. А незадолго до этого, на празднике Зимнего солнцестояния, он исполнил прославивший его sprechgesang. Пацанята из младших классов были в восторге, во всяком случае, хохотали до упаду. Кое-кто из старшеклассников говорил: «Вот придурок. Он точно не доживет до двадцати». Но Зиги всё равно плевать на этих гимназистов. Они уже в системе. Только у «мелких рукоблудов», как ласково зовет их Зиги, еще есть надежда.

А еще Зиги пьян, и, конечно, ему хочется покуражиться. Но на остановке «Фалу» в это время никого нет, и он вынужден обходиться неодушевленными предметами. Вот он бросает вызов трамвайному расписанию, но расписание дрейфит. Разочарованный трусостью графика, мальчишка пытается сорвать его со столба, но жестяная табличка только гнется от его усилий. И поскольку Зиги самый подлый ублюдок на свете — тот, кто ворует графики, чтобы люди не знали, ушел последний трамвай или нет — он сдирает листок с необходимой информацией, сминает его в комок и выбрасывает. На остановке всё еще пусто, а Зиги по-прежнему в боевом настроении, поэтому он решает оспорить weltanschauung мусорного бака.

«Эй, что ты сказал?! — Зиги обеими руками пихает поганый бачок, но тот слишком сыт и доволен собой, чтобы защищать свою честь. — Я слышал, что ты там говорил. "Обнаглевшее быдло", да еще так презрительно, "поднимает руку на частную собственность". Что, решил, что ты сильно крутой, да? "Быдло", "поднимает руку". Спорить? А почему нет, мы же образованные люди… Только знаешь что?»

У бака нет ни малейшего представления, что хочет сказать Зиги. У него есть шапка из снега, в которой торчат окурки — и это всё. Неужели нельзя разрешить дело мирным путем?

«Как тебе вот это? А? Нравится? Наверни говна, буржуй!» — Зиги пинает бачок ногой так, что оставляет на нём вмятину и почти теряет равновесие. Надругавшись над контейнером, ненасытная стихия обращает свой гнев на знак остановки. Он раскачивается под ветром, и на нём написано «Фалу». Получив удар с прыжка, знак начинает крутиться, как колесо водяной мельницы. Но приземляясь, Зиги поскальзывается и шлепается на спину. Мелкий снег взлетает в воздух. Какое-то время Зиги лежит на месте; он смеется, и снежная пыль оседает на его лицо. Над ним, в темной синеве ночного зимнего неба, сияют фонари, порхают снежинки. А где-то за ними, в невидимой черноте, скользят по орбитам прошлого забытые спутники связи. Всё так красиво кружится — прекрасный, темный мир, готовый исчезнуть под ударами.

Но для Зиги вечеринка еще даже не началась. Он встает. Он демонтировал расписание и теперь не знает, ушел последний трамвай или нет. По счастью, юноша всё еще жаждет изменить мир, и мы видим, как он шагает вперед: колени джинсов белые от снега, кожаная куртка расстегнута, а длинные волосы поп-идола развеваются на ветру… Он идет по улице пригорода, возвращаясь домой пешком. А по обе стороны дороги, за изгородями из штакетника, дремлют деревянные дома. Он бросает на них презрительные взгляды: уют — это мещанство. Он высматривает тот самый, свой любимый.

В руке у него кирпич.

На лбу у него прыщи.

Карл Лунд, молодой владелец бумажного бизнеса, читает газету в гостиной на первом этаже. В заглавии — силуэт кентавра в шляпе-цилиндре и набранное солидным шрифтом с засечками слово «Капиталист». Это не записки какого-нибудь доморощенного спекулянта; это газета, основанная пятьсот лет назад на заре рыночной экономики, одна из старейших в мире. Здесь нет ни единого слова о быстром обогащении; в «Капиталисте» вся политическая реальность рассматривается сквозь призму экономики. Так, как оно и есть на самом деле, если отбросить в сторону фантазии начала века. Карл Лунд читает, чтобы понять, и понимает, чтобы помочь; он беспокоится об этом мире. Искренне. Вы бы и сами с удовольствием это почитали — и стали бы куда более уважаемым человеком, чем сейчас, — но, к несчастью, вам не понять «Капиталиста».

Зиги тоже не понимает. Он пробовал, но не вышло. Правда, он не очень-то и старался. Неурожай в Йесуте, эпидемия цараата в Сарамиризе — это всё не про Зиги. Он не чувствует, что они его как-то касаются. Он воспринимает это как упреки, пустой негатив. Зиги не беспокоится о мире, он не хочет ни понимать, ни помогать. Он хочет совершенно иного, а чего — он вам сейчас покажет. Мальчик затягивает шнурки на кедах: благодаря водочной анестезии он не чувствует холода. Держа в руке кирпич, он встает у ворот белого деревянного дома и размахивается.

Снаряд покидает руку, Зиги по-звериному скалится ему вслед. Кирпич летит во тьму зимней ночи, где в конце пути ожидает ненавистная карикатура — то, чем для юного Берга является человек, ведущий чуть более нормальную жизнь: запах красного дерева, книги в кожаных переплетах. Окно разбивается на тысячу мелких осколков, и бумагопромышленник вскакивает с кресла. На верхнем этаже, предвещая беду, открываются темно-зеленые глаза.

«Я задолбался ждать! — вопит Зиги, прижав локти к бокам и согнувшись от напряжения. — Сгинь, мир, исчезни!» Из его рта вырываются пар и брызги слюны. Это его пахнущее водкой огненное дыхание, он — дракон.

Карл Лунд в пятьдесят первом году еще молод, ему нет сорока; он летит к двери, точно выпущенная из ружья пуля, и натягивает кроссовки. Последние несколько месяцев он находил в своем саду полные мусора мешки с надписью «БУРЖУЙ». По утрам всё усыпано отбросами, на ветках айвовых кустов висят грязные консервные банки. Распахнув калитку, он выскакивает на улицу и на мгновение останавливается. В каких-то пятидесяти метрах, прямо посреди улицы, во всю прыть удирает фигура в черной кожаной куртке. Бумагопромышленник срывается с места и бежит за мальчишкой.

Длинные, как у поп-звезды, черные волосы Зиги развеваются по ветру — волнистые и немного сальные. Морозные ореолы вокруг фонарей сжимаются и снова расширяются за спиной, когда он проносится мимо. Снег летит из-под его кед, полы распахнутой куртки хлопают на ветру. Зиги окрылен алкоголем, он в самом расцвете жизни. Но его кеды скользят на снегу, а сам он курит с девяти лет. И физкультура — не самый его любимый урок.

Карл Лунд регулярно выходит на пробежку с коллегами. И, разумеется, он не курит. Даже сигар. Хотя пару дней назад Зиги, кажется, видел — держа кончиками пальцев мусорный мешок с надписью «БУРЖУЙ» — как он совал одну, большую и похожую на пенис, себе в рот. Там, в окне стильного деревянного дома. Кстати, еще он не пьет бренди из графина и не состоит в Les Morts. И не ездит секс-туристом в развивающиеся страны.

Мужчина бежит, одетый в черный джемпер с высоким горлом, белая кожа кроссовок сверкает на снегу. Расстояние сокращается, на углу Зиги поскальзывается и с низкого старта бросается бежать дальше. Он слышит, как в тридцати метрах за его спиной Карл Лунд кричит: «Стой, паршивец!» Ладони саднят, легкие горят огнем, но алкоголь пока еще дарит Зиги сверхчеловеческую устойчивость к боли. На самом деле он уже надорвал мышцы ног: после многих лет без тренировок внезапный спринт оказался для них большим сюрпризом. Но Зиги ничего не чувствует. Он может бежать целую вечность.

Конечно же, это иллюзия: в реальности, у его тела есть предел возможностей, и после восьми минут погони он дает о себе знать. На железнодорожном переезде между ними уже всего десять метров. Круто развернувшись, Зиги взбегает по лестнице на платформу. В тиши ночного пригорода далеко слышны топот ног по бетону и всё более неровное дыхание бегущих. Две темные фигуры движутся по платформе в лучах фонарей, и расстояние между ними сокращается. Бросив взгляд за плечо, Зиги видит, что буржуа приближается, двигаясь энергично и выверенно, словно присланный из будущего робот. Мальчик прыгает с края платформы, нацелившись на закоулки станционной промзоны, где он частенько шатался в свободное время. Едва устояв на ногах при приземлении, он бросается вперед по снегу. Он надеется, что там, в тени железнодорожной насыпи, он наконец оторвется от робота. Когда этот хрен уже отстанет! Такие обычно боятся даже выйти из дома. Они звонят своим любимым полицейским и развлекаются с ними.

Между деревянным забором и насыпью — заснеженная полоса; по ней бежит Зиги. Магия водки уже рассеивается; он хромает, как подстреленная дичь. Он чувствует, как правую ногу сводит судорога. Чёрт с ним! Осталось совсем чуть-чуть. Не сдавайся, проклятая нога! Как же хочется курить.

За Зиги бежит Карл Лунд: он уже ловит ноздрями след пота в воздухе. Он явился из будущего, где конец света так и не настал. Из людей там остались одни буржуа, а рабочий класс почти истреблен. Бросив беглый взгляд на окрестности, Карл Лунд видит впереди тупик из гаражей. Он делает последний рывок перед столкновением, готовясь припечатать Зиги к стене. Со всей силой. Только взглянув на этого таракана, он понял, что с легкостью его одолеет. Вытянув руку, он касается пальцами куртки мальчишки. До стены гаража остается всего лишь метр земли. Правой ногой Зиги толкает себя прямо к кирпичной стене, но сведенная судорогой нога не может в точности выполнить то, что он задумал. План реализуется не до конца: он не взбегает вверх по стене, лихо, как сераидский мечник. Он поскальзывается, но всё же успевает схватиться обеими руками за край крыши. Зиги карабкается по стене, но Карл Лунд ловит его за щиколотку.

— Попался, чёрт тебя дери!

Но тут прямо над ними, на крыше гаража, возникает друг Зиги и спешит на помощь. Друг Зиги велик и грозен, хотя и искалечен временем. Он колышется в темноте, точно серое знамя, и зовет за собой.

Полностью устраненное человеческое существо сворачивает себе самокрутку в недавно поглощенной Серостью тайге Северо-Восточной Самары, в Над-Умайском экорегионе. В двадцати километрах к югу начинается мир — с Самарской Народной Республики. А в четырех тысячах километров дальше на северо-восток лежит изола Катла, и что находится между ними, не известно никому.

— Не будь наивным: конечно, это не какой-то там загробный мир, — завершает бессмысленный спор Зигизмунт. Он вытаскивает резаный табак из алюминиевой банки из-под огурцов и раскладывает его на бумажке. Перед отъездом из Сапурмат-Улана он запас табаку на два месяца.

Пайков должно хватить. За талоны на гречку на центральном рынке предлагали только труху со дна банки, и бумага тоже какая попало, края не склеиваются как надо. Бумага липнет к губе, горящий табак с кончика папиросы падает на грудь. Энтропонавт рукой отряхивает куртку; тлеющие светляки искр — единственные цветные пятна в окружившей его Серости. Он сидит, расставив ноги, в треугольном входе палатки, а прямо перед ним, в вырытой в снегу яме, дымит костер. По другую сторону костра горбится призрачная серая цитоплазма Игнус Нильсен: друг Краса Мазова, школьный учитель и апокалиптический кровопийца. Этот жуткий дефект кинопленки колышется на фоне окутанных туманом елей на краю поляны, черно-белый и абсолютно неестественный.

— С днем рождения, — говорит призрачная серая цитоплазма.

— Мне тридцать девять, — отвечает Зигизмунт Берг. — Ну, и как оно теперь?

— Можешь округлить до сорока. Это уже не имеет значения. Настройся заранее, скажи себе сразу, что тебе сорок лет.

— Мне сорок.

— Сорок! И что теперь? А сколько было разговоров, что ты не проживешь дольше двадцати. У тебя нет никаких планов на это время. Зачем было так далеко забираться?

— Знаешь, Игнус, хотел бы я исчезнуть… — мечтательно произносит мужчина, шевеля головешки. В сердце костра оживает темно-оранжевый язык пламени.

Всё еще? Разве ты не достаточно исчез?

— Всегда есть, к чему стремиться, Игнус. Можно было оставить и меньше: бумажный след, запись у зубного… — Зиги вешает над огнем котелок, в нём тает свежий снег.

— По этим зубам тебя и разыщут! За то время, что ты пробыл в Грааде, ты мог бы выдрать их и сам, хотя бы отверткой!

— Я пробовал, но оказалось слишком больно.

— Не понимаю, к чему ты это говоришь, не уходи от темы! А ведь кроме врачей есть еще буржуазная правовая система. Ты о ней слишком хорошего мнения. Все их соглашения о конфиденциальности — одна pokazuha. Вспомни Мазова.

Зиги достает из-за пазухи вставные челюсти и засовывает их в рот.

— Ты сам всё время уходишь от темы. Причем тут Мазов? И вообще — посмотри вокруг! Кто поедет сюда меня искать? Тут меня не найдет даже институт энтропонавтики.

— Ты так думаешь?

Зиги надевает перчатки и ждет, пока вскипит вода.

— Да, я так думаю. И вот еще что! Теперь я хочу не просто исчезнуть из страны.

— Но куда дальше, Зиги? Стран ведь много, они повсюду.

— Я хочу исчезнуть из мира.

Серость над заснеженной поляной синеет. Шипит вода в котелке.

— Боже мой… — вздыхает Игнус Нильсен, урезанный временем-цензором до безликого обрубка. Горный хребет оставляет его искаженный, как на перевернутой записи, голос бесплотным, лишенным эха. — Боже, как мне надоела эта болтовня про исчезновение.

Огромным усилием Зиги высвобождает ногу из хватки Карла Лунда. Наступив отцу семейства на плечо, он забрасывает себя на крышу гаража. Он возвышается там, торжествуя, на фоне зимнего неба — такой юный и такой свободный. Буржуазия склоняется перед ним.

— Ну что? Что ты теперь мне сделаешь? — выкрикивает Зиги, глумливыми жестами показывая, как «поимел» этого буржуя. — Что ты сделаешь, а? Наверх полезешь? Я тебе пальцы переломаю! — Он топает ногой по краю крыши, демонстрируя, что будет, если полезть за ним. — Будущее за мной! Ты проиграешь! Ты уже, бля, fucking проиграл!

— Отлично, — шепчет Игнус Нильсен из темноты. — Я тоже не церемонился с этим средним классом. Знаешь, мы с Мазовым истребляли их сотнями тысяч. Мы истребили почти миллион буржуа, и истребили бы больше, но не хватило времени.

— Я тебя убью! — орет Зиги. Здесь, наверху, он снова словил вершителя апокалипсиса: теперь всё дозволено. — Ты весь мир прибрал к рукам, а я тебя прикончу. И всю твою семью!

— Тебе бы к врачу, парень. — Махнув рукой, Карл Лунд разворачивается и собирается было уходить, но Зиги нагребает полную ладонь снега и слепляет его в комок. Получив снежком по затылку, мужчина в ярости оборачивается и бросается назад. — Я тебя запомнил, паршивец!

Я тебя запомнил, — кривляется Зиги в ответ. — Я тебя тоже запомнил, я знаю, где ты живешь! — Вокруг Зиги кружится снег, хлопья тают на его черных волосах.

— Давай, слезай, гаденыш, иди сюда, раз такой крутой!

— О-оо, я приду! — Зиги швыряет еще снежок, но мужчина уворачивается. — А со мной ангелы смерти, такие, в кожаных пальто! Твоей семье крышка! Педрила!

— Отличный стиль, — одобряет Игнус Нильсен из тени за его спиной, — этот намек на ребят из особого отдела был очень хорош. Ты поэт. Но поэт не слов, а действий!

— Я изнасилую твою жену!

— Так держать, мой мальчик, так держать! Продолжай!

— Я национализирую твои заводы, ты у меня будешь жить в Екокатаа!

— Ты слишком углубляешься в теорию, не надо, это тонкий лед. Ты ведь знаешь, что не разбираешься в этом. Скажи ему, что он педераст!

— Пидор!

Взбешённый Карл Лунд пытается забраться наверх, но Зиги ногой швыряет снег ему в лицо и делает вид, что сейчас прыгнет ему на пальцы, и мужчина падает обратно.

— Хорошо, на этом можно закончить, но напоследок скажи ему что-нибудь особенно сильное!

— Пидор!

— Сгодится, — говорит Игнус Нильсен, и одетая в кожаную куртку фигура Зиги исчезает в темноте между гаражами.

Из голубоватой дымки, рядом с огромными колесами засыпанного снегом самосвала, появляется одинокий силуэт. Над-Умай по-прежнему сумрачен и сер. Зигизмунт Берг один бредет по дороге, проложенной по краю горы; на спине у него огромный рюкзак, а его конский хвост стареющего рокера спрятан глубоко под капюшоном куртки. Из отороченного мехом капюшона валит дым, как из трубы. C лыжными палками в руках и самокруткой в зубах человек пробирается через зону энтрокатастрофы.

— Когда Мазов устал ждать мировой революции…

— Ты хотел сказать — когда он прострелил себе голову, потому что стал чудовищем? Или потому что понял, что проигрывает?

— Нет, это не так, — Игнус Нильсен колышется по левую руку, точно серое знамя. — У Мазова была ранимая душа. Повсюду бушевала реакция, сколько бы мы их ни убивали, их всегда было больше. А потом начались неудачи, в Ревашоле всё обернулось полным провалом. Он не считал себя чудовищем, он просто не выдержал горя.

Одинокий след кирзовых ботинок Зигизмунта тянется по дороге, между елей. По обе стороны — следы от лыжных палок.

— Скажи мне, чего это стоило — получить всю власть в свои руки? Скольких жизней твоих товарищей? В этот раз скажи, как всё было на самом деле. «Я понял, что идеи Мазова живы, когда другие коммунисты пришли меня убить!» Было такое? Или нет?

— Конечно, нет, Зигизмунт, тебе просто хочется представить нас в худшем свете. Чтобы тебе больше ни во что не надо было верить. Чтобы ты смог сделать то, ради чего сюда пришел. Скажи, когда мне ждать кадровой чистки? Среди нас двоих. Когда ты продолжишь путь один?

— По правде сказать, Игнус, я уже думаю об этом.

— Тогда думай, но знай, что это были не только убийства и террор. Когда я получил власть, когда это всё оказалось в моих руках, это было головокружительное чувство. Ты представляешь, как это, когда вся страна — твоя? И за ним, за этим чувством, было лишь желание добра. Я держал Граад в руках, бережно, как архитектор держит новый панельный район, эти спичечные коробки́… — в груди у Игнуса, будто в окне в историю, проступает сквозь рябь строй серых коробок. — Тогда я поклялся, что теперь, когда я получил этот шанс, я сделаю всё для человека. И знаешь, я себя не разочаровал.

— Вы профукали всё, кроме одной экстраизолярной колонии — что за козлячье дерьмо?

— Не будь таким мелочным. Я понимаю твой скепсис, но не стоит недооценивать Самару. В Самаре я оставил свое сердце. Когда мы отступили сюда…

— Вот именно, отступили! Почему вы опять отступили? Почему наши всегда отступают?

— Это было неизбежно. И я не собирался становиться фаталистом. Я не сложил оружие. Я всё отдал на благо этой колонии. Моей Самарской Революционной Республики!

— Согласен, эта «Народная Республика» — полный маразм.

— Я никогда не прощу им этого. Стоило мне уйти, и они всё испортили. Что за убожество! Никогда не прощу! — негодует призрачная серая цитоплазма.

Энтропонавт идет по горному мосту с открытыми шлагбаумами. Пустые сторожки дремлют в снегу по обе стороны от дороги. В конце моста знак: «Неменги-Уул — 36 километров». А дальше, за снегами и серым туманом, тайга Умайского хребта. Еще две недели назад здесь извлекались из земной коры богатейшие в мире запасы фтора, вольфрама и цинка, исключительно редкого самарскита… громыхали цеха, промышленные отходы окрашивали чистые серебряные ручьи ржавой пеной. Но всё это в прошлом, теперь здесь тишина и покой. Энтропонавт спускается по дороге для самосвалов в сумрачную расщелину долины, где со всех сторон темнеет еловый лес. А перед ним по заснеженной дороге идут перепутанные следы от копыт.

— Это было грандиозно! Это было полное самоотречение, самопожертвование во имя народа. Я был машиной управления на амфетаминовом топливе, я никогда не спал. Никто из нас не спал. Мы построили всё это из ничего. Лишь с помощью джикутов. Это было братство народов. Они уважали наше оружие, а мы их живой ум и танец. За шесть лет, из ничего, мы построили страну. Рабочие трудились до смерти — в болоте, по пять суток без отдыха; они буквально умирали на стройке, от сердечных приступов, от переутомления…

— Под дулом пистолета?

— Ты думаешь, что это так, но ты не прав. Конечно, сейчас так бы и вышло, но в те времена — нет. Ты не можешь представить, ни что происходило здесь, ни как это было. Пьянящее счастье, которое пронизывало весь мир!

— Пьянящее счастье? У вас все поголовно сидели на амфетамине, а он тогда еще даже не прошел медицинских испытаний.

Но Игнус не слушает.

— О да, я говорил потрясающие вещи! Я был на белом коне, я стоял посреди метели и произносил речи. На стройке, в горах… Я потрясал мечом, а у меча на навершии были серебряные солнечные лучи. И всюду вокруг меня реяли белые стяги с вышитыми серебром гербами: оленьи рога, устремленные в небо, а между ними пятиконечная звезда. Все, кто пришел со мной сюда, были счастливы, Зиги! Коммунизм могуч! Вера в коммунизм — великое вдохновение! Клянусь! Это прекрасно, верить в человека, но без него самого!

— Без него нет ничего.

— Вовсе нет. Была метель, но было светло, было утро. Коммунизм белый как снег, он сверкает! Коммунизм — это рассвет, это ликование!

Серый цвет вокруг энтропонавта начинает опасно редеть. Мир белеет, и из груди Игнуса в тени еловых деревьев начинает пробиваться корона серебристых лучей. Падающий снег сверкает в них, как серебряное конфетти, в мир угрожающе просачивается цвет. Зигизмунт резко останавливается. Он закрывает уши руками и кричит: «Хватит! Прекрати!»

«Хватит, прекрати…» катится над лесом, рассекая воздух, словно меч.

— Прошу меня простить, дружище Зигизмунт, — слышится голос аномалии.

Тяжело дыша, человек стоит посреди лесной дороги, снова туманной и полутемной. Серость возвращается, энтропонавт с облегчением выдыхает.

— Ты это что… с ума меня хочешь свести?

— Нет, я всего лишь хотел, чтобы ты понял, как хорошо тогда было. Что это было за время. Что за прекрасное время! Прошу прощения…

— Это время ушло. Оно осталось на ваших перфокартах и закопано в дерьме. Теперь уже никто не скажет, что там было. Никто не знает, как оно было на самом деле. Его там больше нет. То, что было на самом деле, исчезло, осталась только Серость. Это муляж. Ты это знаешь. Я ведь это знаю.

— Это твои девчонки так говорят, — тихо шепчет цитоплазма на ухо Зигизмунту. Ели чуть колышутся, в Серости темно, но соблазнительно мягко. — Это всё твои девчонки, девчонки ни во что не верят, все они мещанки, Зиги.

— Они не были мещанками.

— Они были мещанками, каждая из них. Они читают свои журналы для девочек. Ревашольские буржуазные мода и парфюмерия, истории о потере девственности. Всё это — мещанство. Каждая девушка на самом деле — оружие буржуазии.

— Ты их не знал, ты не знаешь, о чём они думали. Никто не знает, о чём они думали. Я тоже не знаю, но ничего мещанского в них не было, Игнус. Это было что-то другое.

— Если ты так хочешь в это верить — пожалуйста. Но лучше верь в человека без него самого, верь в коммунизм.

— Я пытался, но я не могу! У меня не выходит… я не коммунист.

— Но почему тогда ты говоришь со мной? Я ведь и есть коммунизм, тот самый призрак, что ходит по земле. Почему ты был со мной все эти годы, если не веришь в коммунизм?

— От злости на тех, кто лучше устроился в жизни, Игнус. К тому же ты чудовище, гротеск. Кто откажется от компании чудовища?

— Я не чудовище.

— Ты чудовище, тебя называют «апокалиптический кровопийца». Ты слышал, чтобы кого-то еще так называли? Ты единственный! Вся эта бойня в Грааде прошла через твои руки, везде твоя подпись. И даже когда вы отступали, когда Мазов уже не отдавал приказов, ты велел сажать вражеских солдат на колья. Двенадцать тысяч человек. Вы обтесывали под колья ёлки на корню! Целый лес из кольев, Игнус, это чёрт знает что!

— Это ради того, чтобы мне дали построить мою страну! Мое государство будущего. Пойми, они никогда не оставили бы нас в покое… Они затравили бы нас, словно дичь!

— Может, и так, но это уже перебор. Посмотри, кем ты стал! Кровопийцей!

Человеческая речь звучит неуместно в молчании Серости. Она эхом разносится в сумерках под деревьями, когда Зигизмунт бредет сквозь сугробы. Это старая хитрость К. Вороникина, великого энтропонавта: в Серости надо разговаривать. Иначе впадешь в тоску, и прошлое придет за тобой. Но Зигизмунт может этого не бояться. Впервые войдя в Серость, он, к своему большому огорчению, обнаружил, что не может вернуться, как все. Вернее — может, но не туда, куда ему так хотелось. И это делает его незаменимым для дела Мазова. Исчезновение сестер Лунд буквально наделило Зиги особыми энтропонетическими способностями.

Утро кончается, начинает темнеть. Через несколько десятков километров начнется глубокая Серость, время суток там больше не определяется. Нужно беречь батарейки. Он раздумывает, но потом все-таки включает фонарик. Снег искрится в его луче, когда Зигизмунт направляет его на своего беспощадного друга. Бесформенный силуэт Игнуса просвечивает насквозь.

— Посмотри на себя! Ты жалок. Было бы лучше для всех, если бы они сработали чисто. Что за дилетантство! Я бы сжег все кинопленки с тобой. Это как-то жестоко — оставить тебя вот так…

— Но тогда ты никогда не узнал бы меня, Зиги. Подумай обо всем, через что мы прошли. Не всё ведь было так плохо.

— Разве я о себе? Я говорю о тебе. Разве не было бы лучше, если бы тебя здесь не было? Не было ни леса из кольев, ни амфетамина, ни затертой цитоплазмы — кому всё это было нужно?

— Всё равно это больше ничего не значит, — тянет Игнус, — ты сам это знаешь. Неважно, скольких мы убили. Скоро конец света. Скоро обо мне никто не вспомнит. Что уж говорить о тебе. Если не будут помнить даже сильных мира сего.

— Вот и правильно. Так будет лучше. И кто это сильный мира сего? Ты гнусное пугало, весь мир был в ужасе от твоих бесчинств!

— Ты сам творил бесчинства! Посмотри на свою руку, Зиги! Не будем забывать…

— Ну, скажи это! Еще слово, и тебе конец! — кричит энтропонавт. — По сравнению с вами я ничего не сделал! И вообще — кто из нас комиссар революции? Может быть, ты?

— Нет! — мерцает Игнус; он напуган. — Прости меня, друг, десять тысяч извинений! Ты один, Зигизмунт Берг — комиссар революции, глава партии твоего разума. У меня нет никаких полномочий. Всё, что у меня есть — эта скромная самокритическая речь, которую я сочинил. Прими ее. Но не убивай меня. По ту сторону меня — ничто. Я сделаю всё, чтобы остаться. Всё что угодно. Я — надежда.

— Ты знаешь, чего я хочу. Это последнее. Давай, говори!

Но Игнус не может говорить. У него нет рта. Дефект кинопленки трепещет под лучом фонарика. Это верх жестокости. От него требуют невозможного. В лесном воздухе вокруг повисает неловкое молчание. Все смущены.

— Почему, Игнус? — повторяет энтропонавт и подходит ближе, чтобы заглянуть с фонариком в сердце истории. — Зачем вы сделали это, в этом же не было никакой пользы. Что, отступая, вы грабили банки — это я понимаю, это было необходимо. Даже то, что вы угнали с собой симфонический оркестр, насильно. Люди ведь любят музыку. Но это? Кому и какая от этого радость? Почему «Харнанкур», ведь эта модель ничего не стоила! Скажи мне, и можешь остаться.

— Но я не знаю, — печально произносит повернутый вспять голос, звуковая дорожка замедляется. — Я не могу знать того, чего не знаешь ты.

Довольно разговоров. Энтропонавт отряхивается. Снег осыпается с плеч его анорака. Он идет дальше, один. Впереди, в освещенной фонариком заледеневшей колее, по снегу бегут отпечатки копыт. Наконец из темноты появляется стадо козерогов. Они неподвижно стоят посреди дороги — как экспонаты музея естественной истории. Иногда кто-нибудь из самок вздрагивает, фыркает: это нервный импульс, мышечный тремор. Спины чучел уже покрыты снегом, но от их морд идет пар, они всё еще дышат: некоторые будут дышать еще несколько дней, некоторые — неделю. Одетая в анорак фигура с безразличием профессионала движется сквозь стадо, пока на стену из елей не падает тень освещенных фонариком рогов вожака. Зигизмунт смотрит в остекленевшие глаза животного. Он видит распавшееся чувство времени. Примитивная мозговая кора автоматона уступает Серости раньше человеческой. Охотники из окраинных районов пользуются этим, промышляя в зонах энтрокатастрофы. Конечно, рано или поздно они и сами сходят с ума и не возвращаются. Но только не Зиги, у него особые способности. Он снимает с пояса нож и перерезает горло белковому телу.

Загрузка...