Когда мы опомнились (когда я опомнился), было уже 18.20.
Из Клуба мы вышли не через бар, а дорогой, известной не каждому. Добежали до Плехановской бани, потоптались на остановке, проводили глазами три переполненных конки, пешком дошли до Шведского Моста и там взяли пролётку. Я отдал все мои жетоны, зато мы с ветерком промчались до самого Белого озера и успели вовремя, даже с двадцатиминутным запасом.
За всю дорогу мы с Хельгой не проронили ни слова. Видимо, не только я был ошеломлён нашей внезапной близостью — и, видимо, не только я ломал голову над тем, что же у нас с нею было: «значок» или «живое»?.. Восьмая квартира оказалась комнатой в каменном полуподвале полуторасотлетнего деревянного дома. (Почти в таком же, но по ту сторону Белого озера, прошло моё детство. Только мы жили не в полуподвале, а на втором этаже.) Единственным признаком бытового прогресса в комнате был биотический обогреватель, он же плитка. Хельга сразу же оживила его и подсыпала щебёнки в раструб. Я мёрз, и Хельга это чувствовала. Обогреватель захрустел щебёнкой, лихорадочно замурлыкал и довольно быстро накалил свой панцирь докрасна, после чего лишь изредка похрустывал и ровно, тихо урчал. Хельга поставила на него чайник, а я занялся свёртком, то и дело поглядывая на часы.
В 19.13 у нас всё было готово. Водку я перелил из пакета в глиняный кувшин с крышкой, ломтики брынзы (ай да Гога!) разложил на галеты, а для селёдки Хельга нашла две луковицы и порезала их кольцами.
И всё это молча, не глядя друг на друга.
Как дети, ей Богу, как нашкодившие дети…
А ведь всего-то и было, что природа взяла своё — обстановка располагала. Или, всё-таки, было нечто большее?
В 19.15 мичман Ящиц не пришёл. В 19.20 тоже.
В двадцать с минутами я вышел на двор, покурил и вернулся. Хельга снова поставила чайник, а наш натюрморт «Ветераны будут беседовать» уже несколько подувял.
— Он не придёт, — сказал я, глядя в сторону и держась за дверь.
— Он собирался прийти, — возразила Хельга. — Яков даже не искал причины, чтобы не прийти. Наоборот, ему очень хотелось выговориться. Подожди ещё немного.
Она говорила, не глядя на меня, и я вдруг понял, почему: потому что я сам не хочу, чтобы она на меня смотрела и видела меня насквозь. Она совсем не ощущала себя нашкодившей девочкой… Святые сновидцы, не бывает таких женщин! Не должно быть. Разве что для неё всё это настолько обычно, что…
— Нет, — сказала Хельга, и я покраснел.
— Может быть, выпьешь? — предложила она.
— Я подожду так.
Выпить мне хотелось, но лучше было не делать этого. Ника и так почувствует неладное, а уж если ещё и выпью… Правда, с мичманом я собирался пить — но то с мичманом. Ника всегда ощущала разницу: пил ли я в баре с ребятами — или не только… Впрочем, сегодня она меня не ждёт, а наши «сборы» могут затянуться на неделю… Всякая чушь лезет в голову.
— Я, конечно, хочу, чтобы ты остался, — сказала Хельга. — Но не только поэтому. Яков действительно может прийти, а вам это действительно нужно. Обоим.
— Да, — сказал я. — Я ещё подожду.
Я сел к столу, машинально поднял и сразу опустил крышку кувшина, сложил руки на коленях и огляделся. Впервые.
В обиталище колдуньи было темновато и даже сумрачно, но очень уютно. Это был бедный и одинокий уют — такой уют могли бы создать бумажные салфеточки на полках, или бумажные занавесочки на окне. У Хельги занавеска была не бумажная, но она была застирана до мелких дырочек… А темно было потому, что живая краска на потолке, уже местами облупившаяся, почти не давала света. Светился только карниз, державший занавесочку, да и то на последнем издыхании… Кроме плитки-обогревателя, стола и четырёх табуреток были буфет и шкаф (оба с потрескавшейся полировкой), кровать под пёстро-узорчатым ковриком на стене и зеркало на другой стене, напротив. Увидев зеркало, я вздрогнул: верхний правый угол его был обвязан чёрным траурным бантом. Только теперь я вспомнил её чёрную шаль (с единственной вышитой розой) и чёрную же оторочку плащика.
— Давно? — спросил я, кивнув на зеркало.
— Уже пора снять. — Хельга подошла к зеркалу, сняла бант и какое-то время держала его в руках и мяла, словно не зная, что с ним дальше делать. Или размышляя, на что он может пригодиться, этот значок. А потом решительно шагнула к плитке и засунула его в раструб. — Вчера вечером исполнилось ровно три года, — объяснила она.
Я прикинул, что могло быть три года назад.
— Тифлис?
— Холодно… — Хельга покачала головой и улыбнулась.
— Вильно? Минск?
— Тоже холодно.
— Цицикар? — перекинулся я в другой конец материка.
— А где это?
— На восток от Маньчжурии, в тридцати километрах от Харбина.
— Теплее, но тоже холодно.
— Неужели Мадрас? Но туда мы пришли совсем недавно…
— Нет, опять холодно.
— Значит, Парамушир, — сказал я.
Хельга промолчала.
— Парамушир?
— Виктор, давай не будем об этом. Пожалуйста. Ты сейчас не услышишь, только разозлишься.
— Сволочь, — сказал я. — Скольких же она сожрала…
— Это не она.
— Она, оно — какая разница? Нежить.
— Там нет никакой нежити, Виктор. Там жизнь. Совсем-совсем другая, не похожая на нас, но всё-таки жизнь.
— Ты её не видела.
— Видела: во сне.
— О, да! Я тоже снился Нике оттуда, и тоже очень бодро. Как с пикника… Мы все снились так.
— Ты всё ещё глухой, — вздохнула Хельга.
Она подошла ко мне сзади и закрыла уши ладонями.
— Глухой, — продышала она мне в темя. — Тетеря.
Её большие пальцы холодили мне виски, мой затылок лежал у неё на груди. Я хотел скрипнуть зубами, но это было уже не нужно: злость проходила. Прошла… Хельга правильно сделала, что скормила бант своему горячему зверю. Бант был здесь неуместен, как парамуширская «снежинка». Я закрыл глаза, чтобы не видеть зеркала.
До чего однозначно всё это выглядит, — подумал я. Вдова. Честно терпела три года, вытерпела день в день — и бросилась на шею первому встречному. Первый встречный оказался женат, но её это не остановило (и его, между прочим, тоже). Природа взяла своё в «гостиничном номере» Клуба, для того и предназначенном. Схема, Значок. И кулебяка с шампанским — чтобы ещё пошлее, ещё однозначнее…
Я знал, что это не так. Даже Гога догадался, что это не так. Но так выглядело.
— Не читай мои мысли, Хельга, ладно? — попросил я. — Сейчас в них так много значков и так мало живого.
— Живое я вижу, — сказала она. — А значки мне не мешают — их нет.
— Ты думаешь, он придет?
— Я не знаю. Он хотел прийти… Подожди, я только сниму чайник.
Сняв чайник, она вернулась и села передо мной на корточки, и взяла мои руки в свои. Её зелёные глаза только что не светились, и это тоже выглядело однозначно. «Значки, значки, значки…»
— Ты меня околдовала? — спросил я.
Она не ответила, зная, что мне всё равно.
— Сколько тебе лет? — спросил я.
— Пятьсот, — сказала она. (И зелёные глаза, смеясь, повторили: «Пятьсот».)
— Действительно, какая разница…
— Одиннадцать. — («Одиннадцать»).
— Я понял, Хельга, извини.
— Двадцать четыре.
— Я задал глупый вопрос — просто чтобы не молчать.
— А я ответила: два раза глупо и один раз точно. Потому что тебе трудно молчать.
А потом она оказалась у меня в объятьях, и я взял её на руки и понёс к кровати — запинаясь о табуретки и задевая мешавшийся на дороге стол. Я не боялся засветиться, потому что светился изо всех своих сил. Я падал и горел — и это была не смерть, а жизнь. «На миг!» — «Разве мало?»…
Потом она снова поставила чайник, и, пока мы одевались, он закипел в третий раз. Было без четверти десять. Мичман не пришёл… Мы пили чай с галетами и ломтиками брынзы, которые уже не просто увяли, а свернулись в трубочки. Чай был действительно волшебным, хотя и не сладким. Сахар, наверное, съел бы его волшебство.
Голова у меня была изумительно ясной и небывало пустой. В ней не осталось ни одного значка. Лишь где-то очень далеко маячило заплаканное лицо Ники — и эти слёзы что-то означали, но совсем не то, что, казалось бы, должны были означать… Я любил это милое далёкое заплаканное лицо — и я любил эти зелёные сияющие глаза напротив, и всё было живое, очень живое. Ничто не мешало друг другу, не путалось и не запутывало меня. Мир был бесконечен, изумительно ясен и непривычно чист. Его не нужно было умиротворять.