Джеймс

Мне снилась музыка.

Пьянящая, заразительная мелодия, пришедшая из неведомой прекрасной и недостижимой дали.

Я мечтал об этой серой песне желания. Она — явь, сны такими быть не могут.

Я знал, что эта до боли прекрасная песня — дело рук Нуалы.

Я проснулся.

Во рту вкус полевых цветов, капель дождя на дубовых листьях, ползущего в сумерках дыма костров. Я — тоска, задыхающееся желание, любовь к недостижимому. Болезненно огромная песня завладела моим телом, придавила меня, не давая вздохнуть, наливая кончики пальцев чудесной тяжестью. Если не торопиться, то у меня есть шанс высвободиться из-под власти золотых волн звука, но хочу ли я свободы?

Запах кожи Ди.

— Эй, Джеймс, проснись! — Голос Пола столкнул тяжесть песни, освобождая мои легкие. — Без двадцати восемь!

Я глубоко вдохнул обнадеживающе нормальные запахи нашей комнаты: не вполне свежее белье, залежалые чипсы, старое дерево полов. Замечательные человеческие запахи. Я ухватился за ощущение человечности, как за спасательный круг в песенном море. Слова Пола не имели никакого значения.

— Без девятнадцати, — сказал Пол.

Вслед за словами послышался звук застегивающейся «молнии». Наверное, рюкзак. Еще один шажок к пробуждению. Я едва сдерживал разочарование.

— Ты проснулся?

Я проснулся. Просто на это потребовалось много времени. Я попробовал подать голос и с удивлением обнаружил, что он меня слушается:

— Без двадцати? Быть такого не может! А как же будильник?

— Прозвонил пятнадцать минут назад. И потом еще раз прозвонил. Ты даже не шелохнулся.

— Это потому что я умер, — ответил я и сел в кровати. Простыни промокли от пота и адски воняли. — Мертвые не шевелятся. Ты уверен, что будильник звонил?

Пол уже оделся и даже успел пригладить волосы водой на манер итальянского гангстера.

— Ну я-то проснулся. — Он посмотрел на меня круглыми глазами за стеклами очков. — Ты заболел?

— Я болен на всю голову, дружище.

Я вылез из кровати. Ощущение было такое, будто выпутываешься из паутины сновидений. Окончательно проснувшись, я смятенно подумал, что моя постель пахнет дыханием Нуалы — осенью, дождем и пустотой. А может, так пахла моя кожа. Не очень-то приятная мысль.

— Увы, в общепринятом смысле слова я здоров. Как думаешь, меня пустят на занятия в таком виде? — Я взмахнул рукой, указывая на трусы и футболку.

— Вряд ли. Даже мне на тебя смотреть противно. Ты завтракать идешь? Поторопись.

Пол стоял у двери, явно не желая уходить без меня. Я выкопал сравнительно чистую пару брюк из кучи на полу, натянул что-то сверху и равномерно взъерошил волосы.

— Иду. Чтоб ты знал, дорогой Пол, завтрак — самый важный прием пищи. Ни за что не пропущу. Интересно, народ вспомнит, что я вчера был в этих же брюках? — Пол мудро счел вопрос риторическим и не стал отвечать. — Я готов. Пойдем… Нет, стой.

Я залез под кровать и вытащил оттуда сумку. Копаясь в вещах на дне, я чувствовал себя так, будто отвечаю на вопрос контрольной.

«Задание 1. Какой предмет из сумки Джеймса поможет ему защититься от сверхъестественной опасности в виде привлекательной девушки?

A. Часы, которые неправильно идут.

Б. Роман (космотриллер), который ему прислала мама, не учтя того факта, что каждая свободная минута Джеймса будет занята чтением разнообразных книг, подсунутых кем-то еще.

B. Зерновые батончики, запасенные на случай голода после ядерной катастрофы.

Г. Железный браслет, который совершенно не помогал ему раньше, хотя отлично защищал остальных».

Я нащупал тонкую неровную полосу железа с утолщениями на концах, согнутую в кольцо, и затянул ее вокруг запястья.

Несколько недель назад отметина от браслета у меня на руке наконец-то пропала.

С железом я буду чувствовать себя лучше — защищенным, непобедимым.

Даже обманывая себя самого, я — великолепный лжец.

Я сжимал шарики, пока они не защемили мне кожу.

— Теперь готов.


За завтраком все было как обычно: кучка музыкантов, которых слишком рано разбудили, собралась в столовой. Должен сказать, архитектор был молодец: всю восточную стену занимали огромные окна. Утреннее солнце заливало комнату, освещая исцарапанные столешницы и потускневшие рисунки на стенах. В любое другое время дня столовая была вполне заурядной, даже слегка обшарпанной, но по утрам, затопленная солнечным светом, она выглядела как собор.

Приглушенные разговоры тонули в стуке ложек по мискам с хлопьями и скрежете вилок, отделяющих кусочки от жесткой яичницы. Я размешивал хлопья, пока они не превратились в пасту. Во рту еще держался вкус музыки из моего сна.

— Джеймс, если ты поел, мне нужно с тобой поговорить.

Салливан. Большинство преподавателей, живущих на территории колледжа, едят позже в отдельной столовой, подальше от студентов, но Салливан часто завтракает вместе с нами. Его урок — первый, так что неудивительно, что он ест в такую беспросветную рань, да и жены у него нет. Меган, с которой мы вместе ходим на занятия по английскому, насплетничала, будто жена бросила Салливана ради директора корпорации, выпускающей какую-то фигню, — разноцветных пони или что-то вроде этого, — так что другой компании к завтраку у Салливана нет.

— У нас совещание, — ответил я.

Салливан посмотрел на моих соседей. Все те же физиономии: Меган, Эрик, Уэсли, Пол. Все, кроме той, кого я хочу видеть. Она что, уже не может сидеть со мной за одним столом?

— Эй, прихвостни, дадите нам с Джеймсом перемолвиться словечком?

— Он во что-то влип? — прервала длинный монолог о британских ругательствах Меган.

— Не сильнее, чем обычно.

Салливан не стал ждать ответа, а просто подхватил мои хлопья и направился к свободному столу.

— Кажется, меня требует начальство, — пожал я плечами. Приятели без меня скучать не будут — сегодня я тот еще собеседник. — Увидимся на занятиях.

Я подошел к Салливану и сел напротив. Есть пасту из хлопьев мне не хотелось, и я просто наблюдал, как он длинными узловатыми пальцами выковыривает из своего завтрака орехи. В нем все было длинным и каким-то помятым, как будто его высушили в машинке, и надели, не погладив. Вблизи мне стало ясно, что он еще очень молод, даже сорока еще нет.

— Со мной связался твой преподаватель по волынке, — сказал Салливан, укладывая еще один орешек в аккуратную кучку на салфетке. Кучка рассыпалась. — Или, может, правильнее сказать «твой бывший преподаватель»?

Он вопрошающе приподнял бровь, не отрывая глаз от орехов.

— Да, так правильнее, — согласился я.

— Как тебе в нашей школе? — Салливан наконец набрал хлопья в ложку и принялся за еду. Со своего места я слышал хруст: он ел хлопья без молока.

— Все лучше, чем китайские пытки.

Мои глаза сосредоточились на руке, в которой он держал ложку. На одном из узловатых пальцев красовалось широкое металлическое кольцо, испещренное какими-то знаками, тусклое и уродливое, как мой браслет.

Салливан проследил за моим взглядом, посмотрел на мое запястье, затем на свое кольцо.

— Хочешь рассмотреть? — Он положил ложку и начал стаскивать его с пальца.

В ушах у меня запела тошнотворная, неуверенная мелодия, и я увидел, как Салливан падает на пол, встает на четвереньки, и его рвет цветами и кровью.

Я на секунду зажмурился. Когда я открыл глаза, он все еще возился с кольцом.

— Не надо, — я замотал головой, — я не хочу на него смотреть. Пожалуйста, не снимайте.

Сначала сказал, потом подумал, нормально ли это прозвучало. Пожалуй, больше похоже на слова какого-то психа, но Салливан, кажется, не заметил. Правда, кольцо оставил в покое.

— Ты не дурак, — продолжил он. — Я уверен, что ты понимаешь, почему я тебя позвал. Мы — школа музыкального профиля, а ты фактически закончил ее с отличием еще до того, как поступил. Я смотрел твои данные. Ты не мог не знать, что у нас нет преподавателей твоего уровня.

Если я матери не признался, почему я здесь, то первому попавшемуся преподу я тоже не скажу.

— Может, я все-таки дурак?

Салливан покачал головой:

— Я дураков повидал, ты на них не похож.

Я чуть не расплылся в улыбке. А он ничего, молодец.

— Хорошо, предположим, что я не дурак. — Я отодвинул тарелку с хлопьями и облокотился на стол. — Предположим, я знал, что не найду здесь Оби-Вана от волынки. Также ради удобства предположим, что я вам не скажу, зачем я пошел сюда учиться, — если, конечно, мы исходим из того, что у меня была причина.

— Согласен. — Салливан посмотрел на часы и снова поднял глаза на меня. Его взгляд был внимательным, не преподавательским. — Я спросил Билла, что с тобой делать.

Я не сразу вспомнил, что Билл — преподаватель волынки.

— Он сказал, чтобы я просто оставил тебя в покое. То есть дал бы тебе возможность заниматься в то время, когда у тебя назначен урок, и успокоился. Но, по-моему, это — извращение идеи музыкальной школы. Ты согласен?

— Да, есть в этом что-то неправильное, — ответил я. — Не знаю, правда, стал бы я употреблять слово «извращение»…

— Поэтому я решил, что мы назначим тебе занятия по другому инструменту, — перебил Салливан. — Никаких деревянных духовых и язычковых, ты их слишком быстро освоишь. Возьмем гитару или фортепиано. Чтобы ты не за пять минут научился.

— Имейте в виду, — сказал я, — я немного играю на гитаре.

— Имей в виду, — передразнил меня Салливан, — я тоже. Но на фортепиано я играю лучше. А ты?

— Меня вы будете учить?

— Группы пианистов переполнены обычными студентами. Мне жаль твоего времени, поэтому я выделю окно в промежутках между проверкой ваших кошмарных сочинений, чтобы заниматься с тобой. А ты добавишь фортепиано в список своих музыкальных умений. Если ты не против.

Бескорыстная доброта в людях всегда меня настораживает. А если она направлена на меня, то я настораживаюсь вдвойне.

— У меня такое ощущение, что я — то ли подопытный в эксперименте, то ли инструмент самоистязания.

— Правильно, — ответил Салливан, поднимаясь и забирая почти пустую миску из-под еды для кроликов. — Ты часть моей программы помощи студентам, которые напоминают мне меня в бытность молодым и глупым. И за это тебе спасибо. Увидимся в пятницу в классе. Если сможешь обойтись без своего эго, оставь его в комнате: оно тебе не понадобится.

Он мило улыбнулся и склонил голову, как делают — кто? японцы? — когда прощаются.

Я вытащил из кармана ручку и написал на тыльной стороне запястья: «пт 5:00 ф-но». Чтобы не забыть. Впрочем, такое я вряд ли забуду.


Аудитории для занятий в Чанс-холле похожи на камеры: крошечные квадратные комнатушки; запахи человеческого тела здесь копились тысячу лет, не меньше. В них помещаются только пианино и два пюпитра. Я укоризненно взглянул на подставки — волынщики все запоминают и так, — поставил футляр возле сиденья, достал тренировочный чантер и сел. Сиденье издало звук, будто пукнуло, и медленно подо мной опустилось.

Занятие по фортепиано предстояло через несколько дней, но я раньше здесь не был и решил взглянуть.

На вдохновение в этой комнатке рассчитывать не приходилось. Тренировочный чантер и так звучит как издыхающий гусь, а с такой жуткой акустикой…

Я посмотрел на дверь. На ручке можно было повернуть замок и закрыться — наверное, чтобы никто не ломился в комнату во время занятий. В голове промелькнула мысль, что в одной из этих комнат удобно совершить самоубийство: все будут думать, что ты занимаешься, пока труп не начнет разлагаться.

Я заперся, сел на край табурета и нерешительно поднес чантер к губам; где-то на краю сознания я еще ощущал присутствие песни из сна и боялся, что не смогу удержать ее и она польется из-под моих пальцев. И это будет потрясающе. Полузабытая песня умоляла меня сыграть ее, услышать, как она прекрасна, но я опасался, что, уступив ее мольбам, я соглашусь на то, на что мне нельзя соглашаться.

Не знаю, как долго я колебался, неподвижно сидя спиной к двери, но внезапно я почувствовал в голове какой-то толчок, укол, увидел, как мои руки покрываются гусиной кожей, и понял, что я в комнате не один, хоть и не слышал ни шагов, ни звука открывающейся двери.

Я тихонько втянул в себя воздух, пытаясь понять, что хуже: посмотреть или не знать? Я посмотрел.

Дверь закрыта. На замок. Мое шестое чувство вопило во весь голос: «Что-то не так! Ты не один!» Я суеверно дотронулся до железного браслета на запястье и сумел сосредоточиться. Возник странный запах, похожий на запах озона. Как после удара молнии.

— Нуала? — позвал я.

Ответа не было, но я ощутил прикосновение, тяжесть рядом. Через несколько секунд тяжесть потеплела, я почувствовал лопатки у своих лопаток, спину у своей спины, чужие волосы, касающиеся моей шеи. Кожа пошла мурашками, разгладилась и снова собралась, как будто не могла привыкнуть к постороннему присутствию.

— Я надел железо, — тихо проговорил я.

Тело рядом со мной осталось неподвижным. Мне почудилось биение чужого сердца.

— Я заметила.

Я очень медленно выпустил сквозь зубы воздух из легких, обрадованный тем, что узнал голос Нуалы. Не то чтобы я был рад ее видеть, но незнакомое создание, прислоняющееся ко мне, подстраивающее под меня свое дыхание, — это хуже.

— Мне неудобно, — сказал я, не переставая думать о том, что от разговоров мышцы груди напрягаются и создают между нами трение — жутковатое и в то же время чувственное ощущение. — Я про железо. Обидно, что я напрасно мучался — я надел его из-за тебя.

— Подлизываешься? — поддразнила Нуала. — Здесь есть и более опасные создания.

— Это не может не радовать… Кстати, скажи мне, пока мы еще не ругаемся: насколько опасна ты?

Она издала какой-то звук, будто хотела ответить, но передумала. Повисла жирная уродливая тишина. Наконец Нуала сказала:

— Я пришла послушать.

— Нужно было постучать. Я же не просто так запер дверь.

— Я думала, что ты меня не заметишь. Ты что, провидец? Экстрасенс?

— Вроде того.

Нуала отодвинулась и развернулась к инструменту. Я затосковал, не ощущая ее рядом, мое сердце наполнила неопределенная грусть.

— Сыграй что-нибудь.

— Черт тебя побери, существо! — Я сдвинулся к фортепиано, желая посмотреть на нее, и потряс головой, чтобы освободиться от страдания. — Ты настойчивая.

Она наклонилась вперед, над самыми клавишами, чтобы увидеть выражение моего лица. Волосы лезли ей в глаза, и она заправила короткие светлые пряди за ухо.

— Судя по твоим чувствам, ты хочешь большего. Тебе нужно было сказать «да».

Она наверняка думала, что говорит убедительно, но на меня ее слова произвели прямо противоположный эффект.

— Если я чего-то достигну в этой жизни, то сам, без жульничества.

Нуала скорчила ужасную гримасу:

— Неблагодарный! Ты даже не попробовал сыграть ту песню, с которой я тебе помогла. Это не жульничество. Ты бы и сам ее написал, если бы прожил еще пару тысяч лет.

— Я не соглашаюсь.

— Я помогала тебе без задней мысли. Я хотела, чтобы ты понял, чего мы можем достичь вместе. Но ты ведь не можешь просто взять и воспользоваться случаем. Нет! Нужно сомневаться! Нужно мучиться!.. Иногда я вас, глупых людишек, просто ненавижу.

От ее злости у меня разболелась голова.

— Нуала, помолчи, у меня из-за тебя голова болит.

— Не затыкай мне рот! — огрызнулась она и затихла.

— Не обижайся, — сказал я. — Я не вполне тебе доверяю.

Я опустил чантер — он казался мне оружием, которое Нуала может обратить против меня, — и положил пальцы на прохладные клавиши. Чантер был мне знаком и полон возможностей, а гладкие клавиши выглядели невинными и бессмысленными. Я взглянул на Нуалу, и она безмолвно встретила мой взгляд. Ее глаза, если всмотреться, были ошеломительно нечеловеческими, но она была права. В ее глазах я видел себя. Себя, желающего стать кем-то большим, себя, сознающего, что я еще даже не прикоснулся к истинному великолепию.

Нуала осторожно сползла с сиденья, чтобы оно не скрипнуло, и влезла между мной и фортепиано так, что мои руки охватили ее, как клетка. Она прижалась ко мне, вынуждая подвинуться дальше, чтобы ей было где сесть, и нашла руками мои руки, неумело лежащие на клавишах.

— Я не могу играть.

В том, как мы сидели, была удивительная интимность: ее тело идеально повторяло контуры моего, ее длинные пальцы лежали в точности поверх моих. Я бы легкое отдал, чтобы на ее месте была Ди.

— Как это?

Нуала чуть повернула голову — ровно настолько, чтобы я снова уловил дуновение ее дыхания: лето и надежда.

— Я не могу играть. Могу только помочь другим. Даже если я придумаю лучшую песню в мире, я все равно не смогу ее сыграть.

— Физически не сможешь?

Она отвернулась:

— Просто не смогу. Музыка не для меня.

У меня в горле застрял комок.

— Покажи.

Она убрала одну руку с моей и нажала клавишу. Я смотрел, как клавиша подается под ее пальцем один раз, второй, пятый, десятый… ничего не происходило. Слышался только тихий, приглушенный стук нажимаемой клавиши. Она взяла мою руку и подтащила ее туда, где только что был ее палец. Нажала клавишу моей рукой. Фортепиано печально запело и утихло, как только Нуала подняла мой палец.

Она больше ничего не сказала. А зачем? Воспоминание об этой единственной ноте еще звенело у меня в голове.

Нуала прошептала:

— Подари мне одну песню. Я ничего не попрошу взамен.

Мне следовало отказаться. Если бы я знал, как больно будет потом, я бы отказался.

Наверное.

Вместо этого я сказал:

— Пообещай. Дай мне слово.

— Даю слово. Я ничего у тебя не возьму.

Я кивнул. Мне подумалось, что она меня не видит, однако она все равно поняла, потому что положила свои пальцы на мои и откинула голову, обдавая меня запахом клевера. Чего она ждет? Что я сыграю? Я не умею играть на этом дурацком фортепиано!

Нуала указала на клавишу:

— Начинай отсюда.

Неловкий из-за того, что между моим телом и инструментом было ее тело, а между мной и моим мозгом было… что-то, принадлежащее ей, я нажал клавишу — и узнал первую ноту песни, которая занимала мои мысли с момента пробуждения. Я неуклюже перешел к следующей ноте, запинаясь и несколько раз промахнувшись, — фортепиано воспринималось инородным, как будто я пытался говорить на чужом языке. Потом, чуть быстрее, — к следующей. Еще одну я угадал со второй попытки. Следующую — сразу. И вот я уже играю мелодию, а левая рука начинает неуверенно подбирать басовую линию, поющую у меня в голове.

Музыка… Она звучала так, будто я не украл ее у Нуалы, а сочинил сам. Вот фрагмент мелодии, которую я периодически наигрывал на протяжении многих лет, вот восходящая линия басов, которая понравилась мне в альбоме «Аудиослейв», вот мой гитарный рифф. Музыка была моя, но сильнее, концентрированнее, изысканнее.

Я прекратил играть и уставился на инструмент. Я так хотел согласиться, что не мог выговорить ни слова. Я хотел принять ее сделку, и меня ранила необходимость отказа. Я зажмурился.

— Не молчи, — промолвила Нуала.

Я открыл глаза:

— Черт. Я сказал Салливану, что не умею играть на фортепиано.


Мне и нравилось, и не нравилось жить в общежитии. С одной стороны, независимость: можно бросать все на пол и три дня подряд есть на завтрак шоколадное печенье (плохая идея, потому что потом приходится несколько уроков ходить с черными крошками в зубах). Плюс товарищество: если засунуть семьдесят пять парней в одно здание, то куда ни плюнь, обязательно попадешь в музыканта мужского пола.

С другой стороны, ожесточение, клаустрофобия и усталость. Никакой возможности остаться наедине с собой, быть тем, кем можно быть только вдали от чужих глаз, вырваться из рамок навязанной другими роли.

Хуже всего было дождливыми вечерами — как сегодня. Занятия закончились, на улицу не выйдешь. Общежитие разрывается от множества звуков, наша комната битком набита.

— Я скучаю по дому, — заявил Эрик.

— Тебе до дома пять миль, ты не имеешь права скучать, — ответил я.

Я работал в многозадачном режиме: разговаривал с Полом и Эриком, читал «Гамлета» и решал домашнее задание по геометрии. Эрик работал в нуль-задачном режиме, то есть валялся ничком на полу и отвлекал нас от уроков.

— У меня там лежат макароны — их нужно только разогреть, — сообщил Эрик, — но если я за ними поеду, надо будет заправляться.

— Можешь и поголодать. — Я перевернул страницу «Гамлета». — Разогретые макароны слишком хороши для лодырей вроде тебя.

Я скучаю по макаронам, которые готовит моя мама. В них всегда килограмма четыре сыра и бекона столько, словно она всю свинью туда положила. Скорее всего, это часть злобного плана по уничтожению моих сосудов в раннем возрасте, но я все равно скучаю.

— Ты это в пьесе вычитал? — спросил со своей кровати Пол. Он тоже сражался с «Гамлетом». — Очень по-шекспировски звучит: «Все что, милорд, неладно с вами — все такое — и вы — всего лишь лодырь».

— Гамлет крут, — сообщил Эрик.

— Сам ты крут, — ответил я.

По коридору мимо нашей двери пробежала шумная компания в плавках. Даже думать не хочу, что там затевали.

— Ну почему они не могут разговаривать по-человечески? — спросил Пол и зачитал вслух несколько строк. — Я понимаю только фразу про «жуткое виденье, представшее нам дважды»[3] - прямо как про жену моего брата написано.

— Это еще ничего, — сказал я, — по крайней мере понятно, что на человеческий это переводится примерно так: Горацио считает, что мы чего-то не того покурили, однако передумает, когда увидит призрак и сам наложит в штаны. Не то что дальше: «Вступил в союз с мечтой самолюбивой»[4] — и тому подобное. Нельзя столько разговаривать. Неудивительно, что Офелия наложила на себя руки, прослушав пять актов этого бреда; я сам был бы готов на что угодно, лишь бы голоса заткнулись.

Вообще-то я и так уже был готов на все ради тишины. По коридору кружила компания в плавках, этажом выше кто-то топал ногами по полу в такт неслышной нам музыке, а рядом какой-то идиот играл, вернее, пронзительно мяукал на скрипке — у меня даже голова разболелась.

Пол застонал.

— Ненавижу эту книгу. Пьесу. Как там ее… Ну почему Салливан не задал нам «Гроздья гнева» или что-нибудь еще, написанное человеческим языком?

Я покачал головой и уронил толстый том на пол. С этажа ниже послышался крик и стук чего-то тяжелого, запущенного в потолок.

— «Гамлет» хотя бы короткий. Я выйду ненадолго. Сейчас вернусь.

Я оставил Пола хмуриться в раскрытую книгу, а Эрика — в пол и спустился по лестнице. В вестибюле какой-то придурок молотил по клавишам старого фортепиано. Даже я играю лучше. Я направился к черному ходу, чтобы спастись от шума. С тыльной стороны общежития был пристроен навес, опирающийся на массивные светлые колонны.

Лил дождь, холод был адский. Я вытянул рукава, пальцами собрав края в комок, чтобы не задувало, и долго смотрел на холмы. Дождь вымыл все цвета, заполнил низины туманом и опустил небо на землю. Простиравшийся передо мной пейзаж был древним, неизменным и болезненно прекрасным, и в ответ на эту боль мне хотелось взять в руки волынку.

Любопытно, не наблюдает ли за мной Нуала, невидимая и опасная. Я искал в интернет-библиотеке информацию о более сильной защите от фей, чем железо, и записал несколько слов на руке у основания мизинца: терн, ясень, дуб, красный. Нужно выяснить, как выглядит этот дурацкий ясень, чтобы превратить слова в защиту.

Я пошел к краю навеса, куда меньше задувало… Черт. Два раза черт. Вот и побыл в одиночестве.

У стены общежития, обхватив себя руками, сидела маленькая темная фигурка. Я бы вернулся внутрь, но что-то в силуэте выдавало существо женского пола, а руки так закрывали спрятанное под капюшоном лицо, что было понятно: она плачет. Неожиданное зрелище в мужском общежитии.

Она не подняла головы на звук моих шагов, однако, подойдя поближе, я узнал обувь: поношенные черные ботинки «Док Мартенс». Я присел рядом и одним пальцем приподнял край капюшона. Ди взглянула на меня и опустила руку. Слез на лице не было, но красные глаза подтвердили, что она плакала.

— Привет, ненормальная, — тихо сказал я. — Что ты делаешь здесь, в жутких дебрях мужской общаги?

Ди снова пошевелилась, как будто собираясь смахнуть невидимую мне слезу. Она потерла веко и протянула мне палец:

— Хочешь ресничку?

Я взглянул на крошечную одинокую ресницу на кончике ее пальца.

— Я читал, что ресниц — конечное число, так что, если ты их все повыдергиваешь, у тебя больше не останется.

Она нахмурилась:

— По-моему, ты выдумываешь.

Я прислонился спиной к стене рядом с ней и обхватил ноги руками. Сидеть на кирпичах было холодно.

— Если бы я выдумывал, то изобрел бы что-нибудь поинтереснее. Там прямо так и было написано: «Девочки-подростки под влиянием стресса выдергивают ресницы и остаются лысыми уродинами». Я бы такое не придумал.

— Если хочешь, я вставлю ее обратно, — предложила Ди.

Она ткнула пальцем в глаз, и я вспомнил, что он красный от слез. Не выношу, когда Ди плачет.

— Мой преподаватель по арфе — тролль. А как твой волынщик?

— Я его убил и съел. В наказание меня учат играть на фортепиано.

Ди мило нахмурилась:

— Не могу представить тебя за роялем.

Я вспомнил, как несколько часов назад пальцы Нуалы лежали поверх моих на прохладных клавишах.

— А я не могу представить тролля, играющего на арфе. Я думал, что все арфисты — эфемерные создания.

— Ого, какое слово.

— Самому нравится. Я даже знаю, как оно пишется.

Ди покачала головой:

— Все равно она тролль. Постоянно долбит меня, чтобы я держала локти, а мне неудобно, и еще она твердит, что я все делаю не так и что меня учили какие-то дураки от народной музыки. А если я не хочу играть классику? Я хочу играть ирландскую музыку. И чтобы хорошо играть, оттопыривать локти не обязательно.

Она скривила губы — вот-вот расплачется. Не может быть, чтобы какая-то идиотка преподавательница довела ее до слез — Ди намного сильнее, чем кажется. Дело в чем-то другом.

— В общежитиях так ужасно во время дождя. Не спрячешься.

Я не мог спросить, что на самом деле случилось. Странно — если подумать, я никогда не мог у нее это спросить. Поэтому я просто вздохнул и протянул руку, приглашая. Она, не колеблясь, придвинулась ближе, прижалась щекой к моей груди и тоже вздохнула, глубже и тяжелее, чем я. Я обнял ее и откинул голову к стене. Ди в моих руках была материальной, теплой, но ненастоящей. Я тысячу лет ее не обнимал.

Что решат остальные, если выйдут под навес и увидят нас? Что мы встречаемся? Что Ди меня любит и улизнула из своей общаги, чтобы со мной встретиться? Или они поймут правду: что наша встреча не имеет значения? Когда-то я полагал, что между нами что-то есть, но это было до прошлого лета, до Люка. Я дурак.

Мне до смерти хотелось, чтобы все это — объятия, ее слезы на моей футболке — означало для нее то же самое, что и для меня. Если бы мы и правда встречались, я бы спросил ее, почему она плачет. Почему она пришла сидеть у колонн моего общежития, а не своего? Видела ли она Нуалу? Не из-за нее ли Нуала вообще здесь оказалась?

Но я не мог ничего спросить.

— Говори, — приглушенно сказала Ди.

Я не сразу понял, что она хочет. Я открыл глаза и уставился на серые пласты облаков, катившихся к земле.

— Что?

— Джеймс, скажи что-нибудь. Я хочу слышать твой голос. Пошути. Просто говори.

Шутить не хотелось.

— Я всегда шучу.

— Значит, будь как всегда.

Я спросил:

— Почему ты плакала?

Но она не ответила, потому что я не спросил это вслух.

Я слишком радовался ее присутствию, чтобы испытывать свою удачу, задавая вопросы, которые могут ее отпугнуть. Поэтому я трепался о занятиях, о недостатках использования Пола и чипсов в качестве будильника, я был остроумен и несерьезен… но даже когда она смеялась, я умирал от тоски.

Загрузка...