Петербург. Зимний дворец.
28 января 1725 года, 7 часов, 10 минут.
У нас всё было готово.
Я лежал неподвижно, сложив руки на впалой груди, смежив тяжелые веки. Кажется, я почти идеально исполнял роль покойника. Ну, или человека, которому до встречи с Петром в райских кущах (или где там его ждут?) оставались считанные минуты.
Сумбурная, скомканная репетиция нашего инфернального спектакля уже состоялась. Теперь оставалось только уповать на то, что никто из моей импровизированной актерской труппы не поплывет от животного страха и не выдаст себя паршивой игрой. И еще — молиться всем богам, чтобы Евдокия не перепутала момент и не дернула черную, практически невидимую суровую нитку слишком рано. А еще и слишком слабо, или сильно.
Евдокия. Так звали ту самую портомою, забитую дворцовую служанку, которая, явно почуяв, что это, возможно, ее единственный и главный шанс в жизни, вдруг преобразилась. Из бессловесного предмета интерьера, вечно трущего полы, она в одночасье превратилась в собранного, юркого бесенка, проявив поразительную сноровку и природную крестьянскую смекалку.
Еще одна деятельная портомоя. Что Катька, что эта. Может мне учредить реформу по созданию министерств и набрать министров из поломоек?
Я ненавидел ждать. Это сводило с ума больше, чем ноющая боль в пояснице и в паху. Чтобы отвлечься от липкого страха разоблачения, я занял свой мозг совершенно дурацкими, неважными мыслями.
Вот, к примеру, почему эту девку зовут Евдокия? Случайность? Или Пётр специально держал подле себя прислугу с именем своей первой — и, пожалуй, единственной венчанной по всем законам — жены, Евдокии Лопухиной, которую сам же упек в монастырь? Какая-то извращенная форма мазохизма или память о юности?
И что делать дальше? Когда все произойдет и я явлю русскому обществу себя? Мысли об этом есть уже. Конечно, стоит заниматься тем, что умею, что знаю. Империи нужен аудит! Но для начала выжить бы. Точно есть немало людей, которые не хотели бы видеть меня живым и сравнительно здоровым.
Снизу, со двора, еще не доносился топот сотен сапог по ступеням малого Зимнего дворца, но я, словно зверь, кожей почувствовал, как огромная, пьяная стихия сдвинулась с места. Сквозь толстые стены и завывания ветра я отчетливо разобрал истошный, торжествующий рык Алексашки Меншикова:
— К государю! Поскорбеть у одра!
Поскорбеть… Вот же сучок! Лживая тварь! Я мысленно скривился. Да там, за окном, в стылом петербургском воздухе творился такой праздник, словно Светлые силы только что окончательно низвергли Сатану в бездну, и теперь делили его котлы! Какой цинизм!
И я буду стесняться после такого кощунства на колья сажать? Понимаю Петра. Тут кроме как деспотом, нельзя. К моему великому сожалению. И демократию разводить не придется. Не созрело общество хоть к какому ограничению власти монарха, хотя зная историю, все монархии Европы там будут. Но не сейчас.
— Всем приготовиться! — бросил я негромко.
С удивлением отметил, что голос звучит уже не так сипло, как полчаса назад. Грудь расправилась, болезненных спазмов стало меньше. Словно болезнь отступила чудесным образом.
Впрочем, не стоит искать мистики там, где работает физиология: скопившийся гной и застоявшаяся моча наконец-то вышли из этого измученного тела, сняв острую интоксикацию. Конечно, уремия никуда не делась. Мне еще предстояло собрать всех этих высоколобых местных коновалов, потрясти их за парики и решить, что делать с организмом дальше. Оставаться гниющим инвалидом в мои планы не входило.
Мелькнула мысль, что неплохо бы и наследника заделать.
В комнате мгновенно повисла напряженная тишина.
Евдокия юркой тенью шмыгнула под мою высоченную кровать, намотав конец черной нити на палец.
— Не подведи! — сказал я ей вслед.
Удивительное, пугающее спокойствие она проявила.
Лейб-медик Блюментрост замер у столика с микстурами, побелев как мел. Поначалу я думал вышвырнуть его за дверь от греха подальше, но вовремя сообразил: этот вороватый, трусливый немец под моим личным присмотром не осмелится сделать глупость. А вот если отпустить его в коридор, он с перепугу может начать свою игру, шепнув Меншикову, что труп-то — теплый.
Вроде бы предан медик Петру, вроде бы лечил. Но вот это «вроде бы» и смущает.
Ожидание било по нервам. Это как на стрельбище: ты знаешь, что сейчас бахнет. Проходит секунда, вторая, третья, десятая… Ты зажмуриваешься, сжимаешь зубы, понимаешь, что вот-вот рванет, и всё равно, когда гремит выстрел, вздрагиваешь всем телом от неожиданности.
Примерно так случилось и сейчас.
Тяжелые створки массивных дубовых дверей не просто открылись — они грохнули о стены с такой силой, словно их вырвало с петель ураганом. А ведь дверь массивная, дубовая. В спальню ворвался спертый дух немытых тел, морозного сукна и перегара.
— Господи Вседержителю, Врачу душ и телес! — мгновенно, громоподобным басом ударил в своды Феофан Прокопович. Архиепископ вскинул руки с зажженным кадилом. — Смиренно молим Тя, призри милостивным оком на раба Твоего Петра! Утоли болезнь, исцели страсти, воздвигни от одра немощи и от ложа болезни цела и всесовершенна!
— Что он говорит? — зашепталась толпа стервятников, продолжавших вваливаться в небольшое помещение.
Я грузно, протяжно выдохнул, но снаружи этого никто не заметил. Я заранее сложил и подбил толстое пуховое одеяло на груди таким хитрым валиком, что оно не поднималось и не опускалось в такт моему дыханию.
Открывать глаза, даже щелочкой сквозь ресницы, было нельзя — малейший отблеск свечи на зрачке выдал бы меня с головой. Но моя фантазия (и обостренный слух) рисовали картину ярче любой гравюры.
Я почти физически видел, как Меншиков, ввалившись в опочивальню первым, широко распластал руки в стороны, уперевшись ладонями в косяки. Он, словно массивная дамба, сдерживал тот бурный, хрипящий человеческий поток, который рвался в небольшую комнату. Если бы не эта живая плотина, обезумевшая гвардейская и боярская толпа просто рухнула бы прямо на меня, смяла бы постель и сорвала бы балдахин вместе с париками.
— Будет вам! И без того тесно! — кричал Светлейший.
Светлейший, который очень быстро переметнулся на сторону Темнейших. Или всегда там был и оставался уникумом, который смог одурить государя?
— … Ибо Ты еси Жизнь и Воскресение, и Тебе славу возсылаем… — продолжал реветь Феофан, лязгая цепями кадила.
— Тише, поп! Не поможешь уже! — в каком-то угаре кричал мой бывший, как я… Петр… считал, что единственный друг. — Матушку вносите!
— Бум! — услышал я в какофонии звуков глухой удар.
— Да что ж вы, черти-то делаете? Матушке голову о дверь отобьете так! — вскрикнул вновь главный лицедей театра абсурда.
Нет, главный — я. Только пока не пришло время. А что до того, что Катька ударилась головой о дверной косяк? Так не страшно. Там же только кость без наполнения.
— Изличися верую в Господа нашего… — продолжал феопан.
— Феофан… Ты чего еще читаешь-то⁈ — сквозь гул толпы пробился сдавленный, почти панический шепот Меншикова. — Какое изличися? Богом возомнил себя.
Я слышал по тону, что Алексашка был в растерянности. Голос его стал звучать затравленно. Я мысленно усмехнулся: бьюсь об заклад, он сейчас лихорадочно озирается по сторонам. Ему же до смерти нельзя показывать перед этой сворой свое истинное лицо — лицо стервятника, который искренне, до дрожи в коленях радуется, что старого льва больше нет. Но ведь в угаре показал уже свою сущность.
И тут, перекрывая гул голосов и бас архиепископа, ударил бабий вой.
— Да на кого ж ты нас покину-у-ул, сокол мой ясный! — заголосила, фальшиво причитая, Екатерина.
Самое поразительное, что ее голос прозвучал откуда-то сверху. Словно императрицу подвесили под потолок, как театральную куклу. А через пару мгновений звук глухо ухнул вниз.
«Господи, неужто эти пьяные скоты вносили ее на руках прямо в опочивальню к мертвому мужу? Потому и ударилась? Не рассчитали высоту двери?» — с брезгливым изумлением подумал я. — «Как есть, черти. Ну ничего. Сейчас мы вам покажем дорогу в ад. Я вам покажу».
Феофан Прокопович набирал силу, словно орган в пустом соборе.
Голос архиепископа гремел под сводами спальни, отражаясь от расписного потолка. Сквозь зажмуренные веки я не видел лиц, но слух улавливал нарастающий ропот. За спиной Меншикова, в спрессованной гвардейской толпе, поползли тревожные, сдавленные шепотки. Кто-то из вельмож, знающих толк в литургиях, наконец сообразил: поп читает-то не заупокойную! Это был канон, скорее все же приближенный к нему, об исцелении болящего, и с каждой строкой он звучал всё больше как дерзкий, еретический вызов самой смерти.
Я ждал. Господи, как же я ждал. Сейчас на волоске висела не просто моя жизнь в этом чужом теле — на волоске висела судьба империи. Всё зависело от того, не дрогнет ли рука Евдокии.
— … И ДА ВОССТАНЕТ ОН! — взревел Прокопович на самой высокой, надрывной ноте, от которой заложило уши.
И в этот миг я почти физически почувствовал, как под тяжелым дубовым ложем напряглась, словно пружина, Евдокия. Едва слышно скрипнуло дерево. Тонкая, невидимая суровая нитка натянулась, сдвигая тяжелое венецианское зеркало на тумбе ровно на полдюйма. Так, чтобы получилось захватить блеск от правильно поставленных свечей.
— Ах-х… — прокатился по рядам вошедших единый, сдавленный стон первобытного ужаса.
Сработало! У меня было время, пока я валялся здесь в ожидании конца, и я, превозмогая боль, тщательно высчитал этот чертов угол преломления. Зеркало, сдвинувшись, мгновенно поймало свет всех семи восковых свечей тяжелого напольного канделябра и ударило плотным, сфокусированным золотистым лучом прямиком в красный угол — туда, где темнели старинные иконы в серебряных окладах.
И тут же — о, хвала элементарной химии и моему воспаленному мозгу! — сработала вторая часть плана. Огонь свечей наконец добрался до крошечных бумажных патронов, которые я велел прикрутить к фитилям с невидимой от дверей стороны. Внутри была обычная солдатская селитра пополам с толченой магнезией.
— Вшшш!
Пламя всех семи свечей в канделябре одновременно взметнулось вверх и окрасилось в мертвенный, фосфоресцирующе-зеленый цвет. Я позволил себе чуть приоткрыть глаза, видел это, пусть и смутно.
Комната погрузилась в инфернальный изумрудный полумрак, в котором ярко, неестественно сияли только лики святых в красном углу, подсвеченные направленным лучом зеркала. Атмосфера стала не просто таинственной — она стала осязаемо пугающей, сочащейся потусторонним ужасом, о котором в трактирах и дворцах будут шептаться десятилетиями.
— ВСТАНЬ! ВСТАНЬ, ЕСЛИ ГОСПОДУ УГОДНО! — орал Прокопович, раскачивая дымящееся кадило.
Еще и дымовуха прибавляла антуража. А еще запах «церковный» от кадила был такой едкий, что перекрывал тот, что был от сожженной смеси на основе пороха.
Архиепископ вошел в раж. Он играл свою лучшую роль так истово, что даже у меня, автора всего этого дешевого балагана, ледяные мурашки поползли по хребту. Что уж говорить о суеверных, забитых страхом божьим людях XVII века, на чьих глазах сейчас разворачивалась натуральная библейская мистерия! Они видели безумные, горящие глаза священника, зеленое адское пламя и святой свет из ниоткуда.
И тут я сделал то, чего они ждали и боялись больше всего на свете.
Я резко вздрогнул всем своим огромным телом и широко, до рези, распахнул глаза. Сделал это резко, словно бы пробуждаясь от кошмара.
Следом за этим раздался глухой удар — кто-то из вельмож заднего ряда, словно куль с мукой, просто рухнул на паркет в глубоком обмороке.
Я медленно, со скрипом в позвонках, приподнял голову от подушки и уставился немигающим, тяжелым взглядом прямо на сияющую икону Спасителя. Никому в этой толпе невежественных вояк и придворных интриганов не пришло бы в голову, что это не чудо Господне, а школьный курс оптики за восьмой класс.
— Хвала Всевышнему… — прохрипел я. Мой голос звучал как скрип немазаного тележного колеса — глухо, страшно, из самой глубины пересохшей гортани. — И сказано мне было… что дела мои благие… на ниве процветания России, хранимой Богородицей… еще не закончены. И видел я Богородицу — защитницу Руси Православной.
Иначе было нельзя. Заговори я нормальным тоном — и магия момента рассыплется. А так — я словно всё еще стоял обеими ногами за той чертой, откуда не возвращаются, лишь на мгновение заглянув обратно в мир живых.
Я оперся локтями о матрас, пытаясь сесть. Двое гвардейцев-преображенцев, стоявшие в почетном (и уже, казалось, посмертном) карауле у самого изголовья, инстинктивно подались вперед и подхватили меня под тяжелые, влажные от пота подмышки.
— Держите, братцы, не выдайте. Ни меня, ни себя, — едва слышно, сквозь стиснутые зубы, процедил я им в самые уши, чтобы никто не увидел, как шевелятся мои губы.
Я физически чувствовал, как колотит этих двух здоровенных детин. Их колени дрожали мелкой дрожью, а руки скользили по моей рубахе. Еще секунда, и они сами грохнутся в обморок прямо на меня, сломав мне пару ребер. Немного личной царской мотивации им сейчас было жизненно необходимо. Гвардейцы сглотнули и вцепились в меня намертво.
— Пьетр! Пьятруша! Живая! Душ моя, любовь моя! Как же я молиться за ды!
Задом? Вот этим местом, прости Господи, она молиться и могла.
Этот вопль, полный невыносимо фальшивой патоки и бабьей истерики, ударил по барабанным перепонкам. Екатерина. Визгливый голос бывшей портомои сейчас показался мне самым отвратительным звуком на земле.
«Вот же хитрая лиса, — мелькнула холодная мысль. — Как мгновенно переобулась в воздухе! Быстрее остальных распознала, откуда дует ветер. Уверен, на первых же допросах она будет топить Меншикова, как слепого котенка, заливаясь слезами и прикрываясь нашими общими дочерьми, выставляя себя наивной жертвой заговора».
Опираясь на плечи замерших солдат, я тяжело опустился на край измятой постели, свесив босые, отекшие ноги на ледяной паркет.
Ни у кого в этой душной, пропахшей болезнью и страхом спальне не должно было остаться ни единого сомнения: перед ними больной, умирающий, но чудом вырвавшийся из лап смерти Император. Мне, откровенно говоря, даже не приходилось ничего отыгрывать. Боль была реальной, прошивающей поясницу раскаленной спицей.
Скользнув взглядом по мутному венецианскому зеркалу в углу, я сам внутренне содрогнулся. Оттуда на меня смотрел ходячий мертвец: землисто-серое лицо, обтянутые тонким, почти прозрачным пергаментом скулы, провалившиеся глаза на дне темных, болезненных впадин, запекшиеся губы. Настоящий лик восставшего из склепа. Именно таким, жутким и непредсказуемым, меня сейчас видели Меншиков, Екатерина и вся эта затаившая дыхание свора.
Толстого, этого старого лиса, я среди них не видел. Зато где-то в задних рядах, используя чужую, но всплывающую в голове память Петра, смог выхватить мрачную, непроницаемую физиономию генерала Ушакова.
«Сюда бы Ягужинского, генерал-прокурора, — мелькнула мысль. — Чтобы прямо здесь, не сходя с ковра, взял этих тварей за жабры. Или это епархия Тайной канцелярии? Господи, сколько же мне еще предстоит узнать и вспомнить, чтобы просто пережить этот день…»
Я медленно, словно хищник, выбирающий жертву, обвел их тяжелым, давящим взглядом. В спальне стояла такая звенящая, могильная тишина, что было слышно, как трещат свечи и хрипло, со свистом вырывается воздух из моих собственных легких.
И вдруг…
Сквозь зеленоватые, тающие сполохи догорающей пороховой магнезии мой глаз выхватил едва заметное движение. Там, где все окаменели от животного ужаса, кто-то продолжал действовать.
В третьем ряду, прямо из-за широкого плеча оцепеневшего Светлейшего князя, вынырнуло лицо. И явно же по его наущению.
Оно разительно отличалось от остальных. На нем не было ни благоговейного трепета, ни растерянности. Только бледная, покрытая испариной маска фанатичной, отчаянной решимости. Челюсти сжаты так, что побелели желваки, а суженные зрачки потемнели от жгучей ненависти.
Это были глаза загнанной в угол бешеной собаки, которой уже нечего терять. Я не знал его имени, но чутье подсказало: это один из тех гвардейских «птенцов» Алексашки, чья жизнь и богатство всецело зависели от Меншикова. И сейчас этот человек понял, что его хозяину, а значит и ему самому, пришел конец. Если только не закончить начатое.
Время вдруг стало вязким, как патока.
Я видел, как рука офицера нервно, судорожно нырнула за отворот богато расшитого зеленого камзола. Как напряглись сухожилия на его запястье. Как ткань натянулась, высвобождая спрятанную смерть.
В неверном свете свечей зловеще блеснул короткий, хищный кусок вороненой стали.
Двуствольный кавалерийский пистолет. Массивная рукоять, инкрустированная костью. И самое страшное — сложный, громоздкий механизм колесцового замка, который, в отличие от кремневого, никогда не давал осечек.
Большой палец убийцы уже лежал на взведенном курке. Черный, зияющий провал дула медленно, но неотвратимо поднимался из-за спины Меншикова, выискивая в полумраке мою грудь.