Глава 15

Петербург. Зимний дворец.

30 января 1725 года

Сегодня день прям очень насыщенный. За полночь, я в трудах. Выданные мной распоряжения позавчера, вот, только сегодня исполняются. Казалось, что уже можно ложиться спать, даже нужно, а я работаю. Однако то, что сейчас происходило назвать работой может только такой черствый человек, как я. Хотя и черствость что-то отступает, выпячивая наружу неведомое… человеческое.

Я стоял, опершись обеими руками о массивный дубовый стол, и молча смотрел на этого маленького волчонка. Мальчишка лет десяти, не больше, исподлобья зыркал на меня. В его светлых глазах плескалась такая концентрированная, недетская ненависть, что, казалось, дай ему сейчас в руки кинжал — он не раздумывая кинется на меня и всадит клинок прямо в горло.

Тут же была и моя внучка.

Наталья в свои десять лет выглядела пугающе взрослой. Ублюдочная мода восемнадцатого века, заковывавшая детей в жесткие корсеты и тяжелые парчовые платья, делала ее похожей на фарфоровую куклу, маленькую копию взрослой фрейлины. Но куклой она не была.

У нее было узкое, породистое лицо с тонкими, аристократичными чертами, доставшимися от матери-немки из древнего рода Вельфов. Бледная, почти прозрачная кожа, на которой резко выделялись темные дуги бровей. Но главное — это были ее глаза. Не по-детски серьезные, глубокие, с затаенной печалью и настороженностью загнанного зверька. В этих глазах читался ум, совершенно не свойственный ее возрасту.

Она стояла идеально прямо, сложив тонкие ручки на животе, и смотрела на меня в упор. Без слез, без страха, но с инстинктивной готовностью в любую секунду заслонить собой брата. В ней чувствовалась стальная, скрученная пружина. Маленькая женщина, вынужденная стать матерью своему брату в этом змеином гнезде, где каждый первый вельможа спал и видел, как бы использовать сирот в своей игре.

Если в Наталье преобладала холодная немецкая стать, то мальчишка был пугающе красив какой-то ангельской, почти девичьей красотой. Светло-русые, вьющиеся крупными кольцами волосы (обошлось без пудреного парика), нежный румянец на щеках, изящный, тонко вылепленный нос и огромные, ясные глаза. Он был одет в богатый камзольчик из синего бархата с кружевным жабо, которое уже успел где-то слегка помять — выдавая непоседливую мальчишескую натуру.

Но сквозь эту хрупкую, картинную внешность херувима уже сейчас, как острые камни сквозь весенний снег, проступала дикая романовская порода. Упрямый, тяжеловатный подбородок — точно такой же, как тот, что я сейчас видел в зеркале. Капризно изогнутая линия губ. В его взгляде, метнувшемся на меня, страх перед грозным дедом-тираном мешался со скрытым, пока еще неосознанным высокомерием принца крови. Волчонок. Красивый, избалованный, недолюбленный и смертельно опасный в будущем волчонок.

Они стояли передо мной — темноволосая, строгая девочка-старушка и золотоволосый, нервный мальчишка. Последняя законная кровь империи.

Взяв трость, я медленно, стараясь не делать резких движений, обошел стол и приблизился к нему. Глухой стук дерева о паркет гулял по притихшему кабинету. Я склонился, протянул руку и пальцами осторожно приподнял упрямый подбородок мальчишки, заставляя смотреть мне прямо в глаза. Затем перевел взгляд на стоящую рядом с ним родную сестру. Наталья Алексеевна вытянулась по струнке. В свои юные годы она выглядела слишком серьезной и по-женски измученной.

Как может быть усталой женщина, всю себя посвящающая воспитанию ребенка. Уволить к чертовой матери всех нянек и мамок, которые занимаются воспитанием этих детей. Они же предоставлены сами себе и живут в своем мире на двоих.

Я не знаю, что в этот момент на меня накатило. Трудно понять, откуда вдруг взялись эти пронзительные, сбивающие дыхание эмоции. То ли остаточная память тела самого Петра Великого прорвалась сквозь мою броню, то ли просто человеческая жалость ударила в голову…

Но я бросил трость. Она с грохотом покатилась по полу. Я просто сгреб в охапку этих двух замерших от ужаса сирот и крепко прижал их к своей груди. В носу предательски защипало, я ощутил, как на глаза наворачиваются горячие слезы.

Так мы и стояли. Я обнимал их, чувствуя, как загнанно бьются два маленьких сердца под дорогим бархатом. Наталья, моя внучка, боязливо, очень медленно, словно ожидая удара, всё же подняла худенькую ручку и неуверенно положила ее мне на плечо. А вот Петруша не сдался. Он стоял как деревянный солдатик, с опущенными вдоль туловища руками, до побеления костяшек сжимая свои маленькие кулачки.

Внезапно в абсолютной, звенящей тишине кабинета послышалось отчетливое шмыганье носом. Это не выдержал один из рослых, закаленных в боях гвардейцев Преображенского полка, стоявших у дверей — тех самых, что и привели ко мне Петра Алексеевича. Здоровенный детина, наверняка рубивший шведов и гонявший в хвост и в гриву персов, сейчас стоял навытяжку, смотрел в потолок и пытался незаметно смахнуть покатившуюся по усатой щеке слезу.

— Нынче… нынче всё будет иначе, — хрипло, сглотнув ком в горле, произнес я, отстраняясь. Я взял их за руки и усадил за малый стол у окна.

Там уже возвышались горки сладостей. В этом времени «конфектами» называли вообще всё: от засахаренных фруктов и леденцов до того, что впоследствии назовут изысканными пирожными. Перед их приходом я потребовал принести в кабинет абсолютно всё сладкое, что только можно было найти на дворцовых кухнях и в кладовых.

А учитывая тот факт, что моя драгоценная, ныне опальная женушка Екатерина Алексеевна была маниакальной сладкоежкой и ни в чем себя не ограничивала, поедая сахар едва ли не пудами — сладостей во дворце хватало с избытком.

Петр Алексеевич, затаивший справедливую обиду, проигнорировав марципаны, не отрываясь смотрел на свою сестру. Выглядящая не по годам мудрой, она явно была для молодого Петруши непререкаемым авторитетом, матерью и единственной защитой в этом враждебном мире. Они были круглыми сиротами. Их родная мать умерла сразу после родов Петра. А отца…

Отца убил дед. Так уж получалось, что по факту, своими собственными руками, я — точнее, прошлый владелец этого грузного тела — уничтожил своего же сына. И как не обращался я к памяти реципиента, и не понял, насколько все же приговор Алексею был справедлив.

Нет, там было за что пожурить сына, может отправить пожить в каком имении под Петербургом. Вот только не казнить, точно. Его удавили… Когда я пребывал во Гневе, сделали это.

— Жить теперь будете подле меня. Во дворце. Ни в чем нужды не зная, — сказал я, и тут же внутренне поморщился.

Нужно было срочно учиться разговаривать с ними мягче. Мой голос, привыкший отдавать команды полкам и рубить головы на плахе, прозвучал тяжело и глухо. Словно я не опеку предлагал, а зачитывал им смертный приговор.

Мальчишка вздернул подбородок. Его глаза потемнели.

— Это ты убил моего отца? А бабушку мою запер в монастыре? — ледяным, звенящим голосом спросил Петр, бросая мне в лицо самое страшное обвинение.

— Петруша, нельзя! Молчи, я же тебя просила! — в панике зашептала Наталья, вцепившись тонкими пальчиками в рукав брата.

Ее губы задрожали, она смотрела на меня с неподдельным, парализующим испугом, ожидая, что сейчас император взорвется яростью.

— Нет. Я не убивал своего сына, — медленно, разделяя каждое слово, ответил я.

И в этот момент я даже сам не знал: соврал я сейчас, или сказал правду? Исторический парадокс бился в моем мозгу. Ведь юридически, в сознании прежнего Петра, он сына не убивал. Он судил и казнил государственного преступника, наследника Российского престола, который предал этот самый престол и сбежал к врагам.

А еще где-то глубоко на подкорке билось убеждение, что царевича Алексея попросту оклеветали, подставили те самые вельможи, что сейчас делили власть. Да, если бы сам Алексей вдруг не показал себя таким строптивым, не стал бы в открытую перечить отцу, публично упрекая его во всех грехах…

Я тяжело вздохнул. Впрочем, за какими бы красивыми государственными формулировками, высшими смыслами и интересами империи я сейчас ни прятал это детоубийство — преступление свершилось. И теперь я считал своей первостепенной задачей провести хоть какую-то работу над ошибками. Искупить этот страшный проступок прошлого хозяина тела.

— Я накажу тех, кто по-настоящему убил моего сына и вашего отца, — глядя прямо в немигающие глаза мальчика, пообещал я. — Я уже разбираюсь с этим. И наказываю их. Страшно наказываю.

Я не стал ждать ответа. Просто подошел к замершей Наталье, бережно поцеловал ее в макушку, в густую копну темных волос. Затем скупо, по-мужски, обнял напряженного внука за худые плечи и, опираясь на трость, вышел из-за стола, оставляя их одних.

— Я уйду. Ешьте, пейте. Вернусь к вам, — сказал я.

Пусть обсудят произошедшее. Пусть поплачут, если нужно. Что-то мне настойчиво подсказывало, что за годы страха и одиночества эти двое детей создали для себя свой собственный, закрытый мирок, в котором существуют только они вдвоем. И я надеялся, что мудрая Наталья, которая, по всей видимости, решила принять за благо мое стремление исправить ошибку, сможет подобрать правильные слова. Она как-то убедит Петра дать мне шанс.

Пока это были только слова. Пустой звук. Но на деле… со временем он обязательно проникнется тем, что я намерен принимать самое активное, жесткое и покровительственное участие в его судьбе.

Он — наследник. И тут я никуда не денусь. Да и не хочу. Пока наследником объявлю Петра, может не сразу. Еще нужно позаниматься с мальчиком, понять, не закладываю ли я мину под Россию. Но если можно воспитать, если еще не поздно, думаю заняться этим вплотную.

Я вышел. Тут же, в приемной, небольшом холле рядом с двумя комнатами, стояли разные придворные. Причем, что удивило, большинство женщины. Наверное, их мужья не выдерживают стоять под моей спальней долго и даже без надежды, что я выйду.

Я прошел мимо, только бросив свой взгляд на это собрание. В соседней комнате, наконец-то, оборудовали мой кабинет. Туда я и направился.

Не так как хотелось мне, все было тут, не было добротного стола с шуфлятками, шкафов не было, по крайней мере такого как могли бы быть в офисе. Огромный голландский шкаф не в счет. Он был неуместным и вызывал эстетическое раздражение. В свою рабочее место у императора должно быть и оно обязано стать показательным для всех тех кто зайдёт сюда.

Вот где голова империи, а может одномоментно и ее сердце. Так что все будет тут идеально.

В кабинете копошился Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.

— Вразумел ли ты, Алексей Петрович, что такое номенклатура дел? — спросил я Бестужева, который при моем появлении застыл у большого, но самого что ни на есть простого, лишенного всяких украшений дубового стола.

В иной реальности канцлер Российской империи, а ныне просто мой секретарь, смотрел на аккуратно разложенные кожаные папки с таким выражением лица, будто баран впервые увидел новые, свежевыкрашенные ворота. Я усмехнулся одними губами. Да, такого системного, канцелярского порядка, какого я сейчас требовал в своих делах, никто в этом времени предоставить просто не мог.

У них тут всё в кучу: государственные акты, челобитные, счета за пеньку и списки казненных. Я должен иметь порядок в бумагах. Только так можно эффективно работать. По крайней мере, человеку моего склада ума. Ну что ж, будем учить хотя бы ближний круг. Глядишь, как круги по воде, этот опыт переймут и другие ведомства.

— Ваше императорское величество… дозволено ли мне будет обратиться к вам? — вдруг разрушил тишину кабинета Бестужев.

Я удивленно вскинул бровь. Этот человек до сей минуты был здесь лишь бледной тенью, предметом мебели, бездушной пишущей машинкой, фиксирующей мои мысли. И вдруг — подал голос.

— Ну, дозволяю. Говори, — медленно произнес я, опираясь на трость.

«Рискует здоровьем. И моим терпением», — тут же рефлекторно подумала моя параноидальная чуйка.

— Ваше величество… Те листы бумаг с указами, что вы изволили продиктовать и подписать за последние дни… Ни один из них не исполняется, — тихо, но твердо произнес Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Выпалив это, он даже зажмурился на какую-то долю секунды, видимо, всерьез рассчитывая, что прямо сейчас тяжелая императорская трость с размаху опустится ему на темя.

— Причина? — я мгновенно подобрался, чувствуя, как внутри стягивается тугая пружина холодной злости.

— Так… никого ж нету в коллегиях. Тех, кто к вам лично вхож в опочивальню да в кабинет — те службу несут. А более — никто, — развел руками Бестужев, видя, что бить его пока не собираются. — Чиновники и дьяки по домам сидят. Выжидают.

Меня словно обухом по голове ударили. Я всё ломал голову: кто мой самый главный враг здесь? Кто вообще может составить реальную конкуренцию самому императору? А враг оказался куда банальнее — саботаж и паралич системы.

С чего я вообще взял, находясь в своем наивном заблуждении человека из будущего, что раз царь подписал указ-то, он уже должен автоматически исполняться? Я привык думать, что государственная машина работает как часы. Где бы я не работал, получалось достаточно быстро понять проблемы в исполнении. Тут что-то нет…

Но до того, как мое сознание влезло в это грузное, больное императорское тело, Петр лежал при смерти. Вся элита уже начала делить власть. И теперь на службе тупо никого нет. Приказы уходят в пустоту.

Как их заставить? Очень просто. Так, как это делали в России испокон веков.

— Салтыкова ко мне! Живо! С чего он долго так… — рявкнул я так, что пламя свечей метнулось в сторону.

Майор Петр Салтыков, как оказалось, обретался неподалеку. Уже привезли из Петропавловской крепости смертников для пробы отрав. Разогнать нужно всех докторов и аптекарей, что не могут узнать об отраве и без напрашивающегося жестокого метода.

— Ты должен быть при мне! Что не велю, находи тех, кто исполнит, — отчитывал я Петра Салтыкова.

По сути, сейчас, вместо нормальной воинской службы его уделом сейчас было работать моей личной цепной собакой и тенью — по крайней мере, пока я принудительно отправил генерала Матюшкина отдохнуть от дворцовых интриг.

Салтыков поедал меня преданными глазами, всем своим видом демонстрируя, что всю жизнь мечтал только о том, чтобы выполнить любое мое, даже самое кровавое задание.

— Значит так… Бери гвардейцев. Много, — жестко, чеканя каждое слово, приказал я. — Шли конные разъезды ко всем президентам коллегий. Ко всем присутствующим в Петербурге членам Святейшего Синода. Ко всем сенаторам. Поднимай их с перин, вытаскивай из любовниц, мне плевать. Все они должны явиться пред очи мои завтра поутру! В полном составе. А кто не явится — того буду считать государственным предателем. Окромя тех, кто доподлинно докажет свою предсмертную немощность или находится за сотни верст от столицы. Исполнять!

Ни говоря ни слова, лишь коротко, по-военному рублено кивнув, Салтыков круто развернулся на каблуках и полетел исполнять приказ. Или нет… что-то застыл, думает. Нет, пошел…

Я смотрел ему вслед. Хотелось верить, что этот хотя бы исполнителен. Что он не зайдет сейчас в соседнюю караулку, не выдохнет тяжело и не шепнет кому-нибудь из офицеров, дескать: «Император в горячке совсем умом тронулся, пойду-ка я спать, ибо приказы его выполнять себе дороже». Вряд ли, конечно, Салтыков на такое решится, но… в этом гадюшнике всякое быть может.

Тяжело выдохнув, я снова склонился над столом и стал лично помогать Бестужеву раскладывать бумаги по той новой нумерации, которую сам же только что и изобрел. Хотелось поскорее закончить с этим дерьмом и пойти в покои к внукам — по-любому Наталья с Петрушей уже должны были как-то договориться между собой.

Я только потянулся к очередной стопке прошений, как в коридоре раздались гулкие, торопливые шаги. На пороге кабинета, тяжело дыша, возник Матюшкин.

— Почему ты еще здесь⁈ Какого черта не исполнил порученное⁈ — грозно сдвинув брови, прорычал я. Рука сама легла на набалдашник трости.

Я уже был готов не просто отчитывать этого фаната, а отправить его прямиком в казематы Петропавловки.

— Прошу простить меня, ваше императорское величество! — генерал Матюшкин шагнул вперед, протягивая руку. — Отдохнул я. Прошло уже много время, поспал, повидал жену… Премного благодарен. Готов служить.

— Ну коли так… Служи, — удивился я такому рвению.

— Ваше императорское величество, я вернулся, ибо из пыточной Тайной канцелярии дознаватели срочно передали признание. От той самой… от служанки вашей, отравительницы.

Я замер. Трость осталась стоять у стола. Я молча шагнул к генералу и вырвал из его пальцев серый, изрядно помятый лист бумаги, от которого едва уловимо пахло сыростью подвалов, потом и чужим животным страхом.

На листе неровным, торопливым почерком писаря (видимо, записывали со слов прямо у дыбы) было выведено буквально с десяток строк. Я впился в них глазами.

Прочитав признание до конца, я, признаться, сильно удивился. Или… нет? Пожалуй, в глубине души я именно чего-то подобного и ожидал. Странно, конечно, в этом времени слышать такие расклады. Мне очень не хотелось произносить эту избитую фразу из будущего, не хотелось огульно обвинять без стопроцентных доказательств, но факты, выбитые из служанки Авдотьи, кричали сами за себя.

Я медленно опустил лист бумаги на стол. Взгляд устремился куда-то сквозь Бестужева и Матюшкина, в темноту петербургской ночи за окном.

— Англичанка гадит, — тихо, но с отчетливой, ледяной ненавистью произнес я.

Загрузка...