В темноте — бешеный перестук копыт.
Мчатся сквозь ночь всадники. Спешат, загоняя коней: каждая секунда сейчас на вес не золота даже — бесценных черных алмазов из Нхатты. Скорее, скорее! И быстрее взмыленных коней, опережая гонцов, несется весть: хэттан ранен.
…А парламентер был молод — наверное, лишь чуть старше Дайро, и сейчас привычно замершего за плечом Аргора. Гордые, дерзкие глаза, старательно сдерживаемая ненависть в голосе… Во взглядах, бросаемых на бесстрастное лицо того, кто когда-то был Хэлкаром…
— …завтра, когда солнце встанет в зените.
Принц Керниэн спокойно кивает.
— Я приду. Со мной будет отряд личной стражи. Но армия Ханатты будет наготове. Горе Нуменору, если вы задумали предательство. Передай своим владыкам — Ханатта согласна заключить мир. Но лишь в том случае, если Нуменор готов говорить с народами Юга на равных, а не как с «низшими». Ступай.
Посланник низко склоняется, пряча кипящую в глазах ненависть. Прижимает ладонь к груди в жесте почтения.
…Как Аргор успевает понять, что сейчас случится? Насторожил ли лихорадочный блеск в глазах парламентера? Поза ли его, с подозрительно опущенной вниз правой рукой, показалась странной?
Керниэн успевает увидеть клинок. Но сейчас может только — отшатнуться, вскинуть руку в безнадежно запоздавшей попытке уйти от удара. Все происходит слишком быстро. Срываются с места стражи — слишком далеко… Кидается наперерез Дайро; в глазах — ярость, ненависть и страх. Опаздывает — на долю мгновения. Не мог не опоздать: слишком быстро все происходит.
Успевает Аргор.
Вспыхнувший в свете масляного фонаря клинок натыкается на вскинутую руку, затянутую в черное. В следующее мгновение Керниэна сметает в сторону; человека рядом уже нет — есть яростная черная тень, сбивающая убийцу с ног. Двое нуменорцев катятся по земле. Вцепляются друг в друга в беззвучной, страшной своей обоюдной безмолвной ненавистью, схватке.
Несколько ударов сердца — выбитый из руки убийцы клинок летит на пол.
Еще миг спустя на парламентера наваливается выкрикивающий что-то Дайро. Лишь немного замешкавшиеся стражники вцепляются в плечи убийце, заламывают за спину руки… Кто-то уже с тревогой склоняется над упавшим принцем. Поддерживает, помогая подняться на ноги… В голове шумит от удара о землю и близости на волосок разминувшейся смерти.
…Аргор встает сам. Молча. На застывшем лице спокойное, почти равнодушное выражение; лишь губы едва заметно кривятся в горькой гримасе, да в глазах, в темной непроницаемой глубине, затаенной искрой — боль.
Бывшего парламентера грубо вздергивают на ноги. Мальчишка, совсем мальчишка… Он держится хорошо. Понимает, не может не понимать — после такого ни о какой неприкосновенности и думать не стоит. Глубоко, на самом дне расширенных зрачков спрятан страх. А на поверхности — лишь досада и слепая, обжигающая ненависть.
— Предатель, — с презрением выплевывает неудачливый убийца, глядя прямо в глаза Аргору.
…Только Керниэн замечает, как вздрагивает от этого слова его военный советник. Каменеют плечи; лицо остается бесстрастным.
— Зачем? — принц Ханатты делает шаг вперед, прерывая безмолвный поединок взглядов. — Неужели Нуменор так боится меня, что предпочитает убивать исподтишка?
Вместо ответа пленник молча сплевывает на землю. Отворачивается высокомерно.
Керниэн криво усмехается.
— Вижу, Высшие, — с брезгливой насмешкой произносит он, и пленник в ярости дергается в руках стражи, — забыли не только о чести, но и о вежливости. Что ж, как хочешь.
Короткий кивок страже:
— Уведите его.
За его плечом тяжело дышит еще не успевший отойти от угара короткой схватки Даэрон. Керниэну кажется, он чувствует ненавидящий взгляд мальчишки, устремленный в спину пленника — так ладонь чувствует жар огня, даже если закрыты глаза.
…Перед тем, как шагнуть на улицу, пленник вдруг оборачивается. Находит взглядом Аргора. Губы его неожиданно искривляет злая, торжествующая усмешка.
— Ты за все заплатишь, предатель. Радуйся последним часам… если сможешь.
И внутри что-то обрывается.
Медленно, еще не желая верить, принц оборачивается.
…на секунду кажется, что смотрит в зеркало: расширенные, полные ужаса глаза Дайро — отражением его собственного взгляда.
На груди Аргора — всего один порез. Длинный, неглубокий — кинжал лишь оцарапал кожу. Второй — на левой, бессильно опущенной, руке: медленно набухает кровью разорванный рукав.
Керниэн с трудом стряхивает с себя оцепенение. Он все еще не верит.
Не хочет верить.
Медленно поднимает глаза — выше, еще выше, на лицо, даже сейчас каменно, неестественно спокойное…
И надежда умирает.
Здоровая ладонь Аргора прижата к горлу — напряженные, впившиеся в кожу пальцы: неосознанная попытка разорвать невидимую удавку.
Белые, плотно стиснутые губы. Кривая усмешка кажется больным оскалом.
Он не сразу решается посмотреть нуменорцу в глаза.
А когда решается…
…Понимает все.
Аргор с трудом улыбается. Тяжело опускает ресницы, борясь с подступающей темнотой.
— Прости, принц… Иначе этот удар был бы твой.
Грудь, кажется, стягивает стальным обручем. Не сразу удается справиться с голосом:
— Лекаря, скорее!
— Бесполезно… — через силу выдыхает Аргор. — Яд… с чарами… Не могу справиться.
И угасающим шепотом, прежде чем без сил осесть на пол:
— Пусть не прикасаются к кинжалу…
…Спешат гонцы. Все ближе Черный Замок. Все меньше надежды в отчаянных глазах застывшего у постели хэттана Дайро…
Принц Керниен передал лишь одну фразу: «Спаси его, если сможешь».
Мечется, стискивая зубы, на походной постели хэттан. Боль должна быть невыносимой; он не кричит. Ядовитый огонь чуждой Силы выжигает тело изнутри, но ни единого стона не срывается с посиневших губ. Лишь шепот — короткий, бессвязный, едва слышный… Не сон, не бред — зыбкое мучительное полузабытье, упрямая борьба со сжавшей горло смертью.
Склоняющийся к лицу нуменорца Керниэн хмурится. Мрачнеет — хотя, казалось бы, куда больше? Повелительно взмахивает рукой, приказывая толпящимся у постели лекарям выйти из шатра.
— Государь!.. — лишь один решается протестовать — настолько страшно сейчас лицо принца.
Голос Керниэна звучит глухо, надтреснуто.
— Вы можете ему помочь?
— Мой принц, противоядия не существует… Это не отрава — колдовство. Но можно помочь… Облегчить уход… Мы делаем, что можем!
Керниэн молчит.
— Оставьте нас, — тяжело бросает он. — Если в силах помочь — делайте. Но сейчас уйдите. Все.
И минуту спустя, коротко, в спину одному из выходящих:
— Дайро… останься.
Мальчишка рывком разворачивается; в глазах уже нет слез — только глухая, мертвая безнадежность. Почти падает на колени возле постели. Утыкается лбом в горячее обнаженное плечо нуменорца.
Больно. Несправедливость неожиданной — ему предназначенной — смерти, кажется, наживую режет душу. Керниэн отводит глаза: нет сил смотреть на безмолвное горе Даэрона — отражение его собственной тоски. Протягивает руку к плечу мальчишки. Он хочет, невыносимо хочет что-то сказать, разорвать это страшное молчание…
…забывает, что хотел, не успев открыть рот. Тяжелое, прерывистое, словно каждый вдох приходится вырывать с боем, дыхание Аргора вдруг прерывается сдавленным стоном. Короткий судорожный выдох… Прокатывающаяся по телу дрожь…
И тишина.
Туман. Серая гнилая хмарь.
Нет расстояния. Нет направлений.
И его самого, кажется, тоже нет.
Это — смерть?
«Но ведь ты хотел смерти», — вдруг вспыхивает в сознании. — «Освобождения, покоя? Вот оно — твое освобождение.»
Он понимает: да, хотел.
…Но — не так и не теперь! Он не может уйти сейчас. Еще не выплачен долг, еще не искуплена вина… Война — еще не окончена. Устоит ли Ханатта против легионов Нуменора без него?
«Что с того?» — упрямо возражает мысленный голос. — «Ты — смертен. А смертные не вольны выбирать свой час.»
Тягостное, острое несогласие вспыхивает в сознании. Нельзя уходить. Не сейчас.
«Ты не можешь остаться…» — усмехается в сознании бесплотный голос.
…На миг ему кажется — всколыхнулся вокруг затхлый запах болота.
«Не можешь, не можешь…» — глумливо затухает в сырой мгле беззвучный шепот.
Не может?..
Привычная тяжесть вороненого кольца на руке. Холодного, всегда холодного, даже в жаркий южный полдень. Он тянется к нему — почти не осознавая, что делает, упрямой памятью давней ненависти и давнего отчаяния.
…ласковая птица с мягкими крыльями…
Нельзя уходить. Нельзя. Не сейчас…
Помоги же!..
Он почти не чувствует тела. Полно, есть ли оно у него еще?! Он цепляется за привычное ощущение — шершавая прохлада стальной змеи, скользящий под пальцем черный камень, сила, свернувшаяся в непроглядной глубине…
…Он восстанавливает — себя. Словно художник, словно скульптор: вспоминая, лепя заново то, чего уже не должно было существовать.
Нельзя уходить.
Ему кажется, он почти видит… Не глазами — всем телом ощущает, как от потускневшего шерла начинает струиться — сперва слабый, все более разгорающийся рдеющий свет. Обжигает. Словно уголья в ладони… Течет по руке — вверх, к сердцу, отгоняя липкое оцепенение.
«Ты не сможешь исцелить эту рану»… — а ядовитый шепот все звучит, льется в уши. В бесплотном голосе теперь — не торжество. Ненависть.
Откуда, почему? Здесь, где нет никого, кроме него самого?.. Где его самого — нет?..
…Тепло поднимается до локтя. Останавливается. Неохотно, бессильно начинает стекать обратно, в пальцы.
Медленно гаснет умирающий уголек в стиснутом кулаке.
Он понимает все разом. Тока крови нет. И жизни — в уже мертвом теле — нет тоже. Опоздал.
«Ты уже мертв, нуменорец…» — ненавидяще шипит в сознании бесплотный голос. Злорадный, склизко-холодный…
…чужой.
Враг? Здесь, за гранью жизни? Здесь, где кончаются все дороги? Значит, он все еще кому-то опасен?
Онемевшие — несуществующие? — губы медленно, с трудом складываются в злую усмешку. Он знает точно одно: невидимый враг совершил ошибку. Злорадство — слабость. Он все еще может нарушить чьи-то планы.
…тепло кольца на руке медленно тает, угасает бессильно. Неважно. Он больше не пытается исцелить себя. Знает: это невозможно. Мертвому телу не поможет жар костра.
Но ему и не нужно.
Не сейчас…
Он не должен, не имеет права умирать — сегодня. Переговоры, знает он — ловушка. Керниэн погибнет… Ханатта погибнет. «Айори, где ты? У каждого — свой час… Этот — не мой. Еще рано. Еще нельзя уходить… Прости, Солнечная Дева.»
— Не… сей… час.
…Испуганно молчит потревоженная стылая хмарь.
Он не слышит своего голоса. Не знает, говорит ли что-то, или это лишь предсмертный бред.
Знает одно: он не сдастся.
Медленно остывает кольцо. Пусть. Сейчас ему нужен не огонь.
«Ледяное сердце… Никуда от себя не убежать. Неужели и это — часть искупления? Предать себя, убить свою душу — чтобы не предать других? Полно, есть ли она у меня еще — душа…»
А вокруг встают исчезающие в вышине стены Черного Замка, и смотрит — в глаза, в самую суть души — светлый понимающий взгляд: «Поговорим об этом, когда вернешься…»
Понимает неожиданной вспышкой глухой тоски: нет, уже не поговорят.
«А ведь и это ляжет на тебя…»
Кольцо подчиняется не сразу. Сопротивляется, словно тоже страшится того, что должно случится дальше. На миг кажется — не хватит сил.
…Сил или — воли?
Страха нет: глухая, мерзлая тоска. Не о чем жалеть.
Не о ком.
Медленно разгорается ледяной костер в ладони.
…Боль ударяет с опозданием, словно не сразу осознав дерзость смертного. Аргор мысленно стискивает зубы, глуша стон. Усмехается зло, упрямо: боль — тоже инструмент. Кольцо кажется окровавленным куском льда, намерзшим на пальце. Он не чувствует больше рук. Не чувствует собственного тела. Не знает, есть ли оно у него еще, или погребальный костер уже развеял его прах по ветру.
Знает лишь одно: сейчас, на исчезающе краткий миг, это не имеет значения.
Он заставляет себя улыбнуться. Медленно сжимает несуществующие пальцы в кулак.
И усилием воли направляет невыносимо холодный поток в заполненные неподвижной, загустевшей кровью жилы.
Не оживить.
Только — не позволить уйти.
«Осудишь ли меня, Айори?..»
…Он медленно открывает глаза.
Не сразу понимает, где находится. Темнота…
…рассеивается медленно, сквозь неплотно прилегающий полог — серый предутренний полусвет. Чадящий масляной фонарь на полу.
Неясная тень — рядом, на коленях.
Боль…
…не важна.
Он глубоко вздыхает. Загоняет на задворки сознания жутковатое ощущение струящегося по жилам жидкого льда. Он выдержит.
Чей-то вскрик. Близко, совсем рядом. В первый миг понимает лишь одно: голос знаком. Чего больше — ужаса или радости? Не разобрать…
Он с трудом приподнимает руку.
— Дайро… — голос хрипит, срывается. Он сам с трудом слышит себя. Непослушные губы сводит судорогой, словно телу нужно время, чтобы вновь вспомнить, как говорить.
Муть перед глазами медленно превращается в полумрак почти пустого шатра. Дайро стоит рядом, не смея (или боясь?) подойти; на щеках — мокрые дорожки. В глазах медленно тает страх. Вместо него — Аргор задерживает дыхание, пережидая новый, неожиданный острый укол боли — медленно разгорается…
…Он не сразу узнает это чувство — чуждое, незнакомое ни отступнику-Аргору, ни, тем более, Хэлкару: отчаянное, недоверчивое, исступленное…
Зачем ты, мальчик…
А Даэрон вдруг делает шаг вперед. Словно подломились ноги: падает на колени, прижимается лбом к его руке.
— Хэттан… — не слово — стон.
Ресницы, прижимающиеся к предплечью — мокрые. Вздрагивают, щекочут кожу.
…Струится, разъедает жилы битый лед. Выжигает заживо, в золу, в мерзлый кровавый пепел. Кажется странным, что может еще чувствовать это едва заметное прикосновение. Тело ощущается совершенно деревянным. Даже просто шевельнуться — непосильный труд.
…Он тяжело поднимает руку и медленно, заново уча тело двигаться, опускает ладонь на растрепанную макушку.
…А глаза Керниэна полыхнули радостью — жаркой, недоверчивой… И не было права сказать — «Прости, ты ошибаешься, принц…» Ударить, словно латной перчаткой, наотмашь, на разрыв, безжалостно стирая искрящийся этот свет…
Увидеть, как поднимается из глубины отвращение, как прячется на дне чёрных глаз тягостный, стыдливый страх… Нежить, нелюдь — чудовищное мерзкое извращение и Закона, и самой жизни.
Сказать. Правду сказать. Не щадить, не обманывать. Поступить, как умоляет не разум — честь. Встретить грудью — с благодарностью, с облегчением! — удар тонкого клинка…
…и обречь Ханатту на гибель.
Так что же ты выберешь — отступник, предатель, клятвопреступник?
Что выберешь — ты, предавший, во имя исполнения долга, и свою родину, и свою честь?..
…Глухо стучат копыта по выгоревшей до белизны траве. Всё ближе закованные в сталь и золото ряды. Всё жёстче выражение на напряжённом смуглом лице принца Керниэна.
Взгляды. Тяжёлые, липкие, ненавидящие взгляды. Злорадные и надменные, уверенные в своей скорой победе и в своём праве властвовать над «низшими».
За миг он успевает увидеть их всех. Увидеть — и узнать. И тех, кто когда-то славил непобедимого Хэлкара, Меч Эру. И тех, кого запомнил:
«…мы готовы выплатить любую виру. Даю слово — преступник будет наказан по всей строгости законов Нуменора!»
по успешным, ещё недавно казалось, переговорам…
Запомнил — и не простил.
Лица. Злорадные, торжествующие, уверенные в своей безнаказанности.
«…не скажу, не могу! Я — что, просто оруженосец… Нет. Даже если прикажешь пытать…»
…Изумлённые, потрясённые лица. Не верят. Ещё не верят, ещё сомневаются, переглядываются тревожно, смущённо, ищут в знакомых чертах признаки приближающейся смерти, не понимая — не помня в секундном оцепенении страха — что не мог, не должен был раненый отравленным клинком предатель дожить до этого часа…
Не боятся. Нечего им бояться. Принц не убит. Жаль. Значит, придётся все-таки воевать. Предатель-Хэлкар жив. Странно. Непонятно. Опасно.
…Не страшно. Ещё не страшно. Они не понимают.
…и понять — стремительным ударом осознаёт он — не должны.
Чужая ненависть мешает дышать. Непобедимые воины Эленны — они смотрят, не желая верить своим глазам, изумлённо и раздосадованно, и лишь полшага отделяет их, Высших, смеющихся над примитивными поверьями ханаттанайн, от потрясения, от леденящего суеверного ужаса…
…от осознания.
«Почему, зачем?!. Неужели даже на каплю достоинства нет больше у меня права?.. Неужели нельзя — по-другому?..»
А они смотрят. Они — ещё — не понимают.
Он стискивает зубы. И медленно, смиряя гордость, опускает глаза. Жизнь — утрачена. Обречена на вечное проклятье душа. Гордость — стоит ли беречь?..
Он опускает глаза.
…Недоумение и гнев Керниэна греет смерзшуюся в мёртвый комок душу.
«Поймёшь ли меня, когда узнаешь?.. Или — отшатнёшься с отвращением?..»
Он опускает глаза.
Но всё равно чувствует, как уходит из изумлённых взглядов страх, вытесняемый брезгливой торжествующей уверенностью в своей правоте. Нельзя бояться — побеждённого. Труса, склонившегося перед более сильным.
Течёт по жилам колкое ледяное крошево.
«Поймёшь ли?..»
Не о чем жалеть. И всё же —
«Эленна, земля моя… Не увидеть, никогда не увидеть, не вернуться — никогда…»
от стылого, замешанного на растерянности презрения, единого, общего на всех, в бьющемся через силу сердце проворачивается тупая ледяная игла. Предатели, клятвопреступники — они ненавидят его, ненавидят, как можно ненавидеть лишь своего, ставшего чужим. Бывшего соратника, бывшего слугу, бывшего кумира…
…хозяйского пса, посмевшего разорвать золочёный ошейник.
И пылающий гневом взгляд Керниэна превращается в расплавленную лаву злого веселья, и радостью, слепящим яростным восторгом взрывается что-то в груди, и лопается со звоном ледяная игла в сердце.
Он поднимает голову.
Жизнь закончена. Душа — обречена.
…Гордость — не отнимет никто.
Он встречает пылающий взгляд принца. Солнечный, ясный, ярый и яростный взгляд. И улыбается. Одними глазами.
Так, как никогда не умел Хэлкар.
А потом поворачивается к стоящим в пяти шагах нуменорцам. И отшатывается назад кто-то из военачальников, поймав на миг взгляд холодных серых глаз…
Им ещё не страшно.
Но они уже учатся бояться.
Аргор улыбается.
День, и ночь, и ещё день… Время летит взмыленным скакуном. Время почти не двигается — застывший жук в янтаре, застрявшая в жерле часов песчинка…
Как же длинна летняя ночь…
Давно затих усталый лагерь. Смолк звон молота у переносной кузни, погасли костры, разошлись по своим палаткам те из воинов, которым был не черёд вставать в стражу.
«Поймёшь ли, принц? Простишь ли?..»
Он лежит, закрыв глаза, на жёсткой походной постели. Совсем рядом, за полотняной стенкой — тихое дыхание постовых, позвякивание доспехов, негромкое фырканье дремлющих коней. Рядом — жизнь.
…рядом — и так бесконечно далеко…
Он лежит, прислушиваясь к спокойной тишине военного лагеря. Сожалений нет. Зачем? Он не смог искупить вину. Не сможет уже — никогда.
…Но он выиграл три дня для Керниэна. Целых три ночи, за которые успеют встать на ноги те, чьи раны оказались не слишком тяжелы. Три рассвета, которые не будут обагрены кровью. Три заката, свободные от горького тоскливого дыма погребальных костров…
Целых три дня — два, уже всего два… — на то, чтобы подготовить армию к сражению с полками, доселе не знавшими поражения.
…И вырванный у судьбы срок начинает казаться до смешного малым.
Он лежит, закрыв глаза.
Он ждёт.
Ханатта, знает он, выстоит в предстоящем сражении. Не имеет права не выстоять. Ещё почти два дня на подготовку. Два дня на то, чтобы подошли из Керанана спешащие на помощь войска. Ещё два дня боли и упрямой борьбы с собой, с собственным телом, превратившимся во врага, с выматывающей душу усталостью и тоскливым, жадным желанием: уйти.
Страшна смерть без смерти, и стократ страшнее — жизнь… без жизни.
…Струится по жилам битое ледяное крошево.
Он молчит. Не помнит, забыл давным-давно и не позволяет себе вспоминать, как это — кричать, когда больно. Только сжимаются зубы — до скрежета, до хруста, до солёного железного привкуса во рту. Он ждёт. Каждый вдох, каждый удар сердца — через незримое сопротивление. Через невыносимую, выкручивающую каждую мышцу агонию, и бьётся под черепом исступлённый звериный крик, бессильный вырваться из плотно сомкнутых губ. Держаться. Стиснуть зубы, сжать кулаки — так, чтобы острые грани шерла впились в ладонь, чтобы на загрубевшей коже отпечатался след змеиной чешуи — и держаться. Улыбаться — холодно и надменно, как умел когда-то Хэлкар, вопреки почти рвущимся от напряжения губам — и держаться. Отдавать приказы, ни единым жестом, ни взглядом не позволяя прорваться наружу выматывающей тошнотворной слабости — и держаться.
Ещё два дня. Ещё две ночи…
Нужно дышать. Набирать, через хруст крошащихся зубов, этот твердый, невыносимо густой воздух… Сердце должно биться. Должно гнать по жилам остывшую, вязкую кровь. Еще раз. И еще. И еще. По пять ударов — на каждый мучительно-тяжелый вдох. Без пропусков. Иначе не хватит сил шевелиться, держать оружие…
Он лежит, закрыв глаза.
Он молчит.
«Поймёшь ли?..»
Мутится сознание.
Ему нужно отдохнуть. Хотя бы несколько часов… несколько минут! Сна просит не тело — что ему, мертвому, может теперь понадобиться? Отдыха требует измученный, изнемогающий от непосильного напряжения разум. Хоть на краткий миг забыться, скрыться в безмятежном тумане сна от выматывающей, лишающей сил боли…
Но нет. Спать нельзя. Сон, знает он, быстро перейдет в смерть — легкую, спокойную, безболезненную… Долгожданную. Стоит только на миг погаснуть сознанию…
Он стискивает зубы. Соблазн слишком велик. Закрыть глаза… Разжать на миг мертвую хватку железной воли…
…и перестать быть.
И утром Дайро обнаружит в походной постели лишь остывшее закоченевшее тело. И будет — железная смертоносная стена несокрушимых легионов, кровь на мечах… Яростная волна бесстрашных ханаттанайн, рассекаемая равнодушным стальным клином…
Нельзя. Эту ночь нужно пережить. И следующую. Всего два дня и две ночи. Всего.
…он хочет усмехнуться: «пережить»… какая ирония! Сил на улыбку не хватает. Полно, сил ли?.. Тело еще подчиняется — но тяжело, как же тяжело… Осознать необходимость. Стиснуть волю в кулак — мысленно, только мысленно, ведь для движения пальцев теперь тоже нужно усилие. Послать приказ к застывшим мышцам — заставляя двигаться, принуждая выполнять то, на что мертвая плоть не способна по определению… Тело — подчиняется; и от этого ещё тяжелее. Насколько было бы проще, если бы оно было всего лишь оболочкой, Фана, как у бессмертных и благих Валар… Если бы делало лишь то, чего требует разум — и не больше. Если бы не способно было на непроизвольную гримасу боли, на неосознанный стон… Держаться. Молчать, улыбаться, надменно и спокойно, выпрямлять до хруста сведённые судорогой плечи…
Держаться — и держать. Себя, собственную душу, запирать накрепко ловушку коченеющего тела… Не отпускать. Дышать. Еще два — нет, уже меньше — дня: дышать. Иначе все будет бессмысленно.
И нельзя забыться ни на миг. Вдох. Пять сокращений сердца. Выдох. И снова — вдох, пять ударов…
Как же длинны летние ночи… Как невыносимо бесконечны…
Он был быстр, этот неприметный воин, сильный и ловкий, как барс, и такой же осторожный. Он знал, что никто не успеет его остановить. Заметить — не успеет. Тень среди теней, холодная вспышка на отточенной стали — за миг до того, как станет слишком поздно.
Лучшие. Непобедимые бойцы, убийцы и шпионы, тайные воины Эленны. Невидимая опора Острова, держащая на своих отравленных клинках всю махину жиреющей империи. Он знал, что успеет. Убить — и уйти.
Он знал.
…не успел.
И тихий щелчок тетивы слился с шелестом выскальзывающей из ножен стали. И отлетел в сторону, отброшенный с линии возможного выстрела, ошеломлённый Даэрон. И прямой клинок встретил у самого тела вторую стрелу, спустил по лезвию третью…
Четвёртой — не было.
Он был быстр. Быстр и умён, тайный воин Нуменора.
…недостаточно быстр, чтобы уйти.
А к ним уже бежали, и Дайро, лишь на три шага отстав от схлестнувшегося с врагом Аргора, молча и страшно бросился в бой. Закрывая путь к отступлению, не давая убийце возможности прорваться прочь из лагеря, превратившегося в ловушку. Яростный, стремительный, пылающий ненавистью и отвагой Дайро, второй раз за два дня не успевший защитить своего Хэттана.
И Аргор успел увидеть торжество в надменных глазах, торжество и ненависть, когда неподъёмная рука замешкалась, на долю мгновения не успевая за серой лентой чужого клинка, и тяжёлый, принятый самым основанием меча удар швырнул, отдаваясь болью во всём теле, на землю.
…недолгой была она, уверенность убийцы в победе… И не было сил подняться, воздеть тяжёлое, костенеющее от боли тело на подламывающиеся ноги. А над упавшим хэттаном встал белый от ярости Даэрон. И лёгкий прямой клинок был на четверть вдоха, на неуловимую толику мгновения быстрее короткого меча Тайного.
«Я не заслужил, Дайро… Как расплатиться за такую преданность, такую любовь? Дайро…»
И не было уже боя, была — пожухлая трава перед лицом, и чужой короткий вскрик, в котором боль мешалась с изумлением. А молодой ханаттанайн замер, остановился над телом скорчившегося врага; меч — поднят в незаконченном движении, и много ли нужно, чтобы прервалось тяжёлое булькающее дыхание?..
— Стой, Дайро… — хрипло выдохнул Аргор, с трудом приподнимаясь на локте. — К принцу его… Тайная стража. Пусть допросят…
Юноша рывком обернулся — стремительный, порывистый, ещё не отошедший от яростного угара короткого боя.
Обернулся — и, разом бледнея, шагнул к поднявшемуся на одно колено Аргору.
— Хэтанн, ты ранен! — встревоженно вскрикнул он. Взгляд его метнулся к ладони, тяжело упирающейся в землю. К медленно намокающему правому рукаву, пригвождённому к предплечью короткой толстой стрелой. Метнулся — и больше не оторвался.
Аргор резко вскинул руку, останавливая и Даэрона, и устремившихся к нему ханаттанайн. Стиснул зубы. Самострел, оружие наёмных убийц… А наконечник, наверняка, с насечками. Задержал дыхание. И резко, одним движением, вырвал стрелу. Встряхнул головой, стараясь разогнать туман перед глазами. И, опираясь ладонью о землю, медленно, с трудом, встал.
— Свяжите его, — коротко бросил он воинам. — Кайран, где принц? Убийца мог быть не один. Скажи Керниэну — это Тайная стража, личное войско короля. Иди же, ну!
Повернулся к Даэрону.
— Это царапина, — глухо, через силу проговорил он, отвечая на встревоженный взгляд юного ханаттанайн.
Тревога в синих глазах Дайро не спешила исчезать.
— Ты ранен, Хэтанн! — упрямо повторил он. — Позволь, я перевяжу тебя.
Аргор помедлил. Проводил взглядом воинов, уводивших с ненавистью оглядывающегося на него неудачливого убийцу.
И лишь затем, вздохнув, нехотя зашагал к своему шатру.
Внутри он опустился на лежанку и, помедлив, принялся стягивать с себя успевший промокнуть от крови бурнус.
— Не надо, хэттан! Я разрежу, все равно ведь испорчен… — поспешно опустился рядом на колени Даэрон. Аргор поколебался. Вздохнул. Неохотно убрал руки. Опустил голову.
— Я не хотел, чтобы ты видел это, — глухо проговорил он юноше. — Что ж… Ты сам выбрал.
Дайро бросил на него непонимающий взгляд. Но и только: некогда было разговаривать. Плотная ткань медленно набухала от крови. Воин осторожно разрезал рукав…
И, ахнув, отшатнулся.
Рана выглядела так, словно ее нанесли не минуту — сутки назад. Края глубокого отверстия почернели и выглядели даже не воспаленными — гниющими. Кровь — темная, с вязкими сгустками — едва сочилась. В свете факела она казалась почти черной.
Дайро вдруг вскинул на него глаза. На вмиг выцветшем до меловой бледности лице — мгновенной тенью — мелькнуло понимание.
Не казалась черной. Была.
Ладонь Аргора крепко сжала плечо молодого воина. Тускло блеснул черный камень в простом перстне.
— Теперь ты понимаешь, — прошелестел его усталый голос. — Я уже мертв, Дайро. Лекарь принца не ошибся. Перевяжи, если хочешь… если не брезгуешь. Это неважно уже, но так будет… спокойнее.
— Как… — Дайро, казалось, задыхается. — Что… это? Хэттан, почему…
Аргор устало прикрыл глаза.
— Не бойся, — тихо попросил он. — Это не колдовство… Не чужое колдовство. Наверное, каждый так может, на несколько минут… когда слишком важен долг… А я ведь — маг… Не могу уйти сейчас, до сражения. Вы не выстоите в одиночку против элитных полков Нуменора.
Он взглянул прямо в расширенные, словно от невыносимой боли, глаза юного воина. Тот хотел что-то ответить; не смог. В горле мальчишки заклокотало, и он, почти беззвучно застонав, уткнулся лбом в плечо Аргора. Замер. Только плечи едва заметно вздрагивали.
Аргор, помедлив, осторожно положил ладонь на черноволосую макушку.
— Не нужно, Дайро, — глухо проговорил он. — Ты ведь не думал, что я бессмертен?
— Но почему — так? — простонал мальчишка. Вскинул голову: закушены губы, глаза блестят отчаянно. Не верит. Не хочет, не может — поверить. Что он мог ответить ему? В груди давило так, что даже ставшая привычной глухая, рвущая тело боль отошла в сторону, стала неважной. И странным казалось: разве может болеть сердце, которое второй день бьется, лишь повинуясь железной воле и силе врученного Сауроном кольца?
Он отвел взгляд. Усмехнулся невесело, через силу, ненавидя себя за спокойный этот тон и зная — иначе нельзя. Не сейчас.
— Как — так, Дайро? Чем это хуже того, что творил на ваших землях Хэлкар? По крайней мере, я выбрал свою судьбу сам.
Мальчишка вдруг вскинул голову. В глазах вспыхнула — не надежда еще — тень ее:
— Но если ты можешь — так, почему ты не исцелишь себя? Нет, не отвечай, я понял… Но ведь — есть другие! Солнечный Посланник, он отправил тебя на помощь Ханатте — быть может, он сможет помочь? Гонцы уже, наверное, у Замка Ночи…
Мертвое сердце больно дернулось в груди. «Зачем ты, Дайро… Зачем, и так ведь тяжело, так тяжело держаться за это тело…»
— Он помог, Даэрон, — тихо, с сочувствием проговорил он. Сжал плечи мальчишки, не зная, как объяснить. — Его кольцо, его дар… Оно помогло удержаться по эту сторону. До времени. Не надо, Дайро. Не плачь, ты же воин…
Тяжело прикрыл глаза. Попросил глухо:
— Не говори никому. Разве что Керниэну — если он сам спросит. Ханаттанайн не пойдут за… — он горько усмехнулся, — живым мертвецом. После сражения будет уже неважно, никто не догадается…
«Об этом я позабочусь сам», — мысленно договорил он. Знал — не сможет сказать это в лицо Дайро. Чувствовал: на тот, последний, призыв Кольцо откликнется легко и охотно. Огонь скроет все следы… А о том, чтобы амулет Силы не попал в чужие руки, Саурон сумеет позаботиться. Хотелось в это верить.
— Хэттан… — без голоса, безнадежно простонал Дайро. — Не уходи…
Он был готов к этому. И все равно — вздрогнул. Словно вернулся тот давний день… И лежит на скатанном плаще чернокосая жрица, которая стала для него больше, чем другом, и горячие толчки под ладонью почти уже не слышны…
«Не потому ли ты позвала меня тогда, в свой последний час, Айори? Чтобы показать — путь?.. Или я не понял тебя, Солнечная Дева? Дайро, мальчик… Если сумеешь — забудь меня.»
Холодный комок в горле мешал дышать. Что можно сказать, когда все — давно — сказано?..
Он мягко отстранил юношу от себя и, резко запахнув плащ, вышел из шатра.
«Тебе было так же тяжело, Айори?»
Полог шатра отлетел в сторону, отброшенный сильной рукой. Резкий взмах ладонью — стража, не задав ни единого вопроса, поспешно отошла на десяток шагов.
— Почему ты мне не сказал, Аргор? — в голосе Керниэна звучал с трудом сдерживаемый гнев… и боль. Аргор отметил, что принц особо выделил именно это — «мне». Отметил — и отбросил в сторону. Не это было важно. Внутри что-то сжалось в предчувствии беды.
На миг мелькнула мысль: «Неужели Дайро проболтался?..» И тут же понял — нет, не Дайро.
— Что еще сказал пленник? — глухо спросил он.
Он ни на секунду не усомнился, что именно вызвало такой гнев Керниэна.
И не ошибся.
— Не много. Но достаточно, чтобы пошедшие слухи, если кто-нибудь узнает о его словах, уничтожили твою добрую славу. Аргор, этот человек был послан не для того, чтобы убить тебя — чтобы проверить подозрение. Нуменорцы тоже умеют считать. Если правда о случившемся выйдет наружу, против Ханатты встанет не только Нуменор. Мои воины не станут болтать. Они уважают волю Солнечного Посланника и верят тебе. Другие — не уверен. Почему ты не сказал мне, Аргор? Я не спрашиваю — почему ты пошел на это. Не спрашиваю, как ты сумел добиться… бессмертия, — последнее слово он выплюнул, словно попавшее в рот мерзкое насекомое. — Я хочу лишь знать, почему ты решил, что не можешь доверять — мне. Почему, Аргор?
Принц остановился напротив своего советника. Словно горячим ветром хлестнуло в лицо: горе и гнев, сплавленные настолько, что не понять, чего больше. Аргор тяжело опустил веки. Что он мог ответить?
— Это не бессмертие, — глухо откликнулся он наконец, намеренно выбирая наименее тяжелый вопрос. — Всего лишь… отсрочка. Мне нужно время, Керниэн. Я не знаю, победит ли Ханатта в следующей битве. Но боюсь, что без меня вы обречены на поражение. Это — элита, лучшие войска Нуменора. Нужно сломать хребет армии Острова, лишь тогда будет шанс… — он запнулся. Почему же так давит, гроза, что ли, идет с моря… Словно натянутая тетива: не удержишь — хлестнет, сорвется в полет отточенной смертью…
Заговорил вновь — медленно, тяжело; и смертельной усталостью сквозило от глуховатого голоса.
— Керниэн… Я не хотел этого подобия жизни. Знаю, смерть освободит меня от данной Ханатте клятвы. Но сейчас дело не в ней… Это не только следование долгу. Я хочу остановить Нуменор — сейчас, пока еще не поздно, пока моя страна еще не стала чем-то, чего сама земля не сможет терпеть. Дай мне два дня, прошу. Больше я, вероятно, все равно не выдержу. Ханатта получит свою победу. А Нуменор — смерть предателя-Хэлкара. Два дня, Керниэн. Если доверяешь мне.
Глаз он так и не открыл, и сейчас был рад этому. Знал: принц Керниэн не будет плакать, как мальчишка Даэрон. Но легче ли от этого?
Керниэн долго молчал.
— Ты мог сказать мне, что не исцелился, — наконец с болью проговорил он.
— Мог, — устало согласился Аргор, не открывая глаз. И замолчал.
Первым не выдержал гнетущей тишины ханаттанайн. Вздохнув, он тяжело опустился на лежанку рядом с нуменорцем.
— Я послал гонца к Солнечному Посланнику. Сразу, как только… Возможно, он сможет помочь…
Аргор промолчал. Знал: не сможет. Нельзя исцелить то, что уже мертво.
Керниэн, должно быть, понял, что ответа не будет. Вздохнул. Порывисто поднялся на ноги, стиснул на миг плечо нуменорца…
Оставшись один, Аргор медленно, через боль выдохнул. Без сил откинулся на сложенное одеяло.
…Встревоженные окаменевшим лицом своего принца стражники долго прислушивались к тишине в шатре Хэттана.
Бесполезно. Сквозь стиснутые до хруста зубы так и не вырвалось ни единого звука.
— …Нет, Посланник, я не верю! Ты откликнулся на мою просьбу — значит, считаешь, что нужен здесь? Если для него нет спасения, зачем ты пришел?
— Спасения? — Саурон перестал расхаживать по шатру и, сложив руки на груди, остановился напротив южанина. — Керниэн, не всегда спасение равнозначно жизни. Я понимаю, как он смог решиться сотворить это с собой. Понимаю, почему ты — ты, на ком лежит ответственность за судьбу Ханатты — согласился с этим. Понимаю. Но позволить продолжать это безумие не могу.
Взгляд принца потемнел.
— Но ведь он жив! — упрямо стиснул он зубы. — Этот яд убивает за несколько часов. Но Аргор все еще жив — значит, можно бороться? Неужели ты даже не попробуешь его исцелить?!
Саурон с болью покачал головой.
— Он не жив, Керниэн.
Непонимающий взгляд в ответ. Или — слишком хорошо все понимающий? Ортхэннэр прикрыл глаза — не было сил смотреть, как сейчас погаснет надежда в глазах человека, еще несколько лет назад без раздумий убившего бы ненавистного нуменорца.
— Керниэн… Не все раны можно вылечить. Аргор держится еще только благодаря кольцу, что я ему вручил. Это… не исцеление. Можно удержать душу — на время, недолго… Именно это он делает сейчас. Не думал, что он сможет, что смертный вообще способен на это. Он запрещает себе уходить, Керниэн. Силой кольца заставляет двигаться уже мертвое тело. Я не знаю, сколько он еще выдержит. Не понимаю, как выдержал — до сих пор. Это страшная боль… Я могу влить в него силы, еще на какое-то время привязать душу к телу. Знаю, если спрошу его, он согласится. Он ведь не простил себя. Никогда — не простит. Но я спрашиваю сейчас не его — тебя. Готов ли ты обречь его на существование, что стократ страшнее смерти, ради победы в битве? Готов ли требовать от него исполнения клятвы — такой ценой? Ответь — не мне, себе. Потому что то, что ответит мне он сам, я знаю и так.
Принц Керниэн медленно опустил голову.
— Я знал это, — глухо сказал он. — Но не хотел верить. Надеялся… Прости, Посланник — я надеялся на чудо.
И вдруг, горьким стоном:
— Это несправедливо…
— Аргор платит по своим долгам, — жестко оборвал его Ортхэннэр. — Разве был справедлив Хэлкар, сжигая ваши храмы вместе со жрецами, вырезая города до последнего человека? Почему тебя удивляет, что для него самого нет справедливого суда?
— Он искупил свою вину, — с гневом вскинул голову военачальник Ханатты. — И это — не одни лишь мои слова. Мой народ не простил Хэлкара. Но Хэлкара больше нет, а Аргор давно уже стал одним из нас. Ему верят, за ним идут…
Он вдруг резко замолчал. Застыл, пораженный какой-то новой мыслью. Ортхэннэр молчал, не торопя его. Только в светлых глазах плескалось — сочувствие и затаенная, глубоко спрятанная боль.
Керниэн медленно, очень медленно повернулся к майа. И едва заметно вздрогнул Ортхэннэр, взглянув в его глаза — слепые провалы, до краев переполненные осознанием и виной.
Показалось вдруг — уже было…
Миг — и ушло наваждение. А Керниэн уже пытался улыбнуться — криво, горько:
— Прости. Я понял, о чем ты… Да… ты прав. Это подлость. Посланник… Я не знаю, что мне делать. Судьба моей страны — или судьба Аргора… И выбор — на мне? Неужели нет другого выхода…
Саурон странно взглянул на него. Взглянул — и тяжело прикрыл глаза. Лицо его вдруг дрогнуло, словно от боли.
— Ты можешь просто не выбирать, — тихо откликнулся после долгой паузы. — Ведь ты не вправе приказывать ему…
Керниэн отвел взгляд. Застывшее лицо, застывший взгляд… А Ортхэннэр хотел — хотел и не смел — крикнуть, разорвать эту страшную тишину: «молчи, не делай этого с собой!»
Хотел.
Не смог.
— Я не могу обречь свой народ на гибель, — безжизненно проговорил принц Ханатты после долгого, тягостного молчания. — Прости, Посланник. Наверное, в этом и впрямь некая высшая справедливость — мы оба платим по своим счетам… Его расплата подошла к концу. Моя — только начинается. Ты прав — я могу просто позволить ему… делать это дальше. Но разве это не будет тоже — предательством?
Ортхэннэр задержал дыхание: сжалось что-то в груди, прошило ледяной иглой. Улыбнулся — сочувственно, устало. На миг мелькнула в улыбке глухая, неизбывная тоска.
…Мелькнула — и исчезла, словно и не было ничего.
— Это твое право, принц Керниэн. Я не осуждаю. — прикрыл тяжело глаза. Прошептал едва слышно:
— Не стоило мне заставлять тебя выбирать… Прости, принц. Жестокий выбор… И он не твой. Я показал Хэлкару себя, я отправил его в Ханатту. И решать его судьбу — только мне.
Повернулся и медленно, словно слепой, вышел из шатра.
«Что я наделал, Тано… Ошибка, снова ошибка. Вот и еще одна душа сломалась — из-за меня. Неужели с тобой было так же? Неужели — тогда, тысячелетия назад — ты так же мучился всего из-за одного неверно сказанного слова, которое уже нельзя, никогда нельзя будет исправить?.. Что мне делать, Тано?»
Керниэн догнал его уже возле шатра хэттана.
— Я надеялся, что увижу тебя здесь, Посланник, — глухо произнес он, не глядя на Саурона. Помолчал. — Ты не жалеешь, что отправил его в Ханатту?
— Разве он мало сделал для Ханатты? — тихо откликнулся тот.
— Я не об этом, ты знаешь.
— Знаю. Повторю: разве он мало сделал для Ханатты? Вы уже не видите в нем убийцу-Хэлкара. А значит, все было не зря. Он сумел вернуть себе свою душу…
Керниэн покосился на него. Хотел было что-то ответить, приоткрыл рот… И — промолчал.
Короткий путь закончился у простого походного шатра. Из темноты слаженно шагнули бдительные стражи: после недавнего покушения принц удвоил охрану хэттана; тот не протестовал.
Керниэн молча махнул рукой, приказывая занять пост на подходах к шатру. И, кивнув Саурону, первым вошел внутрь.
Аргор не спал, но звук шагов и шелест откинутого полога не сразу вырвали его из тяжелого, мучительного полузабытья. Медленно, словно даже для такого простого действия требовались огромные усилия, он открыл глаза. Повернул голову к поздним визитерам. И, не меняясь в лице, неторопливо поднялся на ноги.
Попытался подняться. Руки вдруг подломились: упал обратно — неловко, тяжело. Стиснул зубы; на белом, в синеву, лице ни единой эмоции, лишь в глазах — невыносимая, невозможная для смертного боль. Вскинул руку, останавливая рванувшегося на помощь Керниэна. Оперся ладонями о жесткую постель.
Пошатнулся.
Встал.
— Повелитель, — неестественно спокойный голос прозвучал глухо, словно ему было тяжело говорить. На Керниэна он не смотрел.
…Все уже было сказано. Не о чем, незачем говорить.
Ортхэннер на миг опустил веки — не смотреть в эти выцветшие, смертельно усталые, до краев, словно звездным светом, переполненные болью глаза…
«Прости меня, ученик мой, этот урок оказался слишком жестоким. Возможно, стоило остановить тебя, не позволить сотворить это с собой… Но — хватило бы тогда у тебя сил, чтобы выдержать последнее испытание? Хватило бы воли вернуться назад, из-за Грани, которая так манит тебя обещанием свободы и искупления?.. Я не знаю этого. Быть может, своим молчанием я погубил тебя. Быть может, удерживая живую душу в давно мертвом теле, ты потерял слишком много сил и, шагнув за грань, просто не сможешь вспомнить, кто ты и почему пошел на эту жертву.
Я знаю лишь одно: вчера, выбирая между судьбой многих и собственной душой, ты окончательно стал человеком.»
Он стиснул зубы и шагнул вперед, вдруг разом осознав: разговора не выдержит. Ни он. Ни Аргор.
Ни Керниэн, все еще не выбравший до конца между долгом — и тем, что должно было стать однажды дружбой.
— Ханатта будет свободна, Аргор, — тихо сказал он, глядя в глаза нуменорца. — Но — не так. Не такой ценой.
Аргор долго молчал.
— Цена? — наконец через силу разлепил он губы. Показалось — он не вполне понимает сказанное. — Цена никогда не бывает слишком великой. Я не успею уже остановить Нуменор. Но дальше в Ханатту его не пропущу. Не мешай мне.
В голосе звучала глухая, стылая тоска. Вспомнилось вдруг некстати: «Ты знаешь, кто я. Ты знаешь, какими методами я буду добиваться цели. Не боишься, что все ляжет на тебя?..»
Не знал, как оказалось. Не думал, что нуменорец — «брезгливый убийца», «Меч Эру», не считающий Низших за людей — не думал, что он решится бросить себя в кошмар не-жизни ради спасения ненавидящего его народа.
Ортхэннэр вдруг понял, что — и как — должен сказать сейчас.
…понял. Но не успел.
Керниэн шагнул вперед. Аргор едва заметно вздрогнул, словно опустившаяся на плечо ладонь обожгла даже сквозь одежду. Во взгляде, впервые за весь разговор, мелькнуло что-то живое.
— Прости, — тихо сказал принц. — Когда-то я боялся, что ты предашь Ханатту… А сегодня совершил предательство сам. Ты достаточно уже сделал для моей страны, для армии… Прощай… друг мой.
Обернулся к Саурону: глаза влажно блестели.
— Отпусти его, Посланник!
Просьба, больше похожая на приказ.
Аргор отшатнулся. Гневом и несогласием полыхнул измученный взгляд.
— Нет! — яростно выдохнул он. — Керниэн, это мой выбор! Не смей решать за меня.
— Тогда решу я, — Ортхэннэр сделал шаг — последний, отделяющий его от нуменорца. Вскинул руку, пресекая возможные возражения.
…Меньше шага — между человеком и кем-то — большим? меньшим? Между уже мертвым и вечно живым.
…Между ними двоими — почти нет разницы, вдруг понял Ортхэннэр. Осталось меньше шага. Вперед? Назад? И спокойные, решительные, смертельно усталые глаза смотрят, кажется, в самую душу. Он мечтал о смерти — даже сейчас, яростно сопротивляясь ее власти. Мечтал — об искуплении, о прощении, которого сам себе не готов был дать. Об освобождении, которое никогда не смог бы принять по собственной воле.
…От которого отказывался — сейчас.
И, знал Ортхэннэр, вновь откажется — если он не ошибся и Арта примет того, кто нарушил один из законов Мира во имя спасения живущих в нем.
«Ты поймешь — потом», — мысленно пообещал он человеку.
А вслух сказал — едва слышно, так, что лишь нуменорец мог услышать:
— Ты был прав. У людей есть право выбирать. У всех — не только у тех, кто владеет Силой. До сих пор выбирал не ты — за тебя: Единый, я, твоя ожившая совесть, твое чувство долга… Пришла пора выбирать самому.
Он не стал ждать ответа. Сейчас это могло только помешать. Пальцы легли на грудь нуменорца — прямо напротив все еще бьющегося, вопреки всем законам, сердца.
Аргор вздрогнул. Разжавшая ядовитые клыки боль ушла сразу, раньше, чем он успел это осознать. Ортхэннэр знал, каково это: не слабость даже — облегчение, лишающее воли и отнимающее у тела способность подчиняться приказам разума. Мгновение еще он смотрел в затуманившиеся, теряющие осмысленное выражение глаза. Потом ресницы человека слабо дрогнули, опускаясь.
Нуменорец начал медленно, словно всего лишь уснул, оседать наземь.
…Упасть он не успел.
Пустота. Серая гнилая хмарь. Стылый холод последней Границы.
…Он уже видел это.
Видел: два дня — вечность — назад.
Неужели действительно смерть — такова? И нет ни Чертогов Ожидания, ни Звездного Пути, в который верят на Юге? Только непроглядный гнилой туман и пустота, без начала, без конца, бесконечный замкнутый круг?
…Или так — лишь для него?
Мысль не вызывает даже протеста. Только глухую, смутную тоску. Все справедливо. Убийца, насильник, предатель собственного народа… Если где-то и есть бесконечные Пути Людей, они — не для него.
По ним шагает сейчас безгрешная Солнечная Дева Айори.
Ему — на них места нет.
Туман сгущается, течет, тянется к нему призрачными щупальцами. Он кажется живым… нетерпеливым…
…голодным.
Сквозь белесую пелену проступает облик. Словно в мутном зеркале — бесстрастное высокомерное лицо, пустые, равнодушные глаза… Мертвая душа.
Ледяное сердце.
«— Ты мертв. Уходи», — хочет — и не может сказать он. Здесь у него нет больше тела.
Здесь и его самого больше — нет.
Есть только Хэлкар, исковерканное уродливое зеркало души, пустая оболочка чужой воли.
Только собственное омерзительное «Я», от которого не убежишь, как ни рвись.
— Все не так… — вдруг разрывает мутную хмарь тонкий жалобный голос.
Он медленно, как во сне, поворачивается.
…Она смотрит на него из стылой пустоты: печальные бездонные озера глаз. Сквозь липкий туман медленно проступает зыбкий, призрачный облик. Он не может толком разглядеть ее: лишь тонкие, почти прозрачные — есть ли она? Нет ли? — черты юного лица… серебристые, цвета выгоревшей на солнце полыни, косы…
— Почему ты не хочешь себя простить? — тихий, едва слышный шепот — не понять, то ли голос, то ли шорох сухого камыша на ветру.
«Простить?» — хочет — и не может спросить он. — «Разве Хэлкар заслужил прощение?»
— Хэлкар — нет, — она смотрит: не в глаза, которых нет — в самую душу. — А Аргор?..
Он хочет — ответить. Хочет оправдаться, крикнуть — «Я пытался искупить, пытался расплатиться за ошибки прошлого!»
Он молчит. Нельзя вернуть — всех, погибших от его руки и по его приказу. Исправить нельзя. Искалеченные судьбы. Разбитые сердца. Души, навеки закостеневшие в горе и ненависти — по его вине.
Он молчит. Он не знает, что ответить.
Сквозь стылый туман — словно порыв теплого степного ветра. Печаль и сочувствие в серебряных глазах:
— Разве это справедливо — расплачиваться за преступления того, кем ты давно уже не являешься?..
«Нет», — хочет сказать он.
Внутри кричит, рвется на волю, умоляет выслушать искалеченная часть души, родившаяся в грозовую ночь на башне Тай-арн Орэ. Разве он мало сделал, чтобы исправить содеянное Хэлкаром? Разве он еще не искупил своей вины? Неужели он не имеет права на прощение?!
Он усилием воли сжимает трусливую мысль в несуществующем кулаке.
«— Да» — говорит он понимающим серебряным глазам. — «Да. Справедливо.»
И внезапно осознает: все так и есть. Он отвечает за преступления Хэлкара. Всегда. Сколько бы имен не сменил.
Не потому, что ищет искупления — его не будет и не может быть.
Не потому, что надеется на прощение: пусть даже простят другие, он сам — не простит.
Потому, что он и есть — Хэлкар. Ледяное сердце, вспомнившее, что значит — любить.
Слепая душа, которой еще только предстоит по-настоящему прозреть.
…Он медленно, словно преодолевая сопротивление холодных потоков тумана, поворачивается. Глаза в глаза — с собственным уродливым двойником.
Она — он чувствует это — не ушла. Стоит за его спиной: хрупкая, тонкая, словно пронизанная лучами невидимого здесь солнца. Ветер и звезды, полынь и мед, плач и смех… Беззащитная былинка на жестоком ветру. Она — за его спиной; всего в каком-то шаге позади… если бы здесь было хоть какое-то расстояние.
…всего в двух шагах от равнодушной мертвой маски по имени Хэлкар. И — некуда отступить.
…Он устало улыбается. Он давно не верит в сказку о праве на отступление.
«— Ты — это я», — говорит он своему мертвому отражению. — «Я никогда не смогу избавиться от тебя. Но и ты — отныне — не сможешь скрыться от меня.»
Губы Хэлкара кривятся в надменной усмешке. Аргор невесело улыбается в ответ.
И делает шаг вперед.
Навстречу искалеченной половине собственной души.
Боли в первый момент он не чувствует.
…Спустя миг — а может, вечность? — беззвучный удар. Боль: ледяной равнодушный клинок из ниоткуда. Осознание, чужая жестокая правота — страшнее пытки: ты один, ты никому не нужен! Сломанный клинок, пустые прохудившиеся ножны, не выполнивший своей задачи щит…
Ему кажется, он почти слышит этот ядовитый бесплотный шепот. Слабость накрывает, наваливается подобно липкой холодной жиже трясины. Холод. Пустота. Тоска. Одиночество…
…Одиночество?
И наваждение разлетается мириадами жалящих ледяных осколков. Он заставляет себя улыбнуться — сквозь боль и холод гаснущего сознания.
Ему кажется, он почти видит…
….Отчаянный взгляд Дайро.
«Не уходи, хэттан!..»
…Теплота ладони Керниэна на плече:
«Наше дело — война, верно?..»
…Согревающий свет в гаснущих глазах Айори —
«Ты — разум и меч…»
Сочувственная улыбка Саурона:
«Не так — и не такой ценой…»
В несуществующем сердце вспыхивает — ударяет в грудь — катится по жилам бушующая кипящая волна.
Стылый туман рвется, словно рассеченный ударом клинка. Неохотно расступается, и он видит…
…звезды.
…Керниэн медленно поднял на Посланника блестящие от слез глаза. Руки, привыкшее к мечу и поводьям, крепко прижимали к себе неподвижное тело, словно это еще могло что-то исправить.
Ортхэннэр ждал — сам не знал, чего. Вопроса? Упрека? Последних слов прощания, уже не нужных — уходящему?
Принц Ханатты молча опустил веки.
Черный Майа ждал. Перед глазами стояло лицо — спокойное, даже в смерти красивое; лицо, впервые увиденное им полторы тысячи лет назад.
…Зыбкий туман — сна? видения? невозможной, бесценной встречи вне времен и миров?
Биение непробужденной души между тонких ладоней.
Невесомое прикосновение к волосам…
Девять рождающихся судеб в расплавленном переплетении металла…
Действительно ли он видел тогда — Аргора? Или отпущенная им на свободу душа уже вступила на неведомый Путь смертных, и кольцо со змеиной чеканкой — истина, ясность разума и очищение, руна Хэлрэ в черном камне — миг спустя соскользнет с остывающей руки?
Как это будет? Будет ли? Примет ли Арта того, на чьих руках — кровь?
Он ждал. Миг тянулся — долгий, нескончаемый… Жук в янтаре, застывшая в полете-падении хрустальная капля… Зыбкое, невыносимо хрупкое звенящее безвременье: неосязаемое «могло быть» — превратится ли в «стало»?..
Прозрачная, застывшая капля — льда? Живой теплой воды?..
…И время обрушилось вниз хрустальным крошевом, вновь обретая скорость.
Он молчал, еще не давая себе права поверить. Боясь — поверить. Но уже дрогнуло, стронулось что-то в мире. Замерло, прислушиваясь тревожно и взволнованно… А миг спустя — Ортхэннэр невольно покачнулся — словно порыв холодного, несущего морозную свежесть ветра ударил в грудь. Долгий, чистый, ощущающийся не ушами — всем телом звон: так взламывает сплошной ледяной панцирь пробуждающаяся река. Показалось: вздохнул сам мир. Глубоко, жадно, неумело… Словно пловец, только что вынырнувший из затягивающей пучины. Забывший уже, что можно — дышать…
Ортхэннэр медленно, еще боясь поверить, выдохнул. Опустил руку на плечо принца. Улыбнулся, ловя взгляд вскинутых на него погасших взгляд.
— Я обещал тебе спасение для Аргора, — просто сказал он. — Но тогда еще не знал, чем будет для него спасение…
Керниэн несколько секунд непонимающе смотрел на Солнечного Посланника. Потом, вздрогнув, резко сдвинул руку, нащупывая жилу на шее. Миг мучительного ожидания… Неверяще вскинул голову: в распахнутых глазах билось изумление, надежда… и тревожное, не осознанное еще, штормовой волной поднимающееся счастье.
…Которое, отчетливо понял вдруг Майа, не имеет ничего общего с радостью полководца, получившего обратно ценного бойца.
— Не буди его, — тихо посоветовал он, отступая назад. — Он успеет проснуться к часу сражения…
И — только ветер взметнул полог шатра.
В груди — впервые за долгие столетия — разливалось согревающее тепло.
«Я жду тебя, мой ученик. Ты все-таки выдержал испытание, хоть оно и оказалось куда тяжелее, чем я мог предполагать когда-то. Твой путь еще не закончен, и искупление твое еще впереди. Но сейчас у тебя есть долг. Я жду тебя, знаю — ты сумеешь остаться человеком. Я жду тебя…»
— Ты от отца? — неуверенно спросил слепой, — мне знаком твой голос…
«Еще бы он не был тебе знаком…» — с горечью подумал Аргор. — «Что ответить тебе, мальчик, жертва моего высокомерия и жестокости? Чем оплатить годы беспомощности и темноты? Не искупить, не исправить… Даже если — хватит сил на задуманное. Хватит ли?»
— Я умею исцелять, — глухо откликнулся он вслух. — Позволь мне посмотреть.
Слепой вздрогнул.
— Кто ты? Какие холодные руки…
— Неважно, — глухо откликнулся Аргор. —
Понимает: поздно. Слишком старая рана, слишком глубокая. Не хватит сил исцелить…
…Исцелить — нет. А забрать?
Клинок был хорош. Полтора локтя остро заточенной стали, великолепная балансировка. Обтянутая кожей, не нуждающаяся в лишних украшениях рукоять…
Клинок был — хорош. Порхающая в руках, с детства привыкшим к воинским забавам, смертоносная сталь. Яркий солнечный блик на вскинутом навстречу удару лезвии. Гибкая сереброкрылая птица — клинок летел, с лёгкостью повинуясь направляющей его смуглой руке:
«Если бы у меня был меч, ты бы не…»
…Клинок летел.
А потом не летел, просто неподвижно лежал, зарывшись в плотный песок, и человек тоже лежал…
Настанет день, и он поймёт: надо было остаться лежать.
Но — что толку жалеть о том, что было?
А клинок был хорош, очень хорош. Серебряная смертоносная змея, тонкая лента стали, почти размывающаяся в широкий сияющий круг. Воплощённая смерть, от которой нет, не может быть спасения…
Человек ещё не знал, что гнев — слишком ненадёжный советник…
…человек — лежал на песке: раздавленная колесом змея, упрямый зверёныш с перебитым хребтом. Человек пытался дышать. Изо всех сил пытался.
А меч… меч был хорошим.
Настанет день, и человек пожалеет, что сумел — дышать.
Но пока до того момента ещё далеко.
— Я надеюсь, ты знаешь, что делаешь…
Негромкий усталый голос казался — порывом ночного ветра. Застывшая на парапете фигура шевельнулась, отступая на шаг от края башни. Склонила голову, увенчанную тускло мерцающей в звездной темноте железной короной — то ли согласие, то ли приветственный поклон.
Промолчала. Подошедший невесело вздохнул. Неслышно ступил вперёд, остановился рядом: тень на фоне теней, чёрный росчерк на полотне прошитого звёздами новолуния, и звездой кажется камень в тонком венце, струящий в ночь мягкое синее сияние.
— Что скажешь о нём, Аргор?
Долгая, неодобрительная тишина.
— Мальчишка, — наконец глухо упало в ночь. — Самоуверенный, высокомерный мальчишка.
Пришедший вторым долго молчал. Смотрел — в темноту, в бездонную, наполненную ветром и звездами пустоту. Смотрел — словно пытался там, на чёрном бархате небосклона, разглядеть ответ, которого ещё — не было.
— Мальчишка, — устало согласился он наконец. Усмехнулся невесело. — И всё-таки — он сумел дойти… Осмелился — прийти сюда. Ты слышал, что он говорил, что предлагал. Мальчишка, да… Зрелость выше ценит собственную жизнь.
Помолчал; Король не стал отвечать — да и на что отвечать, если вопроса — не было?
А пришедший покачал головой. Проговорил тяжело, словно продолжая только что прерванный разговор:
— Ты прав, иначе сейчас — нельзя. Нельзя, и нет времени… А ведь когда-то, совсем недавно — помнишь? — Жестоким называли меня.
И вновь Король не ответил. Двое молчали на вершине чёрной башни, каждый — о своём, и оба об одном и том же.
«Он пока что просто мальчишка. Гордый, дерзкий, упрямый мальчишка.» — промолчал один.
«Он король», — согласился второй.
Зябко ёжилась колючими звёздами ночь, прислушивалась тревожно, взволновано. Приговор? Обещание спасения?
«Он погибнет», — с неодобрением промолчал первый.
«Да», — сочувственно возразил второй.
Шелестела песком, тихо шепталась с низкими звёздами притихшая ночь, и тонким хрустальным звоном дрожали во тьме серебряные лучи. И молчало небо, слушая безмолвный, не-бывший разговор двоих, обречённых не стать учителями для гордого упрямого мальчишки, которому жизни осталось — три с небольшим года, и ещё половину; если, конечно, то можно будет назвать — жизнью…
— Почему ты не стал учить его сам, Повелитель? — глухо проговорил вдруг человек в железной короне.
Тишина в ответ. Только померк на миг свет камня-звезды, когда названный повелителем отвернулся, скрывая метнувшуюся в светлых глазах боль. Требовать ответа было — кощунством.
…Молчать — подлостью. И Король, после недолгой тягостной паузы, повторил:
— Почему, Повелитель? Ты мог бы это сделать быстрее… и проще для него. Меня он ненавидит. Тебя — боготворит.
Названный повелителем промолчал. Вздохнул — словно лёгкий порыв ночного ветра коснулся башни, прошелестел по камням.
— Ты сам ответил, — непонятно, с полынной горечью прошептал он. — Меня — боготворит…
Молчала ночь. Плакала тихо, еле слышно, словно вдова, смирившаяся с горем, стыдящаяся привлечь к себе внимание выросших, так быстро забывших о потере детей…
И молчал, непонимающе хмурясь, высокий нуменорец — молчал, чувствуя: время для вопросов не пришло.
Придёт ли — когда-нибудь?
А тёмный ветер вздохнул вновь — тяжело, невесело:
— Я учу тому, чему никто другой не сможет — говорить словами Силы, быть — одним целым с миром. Уже и этого — слишком много…
И — затухающим шелестом трав, уже на грани слышимости:
— Когда-то я был — Жестоким. Теперь — смогу ли?.. Нет, пусть всё остаётся, как есть…
И — тишина на башне, и стоят у самого края, молча глядя в темноту, две высоких фигуры, и железная корона тускло мерцает в мягком сиянии камня-звезды.
…Ненавистный победитель, жестокий наставник, которого гордый упрямый ученик назовёт однажды — братом; братом, но никогда — учителем.
…Тёмный властелин, что станет для пришедшего с Востока странника учителем и повелителем, путеводной звездой на нелёгком пути; но никогда не посмеет быть — ладонью, держащей доверчиво распахнутое сердце.
И умирало в зрячей, слишком много помнящей ночи бессильное, измученное, кровью и сталью лежащее между было и стало: «Тано»…
«Тебя — боготворит…»
Двое стояли на башне.
…Кхамул умел ненавидеть. Пожалуй, слишком хорошо умел. Это просто, очень просто — когда отводят глаза Стражи, когда гаснет надежда в глазах скорбной статуей застывающей матери… Ненависть — верная подруга. Она даёт в руки щит, когда леденящий страх вцепляется в сердце своими острыми пальцами. Она подставляет плечо, когда заканчиваются силы. Она заставляет подняться на ноги там, где умирают и гордость, и упрямство…
Он умел ненавидеть.
Думал, что умеет.
Что он вообще знал о ненависти до того, второго, считая от прихода в Тай-арн Орэ, дня?!
«Ты говорил, что постараешься убить Безымянный Ужас», — глухой голос Аргора холоден и равнодушен; бесстрастный шелест стального клинка, которому всё равно, для чего его обнажили: для воинского ли салюта, для исполнения ли приговора… — «Ты не сможешь убить даже самых слабых его слуг. Ты ещё не воин — мальчишка, играющий с мечом.»
В голосе Аргора нет даже презрения. Равнодушие, холодное и безучастное; слепящий гнев вспыхивает в груди, кажется, даже раньше, чем успевает отзвучать между каменных стен ристалища последнее слово.
Он не умеет ещё — смирять его. Не умеет — и не желает учиться. Гордость и гордыня — родные сёстры… И одна из них привела его сюда, дала силы найти того, кто обещал — помощь. Вторая же…
…Он знает: если для того, чтобы получить шанс спасти свой народ, нужно будет встать на колени — встанет. «Рабом тебе буду — только помоги!»
«Ты говорил, что будь у тебя меч…» — стальной клинок глухо звенит по утоптанному песку ристалища. — «У тебя он есть. Бей.»
Кхамул не умеет ещё смирять гордость. Прощать оскорблений — не умеет. Клинок хорош: полтора локтя остро заточенной стали — легко пляшущая в руке среброкрылая птица…
…А песок был горячим и острым, и солёные капли, текущие по лицу, быстро стали алыми, и обтянутая чёрной кожей рукоять все сильнее скользила в слабеющей ладони…
Он думал, что умеет — ненавидеть. До того момента, когда песок скрипнул под ладонями, в очередной раз отпуская из своих горячих объятий, когда заволокло красным глаза, а сверкающая лента клинка превратилась в смазанный стальной полукруг…
…Потом, позже, он поймёт, что хотел сделать, что — и за что. Поймёт — и ненависть неловко будет топтаться поодаль, не смея подойти, не решаясь отодвинуть в сторону липкий холодок осознания и беспомощное тоскливое презрение к себе.
Потом. Когда вспомнит, как дышать.
А тогда он просто корчился на горячем песке — раздавленная тележным колесом змея, дикий глупый зверёныш, бросившийся на матёрого волка и теперь скулящий с перебитым хребтом…
Он думал, что умеет ненавидеть…
«Вставай», — сказал ему Аргор. Сказал — и не было в голосе ни злорадства, ни насмешки, ни даже презрения. И от этого ядовитый огонь оскорблённой гордости ярился ещё мучительней. Злорадство можно принять — и использовать против врага, как используют неразумно брошенное в противника копьё. Презрение — пропустить мимо себя, как речной камыш пропускает пришедшую с моря волну; пропустить — и стать ещё немного, на самую крупицу, на толику застрявшего в густом тростнике песка, сильнее. На насмешку можно ответить — Кхамул, сын короля, хорошо, очень хорошо научился этому: ответить так, чтобы безвозвратно превратить оскорбителя во врага, или так, чтобы насмешник, сам не заметив, стал добрым другом, или просто отшутиться — мимолётно и безобидно, забыв спустя миг…
Чем ответить — на пустоту, на равнодушие, в котором нет даже самого равнодушия, ибо то, в чём есть хоть что-то, уже — не пустота?
«Вставай», — сказал ему человек, которого он ненавидел — с первой встречи, с первой высокомерной насмешливой усмешки, сверкнувшей в холодных серых глазах. Он не мог. Разве можно встать — с раздробленными костями, с отбитым нутром? Он не мог…
…А над выжженной ладонью Злого Плоскогорья всходило солнце. Жаркое белое солнце ещё одного дня, неуловимой песчинкой просеивающегося сквозь пальцы, бессильные удержать надвигающуюся смерть.
«Вставай» — сказал ему Аргор. В серых глазах стыл лёд движущегося к сердцу клинка. Клинка, который был так нужен ему, чтобы остановить рушащуюся на родную страну смерть. «Вставай». И Кхамул встал. И ещё раз. И ещё. И ещё, раз за разом. Встал; потому что те, кто остались лежать — мертвы. Как отец. Как все те, что пали жертвой Безымянного Ужаса.
Потому что ему — ещё — нельзя было умирать.
«Вставай».
И он вставал — вновь и вновь, вопреки всему, не зная, не помня уже: жив ли он ещё? Нет?
…А потом белое косматое солнце заслонило всё небо, расплавленным оловом залило глаза — переливаясь через край, пузырясь в бессильно содрогающемся теле, заполняя собой весь мир…
Потом была осторожная жёсткая на лбу. Ледяной ожог стального кольца, такого же невыносимо холодного, как поднявшие его с песка руки.
И спасительная, ласкающая прохладой темнота.
…Лишь потом, много позже, когда останется за спиной мёртвый белый город без теней, когда превратятся в грубые рубцы раны, что бесплодно пытались исцелить лучшие целители, когда привыкнет говорить «брат» — тому, когда кого-то мечтал убить, растерзать за бесконечные унижения…
…лишь тогда, вспомнив три мучительных года, он поймёт: Аргор был прав. Прав, отказав измождённому, едва живому страннику в отдыхе, дав — лишь одну ночь, которой он и не ощутил, просто провалился в омут сна, так и не сумев потом вспомнить: сам ли дошёл до отведённых ему покоев? Отнёс ли кто?
«Ты назвал себя воином. Докажи.»
Аргор был прав, не пытаясь — объяснять, не пытаясь учить: просто выбивая, раз за разом, бесстрастно и безжалостно, из дерзкого мальчишки сперва спесь, потом — гордыню, а потом, казалось, и саму жизнь.
Прав, с равнодушием стального клинка раз за разом не проявляя к поднимающемуся из последних сил королю страны Ана не то что жалости, которой тот не простил бы, никогда не смог бы простить — обычного даже человеческого сочувствия. Разве может пожалеть кого-то — стальной клинок? Разве есть смысл стыдиться — равнодушного куска железа, пусть даже тот и бросает тебя на колени? Аргор был прав. Перестав быть для упрямого дерзкого мальчишки живым человеком, став — мечом, учащим видеть удар раньше, чем он будет нанесён, молотом, выбивающем из мягкого податливого железа малейшую крупицу шлаков…
Настанет день, и он поймёт это. Не сейчас — сейчас он слишком пытается дышать. Просто дышать, просто встать на ноги — встать, не слушая стонущего тела, в котором не осталось, казалось, ни одной целой кости, ни одной не порванной жилы… Поймёт — когда Аргор перестанет быть мёртвой сталью, тяжёлым равнодушным молотом кузнеца, став вновь — живым человеком, другом и братом, соратником по добровольно принятому служению.
Потом, позже, он будет благодарен за это холодное, бесстрастное равнодушие, за снисхождение, которого не было, за безжалостный приказ «вставай» — раз за разом, пока не потеряет смысл само слово, пока необходимость встать не станет сродни дыханию: неосознанная, неощутимая, единственно имеющая смысл. Потом — когда голодная не-мёртвая тварь заглянет в глаза, выпивая силы и жизнь. Когда погаснет, не выдерживая соприкосновения с пустотой, разум…
…Потом — когда тело, забывшее о том, что живым не под силу сражаться с воплощённым небытием, о том, что можно — просто остаться лежать на уютном песке, обопрётся ладонью о мёртвую землю… И поднимется на ноги. Поднимется, повинуясь беззвучному, въевшемуся в душу и плоть приказу: «вставай!»
Лишь тогда он — поймет. У него будет много времени, чтобы понять: целых шесть долгих месяцев — по два на каждый напряжённый год в Замке Ночи. Целых сто восемьдесят дней бесконечного тягостного умирания, которые нужно будет как-то выдержать, сто восемьдесят ночей, в которые так и не удастся сомкнуть глаз…
Он вспомнит — себя, такого, каким пришёл в Замок Ночи; и не будет сил посмеяться над собственной самоуверенностью. Но это будет потом. А тогда он просто медленно отвыкал ненавидеть — его, врага, безжалостного учителя, жестокого равнодушного чужака. Не человека — стальной клинок, наказывающий слабость болью и гордыню — слабостью. Кузнечный молот, выбивающий из перерождающейся души остатки пустой породы.
Он был слишком упрямым, чтобы сдаться. Слишком гордым, чтобы жаловаться.
…И слишком взрослым, чтобы было можно учить его. Учить, как учат ребёнка: исподволь, по крупице вкладывая в тело и душу, в непослушные руки и норовящие подломиться от непреходящей усталости ноги, знание, что однажды станет — сутью, вплавленным в плоть и кровь инстинктом. Слишком упрямым был, слишком гордящимся своим, как быстро выяснилось, убогим воинским мастерством.
Он был…
Он — был. Не податливая руда — отточенный, несгибаемо твёрдый и болезненно-хрупкий клинок. Сломать — непросто; согнуть — невозможно. Переучивать было поздно.
…Поздно — а главное, некогда. Не было времени — переучивать. Времени, проклятого, равнодушного, безжалостного времени, что утекало, как кровь сквозь пальцы, что отнимало, с каждым канувшим в вечность мигом, ещё одну крупицу надежды у замершей в ужасе земли…
Времени учить заново — не было.
Оставалось лишь сломать, отправляя в небытие их всех, бессильных защитить свой мир: и единственного сына любящих родителей, и юного неопытного короля, и упрямого странника, идущего вслед за обжигающей сердце стрелой… Сломать — и отковать заново: как возрождают из осколков треснувший от непосильного напряжения меч, как выплавляют смертоносное лезвие из железного лома, что был когда-то — драгоценным венцом? Хрупкой витой фибулой?
Он поймёт это — потом.
А тогда Аргор просто ломал его — как ломают слишком хрупкий, не закалённый как следует клинок, как ломают неправильно сросшуюся кость, превратившую здорового человека в калеку… Ломал — без снисхождения, без жалости, с холодным расчётливым равнодушием лекаря, помнящего о «завтра» — вопреки воющему от невыносимой муки «сегодня». Ломал, чтобы потом сложить обломки, как следует, создав из окровавленных ошмётков плоти — живую сильную руку.
Руку, что сможет удержать щит, заслоняющий живой хрупкий мир.
Клинок, которому под силу будет убить то, что от века не знало смерти.
Кхамул, ушедший король застывшей на тонкой грани бытия страны, ещё не умел этого: не ненавидеть его, того, кто однажды станет — братом, частью собственной души.
Не умел — ещё.
Но он учился.
…Зыбко покачиваются носилки, медленно плывут над головой редкие облака. Король смотрит в пустое блёклое небо: нет сил закрыть глаза. Тяжелое, вязкое оцепенение сковывает тело, окутывает мутным туманом разум.
Победил. Безымянный Ужас ушел.
Надолго?
Навсегда?
Он не знает ответа. И не знает, где взять силы, чтобы задать вопрос. Потянуться мыслью по натянутой струне связи, прикоснуться к знакомому сознанию…
Бой окончен.
Жизнь тоже.
Все выполнено.
«Не все…» — тихий, хорошо знакомый голос, шелестом ветра в тростнике. И нет сил откликнуться. Спросить: «что еще?».
Но Учитель понимает и без слов.
«Нельзя умирать… Сейчас — нельзя… Борись.»
Медленно сочится кровь сквозь тугие повязки.
И нет сил спросить: «как?..»
Молчит голос в голове. Сырой туман затягивает сознание, и медленно гаснет белесое злое солнце в вышине…
Мерно хрустит под копытами коней черная галька Злого Плоскогорья.
Страх. Хищная когтистая птица, от нее нет спасения. Сердце сбоит в кривых отравленных когтях.
«Стрела… стрела стражей… мой отец…»
«Она не остановит то, что спит в тебе. Ты вышел за Грань и вернулся. Ты стал сильнее… и Она тоже — вместе с тобой.»
«Значит, я проиграл.»
Сил нет уже ни на что. Отчаяние — черное, безнадежное. Наваливается подушкой ночного душителя, придавливает оглушающей тяжестью, лишает воли.
«Что я могу сделать? Жизнь уходит… Я — всего лишь человек…»
Ему кажется, что он спрашивает — но на самом деле, только думает. Даже осанвэ теперь требует слишком много сил. Столько, сколько уже не осталось в израненном теле.
И все-таки, Учитель каким-то образом слышит.
Или — угадывает вопрос.
«Я помогу…» — тихий шепот в сознании. «Удержу… не смогу исцелить. Но удержу по эту сторону — до времени. Если ты готов…»
Ему казалось — все страхи остались в прошлом. Чего может бояться живой мертвец, у которого остаток жизни уместится в сотню вздохов?
Ошибался.
Цепенеющее тело прошивает озноба. Незаданный вопрос гаснет в сознании. Не нужно. Пусть лучше… так.
Ему кажется, он знает ответ.
И ошибается.
«До начала нового круга», — тихо, с сочувствием произносит Саурон в его сознании. Магу кажется, что он почти чувствует мягкое прикосновение ладони ко лбу. — «Когда солнце умрет и вновь родится, я отпущу тебя. Тварь сильна — но есть дни, когда вы, живущие на Арте — сильнее…»
…Мать с волнением и надеждой склоняется над лежащим в забытьи королем: бескровные губы неожиданно вздрагивают в слабой, облегченной улыбке. Хмуро переглядываются лекари. Дурной признак… Смерть уже у изголовья.
— Королева, пойдемте… — осторожно прикасается к ее плечу один из целителей.
— Нет… Нет, не нужно… я останусь с ним. Ему лучше, разве вы не видите?
Лекари отводят глаза. А она не верит, не хочет верить…
— Вы же видите, он улыбается… Ему лучше!
— Госпожа… — южанин молод. Для лекаря. Он еще не привык говорить такое — в лицо матери… Он не знает, как объяснить.
И вместо него говорит пожилой жрец.
— Будь сильной, Королева. Твой сын уходит на ту сторону неба.
— Нет…
…А молодой король — седой мальчишка с выцветшими до белизны губами — слабо улыбается сквозь бред чему-то, чего никто, кроме него, не слышит.
Он спешил. Исхудавшее тело на его руках казалось совсем невесомым, и слабое, прерывистое дыхание, казалось, вот-вот иссякнет вовсе.
…Он сам не смог бы объяснить, почему — плоскогорье, почему именно сюда позвало его что-то более древнее, чем память. И, лишь ступив на заснеженную каменистую пустошь, вдруг понял, словно кто-то шепнул ему на ухо: это произошло здесь. Здесь король страны Ана боролся с Безымянным Ужасом.
Здесь всё началось. И здесь должно было закончиться. Маг отдал своей земле всё, что у него было. И — чувствовал Аргор — земля не забыла принесённой жертвы. Она поможет ему вернуться.
Король-Чародей, сам не зная, что ищет, сделал несколько шагов, почти не ощущая веса исхудавшего тела на своих руках. Шаг, ещё, и ещё… Крылатый конь тихо фыркал в темноте, потряхивая гривой. Ночь вставала вокруг: бездонная, древняя, хранящая в своей мерцающей глубине голоса тех, что ушли. И ему самому казалось: незримые руки поддерживают их двоих, направляют, указывают путь…
И вдруг, словно кто-то мягко толкнул его в грудь. Да. Вот теперь он на месте. Небольшой, всего десяток локтей в поперечнике, круг из торчащих сквозь снег покосившихся прутьев омелы. Крови не видно: скрыта под снегом. Но разве это имеет значение? Осенние дожди не смыли её, и — чувствовал нуменорец — следы страшной битвы никогда не сотрутся с этих камней.
«Ты помнишь?» — молча спросил он, — «Ты ведь помнишь, как это было, как твой сын сражался здесь — за тебя?»
Впервые он обратился к Арте — так: как к женщине, как к матери. И не казалось это странным.
Отступив от зачарованного круга, он опустил неподвижное тело мага на землю и, преклонив колено, осторожно принялся снимать, а где и срезать, успевшую задубеть от крови одежду. Умирающий не сопротивлялся, но и не помогал, и лишь слабо вздрагивавшие густые ресницы показывали, что он не совсем ещё погрузился в забытье.
…А раны выглядели страшно. Глубокие, неровные, они медленно сочились кровью, словно не полгода назад — вчера были нанесены. Так и не сошедшиеся края выглядели рваными; казалось — неведомый зверь, не меч, оставил эти отметины.
…Медленно Аргор поднялся на ноги. Король земли Ана лежал на снегу — отлитая из белого мрамора и мрачного кровавика статуя… и жизни в искалеченном теле — не больше, чем в сломанной статуе. Аргор чувствовал: времени почти не осталось.
На миг он заколебался. Казалось — отвернись лишь на миг, и оборвётся прерывистое слабое дыхание, и сердце, выскользнув из бессильных поддержать пальцев, замрёт навсегда…
Знал — удержит. Время Кхамула почти истекло; почти — но всё же ещё не до последней капли. Он успеет. Должен успеть.
Король чародей знал, что — и как — должен сделать. Хватит ли сил? Времени — хватит ли?
Не колеблясь больше, он решительно шагнул в отмеченный покосившимися колышками круг. Шагнул, невольно задерживая дыхания, хотя и зная, чувствуя — граница закрыта.
Шагнул, как шагали когда-то, в неизвестность, как в пропасть, его предки, первыми высаживающимися на указанной Звездой суше.
И ничего не изменилось. Только ночной ветер взметнул тяжёлый плащ, хлестнул по тонкому омеловому прутику. Здесь больше не было Пустоты — лишь память, лишь запёкшаяся на камнях кровь и скорбь, неизбывным, тихим напевом струящаяся от колючих звёзд. И ненужными вдруг показались загодя заготовленные амулеты, и сухой позёмкой осыпались так и не произнесённые слова заклинаний. Сегодня, всего одну ночь, это больше не имело значения.
…Словно очнувшись, он принялся было отгребать слежавшийся снег. А миг спустя каким-то глубинным, нерассудочным чувством, понял: не нужно. Хотел постелить на землю свой плащ — рука остановилась на полпути. Казалось, кто-то несоизмеримо огромный склонился над ним, подсказывая, направляя.
Медленно, словно во сне, Аргор выпрямился и, отбросив в снег ненужные больше зачарованный камни, шагнул прочь из круга. Туда, где слабо, едва заметно трепетало туманное облачко дыхания над белыми губами умирающего короля.
…Времени — почти не осталось.
Отбросив в сторону пропитанные кровью тряпки, Аргор вновь поднял израненное, почти невесомое тело на руки и, помедлив миг, шагнул туда, где некогда смертный мир соприкоснулся с не-жизнью.
— Помоги ему… — тихо попросил Аргор, бережно укладывая безучастного ко всему мага прямо на снег. Попросил — и сам не понял, к кому обращается: к Гортхауэру? К самой Арте?
…От первого прикосновения к ране — страшной, глубокой, наискось пересекающей обнажившиеся рёбра — Кхамул вздрогнул, вздохнул резко, судорожно. Не застонал — только челюсти на полупрозрачном лице сомкнулись плотнее. А Аргора, словно иглой, прошило уколом чужой боли: казалось, приложили к груди раскалённый над костром нож, только не жаром — холодом обжигал этот клинок.
«Прости, друг. Я поздно пришёл. Но что смогу — сделаю.»
И пела в темноте невидимая призрачная свирель, и мягкими крыльями обнимала двоих путников звёздная ночь, и текла — от сердца к сердцу, из живого тела в почти уже мёртвое — искрящаяся пульсирующая сила. И медленно, неохотно затягивались под осторожными пальцами неисцелимые раны.
…А ему казалось — он опаздывает, страшно, безнадёжно опаздывает. Словно бежит по заметённому следу, зовёт в темноту; но лишь холодный ветер — ответом — в лицо. Всё слабее вздрагивало израненное тело под его руками, и, чувствовал он: то не боль слабеет — сам умирающий уходит всё дальше и дальше. Вернётся ли? Как остановить, как докричаться? Под лежащей на груди ладонью — слабые, еле слышные толчки. И всё слабее теплилась надежда в сердце короля-чародея. Можно исцелить плоть; но что делать с душой, отдавшей все силы ради долга, непосильного для смертного человека?
«Почему, Повелитель?» — мысленный — не зов — горький безмолвный вопрос в темноту. — «Я мог вылечить его. Или — хотя бы — облегчить его уход. Почему лишь сейчас ты позволил мне прийти на помощь? И не поздно ли — теперь? Он умирал полгода. Полгода прощался с жизнью и терял надежду на спасение. Сумеет ли он вернуться из-за грани — теперь? Захочет ли он возвращаться в мир, в котором для него давно уже не осталось ничего, кроме боли?»
Он чувствовал, как утекает сквозь пальцы чужая жизнь, и — не мог её удержать. Сила земли, сила звезд, сила его собственной души — всё это вливалось в неподвижное тело… И просачивалось, как вода сквозь песок, уходило, не задерживаясь, в землю.
«Или — так и должно быть? Я знаю, каждому из нас придётся шагнуть за порог и вернуться обратно. Но мне страшно за него, Повелитель. Я помню, как это было со мной: ярость, гнев, страх за тех, кто стал дорог, неоплаченный долг, неискупленная вина… Война, которую я должен был закончить. Но есть ли что-то неоконченное, кроме самой жизни, у этого мальчишки? Найдёт ли он, ради чего возвращаться? У него было полгода, чтобы примириться с мыслями о смерти, и кольцо его — оплавленный, запёкшийся на пальце кусок металла, рваная рана уничтоженного камня Силы. Сможет ли он найти дорогу назад?»
Ночь молчала, тихо плакала звёздным серебром. И молчала Связь, незримой цепью связывающая бывшего нуменорского военачальника и владыку Мордора. И уходили, как вода из пробитого кувшина, последние капли жизни из тела короля Ана.
И все медленнее, неохотнее билось сердце под лежащей на исхудавшей груди рукой.
Пустота. Серая влажная хмарь. Нет пространства, нет верха и низа.
«Я не могу уничтожить эту Тварь», — тихо шепнул в его сознании голос Саурона, — «Не могу исцелить тебя. Но сегодня — особый день. Сегодня мы сильнее…»
Юный странник давно уже забылся беспокойным сном, а он всё сидел, не в силах отнять руку от его лба. В лунном свете лицо Элвира казалось почти прозрачным, тонким и хрупким, как первый осенний лёд. И ещё более хрупким, ещё более уязвимым было сердце, бестрепетно опущенное в дрогнувшие от непосильной тяжести ладони. Бесценный хрустальный светильник, невесомый лепесток цветущей вишни: кажется, что не составит труда удержать, но стоит сжаться неосторожно пальцам — и вот ничего уже не осталось от беззащитного лепестка недолговечной надежды: астэл-эме алва айлэме-лээ… Как — не сломать, как уберечь от неумолимого дыхания Замысла, что с каждым годом всё тяжелее давит холодом мёртвого золота?
Как — сказать, что солгал, солгал, не посмев ответить правду, не посмев задуть этот болезненно-хрупкий, беззащитный лепесток пламени?..
«Ты не уйдёшь, Учитель?..»
Как — сказать?
«Я уйду», — мысленно ответил он — Элвиру? Себе? Горько усмехнулся, не отрывая взгляда от Элвира и против воли отмечая, как медленно расслабляется напряжённое, скованное маской страдания и отчаяния, лицо. Ответил — и стиснул зубы, смиряя дёрнувшееся в груди тупое лезвие. Что он натворил? Как посмел принять эту клятву, почему позволил юному Страннику связать себя оковами, которые не в силах будет разорвать даже сама судьба?
«Я уйду, мой Ученик», — мысли горчили на губах стылым пеплом, и не было сил отвернуться, не смотреть на беззащитное лицо юноши, доверчиво спящего рядом с ним. Не видеть, как оно застынет в горе и отчаянии, как хрупкое пламя надежды обернётся мертвым пеплом тоски. — «Прости меня, Элвир, мой бедный Ученик, Странник из земли, где не знают о судьбе Тано. Я уйду — однажды, когда придёт срок. Когда настанет мой черёд платить собой за отсрочку, кровью вырванную у безжалостного Замысла. Я уйду — и как мне уберечь тебя от той судьбы, что выпала мне? Неужели, воистину, нельзя разорвать этот круг, чтобы в нужный час было, кому стать лицом к лицу с Предопределением, встать — и вырвать ещё год, век или тысячелетие у мёртвого света не-жизни?»
Медленно плыла за высоким окном ночь, струилась невесомым серебром сквозь вечность, и тихим, глубоким было дыхание юноши, и сон его казался лёгким, безмятежным: чудовищное осознание, и боль, и горе чужой — своей? — общей потери, казалось, отступили. Возможно, ненадолго, возможно, лишь на эту ночь… Элвир спал, и холод лежащей на его лбу ладони отгонял прочь тени, что толпились, жадно ожидая своего часа, у изголовья. Возможно, уже завтра принятая ноша покажется ему непосильной, а боль внезапного — невыносимо острого теперь — знания затмит упрямую решимость, что толкнула его шагнуть вперёд, поднимая раскрытые ладони в клятве ученичества. Возможно… Всё возможно. Но это будет завтра. А сейчас Странник спал, и молча, неподвижно застыла над ним высокая неподвижная фигура с сияющим камнем в чёрных волосах, и в светлых глазах, казалось, стыл горький холод межзвёздных пределов.
Ортхэннэр вспоминал. Вспоминал, и казалось — не в глубины собственной памяти опускается: сквозь густой, заросший терновником лес пробирается, и каждый шаг больно ранит обнажённые ноги, и каждое воспоминание пятнает кровью острые шипы. Он вспоминал горьковатую свежесть зимнего ветра, высокие хрупкие башни Хэлгор, звон хрустальных льдинок в тонких ветвях — звон, разорванный однажды лязгом железа и криками умирающих. Вспоминал переполненные болью и отчаянием глаза, и голос, яростный, исступлённый, молящий — непререкаемо повторяющий лишь одно: уходи, уходи, спасайся, хотя бы ты — уходи… Голос — и горький жирный пепел сгоревшего Лаан Гэлломэ. Вспоминал долгие, бесконечные — промелькнувшие, как один миг — годы Твердыни, и обречённое ожидание, что всё чаще видел в глазах Тано, и тяжёлую непроглядную муть, окутавшую сознание: «Возьми меч. Иди.» Вспоминал холод рушащихся с неба звёзд, вспоминал, как корчился на камнях раздавленной змеёй, запоздало осознавая, прозревая то, что происходит за тысячи лиг от него, и не в силах помочь, не в силах даже облегчить бесконечную агонию…
Он вспоминал. И медленно, бережно, страшась сделать хоть одно неверное движение, выстраивал тончайшую, невесомую стену между собой и разумом своего, так внезапно обретённого, ученика. Защищая хрупкое сознание смертного от муки и отчаяния, что, привычные, давно уже ставшие частью его собственной сущности, чуть было не свели с ума юного Странника.
Когда зыбкий предутренний полусвет неуверенно коснулся витражного стекла, Ортхэннэр осторожно убрал ладонь и неслышно, опасаясь потревожить погружённого в сон ученика, поднялся на ноги. Элвир выглядел спокойным, ни тени давешнего слепого отчаяния не читалось на его лице. Лишь ладонь — левая, отягощённая холодом простого железного кольца с чёрным морионом, стиснута судорожно, словно всё ещё противясь попыткам Ортхэннэра сорвать с руки ученика чуть было не отнявшую разум драгоценность. Не осознанный жест — безотчётное, нерассудочное усилие тела, с трудом выдержавшего обжигающий удар прозрения. Тонкие пальцы побелели от напряжения, даже кожа на костяшках, казалось, выцвела, утратила все краски.
— Учитель, — негромко донеслось сзади, и Ортхэннэр рывком обернулся: было что-то в юном голосе, что-то, что заставило тревожно дрогнуть внутри ту тонкую поющую струну, что протянулась со вчерашнего дня между его фэа и фэа ученика.
И замер.
Элвир стоял, выпрямившись, как струна: кулаки стиснуты так, что побелели пальцы, на запрокинутом, смертельно бледном лице — упрямство и спокойная, твёрдая решимость. Лишь сомкнуты до синевы бледные губы, да дрожащие едва заметно ресницы выдают мучающий его страх.
Нахмурился, не в силах осознать, что изменилось, но чувствуя в замершем на пороге юноше — не надлом, нет… Горечь, обречённое осознание чего-то, что заставляет сбоить сердце и обрываться дыхание, невыносимо-тонкая игла старательно подавляемого страха…
Ломкое, болезненное дребезжание перетянутой до предела струны.
Поймав его взгляд, Элвир через силу улыбнулся, и, глубоко вздохнув, шагнул вперёд.
— Учитель, я готов…
И было что-то в его спокойном голосе такое, что заставило Ортхэннэра тревожно нахмуриться.
— О чём ты, Элвир?
Странник медленно поднял руку, на которой тускло сиял крошечной звездой чёрный морион.
— О цене, — тихо откликнулся он.
Резко шагнув вперёд, он схватил юного странника за плечи — Элвир вздрогнул едва заметно, но и только.
— Ты понимаешь, о чём говоришь?
…Он замолчал, не зная, как объяснить.
И вдруг, осознав, в одной вспышке, что — и как — должен говорить, решительно направился в кузницу, знаком призвав Элвира следовать за собой.
Замер на миг, прислушиваясь к внятной без слов песне металла — и безошибочно вытащил из груды железа тонкий обоюдоострый клинок. Первый, откованный Кхамулом — жертва неопытности, упрямства и нетерпеливой уверенности в своих силах. Почти готовый… испорченный на последних шагах. Он редко хранил неудавшиеся изделия, предпочитая перековывать, исправлять, испытывая почти физическую боль от надломленной, незавершённой музыки вещи, неспособной исполнить своё предназначение. Но этот меч — сохранил, хоть осознавший свою ошибку Маг и порывался бросить свидетельство своей неудачи в горн. Сохранил, сам не зная, почему; словно кто-то шепнул, останавливая протянутую к покалеченному клинку руку: «не торопись…»
И вот — теперь пришёл его час.
…Погружённый в свои мысли, он вернулся в кузню. Странник ждал его у окна, хмурясь удивлённо и немного тревожно. Не объясняя ничего, Ортхэннэр протянул клинок Элвиру:
— Что не так с этим мечом?
В светлых глазах мелькнула растерянность, почти испуг.
— Учитель, я… Я ничего не знаю о кузнечном деле… — начал было говорить тот; замолчал на полуслове, остановленный не жестом даже — взглядом Ортхэннэра.
Нехотя протянул руки, принимая в ладони непривычную тяжесть оружия. Закусил губу, словно холодная сталь обожгла его.
— Неважно, — дождавшись, пока юноша вновь поднимет на него голову, негромко проговорил чёрный Майа. — Не нужно думать. Просто прислушайся. Это ведь твой дар, твой, не Кольца — ты всегда это умел, даже не зная собственных сил… А сейчас твой дар раскрывается — просто не нужно мешать ему. Прислушайся, о чём говорит тебе металл. Скажи мне, в чём его боль?
Элвир, не отрываясь, смотрел ему в глаза; на какой-то миг Ортхэннэру стало страшно — показалось, что он ошибся, поспешил, что сейчас его воля, его сила подчинит слишком юную, не успевшую ещё узнать жизни душу…
Миг — и наваждение миновало. Элвир нахмурился, обдумывая услышанное, кивнул серьёзно, опустил голову… Дрогнули густые светлые ресницы. Он неуверенно, словно через силу вспоминая, для чего потребна рифлёная рукоять, перехватил клинок. Провёл пальцами свободной руки по плоскости лезвия — осторожно, почти не касаясь, прислушиваясь к чему-то зыбкому, недоступному для большинства людей…
— Мне кажется, он не доделан… — медленно, как будто в полусне, прошептал он наконец. — Это как музыка, только последние аккорды молчат, и ему больно, он хочет быть цельным — и не может…
Беспомощно вскинул голову, с непониманием глядя на Ортхэннэра.
— Разве так бывает, Учитель?!
— Бывает, — невесело усмехнулся майа. Протянул руку и бережно принял у юноши меч. Повторил тихо, едва слышно. — Порой так бывает и с людьми…
В кузнице повисла тишина. Двое — майа и человек, ровесник мира и мальчишка, едва разменявший второй десяток — смотрели на тускло блестящий клинок, и казалось, мысли их сплетаются, сплавляются, превращаются в одно целое.
Элвир нарушил молчание первым.
— Я понял, — сказал он, и голос его был серьёзен и задумчив. — Мне кажется, я понял, Учитель. Я — как этот меч: переступить Грань сейчас, с твоей помощью, будет легко, легче, чем ждать своей судьбы, день за днём, год за годом, ждать и бояться её. Но на что я буду годен тогда? Я понял — этот меч закалили слишком рано… раньше, чем пламя успело сделать его клинком, а не просто куском железа. Я… учитель, что с тобой?!
Ортхэннэр рывком отвернулся. Прошёл к окну, тяжело опёрся руками о подоконник, закрыл глаза, успокаивая вдруг больно дёрнувшееся в груди сердце.
«Неужели всё будет — так? Не верю, не хочу верить! Ведь всё может ещё сложиться иначе, и иным будет его путь, путь и конец этого пути… Или — лгу себе? Своей рукой толкаю его навстречу гибели, что придёт — не сейчас, легко и невесомо, словно зыбкий предутренний сон, но — станет бесконечной, вытягивающей силы и мужество агонией? Неужели нет другого пути?..»
Знал — нет. Тысячи путей, тысячи судеб… но лишь одна светится ясной звездой Надежды, лишь одна обещает — не спасение для мира, лишь хрупкий, почти невероятный шанс. Лишь одна, что будет медленно, по капле высасывать из юного тела и слишком рано повзрослевшей души жизнь, пока не останется ничего — ни страха, ни желания жить, ни гордости… Что останется — тогда? Останется ли — хоть что-нибудь?..
Элвир же, тревожно глядя ему в спину, нахмурился, порывисто шагнул вперёд. Замер, не смея подойти, чувствуя, что ту боль, что рвёт сейчас сердце, Учитель не позволит разделить, даже прикоснуться — не позволит.
Странник уходил. И ярко сияла, осеняя его путь, Звезда. Словно путеводный маяк, светящий тем, кто уходит, чтобы вернуться.
Неслышно подошел, остановился сзади Маг.
— Учитель, — поколебавшись, тихо окликнул он, — ты думаешь, он сумеет добраться домой? И… И что он вернётся сюда?
Саурон помолчал.
— Да. Я вижу — его путь оборвется скоро, но еще не завтра. Времени хватит.
Маг вздохнул. Поёжился от вечерней прохлады, неуютно пряча под плащ тощие руки.
— Откуда это? То, что сидит в нем — не болезнь. Мне показалось, что это… — он запнулся. — Что это родственно твари из Белого Города.
Ортхэннер коротко взглянул на Мага — и вновь отвернулся к окну.
— Можно сказать и так…
Он вновь перевёл взгляд на равнину, туда, где даже зоркие глаза Чёрного Майа уже не могли разглядеть удаляющуюся хрупкую фигуру. Вздохнул. Нахмурился, словно не уверенный, стоит ли говорить, доверять чужим ушам горькую и тягостную тайну — и тяжело, неохотно заговорил.
— Когда-то один из его предков был исцелен Мелькором, — медленно, словно с трудом возвращаясь из глубин памяти в настоящее, произнёс Ортхэннер, — обычный человек… не воин — да и не было в его земле никогда воинов. Рыбак, разбившийся о скалы. Кому он мог помешать? Но когда…
Он умолк, тяжело прикрыв глаза. Продолжил после паузы — глухо, через силу:
— Им мало было пленить — его. Не просто казнь — урок всем живущим: вот что будет, если водиться с Врагом всего живого… Через несколько лет после падения Твердыни те, кто выжил, внезапно стали погибать. Несчастные случаи, болезни, с которыми не могли справиться лучшие лекари, просто — нежелание жить… Тогда-то кое-где вновь заговорили о «Морготовой порче»…
Кхамул вздрогнул — такой болью и непримиримой ненавистью плеснуло от этих слов. Он смотрел вниз, на равнину; и сейчас был рад, что не видит глаз Черного Майа. А Ортхэннер продолжал говорить — устало, с глухой, пропитанной болью тоской.
— Люди, Маг. Обычные люди. Многие никогда не брали в руки оружие: летописцы, кузнецы, лекари… Не болезнь — проклятие. Воистину, порча. Насланная «благими Валар» за то, что были рядом с Мелькором. За то, что унесли с собой отсвет его любви. Несколько столетий я искал ответ, пытался развязать этот проклятый узел. Бесполезно. Мор стих сам, спустя несколько десятилетий: когда умерли те, кто жил в Твердыне. Я надеялся, что болезнь не наследуется… Но спустя полсотни лет всё началось сначала. И ещё через двадцать. И через сотню… Не в каждом роду — лишь среди потомков тех, в ком огонь пылал слишком ярко, кто не желал забывать, кто всё ещё продолжал ждать — вопреки всему… Лишь в тех, кто и сам горел ярко, как падающая звезда — сжигая себя в стремлении осветить путь другим. И они сгорали, сгорали в муках, а я ничем не мог им помочь…
Он осёкся, словно задохнувшись холодным ночным воздухом. Помолчал. Маг стоял, не смея шевельнуться, не смея разорвать эту горькую исповедь. А Ортхэннер медленно, незряче сжал правую руку в кулак. Опустил взгляд, словно тонкий золотой ободок на пальце вдруг обжёг, выдернул из воспоминаний. Усмехнулся невесело, зло:
— Сгорали, но даже так успевали передать огонь Тано дальше, тем, кто только-только пришёл в мир… И всё же — давно, очень давно не оживало это проклятие. Я надеялся… Ошибся. Не знаю, почему через столько веков эта болезнь проявилась в роду Элвира… почему сам род не прервался, сумел пронести память сквозь поколения? Должно быть, слишком глубокий след оставил Тано в сердцах этих людей. А может, тот рыбак был так тяжело искалечен, что просто не смог бы без помощи Тано иметь детей? И его потомкам передалась капля огня Мелькора…
Он замолчал, тяжело прикрыв глаза. Молчал Маг, молчал сухой, испуганно прижавшийся к земле ветер, словно оценепев от безжалостной правды произнесённых слов.
А Ортхэннер, переведя дыхание, добавил, почти не слышно, словно — не Магу, себе говорил:
— И всё-таки — он не погас… Столько смертей, столько ненависти… Целые рода — под корень! И всё же им не удалось уничтожить память о Нём до конца. Лишь тень, лишь отсвет Пламени — но, быть может, и его достанет, чтобы дать шанс этому миру? Не зря ведь именно Элвир пришел ко мне…
Он повёл плечами — зашелестела, плеснула волной ночного ветра чёрная ткань. Сжались болезненно пальцы на каменном парапете. Качнул головой устало:
— Я не знаю, как это будет, Маг, когда Элвир вернётся — когда и как. Не знаю. Но он пришёл — вопреки всему. Пришёл, хотя и вовсе не должен был появиться на свет… Он вернётся, я знаю. Вижу. Не знаю, к добру или злу, надежду Арте это сулит или гибель, но Элвир ещё придёт в Замок Ночи. Если не через год, то через сто, тысячу лет… Недавно мне казалось, что всё рухнуло, что Круг Девяти разрушен, не успев сомкнуться. Пять лет назад, когда тот, кто должен был стать однажды Третьим, погиб от случайной — что я говорю, какой ещё случайной?! — стрелы… Теперь вижу: они оба придут назад. В свой черёд.
Маг молча кивнул, принимая его слова. И — ни возражения, ни уточнения: только сдвинулись тревожно чёрные брови, отражая напряжённую работу мысли.
— Надежда, — скупо разомкнулись наконец тонкие губы. И не было это вопросом — твёрдая, спокойная уверенность. — Надежда и?..
— Равновесие, — кивнув в ответ на его слова, подтвердил Саурон. — Керниен смог остановить раскачивающиеся весы судьбы — ненадолго, быть может, всего на несколько лет… Но сумел. Собой, своей кровью вырвал передышку для мира. Теперь у Арты есть надежда на… есть — Надежда.
Он помедлил. Тяжело, словно нехотя, разомкнул веки. Закончил негромко, глядя — не на равнину, а, казалось, куда-то вглубь, в себя:
— Надежда — и Знание. Ты стал Мыслью, озарением, крылатым полётом мечты. Элвир станет памятью. Опорой, что позволит лететь тебе, лететь, не теряя под ногами земли.
Повисла тишина. Маг молчал, смотрел в накалённую солнцем, звенящую даль, словно всё ещё видел в колеблющемся от жара мареве тонкую фигурку уходящего Звездочёта.
— Ему будет непросто, — сочувственный вздох: не сожаление и не вопрос, утверждение, твёрдая уверенность у горькой своей правоте. Ортхэннэр бросил на него короткий взгляд. Усмехнулся невесело.
— Как и каждому из вас, Маг…
— Он ещё совсем ребёнок, Повелитель, — Маг хмурился, кусал губу в сомнении, в тревоге… в горьком, слишком хорошо всё понимающем сострадании.
— Разве намного старше был ты, король земли Ана, когда принёс мне чёрную стрелу?
И дрогнуло на миг, застыло в оковах давно утихшей, но так и не отпущенной боли тонкое лицо. Жаркий ветер, спеша отвлечь, отвести от тяжких воспоминаний, дохнул в лицо, дёрнул бесцеремонно длинные седые волосы, облаком взметнул их за плечами Мага. Тот, казалось, и не заметил. Сомкнул напряжённо губы, и длинные пальцы, словно против воли, сжались на миг, словно стискивая рукоять давно превратившегося в прах меча.
— Но ты уверен, что у него хватит сил?..
Ёжился зябко сухой, метущий по земле песок пополам с пылью, ветер. Прижимался к высокой башне, неслышно повторял брошенные в нетерпеливые ладони слова, перешёптываясь с тревожно прислушивающимися камнями древнего замка. И казалось, вновь горит над каменными зубцами одинокая звезда, и кутается в чёрный плащ неподвижная высокая фигура с железной короной на челе, и плачет тихо ночь, баюкая свою скорбь и горестное, по-матерински нежное сочувствие. И двое говорят о третьем, говорят, страшась сломать юную душу и понимая, понимая уже отчётливо, что лишь в неистовом пламени горна закаляется сталь, что способна стать преградой на пути неумолимого замысла.
— Он сумел дойти сюда, Маг… Нашёл дорогу. Если не хватит сил у него — то у кого тогда?..
И висело в воздухе, в жаркой звенящей тиши, недосказанное, неозвученное:
«Если не хватит мужества принять свою судьбу у него — пришедшего, как ты когда-то, по зову своего сердца — то кто же выдержит эту ношу в таком случае?..»
Времени, отпущенного ему судьбой в родном краю, оставалось все меньше. Он чувствовал, узнавал смертоносные симптомы — и всё таки медлил с уходом. Знал: прощаться с близкими придётся навсегда. Ещё есть время, убеждал он себя. Отец сгорел за несколько месяцев; но ему столько и не надо. Он должен уйти раньше, чем свидетельства недуга станут заметны кому-либо, кроме него самого.
Сегодня мать словно чувствовала приближающуюся разлуку.
Он помнит — здесь лес. Деревья, должны быть деревья, медно-чёрные стрелы сосен, светлые тени буков… Но над ним — лишь опрокинутая бездонная чаша, полная звёздного света.
…Чьи-то ледяные ладони легли поверх его судорожно стиснутых на груди рук.
Как сквозь сон, он почувствовал, что его поднимают на руки. Покачиваются в такт широким шагам звёзды.
…Тяжёлая ладонь — на груди, напротив сердца. На пылающем лбе — вторая. С тонких пальцев струится приносящий облегчение холод. Это почти приятно. И лишь немного, совсем немного — больно. Ледяные ручейки стекают с рук, вливаются в разрывающееся от боли тело, катятся по горящим венам.
…А раскалённые зубы не спешили разжиматься.
…«Есть три способа излечить больного: слово, сила земли и нож лекаря. Но когда искусство целителя бессильно, а страдания больного превышают предел, положенный живому существу…»
Он вдруг понял, что сейчас произойдёт, и прошивший его ледяной ужас стал той силой, что помогла вырваться из оков боли.
— Нет! Нет, учитель, прошу… Не сейчас!.. —
…— Здесь, в Земле Звезды, умеют видеть сердцем, а не глазами. Никто не осудит меня и не упрекнёт тебя за тот путь, что был мною выбран. Но в сердцах их будет печаль, ибо тяжело это бремя, и мало кто пожелает такой судьбы тому, кого любит…
Ночь текла мимо, а Чёрный Майа сидел, бездумно укачивая на руках погрузившегося в забытье ученика, и казалось — нет сейчас силы, что заставила бы его потревожить этот тягостный сон.
…Он знал — дурманное зелье, отнимающее боль, нечасто будет доставаться из потайной шкатулки. Элвиру нужен не сладкий сон, а ясный ум и возможность продолжать работу. Не спасение от мучений — лишь ослабление боли. Ровно настолько, чтобы не мешала здраво мыслить. А значит, впереди у его ученика — месяцы, а быть может, и годы выматывающей бесконечной агонии.
На миг искушение стало почти нестерпимым. Не позволить. Прекратить это безумие, эту чудовищную пытку. Придержать, с болезненной осторожностью, сердце, что тяжело, заполошно, словно раненая птица, бьётся у него в ладони. Остановить мучительный тягостный бег, позволить соскользнуть в лёгкое безмятежное забытье последнего сна. Пусть Пути Людей раскроются под ногами — сейчас, пока он ещё рядом, пока ещё может поддержать, защитить от боли и неизбежного страха перед уходом. Неужели он вновь должен стоять в стороне и ждать, ждать, ждать, оставляя ученика один на один с бесконечной агонией, от которой он не в силах будет его избавить? Почему — вновь? Зачем эта бессмысленная, ненужная жестокость?
Он помедлил несколько мгновений. Сердце под его ладонью билось тяжело, неровно.
Он хотел — прийти сам. Как в прошлый раз: увидеть вновь чёрное зеркало прозрачного озера, ещё раз пройти по узкому ущелью, лежать на высокогорном лугу, вдыхая горький аромат белых звёзд, раскрывающихся в невысокой траве… Почему-то это казалось очень важным: ещё один, последний, раз увидеть это прежними глазами, до того, как привычный мир разделится на тварный и тонкий.
Он не жалел ни о чём. Печаль разлуки, и горькое принятие Пути, и неизбежный страх смертного перед мигом, который станет концом прежней жизни —
И когда с небес рухнул крылатый чёрный конь, и на грудь легла ледяная рука со змеиным кольцом, сумел только слабо улыбнуться сквозь туман слёз.
…Он хотел — прийти сам.
Не сумел.
…Разрезают воздух мощные крылья, холодный ветер треплет гриву длинных седых волос, тускло сверкает луна на стальной короне. Король-чародей бережно прижимает к себе неподвижное тело; на закушенных до крови, почти прозрачных губах умирающего — виноватая улыбка: «Прости, глупо получилось…»
…А небо над землёй бездонно и прекрасно, и мерцают, звеня, бессчётные живые искры, и ледяной ветер срывает с ресниц невольные слёзы. Крылатый конь складывает крылья и резко устремляется вниз, и ему кажется — раскрывает тёмный взгляд ещё одно небо, расшитое мириадами звёзд.
Тёмная вода холодна и прозрачна, и так же холодны пальцы, бережно касающиеся горящей огнём груди. И — утихает боль, и от горького аромата белых звёзд сладко кружится голова…
…Он бережно опускает ладонь на покрытый бисеринками пота лоб:
— Я боялся, что не успею прийти, когда буду нужен…
Аргор тяжело опускает голову: в печальном голосе ему слышится упрёк.
— Я не могу его исцелить. Даже унять боль — лишь на краткое время. Помоги ему, Повелитель. Разве он обязательно должен страдать?
— Нет, нет… Так не должно было быть. Я надеялся — он позовёт, когда станет тяжело…
— Он хотел увидеть Эрн. — поднял глаза на Саурона и хмуро добавил, — я отвёз его к озеру.
Майа вздохнул.
— Значит, я был прав. Что ж, всё к лучшему. Возможно, так ему будет легче вернуться…
— Это моя жизнь, Учитель. И я хочу, чтобы смерть тоже была моей. Только моей. Я помню о Последнем Даре Мелькора, и именно поэтому — не хочу.
…Он знал, куда идти.
А на вершине башни был — ветер, и хлестнувший по глазам песок заставил на миг прищуриться, защищая глаза. Ветер, и пронзительно-ясная звёздная ночь, и неторопливо плывущие по равнине тени — младшие братья ласкающих луну облаков. И застывшая возле бойницы хрупкая фигура сама казалась миражом, колеблющимся видением, сплетённым из звездных лучей и струй тьмы.
— Зачем ты делаешь это с собой, Элвир? — глухо, с бессильной жалостью спросил Аргор. Спросил, зная уже ответ, но — не хватило сил промолчать, уйти, сделав вид, что не заметил, не понял…
Элвир оглянулся через плечо. Улыбнулся беспомощно, виновато, вздрогнул, крепче обхватывая себя за плечи.
— Не хочу оставаться внизу. Я… словно воздуха не хватает.
— Нет, — упрямо мотнул головой Элвир, — не хочу. Теплее не станет, эта тварь внутри — она забирает всё, любое тепло, любую силу… Лучше так. Здесь хотя бы холод живой…
Он судорожно вздохнул; тонкие пальцы дернули ворот, словно пытались, против воли упрямого хозяина, ослабить ледяную удавку. Миг — и Элвир, опомнившись, через силу убрал руки от горла.
Аргор помолчал. Поколебавшись, протянул руку, сжал пальцами тонкое плечо.
— Элвир, позволь мне помочь.
Тот судорожно вздохнул. Сжался, словно тяжёлая ладонь обожгла сквозь одежду. Но — не отстранился, только головой мотнул — коротко, резко.
— Нет. Ты не сможешь помочь, брат! Никто не сможет.
Аргор стиснул зубы: чужая боль била даже сквозь упрямо возводимые Звездочётом мысленные барьеры. Тяжело опустил веки, признавая уже собственное бессилие:
— Но я могу…
Замолчал на полуслове: Элвир вскинул голову, и огромного труда стоило — не отшатнуться, не отступить прочь. Глаза — бездонные провалы расширенного в агонии зрачка, звёздные озёра, до краёв переполненные мукой и отчаянной яростной решимостью.
— Забрать боль, как Учитель? Знаю! — упрямство и бессильная горечь — стынет в каждом слове, плавится в холодном огне гордости, и не битым стеклом отчаяния — сталью клинка звенит юный голос. — Нет, брат мой, прошу, не смей! Я не хочу — так. Это мой путь. Разве был легче твой, или Мага?
— Страшно… — выдыхает с беспомощной горечью Элвир, спустя минуту — или вечность? — спустя. — Я знаю, вернуться хватит сил. Не имею права не вернуться, а значит — смогу. Должен. Но страшно, как же страшно, брат мой…
Он нашёл Элвира в «…». Странник сидел в самом углу, сгорбившись над исходящей паром чашей. Грел руки о крутые бока, и даже издалека было видно: тонкие ладони трясутся, как в лихорадке. Колыхается, чуть не выплёскиваясь, тёмное, распространяющее острый пряный аромат, варево…
Заслышав его шаги, поднял голову — и Аргор замер, разглядев, наконец, глаза юноши: потемневшие, с дурманно-обморочной чернотой зрачка — на всю радужку. Смертельно спокойные, переполненные чудовищной усталостью глаза.
И вопрос умер на онемевших губах, так и не родившись. Понял, в один миг, что происходит. Что позвало его в Тай-арн-Орэ, что давило, нависшей грозой, на сердце все эти дни…
Элвир через силу улыбнулся в знак приветствия. И вновь опустил голову.
— Сегодня… — еле слышно прошелестел его голос. И Аргор невольно вздрогнул, расслышав в этом коротком слове отзвук обречённой решимости. Он тяжело прикрыл глаза. Не нужно было даже прислушиваться к Связи, чтобы ощутить боль, терзающую Элвира. Боль — и страх.
Он резко шагнул к Страннику, сжал его плечи, и тот невольно содрогнулся, словно холод рук нуменорца обжёг его даже сквозь плотную ткань плаща.
— Ты уверен?
Элвир, не поднимая глаз, молча кивнул. И, передёрнувшись, поспешно поднёс к губам чашу. Глухо застучали зубы о деревянный край: руки тряслись так, что проще было расплескать, чем выпить. Закашлялся, морщась болезненно. Ноздри Аргора тревожно дрогнули, запоздало узнавая в горьком аромате травы, знакомые ему по жизни в Ханатте. Жреческий отвар, помогающий по много дней обходиться без сна — но взамен приносящий болезненное обострение всех чувств и укорачивающее жизнь.
— Зачем тебе это зелье? — спросил хмуро. Элвир зябко поёжился. Ничего не ответил. И Аргор, поколебавшись, сильнее сжал его плечи, встряхнул осторожно, заставляя взглянуть на себя. Повторил настойчиво:
— Что ты задумал, Элвир? Это отрава, яд — не лекарство. Зачем ты так мучаешь себя?
Элвир неохотно поднял на него глаза. Улыбнулся виновато, через силу.
— Не отрава, нет… Не в таком количестве. Мне нельзя сейчас засыпать: я чувствую, если усну — уже не очнусь. Нет. Я должен быть в сознании, когда… Когда придёт мой час. Иначе, боюсь, не справлюсь…
Аргор стиснул зубы. В голосе юного Странника звучала горькая, усталая убеждённость. И Король каким-то глубинным чувством осознал: он прав. Чужая сила, что жила в нём, не позволит ему шагнуть в смерть в полном сознании. Даже не прислушиваясь, он чувствовал бессильную злобу той потусторонней твари, что свила себе гнездо под сердцем Элвира.
…Тай-арн Орэ — часть собственного сознания. Он не гадал, не пытался почувствовать, куда идти: можно ли ошибиться, когда заживо отрезают руку, когда.
Он чувствовал его боль — как свою. Знал — где.
…и поэтому замер поражённо, столкнувшись на самом пороге — с Аргором.
Дрогнули слипшиеся ресницы. Затуманенные от боли омуты глаз — бездонные, тёмные провалы зрачка. Измученная — благодарная — улыбка на искусанных губах. Шелестом сухих листьев:
— Учитель…
— Молчи. Сейчас станет легче…
Всплеск серебра по серому камню: с трудом мотнул головой, вновь закусил губу:
— Не надо, учитель… — едва слышный голос крепнет, — не мучай себя… Я выдержу, ты не думай. Уже недолго, я чувствую…
Разве я смогу когда-нибудь забыть, как это было? Распахивается бескрайняя, наполненная звёздным светом бездна, и расстилается под ногами сияющий путь… Путь, что прекраснее самых дерзких мечтаний — он зовёт меня, он поёт тысячами голосов…
Разве решусь я когда-нибудь признаться, как мучительно-сладок был миг колебания, в который — вечность мгновения! — я почти готов был ступить на этот Путь, вымощенный звёздами?
Разве посмею я кому-нибудь рассказать, Чьи глаза взглянули на меня там, за порогом — и, пустые, наполненные кровью, сияли ярче самых прекрасных звёзд? Чей голос спросил меня лишь об одном: готов ли я?
Разве смогу объяснить кому-либо, кроме тех, кто, как и я, прошёл через это, что потеряли мы — все, отказавшиеся от Дара во имя любви к Миру? Что потеряли — и что обрели взамен… Я считал, что понимаю — Его. Но это было не так. Лишь теперь я осознал, осознал в полной мере, всю степень Его любви и Его жертвы. Бескрайние просторы Эа — они слишком прекрасны, чтобы по доброй воле покинуть их, навсегда отказаться от свободы и счастья новых открытий…
…Я — понимаю Его, пусть даже гордыней назовёт это иной, не видевший того, что видел я. Ведь Она — стократ прекраснее. Она стоит любых жертв, любых мук. Земля моя, сестра моя, возлюбленная моя… И я возвращаюсь. Возвращаюсь — вместо Него, неспособного разорвать своих оков, обречённого на вечную память и вечную скорбь… Возвращаюсь — вместо Него. И ненавижу себя за это.
…Невольно мелькнула мысль: что доберётся первым — вода или огонь? Гореть заживо не хотелось.
Сожалений не было. Сайта знал: он сделал всё, что мог. Пожалуй, даже немного больше. Теперь Нуменор долго не решится скалить клыки на Умбар. А смерть… Что ж, рано или поздно с ней придётся перевидаться каждому. Чёрный адмирал предпочёл бы умереть без лишних мучений; но, если всё-таки не повезёт, и его корабль сгорит прежде, чем затонет — он сумеет уйти достойно.
…Вода всё-таки успела раньше. Море, единственная искренняя и беззаветная любовь Сайты-Морехода, не покинуло его на расправу извечному противнику. Яростные языки пламени лизали палубу уже у самых ног; но лёгший почти на бок корабль всё быстрее погружался в океанскую пучину. Прохладная вода нежно лизнула безвольно откинутую руку, омыла саднящие раны. Зашипели в бессильной злобе обугленные дымящиеся доски. Миг — и мутная от гари и обломков досок вода сомкнулась над его лицом.
И Сайта, благодарно улыбнувшись, сделал глубокий — полной грудью — вдох.
…А Храм молчал — молчал, молчал, молчал… И молчание это было страшнее крика.
«Что я натворил… Как у меня язык повернулся сказать — такое? Аргор, брат мой, как же ты был прав — не всегда удаётся остаться справедливым… Не прощу. Жестокий, эгоистичный глупец. Тебя обвинял в слепоте — но не ты, я слеп. Если ты слышишь меня — прости, прошу. Нет, о чём я… О каком прощении вообще может идти речь? Я, знающий, что сделали с тобой — посмел обвинить тебя — Тебя! — в её смерти, словно мало тебе было боли…
Я знаю, ты — простил бы… Ты не умеешь винить других — лишь себя. Но я — не прощу. Как посмел — я, не успевший, не услышавший, не спасший — упрекнуть тебя, отдавшего всё во имя любви? Как посмел взвалить на тебя ещё и эту вину…»
Он сидел на полу, не чувствуя холода, и кровь медленными тягучими каплями стекала на древние камни.
…Он не заметил, когда мёртвая звенящая тишина вновь ожила, превратилась в тихую, на грани слышимости, песню. Он молчал. А невидимая лютня рыдала в израненных зрячих руках, и ему казалось — он почти видит эту песнь: горькую, крылатую, пронзительно-светлую. Песнь, способную убить и возродить из пепла.
Песнь, очищающую душу.
«…Прости меня, Эрион. Я мог бы спасти тебя: отвести глаза страже, подкупить судью — это несложно… В конце концов, просто разрешить остальным Кольценосцам действовать. Но вместо этого я буду равнодушно наблюдать за тем, как тебя подвергают мучительной и позорной казни.
Нет. Не равнодушно. Ты об этом никогда не узнаешь, но твоя боль будет и моей болью. Только вот — что тебе с того?
Если я ошибся, и ты не сможешь пройти по этому тонкому — тоньше лунного света — лезвию, если не сможешь удержаться… А ведь светлым эльфам, таким мудрым, таким могучим, не хватило сил даже краем глаза заглянуть в ту бездну, на самом краю которой балансируете все вы. Или, может, всё дело в том, что для них, бессмертных, этого пути просто не существует?
А времени мало, слишком мало — не больше нескольких ударов сердца — тот краткий миг, когда ты стоишь на самой грани, но ещё не перешагнул её. Когда ты и есть — эта грань.
Тебе будет труднее, чем другим Хранителям, Эрион, друг мой. Ведь тебе, целителю, хранителю жизни, придётся стать одновременно и хранителем смерти. Самая страшная ошибка Эру — а может быть, не ошибка, а умысел?.. — в том, что по его воли было разделено неразделимое, выдернуто, вышвырнуто из песни мира то, что с первых тактов творения должно идти бок о бок с жизнью. Он — вычеркнул из мироздания смерть, выдернул её, как что-то ненужное, лишнее, ущербное… Обесценив, растоптав одновременно и саму жизнь. И страшна была бы судьба этого неполного, застывшего в вечном не-равновесии мира. Нет смерти без жизни, но и жизни — истинной жизни — без неё тоже нет. И смертью, границей, зеркалом, в котором, отражаясь, приобретает истинную цену Жизнь, пришлось стать Мелькору. А потом — мне. Были ли мы злом? Ответишь ли ты мне, Эрион, Целитель, защитник жизни?.. Теперь тебе самому придётся занять это место… Сумеешь ли ты принять это бремя, сумеешь ли — понять?.. Сумею ли я найти другого, если ты — сорвёшься? Эта страшная ноша непосильна ни для элдар, ни для кхазад… ни для всемогущих валар. Только для вас, людей. Смертных. Для вечной границы между тленом и вечной юностью, между миром духов и миром бессмертных.
Тебе придётся стать Ниенной, мой бедный ученик. Тем, кем она — Скорбящая, Милосердная — могла бы быть в иных мирах. Тем, кто исцеляет то, что можно исцелить; тем, кто возвращает в мир то, чему ещё не настал срок уходить; тем, кто иссекает, подобно ножу лекаря, то, чьё время в этом мире истекло.
Прости меня, Эрион. Твой переход через границу будет тяжёл и мучителен. Не знаю, обвинишь ли ты меня, когда узнаешь, что на ужесточении приговора для тебя настоял не судья — нет, я, тот, кого ты зовёшь учителем. Ради тех дополнительных, страшных минут, что будут теперь у тебя на осознание происходящего, на поиск своего пути в серой хмари Запределья. Если ты не сможешь удержаться, не успеешь найти баланс — то уйдёшь, проклиная меня за жестокость. И будешь прав. Нет, я не прошу тебя простить меня, ученик мой. Только — понять. Кому-то нужно быть беспощадным, чтобы этот мир не рухнул окончательно, как перегруженная на один борт телега. Сейчас эта ноша — моя. Если тебе хватит сил принять свой путь, однажды в жестокости обвинят — тебя. Решишься ли ты?..»
Он осторожно опустил ладонь на пылающий лоб. Опустил веки, нащупывая в душной темноте трепещущую горячую нить чужой жизни. Замер, прислушиваясь, позволяя себе соскользнуть чуть глубже, в горчащую муть чужого предсмертного бреда…
— Здравствуй, Эрион, — тихо произнёс он, отвечая на слабый всплеск сознания, толкнувшийся в виски. И лишь затем поднял веки.
Несильный пинок в бок разорвал зыбкую пелену сна. Он нехотя открыл глаза, щурясь от пробивающихся сквозь щели сарая лучей. Хмурый, чем-то сильно недовольный воин с лицом, не слишком обремененным интеллектом, еще раз толкнул его мыском и кивнул на дверь.
— Выходи.
Ребра глухо ныли, намекая на то, что в третий раз встречаться с солдатским сапогом желания не имеют. Он медленно перекатился на бок.
— Шевелись давай, ты!..
Развязать руки никто даже не подумал. Пришлось неловко, помогая себе локтями, становиться сперва на колени, и лишь потом подниматься на ноги.
Оказавшись на улице, он часто заморгал, пытаясь хоть что-то разглядеть в сером дождливом полусвете. Привыкшие за долгий плен к темноте глаза даже от редких неярких лучей слезились. Сквозь мутную пелену с трудом получалось разглядеть человека, стоящего напротив.
— Этот? — с каким-то разочарованным удивлением протянул незнакомец. Голос был незнакомым.
— Этот, господин!
А вот этот он когда-то слышал. Давно, очень давно… Нет, не вспомнить.
— Больше похож на блаженного.
— Он всегда так выглядел, господин! — в смутно знакомом голосе появился затаенный страх. Неизвестный «господин», верно, скор на расправу. Или слуга просто боится лишиться вознаграждения?
Взгляд наконец удалось сфокусировать. Вот, значит, для кого его схватили три дня назад в придорожном трактире? На правителя не похож. Скорее — удачливый военачальник, решивший на закате лет завоевать себе титул князя. Роскошная одежда, украшенный дорогими самоцветами клинок на поясе, высокомерное скучающее лицо… А осанка и взгляд — цепкие, волчьи. Невысокий, угодливо склонившийся человечек рядом — мелкий сановник. Лицо не знакомо, в отличие от голоса. Неудивительно — когда-то в родных местах он имел славу именно что блаженного. В лучшем случае. И старался не присматриваться особо к людям.
Воин тем временем тоже закончил осмотр пленника и увиденным остался не слишком доволен.
— Ну, допустим… — задумчиво протянул он. — Эй, как тебя там… Моро! Ты действительно умеешь предсказывать будущее или голову морочишь?
Он промолчал.
— Отвечай, когда тебя господин князь спрашивает, — тут же рыкнул стоящий сзади воин. Грубый толчок в спину заставил пошатнуться. Он нехотя разлепил потрескавшиеся от жажды губы.
— Люди… многое болтают, — устало, уже зная, что от него не отстанут, выдохнул, глядя в землю.
Незнакомец со знакомым голосом что-то поспешно забормотал, доказывая князю свою правоту. Тот досадливо отмахнулся. Прищурился; холодный, скучающий, но очень внимательный и цепкий взгляд Моро чувствовал, даже не поднимая на «князя» глаз.
— Ты, наверное, не понял, провидец… — лениво, с показным участием проговорил он, — когда я спрашиваю — ты отвечаешь. Правдиво и без околичностей. Я прощу тебя — на первый раз. Больше переспрашивать не буду. Ты — умеешь предсказывать будущее?
Мелькнули перед глазами зыбкие тени видений. Он до боли стиснул зубы, мысленно моля: не сейчас! Непросто — Видеть. Еще сложнее — скрыть то, что пришло из темноты грядущего, от пытливого взгляда. Кольцо — печать на устах… Оно не спасет, оно — лишь напоминание.
— Ты, я вижу, и так успешен в воинских делах, — сипло проговорил он наконец. — Зачем тебе заглядывать в будущее?
Глаза военачальника сузились. Он кивнул стоящему за спиной солдату, и спустя миг Провидец задохнулся от боли: резкий, безжалостно точный удар погасил зрение в ослепительно-алой вспышке. Колени подломились; сквозь обморочную одурь Моро чувствовал, как его подхватывают под локти, не давая упасть лицом вниз.
Когда сознание немного прояснилось, он понял, что стоит, почти уткнувшись лицом в жидкую грязь. Всего в двух шагах неторопливо притоптывали изукрашенные мелкими самоцветами сапоги.
— …чит почтению, — услышал он окончание фразы. В сердце холодной змеей шевельнулся страх. Два года удавалось избегать и сплетен, и ненужного внимания власть имущих… На этот раз не уйти.
А военачальник продолжал — спокойно, почти без интереса:
— Возможно, ты неправильно меня понял… Лишние пересуды — до срока — мне не нужны. Так что выбирай, Моро: или ты служишь мне… Если, конечно, и впрямь видишь будущее… Или отправляешься кормить ворон.
Не уйти — с тоской окончательно осознал он.
— Я могу видеть будущее, — нехотя проговорил он, не поднимая головы. — Но тебе это не принесет счастья.
— Тебе никто не позволял рассуждать! — тут же рявкнул сзади ретивый охранник, но военачальник, должно быть, остановил его — нетерпеливо притопнули изукрашенные сапоги.
— Объясни, провидец.
Моро помолчал. Что сказать этому недалекому, слепому в своей жажде власти, человеку? Он не хотел смотреть его судьбу. Но Дару не прикажешь: даже не поднимая на воина глаз, он видел, что оставшийся жизненный путь его совсем короток. Несколько месяцев — на одной дороге. Меньше суток — на другой. Без малого неделя — на всех остальных. Он никогда не станет настоящим «князем».
Кольцо мягко сжало палец прохладой. Предостерегая? Ободряя? И он, преодолевая тоскливое предчувствие скорой смерти, тихо пояснил:
— Нет смысла в пути, если заранее знаешь, куда он приведет.
А в памяти вспыхнуло на миг, согрело памятное: «Стоящий на развилке спросит — туда ли я иду? Знающий скажет, да или нет… Но не скажет — почему. И не скажет — как дойти, иначе нет смысла в дороге.»
Вокруг грянул, стирая свет сочувственной улыбки, глумливый хохот.
— Действительно, блаженный, — отсмеявшись, пожурил военачальник. Моро так и не встал на ноги. Знал — не позволят. Даже глаз не поднял. Но и затылком видел широкую, чуть брезгливую усмешку. — Смысл пути — достичь цели. И больше ни в чем. Оставь свои поучения при себе, прорицатель. Мне нужен ответ. Войско моего врага стоит за холмом. Как я смогу добиться более легкой победы? Отвечай!
— Тебе открыты все пути, пока ты решаешь сам… — с тоской, чувствуя уже, что не убедит честолюбивого глупца, прошептал Моро. — И лишь один — если следуешь чужому совету. Ты удачлив и смел — решай свою судьбу сам. Зачем тебе я?
Знал уже — не поможет. Дохнула в спину холодом Грань. Обещал — вернуться в Тай-арн Орэ. Ошибся?
Военачальник долго молчал, обдумывая что-то. Наконец, решив, весело хмыкнул.
— Не убедил, прорицатель. Мне и нужен — всего один путь. Тот самый, один-единственный. Который принесет мне успех. Укажи мне его — и весь остаток жизни ты не будешь знать недостатка ни в золоте, ни в доступных женщинах.
Это была ложь. Моро не стал показывать, что понял неосторожную оговорку. А голос военачальника уже похолодел, в нем отчетливо прорезалась сталь.
— Похоже, ты совсем глуп, раз не можешь с первого раза усвоить урок…
Моро стиснул зубы, без всякого Дара зная, что сейчас будет. Сжался, глуша вскрик. Слепящая тупая боль медленно гасла, жесткие руки на плечах единственные удерживали от падения лицом в грязь.
Кто-то, повинуясь кивку «князя», грубо подхватил его под локти, заставил встать на подкашивающиеся ноги. Дернул за волосы, побуждая поднять голову.
— Как я смогу победить, прорицатель? — холодно, очень жестко повторил военачальник, глядя Провидцу прямо в глаза. — Не спеши отвечать, я вижу, ты слишком любишь изображать из себя мудреца. Это последний шанс. Не ответишь или попробуешь хитрить — умрешь.
Да, понял Моро. Умрет. Здесь и сейчас. Или — чуть позже, но все равно очень скоро. Вопрос лишь в том, насколько тяжело.
И — скольких заберет с собой.
Почему решил — больше не боится смерти? Холодная лапа на сердце — давит, мешает дышать. Прости, Повелитель. Ты ошибся во мне.
Он закрыл глаза, позволяя себе соскользнуть в зыбкую темноту предвидения. Мысленно потянулся к мерцавшему на руке лунному камню. Вздохнул, впуская в душу знание, отсекая от себя зримый мир.
Колеблющаяся завеса грядущего. Туман, неустойчивая хмарь еще не свершенного. Светящиеся нити дорог, переплетающихся и ветвящихся, коротких и длинных, прямых, как клинок, и извилистых, подобно змеиному следу в пыли. Путь — один-единственный, ведущий к спасению.
Не для военачальника — для него.
Есть ли он, этот путь? Десятки дорог. Десятки решений. Множество чужих судеб, сплетенных с нитью его жизни.
Всего один возможный выбор.
Туман грядущего послушно расступался, пути один за другим разворачивались перед внутренним взором, обжигали на миг короткими вспышками-озарениями.
Молчание. Повторный вопрос. Нарочито презрительная, через сковывающий страх выдавленная, улыбка, саднящее чувство на разбитых губах. Ответ. Белеющее от бешенства лицо военачальника. Вскинутая для удара ладонь, унизительная тупая боль. Вопрос. Молчание. Недобрый прищур холодных глаз. Кивок кому-то за спиной. Грубый тычок между лопаток. Жидкая грязь под коленями. Равнодушная рука, вцепляющаяся в подбородок, серые низкие тучи перед глазами. Тусклый просверк металла. Боль. Темнота.
Ответ. Настороженные глаза несостоявшегося правителя. Развилка. Ответ. Тройная развилка. Колебание, неуверенность… Ответ. Развилка. Снова развилка. И еще. Узел. Все пути сходятся в одной точке. Ответ. Ярость на перекошенном лице, из-под уродливой маски — гнилыми язвами — страх. Вспышка солнца на падающем клинке. Боль. Темнота.
Молчание. Оглушающий удар по спине, подламывающиеся колени. Колючая жесткость впивающейся в запястья веревки. Вопрос. Холод кольца — печатью на устах. Молчание. Недобрая усмешка на губах военачальника. Холод испещренного странными, уродливыми символами алтаря. Тусклый блеск истертого временем ножа. Боль. Горячие алые капли, щедро падающие на мертвый камень из рассеченных запястий. Голодный, удовлетворенный взгляд из неоткуда. Ледяной бесплотный слизняк, медленно втягивающийся в тело. Слепой оглушающий ужас. Мягкое сияние камня-звезды, сочувственный взгляд светлых глаз, лунный блик на черном клинке. Мучительно-сладостная, несущая освобождение боль. Темнота.
Ответ. Холод сырого сарая. Снова вопрос. Выжидательный взгляд вопрошающего. Ладонь, недвусмысленно поглаживающая рукоять. Развилка. Неустойчивые незримые весы: сотни жизней сегодня или тысячи — завтра. Колебание. Ответ. Атака, бой, бегство… Пустые мертвые глаза прежнего хозяина. Интерес во взгляде победителя, медленно сменяющийся разочарованием. Равнодушный взмах рукой. Тающий в синеве журавлиный клин над запрокинутой головой. Солнечный зайчик на коротком ноже. Боль. Темнота.
Ответ. Снова сарай, сырая солома под затекшим телом. Вопрос. Развилка. Ответ. Сталкивающиеся конные лавы. Вопрос. Развилка. Колебание. Ответ. Горящие деревни. Вопрос. Вопрос. Вопрос. Молчание. Недобрая усмешка на губах уже почти князя. Кивок кому-то за его спиной. Боль. Окровавленный клык даги, высовывающийся из груди. Темнота.
Ответ — ложь сквозь скованные сталью кольца губы. Грубый пинок под ребра, жутковатая из-за свежего шрама, перекошенная яростью гримаса на лице бывшего стражника. Поредевший отряд, с ненавистью сгрудившийся вокруг. Веревка, перекинутая через низкую балку крыши. Удушье, боль. Темнота.
Ответ. Пугливо переступающие перед глазами конские ноги, тупое онемение в связанных за спиной руках. Кровь на мокрой траве. Вопрос. Холодный блеск стали перед глазами. Развилка. Ответ. Холод, крупные снежинки на меховом плаще. Вопрос. Развилка. Молчание. Удар. Соленая боль на губах. Чужие взгляды. Насмешка, ожидание, надежда, страх, еще надежда, равнодушие… Сочувствие в тут же отведенных глазах. Оглушительно громкий в ночи скрип перепиливаемой веревки. Снег. Холод. Тоскливый, почти равнодушный страх. Тепло очага, грубая чаша с горячим питьем у губ. Беззубая сочувственная улыбка. Лязг стали, горящая деревня, кровь на снегу, сухие старческие руки, торопливо толкающие в подсвеченную пожарами темноту. Снег на черном жирном пепле. Безжизненные, выцветшие от возраста глаза — отражением серого зимнего неба. Тупая боль в груди. Дорога. Темноты нет.
…Моро медленно открыл глаза. Внутренне передернулся, встречая терпеливый, сыто-равнодушный взгляд военачальника, который так и не успеет стать князем. Он смотрит в его глаза — и видит всю его душу, до самого дна. Благо неглубоко до этого самого «дна». Военачальник улыбается. Ему некуда спешить. У пленника не такой уж большой выбор. Хочет жить — станет личным прорицателем будущего князя, а потом и короля. Со временем, глядишь, и немного свободы получит, девку какую-никакую ему подобрать можно, если будет послушен… Станет упрямиться — и то не беда. Бог Белого камня дорого берет за помощь, зато никогда не скупится на дары. Жалко отдавать провидца, кто знает, вдруг самому пригодится… Но нет так нет.
Моро казалось, что он слышит эти приземленные, скаредные, до смешного мелочные мысли удачливого местечкового военачальника.
Были бы силы — посмеялся бы человеческой жадности и глупости. Были бы силы…
А их нет. Сердце ледяными когтями сжал страх. Мужества хватает лишь на то, чтобы сдерживать все нарастающую непроизвольную дрожь тела, ощутившего всего в двух шагах холод последней границы.
Выбор, страшный выбор. Опять — решать за других, опять быть судьей и палачом. Должность личного пророка, покорность, терпение — и жизнь. Ложь или неповиновение — и смерть. Молчание — и смерть страшная, окончательная.
Ответь резко, оскорбительно, и будут — серые тучи над запрокинутой головой, короткая, уже почти не пугающая боль… и горящие мирные деревни. Промолчи — и о так и не состоявшемся завоевателе не узнает ни одно из лесных селений. Но тогда равнодушная не-мертвая тварь получит твое тело, твою душу. И будет — сочувствие в древних светлых глазах, стремительная вспышка клинка и ледяной ожог заточенной стали под сердцем.
Решай. Выбор есть всегда.
Выбора нет.
Выбор сделан.
Провидец медленно, устало покачал головой.
И закрыл глаза.
Угроз изрыгающего проклятия «князя» он уже не слушал.
Сил на то, чтобы сдерживать невольную нутряную дрожь, пока что хватало.
Пока что.
Почти полная луна плывет сквозь рваные клочья облаков. Колеблются, пляшут в свете факелов и неверном призрачном серебре зыбкие тени. Ему кажется — он спит. Он так хочет в это поверить! Но сон не может быть настолько страшным. Это всего лишь дурман, ядовитая сладость колдовского зелья — туманит, мутит сознание, путает мысли… Нет сил держать голову. В затылок упирается, поддерживает надежной ладонью выщербленный каменный край.
…Мог бы — отшатнулся бы, как от ядовитого скорпиона.
Ноют жестоко вывернутые, широко растянутые руки. Ноги едва-едва, самыми кончиками босых пальцев, достают до земли, он обвисает всей своей тяжестью на веревках, усиливая муку. Древний алтарь за спиной — холоднее снега. Ему кажется, что почти стертые временем символы обжигают льдом, впиваются отравленными иглами в обнаженное тело. От одежды оставили лишь короткую набедренную повязку. Почему-то от этого еще страшнее. Глупо — разве грубая льняная ткань защитила бы от воплощенного Ничто?
Он знает — тварь не успеет обрести свободу. Все закончится раньше. Не будет нового пришествия Безымянного Ужаса — не здесь и не так.
…Но ему страшно — страшно, как никогда в жизни.
Молча стоят по краю поляны поймавшие его воины. Смотрят. Не вмешиваются. Здесь есть место лишь для троих: честолюбивого военачальника, взывающего к высшим силам о помощи, древнего жестокого божества… и беспомощной жертвы. Ритуал почти завершен. Провидец молчит: кольцо ли, привычная ли, бесполезная гордость не дает кричать, бездумно выть от подступающего всепоглощающего ужаса? Он молчит, только тонкие губы сжимаются так, что почти полностью сливаются с бледным, выцветшим до серого лицом.
…На миг кажется — мелькнул среди испуганных, равнодушных и злорадных лиц знакомый сочувственный взгляд. Запоздало вспоминается: воин из несбывшегося видения, седоусый крепыш с рваным шрамом на виске. Тот, кто помог ему бежать — в том, не свершившемся грядущем. Что ж, спасибо и за эту крупицу жалости…
Будущий князь заканчивает жуткую, выкручивающую внутренности тошнотворным страхом, молитву. Стихают слова шипящего, искаженного, чуждого человеческой гортани языка. Военачальник не испытывает к жертве ненависти. Лишь равнодушная, расчетливая безжалостность. Распятый на камне, напрягшийся в ожидании неизбежного человек — всего лишь ступенька к его грядущему величию.
Военачальник наклоняется и поднимает с кованной, неуместной здесь подставки источенный временем кинжал. Откуда-то Моро знает: нож самый обычный, не имеющий никакого отношения к затаившейся в алтаре потусторонней жути. Ему кажется, что он почти видит лицо старика-шамана, из чьего дома бесцеремонно, но без излишней грубости, забрали намоленный колдовской предмет. Он смотрит на нож — обычный, земной, позеленевший от времени и выщербленный от частого использования — смотрит, не в силах отвести взгляд. Хватаясь за него, как за последнюю ветхую соломинку, еще отделяющую его от чего-то, стократ более страшного, чем смерть.
Боль — сперва в одной руке, потом в другой — почти не ощущается. Всепоглощающий ужас вытеснил все. Лишь разум из последнего, ненужного упрямства цепляется за остаток сознания, не дает соскользнуть в спасительную — предательскую — трясину забвения.
…Он помнит, что будет дальше. Сочувствие в светлых глазах, лунный блик на клинке…
Он боится, что, если закроет глаза, пред-виденное не сбудется.
Кровь струйками стекает по запястьям, падает вниз, на врытый глубоко в землю остов алтаря, пятнает набедренную повязку. На какой-то краткий, мучительный миг ему кажется — ничего не произойдет. Ошибся военачальник, ушла или уснула таящаяся в камне сила, стерлись древние письмена на алтаре…
…Но надежда умирает, не успев окрепнуть. Моро чувствует, как в мире что-то незримо вздрагивает, сдвигается… С болезненным звоном рвется невидимая струна — на миг лес оживает. Вскидывается заполошным птичьим воплем, вспыхивает испуганным мерцанием метнувшихся прочь светлячков. А потом — замирает, застывает в оцепенелом ужасе, словно человек, пригвожденный к месту коснувшимся горла клинком.
Медленно отпускают рукояти мечей испуганные воины. На всех лицах — одинаковый, единой краской выбеливший кожу страх и опасливое, зябкое благоговение. Простые смертные — они лишь сейчас понимают, что по воле их предводителя пришло в мир нечто, смертоносное в своей потусторонней жути.
Медленно кружась, опускается на поляну оброненное испуганным глухарем пестрое перо.
…Когда привязанный к алтарю пленник вдруг начинает биться в путах — беззвучно, страшно, словно сгорая на невидимом костре — круг расширяется еще на несколько шагов. До самой кромки окружающего поляну леса.
Не-жизнь, что страшнее смерти, вновь пришла в мир.
Моро кажется, что он кричит — кричит, не помня себя от ужаса и боли, кричит, срывая горло. Плотно сомкнутые губы сведены судорогой; он не чувствует этого. Что-то холодное, тошнотворно-склизкое вливается в рассеченные вены, втягивается, подобно неторопливому слизняку, в тело, заставляя мышцы конвульсивно сокращаться в бессознательной попытке отбросить, отторгнуть чудовищную не-мертвую тварь.
Звонкий щелчок тетивы в оцепенелом молчании кажется оглушающе громким.
…Моро не сразу чувствует ее — толстую стрелу, до самого оперения вошедшую под правое ребро. Только слышит собственный короткий, больше на вздох похожий стон.
А склизкое неживое нечто вдруг вздрагивает, словно вспугнутое этим резким звуком. Вздрагивает — и отдергивается, поспешно втягивая холодные щупальца.
…Пестрое перо касается травы.
Седой воин со шрамом на виске медленно опускает самострел.
И время рассыпается битым стеклом. Замедленно, неестественно долго оборачивается к ослушнику взбешенный уже-никогда-не-князь. Оборачивается — и плавно заваливается на землю. Катится в сторону разбрызгивающая темные струи голова с раскрытом в гневном вопле ртом. Медленно, безнадежно опаздывая, тянут из ножен мечи сгрудившиеся на краю поляны воины.
Только-только коснувшееся травы перо вновь взлетает в воздух, сметенное потоком воздуха. И не понять — вместе ли с темным ветром появился на поляне высокий силуэт с венцом-звездой в волосах? Опередил ли его?
Мечи наконец покидают ножны. Слишком поздно. На поляне нет человека. Есть только яростный, не знающий жалости вихрь обжигающего гнева. Пятеро мертвецов не успевают осознать собственной гибели. Шестой…
Моро с трудом поднимает голову. Миг назад казалось — нет сил уже даже стонать.
Ошибался.
— Нет!.. — крикнул — и сам не узнал своего сиплого шепота. — Нет, Повелитель!..
Черное лезвие замирает, почти касаясь горла оцепеневшего воина, успевшего — бросить бесполезный самострел, но уже не сумевшего вытащить клинок. Несколько долгих, томительных мгновений майа вглядывается в полные страха и непонимания глаза. Миг — и он отступает назад, опуская меч.
— Уходи, — устало бросает он не верящему в свою удачу человеку. — Я благодарен тебе за неравнодушие, воин. Но сейчас — уходи.
Другого разрешения тот не ждет. Короткий поклон, быстрое, настороженное движение — нагнулся, поднимая свой самострел. И лишь успокаиваются кусты на границе поляны.
Моро обессиленно роняет голову на грудь.
Черный меч в два незаметных движения рассекает веревки на руках, и Провидец с тихим стоном оседает на колени. Неосознанно хватается за скользкое от крови древко. Дышит тяжело, неровно. Он знает, что будет дальше. Знает давно, с самого первого, еще в Тай-арн Орэ пришедшего, видения.
И сегодня впервые не боится грядущего.
А Ортхэннер уже опускается рядом с ним на колени. Короткое прикосновение ледяных пальцев — ко лбу, к рассеченным, успевшим каким-то образом схватиться коричневым струпом, запястьям. На лице — тревога, досада и мягкое, свечой согревающее сочувствие.
Майа осторожно, стараясь не тревожить стрелу, накрывает ладонью рану. Опускает веки, прислушиваясь к чему-то.
— Оно затаилось. Спит. Пока что Твари нет власти над тобой… Прости, Моро. Я опоздал.
Провидец через силу выпрямляется. Заставляя двигаться словно скованное льдом тело: с трудом качнул головой, поднял слипшиеся от непролитых слез ресницы.
— Это было… предопределено, — срывающийся от боли голос едва слышен, но до странности спокоен, — ты не мог успеть, Повелитель.
В светлом, наполненном гневом и болью взгляде — понимание. Они всегда будут на шаг позади Замысла.
…Но в их воле сделать так, чтобы этот шаг был — в нужную им — и Арте — сторону.
Моро через силу улыбается. Сейчас он видит все — весь свой путь, от первых нечетких прозрений до нынешнего мгновения. И понимает: этот бой за ними. Кольцо помогло удержаться — те мгновения, что понадобились Саурону, чтобы прийти на помощь. А теперь порождение Пустоты бессильно. Лунный камень кольца, черная сталь клинка — тварь заперта между двумя частицами пламени. Прячется в его теле, хоронится, боясь себя показать. Тварь, что могла бы скрываться в древнем алтаре еще тысячи лет, медленно, по крупице накапливая силу — пока однажды не стала бы достаточно могущественной, чтобы отправиться в самостоятельный путь по беззащитной земле.
Теперь все кончено. Белый тигр не ошибся, доставив потомка одного из первой Девятки к замку под Звездой.
…Уже почти не страшно.
— Теперь уже недолго, — говорит он вслух. — Наверное, уже не обязательно… Но все-таки…
— Я понял, — тихо откликается Ортхэннер.
На мгновение задерживает ладонь поверх держащихся за древко рук Провидца. Моро тяжело опускает веки: неожиданное облегчение кружит голову чуть ли не сильнее, чем зелье. Словно боль помогала измученному сознанию удерживаться в умирающем теле.
А майа уже встает, и меч с черным полумесяцем снова в его руках.
— Я видел это, — с трудом выдыхает Моро. Почему-то кажется важным — говорить, до последнего говорить, не засыпать, не поддаваться сладостному спасительному забытью. Посиневшие губы едва выталкивают слова, и он сам уже толком не понимает, что говорит — и зачем. — Видел тебя с мечом. Свою смерть. Давно. Тогда — боялся.
— А сейчас?
Провидец молча качает головой. Отрицание? Просьба не спрашивать? Он сам не знает.
Он не хочет умирать.
А Ортхэннер все колеблется, все медлит наносить последний удар. Смотрит на Провидца тревожно, с сомнением, словно ждет чего-то.
Моро тяжело, через силу набирает в грудь воздух.
— Мне страшно, — тихо признается он; в очень спокойном голосе звучит усталое удивление, — разве это правильно? Ведь я знал, что так будет…
Майа на миг прикрывает глаза.
— Это нормально, — мягко произносит он. И, спустя непродолжительное молчание, — Моро?
Расфокусированный, плывущий от слабости и дурманного зелья, взгляд в ответ.
— Что ты видишь в своем будущем, Провидец?
Моро отвечает не сразу. Он уже с трудом понимает смысл услышанных слов. Наконец, медленно, очень медленно качает головой.
— Темноту.
— И больше — ничего?
Провидец молча опускает ресницы.
— Значит, ты еще не выбрал, — тихо произносит майа.
Непонимающий взгляд — уже почти с той стороны жизни. Молчание. Сил на вопрос уже нет.
Саурон невесело улыбается.
— Кольцо — лишь знак, Моро. Знак пути. Который избрал тебя — и который ты можешь принять. Или — отказаться. Выбор за тобой, Провидец.
Взблескивает в свете луны вскинутый меч.
— Только за тобой. Помни об этом, Моро.
Удар настолько быстр, что кажется вспышкой молнии. Ледяной клинок нащупывает острием сердце — и возвращается в ножны раньше, чем оно успевает остановиться.
Ортхэннер постоял над неподвижным телом, вслушиваясь во что-то, внятное лишь ему. Наклонился и, помедлив, одним рывком выдернул глубоко засевшую стрелу.
Потом неторопливо опустился на землю, сложил руки на коленях и закрыл глаза.
Медленно посветлело небо. Истаял в розовой дымке усеченный серп луны, пылающий огненный шар встал лесом, залил землю расплавленным золотом, укоротил тени до коротких росчерков и медленно, неохотно угас. И еще раз. И еще.
Когда третий день склонился к закату, одна из неподвижных фигур наконец шевельнулась. Любопытная сорока, настороженно косящая блестящим глазом, заполошно забила крыльями, скрылась среди ветвей. Ортхэннер улыбнулся — слабой, усталой, облегченной улыбкой. Словно услышал что-то, чего давно ожидал.
И легко, одним слитным движением, поднялся на ноги.
Миг спустя сидящий у древнего алтаря мертвец вдруг вздрогнул. Безмятежную тишину разорвал звук громкого, частого дыхания. Поднялась и опустилась грудь — быстро, судорожно, неровно. Словно с трудом вынырнувший из пучины пловец жадно хватает воздух, захлебываясь, не успевая надышаться, не веря еще, что все-таки выплыл. Вскинулась ладонь, неосознанно прижимаясь к подреберью, там, где белел грубый валик свежего рубца. Ярко блеснул в закатных лучах туманный голубой камень в тонком кольце.
…Моро медленно, с немым вопросом в глазах, поднял голову. Стоящий над ним Ортхэннер протянул ему руку.
— С возвращением, — тихо произнес он.
Встретил взгляд Провидца: плывущий, растерянный, словно у новорожденного — да так оно и было. Медленно, очень медленно в этом взгляде разгоралось — не понимание даже. Знание.
Моро слабо улыбнулся.
Принял протянутую руку, больше не кажущуюся холодной, и неловко, словно мороз межзвездных просторов еще не до конца отпустил его, поднялся на ноги. Саурон усмехнулся. Вскинул ладони к небу, прикрывая на миг глаза. И набросил на плечи провидцу тяжелый черный плащ с меховым подбоем.
— Вряд ли ты захочешь искать остатки своей одежды, — негромко, с легкой иронией прокомментировал он.
Моро молча склонил голову.
— Я видел звезды, — просто сказал он.
И почему-то это не показалось неуместным.
Ортхэннер кивнул.
— Ты вырвался за Стену Ночи. Тварь могла бы сбежать, скрыться опять в менгире — если бы не кольцо. И — твое решение.
Сведенные к переносице черные тонкие брови, напряженное раздумье.
— Значит, и это было предопределено? Мой плен, и выбор, и твой приход? Но — кем?
Майа помолчал.
— Не думаю, что предопределено было именно — это. Ты видел — у каждого исхода не один путь. Но, наверное, тот, кто мог бы избрать иную дорогу, просто не сумел бы принять кольца… Ты выбираешь путь — но и он выбирает тебя…
Колдовские глаза белого тигра. Гневно трясущийся палец старика-отшельника: «Прочь, мерзкий трус!». Иной — не сумел бы? Страх своей судьбы, страх будущего — лишь для того, чтобы годы спустя сделать всего один правильный шаг? Судьба или — борьба с судьбой?
Он знал, что никогда не решится задать этого вопроса.
— Ты знал, что я выберу такую смерть? — спросил он вместо этого.
Черный майа покачал головой.
— Откуда? Ты видишь дальше и больше меня. Если и ты не предугадал до конца… Но я знал, что однажды ты шагнешь за грань — и вернешься. Знал, что не совершишь подлости — иначе Арта не приняла бы, не позволила бы найти обратную дорогу. Можешь считать это предвидением. В этом смысле — да, пожалуй, знал. Не знал — как. Каждый раз хочу помочь… Но почему-то всегда получается, что единственно верный путь ведет через боль и страх. Или — так и должно быть? Последняя проверка для тех, кому назначено хранить этот мир?
Последние слова он произнес еле слышно, скорее для себя, чем для Моро. Но тот услышал. И — не осознав еще, что видит, заговорил, сам оцепенев от смысла собственных слов:
— Не проверка… Откуп. Мир… неполон. Рассечен надвое. То, что должно быть частями целого, противостоит друг другу. Мы еще не хранители — костыли, поддерживающие искалеченную плоть. Но где взять истинную силу, чтобы оживить умирающее сердце мира? Великий Замысел никому не позволит стать целым. Лишь выйдя за пределы Арты, можно обрести недостающее. Но разве мертвое может хранить? Мы — граница. Соединение двух пределов. Боль помогает сбросить оковы. Так трудно — вырваться за Грань… И еще труднее — вернуться. Но как иначе скрепить разъятое? Кровь — выкуп за жизнь Ее, заслон на пути Замысла. Каждому — свой путь, и всем — один. Боль, любовь и память, раскаленными оковами на руках — не забыть, не предать, не уйти…
Он вздрогнул, осознав, что только что сказал. Ортхэннер стоял, закрыв глаза; плотно сомкнутые ресницы на окаменевшем лице едва заметно подрагивали.
Повисло долгое молчание. Наконец Моро замедленно, словно пробуждаясь от сна, опустил голову.
— Повелитель… Прости.
Тот тяжело поднял веки. Улыбнулся — беспомощной, растеряно-горькой улыбкой.
— Что ж… Значит, все было не зря.
Встряхнул головой.
— Надеюсь, однажды вы перестанете быть только костылями… — тихо проговорил он наконец.
И решительно положил ладонь на плечо Провидца.
— Пойдем домой, Моро…
Взметнулся над травой упругий порыв ветра. И — нет никого на поляне, лишь шесть мертвых тел. Напоминание о разыгравшейся трагедии, чуть было не стоившей жизни целому краю.
И любопытная, настороженно прыгающая по траве сорока.
У младенца были совиные глаза: круглые, медово-жёлтые. Яркие, как обкатанный морем камень, что часто находят на побережье после шторма. Удивительным это было, удивительным и почти невозможным: сын сероглазого отца, сероглазой матери… Полсотни лет прошло со смерти Лхайри, золотоглазого вождя, что привёл свой народ в эти земли от стен обречённой Твердыни. Трое сыновей у него было и две дочери; все — с серыми, словно северное море, глазами. Никто не унаследовал ночной крови Иллайнис. И говорили тогда — тихо, шёпотом, не решаясь произнести страшное вслух: то кара богов отступникам, оставившим своих братьев, оставивших Учителя… Горькие это были речи, безнадёжные, и мало кто верил им — а всё ж таки, нет-нет да скользила ядовитой змейкой тяжкое слово: «воздаяние».
И ещё, совсем уж шёпотом: «проклятье»…
И было дело — и впрямь стали поговаривать о порче, о недобром роке, нависшим над Кланами: слишком часто гибли те, кто жил прежде в Твердыне, слишком часто и непонятно… Словно — вытекло, развеялось что-то, что давало им силы жить. Воля ли Тёмного Властелина вела их к раннему Уходу, боль ли утраты?..
Но — было и прошло. Когда родился нынешний вождь, никто уже не удивился и не огорчился. Да были ли они вообще, вожди с совиными глазами, или — стариковские байки всё?..
И вот, неожиданно, праправнук, седьмая вода на киселе… Кто-то из сородичей нахмурился было тревожно: дескать, недобрый знак — возрождение древней крови в ребёнке, родившемся спустя полвека после падения Твердыни Севера. Не ждёт ли илхэннир новая беда? Ведь только-только успели обжиться, только залечили раны, что оставила Война…
Шептунов, впрочем, быстро заткнули. Да и немного их было, шептунов. Большинство сородичей радовались за своего вождя, радовались и гордились, и говорили: воистину праведен и справедлив Андар, если Ночная Птица подарила его сыну своё благословение. И думалось многим: что, если и впрямь это знак добрых перемен? Ведь, из песни слов не выкинешь, среди Кланов поползли было слухи, что вырождается род Летописцев. Но — было и прошло. Хватило напоминания о братстве, что до сих пор связывало семь племён, чтобы заткнуть охальника. Его — да тяжёлого кулака Нано иро-Бьёрга: быстр был вождь клана Медведя, быстр и умён — Андар только начал вставать, только осознал, чем грозит Кланам возможная распря, а болтун уже летел. Далеко летел, красиво. Повторять его опыт никто не захотел.
Кто-то из молодых ворчал ещё какое-то время, но кто их слушал, дерзких юнцов, не видевших своими глазами Замка Ночи, не знавших крепости уз т'айро-ири?.. Не оскудела мудрость правителей и советников, не ослабели руки воинов, не стал менее острым слух охотников из племени Совы, и чёрный меч, родовой меч вождей, по-прежнему был на страже закона…
И всё же, кто знает — быть может, и правы были в чём-то сомневающиеся? Сколько лет прошло со дня Исхода… Расцвели за это время земли, куда привёл свой народ Лхайни, младший брат вождя, оставшегося с Учителем на последний безнадёжный бой. Но и потеряно без возврата было многое.
…Золотоглазый младенец, ещё не имеющий имени, не знал, какой переполох принёс он в родной Клан своим появлением на свет. Он почти не плакал, начиная недовольно кряхтеть лишь тогда, когда его отнимали от груди, и мать нарадоваться не могла на спокойного, не в пример шумным старшим братьям, малыша. Первенец-то попил кровушки, покуда не подрос — да и тогда смирным нравом не отличался, как ни окорачивал его отец. Потому и сгинул так глупо и страшно — дитя моё, боль моя… Этому злая судьба не грозит: с рук не спустит, глаз не отведёт, никому не отдаст — ни зверю, ни мору, ни людям лихим… И прятал в густой бороде улыбку вождь, любуясь своей супругой. Позднее, нежданное материнство удивительно преобразило её, отняв без следа десяток горьких лет, лёгших снегом на тёмные волосы. Сейчас она казалось удивительно похожей на ту юную и бесконечно счастливую девушку, которую он увидел когда-то на ярмарке. Увидел — и не смог уже отвести взгляда.
Видящий, приглашённый, по традиции, на имянаречение, долго смотрел ребёнку в лицо. Сухие, морщинистые, как кора дуба, руки бережно держали сердито хныкающий свёрток, и непроницаемым был взгляд старика. Но мгновения текли, а с плотно сжатых губ Видящего не сходило ни привычного благословения, ни пророчества, что редко, но всё же случалось. И побледнела счастливая мать, увидев, как потемнело лицо старого провидца. Казалось, узрел он что-то, что причинило ему боль…
Однако слово ещё не было сказано, и не посмел никто нарушить молчание.
Помрачнел и вождь. Знал: никогда не ошибается старик, и судьба, предсказанная им, всегда сбывается — в свой срок. Но и он не промолвил ни слова, только крепче прижал к себе испуганную жену.
Спустя бесконечную паузу Видящий наконец шевельнулся. Тяжело вздохнул, словно принимая какое-то решение. И, шагнув вперёд, бережно опустил неожиданно затихшего младенца в руки отца.
— Кровь Иллайнис возродилась в нём, — сказал лишь.
И собравшиеся в зале Совета люди облегчённо выдохнули. Засмеялись, загомонили, заговорили все разом, спеша поздравить счастливых родителей.
А Видящий, покачав седой головой, помедлил — и проговорил негромко, одним лишь родителям:
— Он будет великим воином и великим правителем, вождь…
…но сказанное — было услышано.
И хмыкнул недоверчиво Андар, не сразу осознав его слова. Понятны были его сомнения: было у него кому передать власть. Трое сыновей отныне у мудрого Андара, и старший уже вошёл в полную силу воина, да и сдержанностью в отца уродился. Вот дождётся внуков — да и вручит ему меч Ночи вместе с крылатым серебряным венцом вождя. А если, не приведи судьба, случится беда — остаётся ещё Иллан, второй в семье: юн и неопытен пока, но мудростью уже сейчас даже с ним самим поспорить может.
Младшенький же… позднее дитя, утешение родителям на старость.
И всё-таки, кольнуло что-то внутри. Тревожное, недоброе: никогда не ошибался Видящий, что застал ещё Твердыню и Учителя. Уже полсотни с лишним лет бессменно идёт по правую руку с вождём, и не было ещё ни разу, чтобы не к месту оказались его слова. Ему советы давал, и отцу его, да и дедову смерть, тогда ещё совсем мальчишкой будучи, верно предсказал… Неужто ждёт род Совы что-то настолько страшное, что покинут подлунный мир оба старших его сына? Неужели придётся этому крохе, что мирно сопит, причмокивая губами, на его ладонях, брать в руки тяжкое бремя власти? Не приведите боги…
— Я верю тебе, — наконец, глухо произнёс вождь, и умиротворённо любующаяся сыном жена вздрогнула, встревоженно вскидывая на него потемневшие глаза. — Верю, но надеюсь, что ты ошибаешься.
И затих недоумённо гул радостным здравниц, и с тревогой обратили взгляды на своего вождя собравшиеся в доме люди. А Андар вздохнул, одолевая навалившееся дурное предчувствие. Колеблясь. Имя сыну было выбрано сразу после рождения, но сейчас он вдруг засомневался. Кто знает, не станет ли старинное имя — проклятьем, что притянет к беззащитному младенцу недобрую судьбу? Нелёгкой была жизнь тех, кто был наречён так прежде — славной, но нелёгкой. Стоит ли дразнить спящее зло?
Но — совиные глаза… И Видящий никогда допрежь не ошибался в своих предсказаниях…
…Вождь — больше, чем человек. Он ведёт за собой свой народ, он отец для каждого из своего народа, не для одних лишь своих детей. И пусть болит душа за родную кровь, но есть ли у него право думать сейчас о будущем единственно лишь своего сына, если, быть может, решается сейчас судьба всего племени?
Миг колебания, мучительный и бесконечный… Лишь один миг, на большее не было права у вождя, что справедливо и мудро вершил суд уже двадцать с лишним лет. А потом Андар решительно шагнул вперёд. Светло улыбнулся, загоняя вглубь души тень горького предчувствия, и поднял сына вперёд на вытянутых руках.
— Радуйся, народ илхэннир! Светлая богиня не забыла нас, и из своих небесных чертогов привела к нам своего посланника, в котором вновь возродится древняя кровь Ночной Птицы! Я приветствую тебя под звёздами Арты, сын мой! Да пребудет с тобой благословение Иллайнис, и да станешь ты достойным наследником мудрости Совы! — он помедлил, оглядывая лица соплеменников, и глубоко вздохнул, мысленно моля небеса о том, чтобы уберегли его от ошибки. — Я нарекаю тебя — Хонахт!
Сухой сучок громко хрустнул под преднамеренно тяжело поставленной ногой, и прядающий ушами кролик, подскочив, стрелой метнулся под сень густых кустов. Стоящий в нескольких шагах от него рослый юноша едва слышно рассмеялся, даже не думая тянуться к луку и, отведя от лица густые ветви, шагнул на поляну. День приближался к середине, и солнечные лучи, пробиваясь сквозь просвет в густых кронах, казались золотыми колоннами, держащими величественный зелёный купол.
Юноша постоял в одном из искрящихся столбов, подставив лицо тусклому осеннему солнцу, наслаждаясь последним, возможно, теплом в этом году. А потом, встряхнувшись, окинул поляну взглядом — и ловко, явно не в первый раз, скользнул между вплотную растущих кустов можжевельника — туда, где деревья стояли особенно густо. Времени оставалось не слишком много, а он хотел вернуться до заката, чтобы успеть перед ритуальным пиром, перехватить возле дома смешливую Ниире. И, кто знает, может, заслужить-таки один-другой снисходительный поцелуй. Он знал, что принести из леса, чтобы вызвать улыбку на губах неприступной красавицы…
Юношу звали Хонахтом, и сегодня ему исполнялся двадцать один год.
Давно уже потомки Иллайнис не жили одной лишь охотой: бороздили холодное северное море крутобокие прочные корабли с девятилучевой звездой на стягах, звенели в кузнях молоты, и шли в города востока и севера караваны, что везли шерстяные ткани, невесомые, как пух, и драгоценные головные уборы, равных которым не было даже в землях Волков, и мёд, и тёплый морской камень — слёзы звезды… И всё же первый день взрослой жизни юноши народа Совы традиционно встречали в лесу, и доказательством зрелости были не успехи в обучении книжной мудрости, не мастерство кузнеца или морехода, а добыча, принесённая к праздничному костру. Могучий вепрь или пойманная в силки куропатка — не важно.
Конечно, это теперь была куда больше красивая традиция, повод для весёлого праздника, нежели жизненная необходимость. Да и не каждый, на самом деле, отправлялся в лес в день своего совершеннолетия. Хонахт знал, что ещё в те времена, когда дети его народа отправлялись учиться в Твердыню Севера, древним обычаям нередко поступались, особенно, если у мальчика открывался дар Говорящего-с-травами или целителя. К чему Летописцу или ученику кузнеца бродить по лесу, рискуя подхватить простуду или, того хуже, сломать ногу в погоне за зверем?
Но семья вождя — иное дело. Вожди стоят впереди своего народа, вожди отвечают за своих людей пред Небесами, они — пример и путеводная звезда для каждого из своего племени. Потому и не имеют они права ни на душевную слабость, ни на пренебрежение к заветам предков. Пусть даже заветами, которые давно потеряли своё значение для народа, в котором мастеров свершения и летописцев не меньше, чем добрых охотников.
Хонахт, сын и брат вождя, даже не задумывался обойти древний обычай. Лес с детства был ему домом. Положа руку на сердце, здесь он бывал куда чаще, чем в Палатах Памяти или даже в многолюдном доме, где прошли ранние его годы. Он помнил здесь каждую тропинку, узнавал по голосу каждую птицу, каждого зверя, мог за два дня предсказать непогоду по танцу диких пчёл и завтрашнее солнце — по шелесту листьев. За зверем ходил редко: прирождённому охотнику, ему всё же претило бессмысленное отнятие жизни, и никогда он не убивал ни животное, ни птицу, если не было это необходимо для пропитания.
Но сегодня — особый день. Сегодня он пришёл в лес за кровью. Сегодня он принесёт к кострам, разожжённых на священной поляне посреди селения, зверя, которого хватит сил и знаний добыть, и старший брат, вождь народа Совы, на глазах у всех срежет «детскую» прядь с его головы, принимая его в круг взрослых мужей.
В свой двадцать один год Хонахт слыл одним из лучших следопытов племени. Мало было ему равных даже среди взрослых и опытных охотников.
На беспечную лесную мелочь он даже не нацеливался, сразу направившись в глубину леса, где можно было встретить настоящую добычу, достойную мужчины. В прошлый свой поход он присмотрел место, где в непросыхающей луже нежилось, судя по следам, целое кабанье семейство. А быть может, и вовсе удастся добыть быстрого оленя или, чем небеса не шутят, лесного воителя — могучего тура… Негоже брату вождя заявляться к праздничному костру со связкой зайцев — народ засмеёт.
Хонахт невольно помрачнел, вспомнив, как огорчённо поджала губы мать, услышав, что он не намерен довольствоваться мелкой дичью, которую можно добыть почти на опушке. Вздохнул тяжело, понимающе. Матушка так и не оправилась после смерти отца, хотя пятый год уже пошёл. Не желая огорчать сыновей, она скрывала своё горе, как могла. Но воды в решете не утаишь… Вот и он скоро покинет её, уйдёт во взрослую жизнь. Что ей останется? Прялка, да корпенье над самоцветным узорочьем, в котором и по сей день не было ей равных? Одна радость — племянники его, приятели по детским играм. Да они тоже дома нечасто бывают, всё с воинами да с охотниками… Даст небо, ответит Нирре согласием, приведёт он суженую свою в отчий дом. Глядишь, внуков дождавшись, и матушка оживёт…
Его расчёты оправдались. У приметного болотца кабаньего семейства не обнаружилось, зато Хонахт разглядел следы совсем недавно прошедшего к водопою оленя. На удивление крупные, продавленные отметины говорили о том, что зверь невероятно могуч. Такого не стыдно будет показать ни старейшинам, ни сверстникам-приятелям! Если, конечно, он сумеет с ним справиться. Но в своих силах Хонахт не сомневался. Давно уже миновали те времена, когда он возвращался с охоты с пустыми руками.
Бить зверя возле водопоя — кощунство; Хонахт не стал даже спускаться к реке. Вместо этого он залёг за прошлогодним выворотнем, подтянул тетиву и приготовился терпеливо ждать.
…И дождался. Только вот то ли добыча оказалась умнее, чем он ожидал, то ли он сам сплоховал — но в момент, когда молодой охотник спустил тетиву, оленя уже не было на прежнем месте. Стремительный прыжок — и вот уже лишь треск сучьев подсказывает, в какую сторону унёсся раненый зверь.
Олень исчез, унося в боку стрелу Хонахта.
И теперь вот уже второй час юноша бежал по испятнанному кровью следу, пытаясь догнать неуловимую дичь. Сейчас он уже понимал, что совершил глупость. Зверья в лесу много, стрелы ещё есть — не так уж сложно было бы найти другую добычу. Может, не такую славную, но уж точно не ту, что заставит его краснеть перед всем племенем. Но взыграла оскорблённая гордость: уже много лет Хонахт не промахивался с такого смешного расстояния. Дома спросят, где пропавшая стрела… позора не оберёшься. Да и олень ранен, и если Хонахт ещё может доверять своим глазам и своей руке, то ранен тяжело. Далеко не уйдёт.
Свою ошибку он понял совсем скоро, когда мелькнули сбоку приметные, непонятно каким чудом выросшие в трещине расколотого камня, среди густой дубравы, сосенки. Край. Западные границы охотничьих владений племени. Дальше — необитаемые, неизведанные земли. Запад — недобрая сторона, там умирает солнце, оттуда пришла однажды на земли Севера не знающая пощады смерть… Не ходили илхэннир на запад. А те, что ходили — когда-то, давно, когда, если верить старому Ахтэнниру, тряслась под ногами земля и огнём пылало небо…
Словом, не возвращались странники из земель за закатными дубравами. И за полсотни лет, знал ученик старого Летописца, не пришёл никто от стен Твердыни. Никто.
…А олень и не думал останавливаться, бежал, словно и не торчал в боку добрый калёный наконечник. Хонахт ощутил, как неприятно кольнуло что-то внутри: так далеко он ещё никогда не заходил. Недобрые земли, запретные… А хуже того — нехоженные, и что ждёт за следующим всхолмьем, одним богам ведом.
Но — поздно теперь корить себя. Глупо поворачивать назад, когда до заветной цели — рукой подать. Да и солнце уже идёт к закату: долго прождал у водопоя, даже мысли не допуская, что может потерпеть неудачу. Мясо загнанного зверя, конечно, на вкус — лучше бы вовсе не ловил. Да и как тащить эту тушу, из такой-то дали? Не подумал. Видать, всё-таки придётся ему сегодня веселить соплеменников зайцами да куропатками…
Молодой охотник тяжело вздохнул — и ещё прибавил шагу, переходя с лёгкой, летящей рыси на огромные, почти волчьи прыжки. Конец погони уже близко. Главное — стрелу вернуть. Потерять снаряжение в день совершеннолетия — дурная примета, хуже только заблудиться в лесу или вернуться искалеченным. Не будет успеха ни в жизни, ни в избранном ремесле.
И Нирре тогда ему не видать, как своих ушей. Никто не отдаст дочь за неудачника, пусть даже из рода вождей…
Треск сучьев раздался совсем близко, и Хонахт, выбросив из головы унылые мысли, бросился вперёд, крепче сжимая в руке короткое копьё. В нескольких сотнях шагов мелькнула знакомая рыже-серая тень: олень тяжело взбрыкнул крупом, перепрыгивая через сухую лесину, и тут же исчез, словно провалился.
Миг спустя Хонахт отчётливо услышал, как стучат копыта по плотной земле лесного распадка.
Он позволил себе облегчённо выдохнуть. Всё, теперь не уйдёт. Если не на ровном дне, то уж пока зверь будет взбираться на склон, он его достанет. Забрать стрелу, рога — добыча, подтверждение охотничьей удачи! — и домой, пока ещё не стемнело окончательно.
Он легко перепрыгнул через поваленный ствол, поискал глазами оленя. Тот как раз, спотыкаясь, скрывался в густом тумане, покрывающем дно распадка. До противоположного склона было совсем недалеко, нужно было приготовить лук — да в этот раз ни в коем случае не промахнуться…
Но Хонахт не мог заставить себя сдвинуться с места. Застыл, буквально очарованный тихой, наполненной какой-то непонятной печалью красотой лесного урочища. Молочно-голубой туман тёк над землёй, колыхался, как живой, закручивались лёгкими ручейками тонкие призрачные струйки… Переливались, сплетались друг с другом, и на миг в жемчужной дымке вспыхивали невесомые, зыбкие, как сон, видения: тонкий ажурный замок, стремящийся башнями к небесам… Изломанная линия — гор? Морского побережья? Трепещущие на ветру, словно сотканные из звёзд крылья…
Над лесом сгущался сумрак — но здесь, в этой неглубокой каменной чаше, казалось, навечно заблудилась лунная ночь. Дрожали густые волны тумана, вспыхивали, чтобы тут же погаснуть, мерцающие искры, и сам воздух, чудилось охотнику, светился, пронизанный нездешним светом и ощущением глубокой, всепоглощающей скорби.
Он сам не заметил, как шагнул вперёд — завороженно, как во сне. Рука, протянутая к луку, безвольно опустилась: урочище было слишком красивым. Слишком печальным. Святотатством казалось осквернить его пролитой кровью.
«Это место создали боги…» — завороженно подумал Хонахт. Ему нужно было найти свою стрелу, забрать добычу и спешить домой; но он не мог заставить себя оторвать глаза от представшего перед его глазами чуда. Мелькнула отстранённая мысль: это был непростой олень… Чудесный зверь, слишком крупный, слишком умный — он не случайно ушёл от стрелы, он вёл его к этому озеру тумана. Зачем? Быть может, этот жемчужный покров тумана и впрямь соткали боги, чтобы твёрдый духом вошёл в него, узрел их мудрость — быть может, прав Учитель, и ему на роду написано совершить для своего народа что-то великое?..
Где-то впереди захрустел под копытами слежавшийся валежник; олень преодолел озеро тумана и теперь, хромая, с трудом взбирался по крутому склону. Хонахт потянулся было к луку…
И опустил руку, охваченный странным, почти болезненным томлением. Непонятная, словно не принадлежащая ему печаль терзала сердце, и где-то внутри шевельнулся страх. Страх и сочувствие: какова же должна быть душевная мука того, кто сотворил это колдовское марево, если даже у него, простого смертного, прерывается дыхание от тяжкой скорби?
И всё-таки, что-то тянуло его к этому озеру тумана. Любопытство? Вера в то, что его привело в это место нечто большее, чем собственная глупость и упрямство? Жажда познать истину, которая, быть может, ждёт твёрдого сердцем в этом сияющем тумане?
И он шагнул вперёд, более не вспоминая ни об уходящем олене, ни о потерянной стреле. Заворожено, не глядя под ноги, спустился по крутому склону. Замер на миг у самой границы молочно-белого озера: ладонь опиралась на шершавый сосновый ствол, и горьковатый запах смолы казался удивительно уместным в этой пронизанной печалью тишине. Словно разбуженный бодрящим древесным ароматом, Хонахт глубоко вздохнул, не в силах оторвать взгляд от дивного видения.
А потом, решившись, медленно ступил в текучее молочно-белое марево.
Миг зыбкого головокружения. А потом…
…Удар был страшен. Словно — копьём в грудь, насквозь: отчаяние, неизбывное горе потери, боль, от которой затрепыхалось подстреленной птицей, сжалось мучительно сердце. Хонахт пошатнулся. Запрокинул голову, заходясь в немом крике, захлёбываясь не принадлежащей ему мукой — и рухнул на колени. Скрюченные пальцы вцепились в грудь, неосознанно пытаясь вырвать то, что так невыносимо болело внутри, за ненадёжной защитой рёбер. Боль сводила с ума. Но ещё страшнее было — отчаяние. Одиночество — невыносимое, равнодушное, заживо высасывающее душу… Ушло. Навсегда. Без возврата. Никогда больше не будет, никогда, никогда… Всё осталось прежним — всё изменилось — всё рухнуло, один, навеки один, без надежды, без утешения…
Хонахт сдавленно застонал: сил кричать не было. Неизбывная, вымораживающая душу и тело скорбь рвала сознание в клочки, захлёстывала тёмной волной, и вот — нет уже ничего, и тает в безысходном отчаянии смех Нирре, и гаснет, словно мираж, тёплый свет родных окон — рухнуло, исчезло, ушло навсегда — никогда, никогда больше… Один, совершенно один посреди бездонной пустоты. Нет! Не уходи, вернись, вернись!
Он хрипел сквозь сведённое спазмом горло, и беззвучно звал кого-то, и каждое слово, срывающееся с исковерканных болью губ, казалось, вырывало сердце из груди, но вместо долгожданного освобождения приходила только новая волна отчаяния, и холод, смертельный холод одиночества. Бесполезно, бессмысленно — всё закончилось, погибло, не будет больше ничего, никогда…
И жизнь вдруг показалась глупой, жестокой шуткой. Мучительное, страстное желание — не быть! — захлестнуло тяжёлой волной, и он тонул в этом отчаянии, в этом горе, тонул, и бился захлёбывающимся зверьком, и молил о смерти. Но смерть не приходила, и цепенеющее от неизбывной тоски сердце трепетало бессильно, трепетало — и никак не желало остановиться, избавить его от этой пытки…
Когда всё закончилось, он не осознал. Просто в какой-то момент молочный туман вдруг вздрогнул, словно потревоженное животное, сжался, сгущаясь почти до ощущения воды на лице… И, вдруг всколыхнувшись, одним мягким ударом выбросил человека наружу, прочь из своих призрачных глубин.
Хонахт не осознал этого. Лишь ощутил под пальцами шершавое тепло сосновой коры — и, срывая ногти, вцепился в спасительную опору, как тонущий цепляется за обломок мачты. Услышал хруст рвущегося дерева, ощутил резкую боль под ногтями — и обрадовался этой боли, словно другу. Чужая, не принадлежащая ему скорбь стекала с него, как вода с собачьей шкуры, и удивительный покой затапливал всё его существо: тихий шелест сосновой хвои… едва слышное журчание соков под корой, к которой прижималось его содрогающееся от медленно утекающей боли тело… далёкий крик охотящейся совы, тяжесть свинцовых туч, вот-вот готовых просыпаться первым осенним снегопадом…
Он лежал, и ему казалось, что не засыпающая земля — он сам сонно вздыхает, с нетерпением ожидая, когда укутает его белый саван снега. Казалось, что он стал каждой травинкой, каждой роющейся в земле мышью, каждым пугливым зайцем, торопливо грызущем сладкие корни. Чувствовал тягостную боль в боку, спотыкался на подламывающихся от слабости копытах; неужели и это тоже — он?
…Сон окутывал его сознание, и вот — нет уже боли, и страха нет, и детское желание быть лучшим, показать всем свою удаль ушло, вытекло сквозь разжавшиеся пальцы. Он погружался в безмятежный покой. И уже не чувствовал, как ласково, невесомыми белыми хлопьями, кутает его неподвижное тело начавшийся снегопад…
Хонахт открыл глаза. И в первый миг не сразу вспомнил, где он находится. Он лежал, поджав колени, в углублении меж сосновых корней, наполовину засыпанный белой порошей. Совсем рядом, почти возле самого его лица, золотились потёки ароматной сосновой смолы, где-то неподалёку гулко ухала покровительница рода — сова, приветствуя начало ночной охоты.
Он глубоко вздохнул. В голове ещё плавали обрывки смутных видений, но способность мыслить быстро возвращалась к нему. Хонахт со стоном потянулся, чувствуя, как задеревенело, застыло тело, принужденное уснуть в неудобной позе. С трудом приподнялся на локте. Поморщился, отлепляя приклеившуюся к липкой коре ладонь.
Вздрогнул, разглядев длинные, словно от звериных когтей, следы почти прямо возле своей руки. Рваные, на удивление глубокие борозды, успевшие заполниться янтарной древесной кровью. Молодой охотник ощутил, как по спине прошёл неприятный холодок: зверь, оставивший эти отметины, был, должно быть, огромным.
Над лесом вставала огромная жёлтая луна. Хонахт бездумно уткнулся в неё взглядом… а потом наконец вспомнил, как оказался здесь. Как — и почему. Он вздрогнул, запоздало осознавая: его уже, должно быть, хватились. Не стоило приближаться к этому мороку…
Невольно он бросил взгляд в сторону чуть не сведшего его с ума комка тумана… И замер. Тумана не было. Было — прозрачное, голубовато-серебряное озеро, идеально круглое, словно капля росы рухнула с небес на землю, да так и застыла жемчужно мерцающим зеркалом. И был покой — тихий, горький, исполненный какой-то нечеловеческой печали.
Внезапно, словно толчком под рёбра, пришло осознание: не роса — слёзы. Скорбь, столь неизбывная, что он, лишь краем коснувшийся её, чуть не захлебнулся в чужом горе, и лишь чужая жалость — отстранённая, почти равнодушная, поистине нечеловеческая — помогла ему выплыть на поверхность.
Внутри рождалось какое-то незнакомое, сжимающее грудь чувство. Вдруг показалось, что с ним сегодня случилось что-то очень важное. Он ощущал, что изменился, стал иным — неуловимо, незаметно, сам не зная, как именно… Он слышал лес — так, как привык, и одновременно — по-другому. Как — по-другому? Он не мог сказать. Знал лишь, что стал с этим лесом одним целым. Каждый куст, каждая букашка, каждая птица… Он чувствовал, как болезненно саднит что-то к северу, совсем недалеко, и с какой-то бесстрастной уверенностью осознавал, что это — подстреленный им олень.
Это было странно, почти страшно; сейчас он не мог даже удивиться. Он чувствовал горе, сотворившее это лесное озеро, чувствовал одиночество и боль того, кто был — этим озером. Не понимая, не в силах объяснить, он знал: отныне они связаны. Создавший туман и утонувший в тумане — их пути рано или поздно сплетутся в один. Так же, как сплетался его разум с чужим горем совсем недавно, так же, как сливался он с лесом, становясь сразу — деревом, птицей, зверем…
Пошатнувшись, он встал на ноги. Шагнул было вперёд, к безмятежному зеркалу круглого озера… И тут же каким-то глубинным чувством понял: рано. Ещё не сейчас. Нужный час ещё не настал.
Осознание окутывало душу странным покоем. Однажды он вновь придёт сюда. Однажды тот, кто был туманом, вновь обретёт сознание и память. И тогда…
— Я приду к тебе, — тихо, почти без звука, сказал он, глядя на безмятежную водную гладь. — Потом. Когда буду нужен…
Озеро не ответило. Хонахт, впрочем, и не ждал. Он постоял ещё минуту, привыкая заново к ощущению собственного тела и прислушиваясь к странному, немного пугающему, но почему-то кажущемуся очень правильным чувству единения с лесом. А потом, пошатнувшись на затёкших ногах, поспешно зашагал на север, туда, где саднил в чужом измученном теле железный наконечник стрелы.
…Наран постарел. Аргор невольно запнулся, потрясённый внешностью короля. Королю было немногим больше пятидесяти; выглядел же он на все шестьдесят. Тревоги и тяготы власти рано выбелили его волосы, горькими морщинами легли на лоб и щёки, отяжелели движения, тяжело ссутулились плечи, согбенные бременем власти. При виде Аргора глаза его вспыхнули радостью, и он, небрежным жестом бросив на стол донесение, шагнул навстречу — порывисто, легко, словно тяжесть прожитых лет на миг перестала давить на плечи… С достоинством склонил голову, приветствуя гостя.
И — на миг — в облике старика Аргор вдруг увидел мальчишку, стоявшего над телом брата, в день, когда вместе с победой в первом своём бою получил корону и солнечный меч.
— Что ты видишь, Моро? — тихо спросил Саурон, не глядя на Провидца.
Тот молчал долго — так долго, что человек мог бы решить: ответа не будет. Человек — но не Чёрный Майа.
— Кровь, — наконец глухо произнёс Провидец. Тёмные глаза, не отрываясь, смотрели в ночной сумрак. Помолчал и тихо добавил:
— И смерть.
Ударило, как тупым ножом под сердце: корабль! Словно в бреду, мелькнуло перед мысленным взором хмурое обречённое лицо капитана… ужас в глазах замерших женщин, не понявших ещё, не поверивших… руки, бессильно прижимающие к себе детей, губы, беззвучно шепчущие мольбу равнодушным небесам… Застывшие на палубе воины, тяжело тискающие рукояти бесполезных уже мечей…
…И ровный строй нуменорских кораблей, медленно проявляющийся из тумана. Один… второй… Шесть тяжёлых бирем, и над фальшбортами зловеще сверкают в предрассветной дымке верхушки высоких шлемов.
…Что-то говорил, спрашивал тревожно кто-то из воинов, схватили за плечи, поддержали, не давая упасть… Это уже было неважно. Он потянулся к кораблю — всей душой, сейчас корчащейся в муках, словно на дыбе. Вспыхнул каплей лавы камень воинов на пальце, обжёг, толкнулся в сердце — горячо, жарко: вскипая, хлынула по жилам кровь… Он соскользнул по тонкой, мучительно звенящей струне, что соединяла его с кораблём, с каплей собственной крови, уроненной на палубу — и почти ощутил, как с хрустом раздвигается плоть под ударом ледяного равнодушного клинка чужой злой воли. И, теряя сознания от невыносимой боли, рванулся — вперёд. На обжигающе-холодное острие чужого ненавидящего взгляда, туда, где шесть тяжёлых бирем медленно окружали неповоротливый крутобокий когг.
Показалась — легла на плечо чья-то тяжёлая ладонь. Поддерживая, помогая стоять, давая силы противиться давящей волне чужой ненависти. И живое дыхание морозного зимнего ветра ударило навстречу мёртвому холоду не-жизни, обнимая, сплетаясь с кипящей яростью его сердца.
«Ты сможешь…» — тихо шепнул в сознании знакомый голос. — «Это — твоя земля, твой народ… Ты — сможешь…»
И холодный клинок чужой воли лопнул под яростным ударом раскалённой волны, превращаясь в крошево слепяще ярких осколков.
Он шагнул вперёд — сквозь холодную стылую хмарь, и в лицо ударил свежий, полный соли морской ветер.
Теперь он знал, что нужно делать.
И знал, что — сможет.
Это — его земля…
…А воины Нуменора застыли в ужасе, глядя, как медленно тает в прадрассветном тумане тяжёлый харадский «торговец». Вот медленно растворились в свете поднимающегося солнца покатые борта; вот растаяли, превратились в брызги пены две невысоких мачты, и нежными рассветными облаками стали вздутые паруса. Последними, медленно, словно насмехаясь над оцепеневшими воинами Эленны, растворилось в ясной небесной синеве плещущее на ветру знамя с затменным солнцем.
Старый воин взглянул озабочено:
— Справишься-то, хэттан?
Денна скрипнул зубами.
— Справлюсь…
Закашлялся, сплюнул кровью. Утёр дрогнувшей рукой губы и мотнул упрямо головой:
— Обязан справиться…
И не узнал в надсаженном хрипе собственного голоса.
Хордаг сочувственно покачал головой.
— Губишь себя, хэттан…
Принц только усмехнулся — зло, невесело. Невелика цена, лишь бы не зря была уплачена. Не ответил ничего. И старый соратник, тяжело вздохнув, опустил голову, принимая его решение.
Денна хмуро прошёлся вдоль строя. Тяжёлым взглядом окинул своих людей. Задумался о чём-то, глядя себе под ноги. Потом, что-то решив для себя, вскинул голову, развернулся, чеканно, слово принимая парад, к шепчущей кромке прибоя.
— Неженатые, единственные сыновья в семье, бездетные — на корабль! — взлетел над притихшей площадью его глухой решительный голос. Над тесными рядами прокатился тихий несогласный ропот. Прокатился — и затих, когда принц резко развернулся, каменея лицом.
Воины умолкали, невольно отводили глаза — тяжёлый, яростный, решительный — смертельно усталый — этот взгляд, казалось, прожигал насквозь.
И первый, шагнувший вперёд на подгибающихся ногах, споткнулся, оглянулся в отчаянии на тех, кто ещё не стоял за спиной, кто ещё не смог — или не успел — осознать: это — о них тоже. Замер, умоляюще глядя на своего предводителя. Денна не шевельнулся. Только сжал плотнее белые от усталости губы, да в глазах сверкнуло уже не решимость — гнев.
И, увидев что-то в этих глазах, вздрогнул молодой воин и, опустив голову, нехотя поплёлся к причалу.
И лишь тогда разрушился оцепеневший строй, пропуская вперёд тех, кто обречён был отныне жить — и помнить.
Один, второй, третий…
Не будет греметь над площадью победный рог. Не пройдут, сверкая багрянцем и золотом, королевские войска, приветствуя героев. Последний раз взвивается сегодня над крепостью чёрное знамя с алой змеёй…
…А их было мало — слишком мало, много меньше, чем нужно было, чтобы хотя бы на день, на час задержать накатывающую на город стальную армаду… Обречённая горстка безумцев, стоящая на пути не знающего пощады непобедимого войска.
И страшен был взгляд их, остающихся — страшен своим спокойствием, своим молчаливым, гордым принятием, упрямой готовностью залить эти древние камни своей и вражеской кровью, лечь на родную землю палой листвой — но остановит смертоносный прибой.
Хотя бы на несколько часов.
Пока не обогнут спасительный мыс последние корабли, уносящие тех, кому умирать ещё было — нельзя.
Денна вдруг резко остановился, вглядываясь в воина из второго ряда. Прищурился гневно — пожилой ханаттанайн, напротив которого замер принц, неуютно поёжился, глядя, как сжались в тонкую линию серые от усталости губы военачальника. А Денна уже стремительно протянул руку: молодой воин, выдернутый прямо из-за спин стоящих впереди соратников, испуганно ахнул, вскинул на своего командира отчаянные глаза. Потупился виновато.
— Аргена, — хмуро произнёс сын короля, разглядывая заалевшие щеки мальчишки. — Ты, должно быть, успел за последние дни жениться… и стать счастливым отцом? Что же ты не рассказал мне о своей радости, или я обидел тебя чем-то?
Полюбовался на склонённую голову юного ханаттанайн. На строй, неуютно ёжащийся под тяжлым решительным взглядом. Снова на Аргену.
— На корабль, — тихо, жёстко повторил он. И на этот раз ослушаться приказа юноша не осмелился. А Денна ещё раз оглядел своих воинов, задерживая взгляд на каждом лице — и мало нашлось тех, кто смог выдержать измученный этот, гневный и полный решимости взгляд.
— Вы слышали приказ, — прошелестел в утреннем сумраке глухой голос. И тех, кто осмелился не расслышать его, не нашлось тоже. — Неженатые, единственные сыновья в семье, бездетные — на корабль!
Помолчал, вглядываясь во что-то, видимое лишь ему.
И устало закончил:
— Те, кто надеется, что я не вспомню их в толпе — тоже. Не тратьте моё время… и мои силы, друзья.
Вдруг — словно выдернули струну: опустил тяжело веки, ссутулился устало.
— У меня их и так осталось немного…
Возразить не осмелился никто. Тишина висела над портом — горькая, тяжёлая, дышащая железом и кровью тишина. И прошла, казалось, вечность, прежде чем кто-то из оставшихся в строю нашёл себе силы шевельнуться, и шагнуть вперёд, раздвигая первые ряды… И чутко вздрогнули густые ресницы Денны, когда первый из уходящих, запнувшись, вышел из строя, и тяжёлые чеканные шаги заметались между опустелыми каменными домами, окружавшими площадь. Вздрогнули — но не поднялись.
…Молча, поднимая глаз, проходили они мимо неподвижного командира, и не было сил оглянуться, прощаясь навес с остающимися на площади друзьями, и не было мужества произнести хоть слово, разрушить эту страшную обречённую тишину.
…Он сам не замечал, как тает в нём ненависть к хозяевам этой земли. С каждым разом он всё дальше заходил в земли, испокон веку принадлежащие Низшим, и всё меньше оставалось в его душе брезгливого насмешливого презрения, свойственного сыну Эленны, и всё острее росли в сердце восхищение этим стойким народом и тягостная, горькая вина: они ничем не хуже нас… Почему тогда — «низшие», какое у них право судить и повелевать?..
Это было неизбежно. И всё-таки, когда впереди вырос хрупкий чёрный замок с пронзающими облака тонкими башнями, он вздрогнул и остановился, с болезненным каким-то изумлением разглядывая крепость Врага.
Они смотрели в глаза друг другу — и молчали. И напряжённо, тревожно молчала поющая меж тающими в высоте стенами ночь, прислушиваясь к тому, что только-только начинало сплетаться в невидимый пока гобелен будущего.
— Судьба… — тихо, словно не веря себе, проговорил наконец Саурон, и ярко сверкнул венец-звезда в прибитых инеем волосах. Проговорил удивленно и облегченно — словно свершилось что-то, чего давно ждал и на что уже перестал надеяться.
Нуменорец непонимающе нахмурил брови. Вопросы крутились на языке; он промолчал. Сейчас не время — чувствовал он каким глубинным, нерассудочным чувством. Что-то рождалось в нём, медленно и неуверенно, и поющая под сводами замка свирель была — одно с тем, кто стоял сейчас перед ним, и ему казалось, что сам он тает в этом призрачном рыдании ветра… Тает — и наконец становится собой.
А Саурон улыбнулся — тепло и немного печально. Кивнул, как старому знакомому:
— Я давно ждал тебя…
Протянул руку, приглашая подойти. И он шагнул вперёд, ощущая, как с каждым шагом теряется в темноте за спиной что-то, что прежде казалось важным, что-то, становящееся пустым шелестом ореховой скорлупы под ногой…
— Не живые, и не мёртвые… — задумчиво процитировал нуменорец. Гортхауэр задумался на минуту:
— Можно сказать и так… Хотя, всё-таки, это неверно. Не живые и не мёртвые — значит, не принадлежащие ни одному миру… Не-живые. Нет… Всё наоборот. И живые, и мёртвые — одновременно. Принявшие смерть — и сумевшие не раствориться в ней, сохранить себя.
Саурон прошёлся по комнате — крылом взметнулся тяжёлый плащ — остановился у бойницы, невидяще глядя на багровое зарево Ородруина…
…Элендил, оцепенев, смотрел над вздымающуюся над мачтой исполинскую волну — неторопливую, величественную… Беспощадную. Хотел — крикнуть; не издал ни звука. Знал — бесполезно. От гнева Валар не спасут ни мастерство опытных корабелов, ни в спешке обрубленный парус, ни даже совершенная, для борьбы с неспокойным западным океаном предназначенная, конструкция тяжёлых военных кораблей.
…Он был высок — человек, что безжизненно лежал сейчас на песке — выщербленный клинок, изломанная игрушка великанского ребёнка. Высок и, должно быть, некогда был красив; когда-то — до того, как выгоревший огонь лёг на смоляные волосы стылым серым пеплом. До того, как горькие морщины изуродовали тонкое, словно вовсе не имеющее возраста лицо. Кем он был? Воином? Корабелом? Бродячим менестрелем, одним из тех, что бродили из края в край по просторам средиземья, нигде не стремясь задержаться? Вряд ли простым пахарем. Пальцы, в предсмертном усилии впившиеся в рыхлый песок, казались тонкими и хрупкими; но внимательный взгляд мог бы рассмотреть на них едва заметные мозоли от клинка. Впрочем, и узкое золотое кольцо, охватывающее указательный палец правой руки, никак не могло принадлежать простолюдину. Будь на пустынном берегу хоть кто-нибудь, кто мог бы присмотреться к одинокому утопленнику…
…Волна с тихим шипением откатилась — притихла в страхе, в виноватом тихом ропоте, трогая холодными пенными пальцами распластанную на песке фигуру. Подползла виновато, как чувствующий свою вину пёс, робко лизнула босые ноги утопленника. И вновь, словно устрашившись собственной смелости, вновь поспешно отступила, не смея тревожить неподвижное тело.
Отгремевший невиданный шторм усыпал берег грудами гниющих водорослей и телами морских обитателей, тех, кто не успел или не смог уйти на глубину, спасаясь от не знающей пощады Волны.
…Волна, вновь накатившись на берег, робко толкнула утопленника в спину, прокатилась через тело, захлестнув его с головой и на миг взметнув на гребне густо припорошенные сединой спутанные волосы. И бледные тонкие пальцы вдруг медленно сжались, глубже зарываясь в мокрый песок.
…Нуменорец лежал навзничь, невидяще глядя в пустоту. Стальные, цвета северного океана, глаза были открыты, но не было в них ни искры жизни, ни проблеска мысли. Сильные руки, привычные и к мечу, и к перу, безвольно лежали вдоль тела; с некоторых пор братья старались укладывать его так, чтобы долгая неподвижность не причиняла лишних страданий равнодушному ко всему телу — страданий, которых он, погружённый в тягостное полузабытье, все равно не ощущал… А если бы ощутил, должно быть, приветствовал бы, как доброго друга. Они понимали это — все восемь, без слов, так и не найдя в себе сил сказать вслух то, что жгло души Хранителей, не сумевших сохранить. Понимали; и всё равно не могли перестать надеяться. Единственное, что они могли сейчас сделать для своего друга и короля. Надеяться.
И ждать.
Хотя долгое ожидание с каждым днём всё больше казалось безнадёжным, и беспомощно, слепо смотрел в темноту седовласый юноша, раз за разом обращая зов в глухую безжизненную пустоту…
Ортхэннэр медленно шагнул вперёд, к безучастному человеку. И осторожно опустил ладонь на его лоб.
…Никто из них не мог бы, наверное, внятно объяснить, что заставило их сойти с тракта и, преодолевая сопротивление коней, углубиться в заснеженный лес. Едва заметная, практически звериная тропа петляла, то и дело почти целиком скрываясь под низко склоняющимися еловыми лапами. Стоило поспешить, чтобы до темноты успеть добраться до жилья: ещё одна ночь в трескучем морозе северной зимы не прельщала ни одного из них. Даром что Хонахт первые сорок лет своей жизни иных зим и не видел, а Аргор просто считал ниже своего нуменорского достоинства обращать внимание на тяготы пути.
Это было похоже, наверное, на плач. Словно кто-то резко дёрнул струну, но, вместо того чтобы позволить её прозвучать, тут же прижал ладонью, и певучий звон оборвался дребезжащим стоном. Только слышался этот стон не ушами, а… Кто мог бы сказать, чем? Братья чувствовали этот отчаянный, угасающий звук — словно оклик, словно мольба о помощи: безнадёжная, измученная…
Ощущающие мир куда тоньше, чем обычные смертные и бессмертные, они могли бы просто пройти мимо. Целые города тонут в огне и крови, неумолчный, отчаянный вопль звучит, не смолкая — если прислушиваться, сойдёшь с ума, будь ты хоть сто раз Кольценосец. Кто-то, возможно, попал в беду здесь, рядом; но он ли один? На всех не хватит ни огня в сердце, ни крови в жилах…
Утром они миновали сожжённый хутор. Уже третий за последнюю дюжину дней. Выживших не нашли: кто мог уйти сам, спрятался у более везучих или лучше укреплённых соседей.
Кто не смог…
Хоронить павших по всем правилам не было ни времени, ни сил. Только и сумели, что снести тела убитых в самый крупный, не до конца прогоревший дом да произнести короткое напутственное слово. А потом — вспыхнули ярче зелёные глаза на перстне Хоханта, рухнула с небес бездымная молния — наполовину обугленные балки вспыхнули ещё раз, бездымным колдовским огнём. Прогорело быстро…
Друг другу в глаза они старались не смотреть: среди погибших почти не было воинов — женщины, старики, совсем маленькие дети… Мужчин увело немирье. Два дополнительных меча могли бы спасти этот хутор, а то и проредить под ноль чисто нападавших. Но — задержались в пути, опоздали на половину суток…
Поэтому, когда засосало внутри тягостное предчувствие: кто-то зовёт на помощь! — не задумываясь, свернули туда, откуда чудился угасающий слабый крик.
Благо, что идти пришлось недалеко.
…В первый миг им показалось — обычный сугроб. После такой лютой метели, что бушевала этой ночью, неудивительно. Но что-то было не так. Что-то, чего ни один из них ещё не успел — или не решился? — осознать. И Хонахт первым спрыгнул с коня, решительно шагнув с тропы к непонятной куче тряпья, присыпанной снегом. Провалился по колено, выставил плечо, с натугой проламывая собой рыхлый пока ещё наст. Качнулись, задетые капюшоном, еловые лапы, с шорохом посыпалась вниз белая пороша.
Аргор отстал на несколько вдохов: в руке — меч, на бесстрастном лице выражение мрачной догадки. Привык любое место оценивать с точки зрения фортификации, и даже сейчас двинулся так, чтобы в случае нападения прикрыть левый бок побратима. Где-то же должны скрываться те «смельчаки», что разорили мирный хутор…
…Где-то, но — не здесь. Мело всю ночь, следы, если и были, давно занесло, но есть вещи, которые опытные воины видят, не приглядываясь к малозначащим подробностям. Хонахт, приблизившись, тоже окинул окружающие деревья цепким взглядом: никого. И лишь потом протянул руку, осторожно стряхивая с невнятной кучи снег.
И замер, оцепенев.
За его спиной, скрипнув зубами, резко вздохнул Король.
…Она, должно быть, шла всю ночь, спеша убежать подальше от разорённого хутора, а может, и от идущих по её следу убийц. Даже не приглядываясь, охотник из рода Совы намётанным взглядом видел обломанные ветви, потревоженный валежник — там, где продиралась сквозь чащу измученная беглянка. Она была ранена, и, наверное, тяжело: одежда на плече и правом боку промокла от крови, взялась ледяным комом. На застывшем лице так и осталось навечно выражение безнадёжного упрямства.
Они замерли, глядя на страшную находку. Женщина сидела, скорчившись и опустив голову на поджатые к груди колени. Голые руки, проглядывающие в прорехах изодранной, не по погоде лёгкой одежды, почернели от холода. Ни плаща, ни тёплой меховой телогрейки на ней не было. Казалось, она выскочила из горящего дома, в чём была. Впрочем, скорее всего, так оно и случилось. Возможно, обезумела от ужаса, а может, и не было уже времени метаться в сенях, пытаясь нащупать тёплый плащ…
У неё не было шанса на спасение. Мороз этой ночью стоял жестокий…
Резко вбросив клинок в ножны, Аргор обошёл застывшего на месте побратима. Хмуро, без единого слова, склонился к покойнице. Приложил ладонь к мраморно-белой щеке, пытаясь уловить остатки жизни.
Бесполезно это было — оба понимали это.
…Но откуда тогда это болезненное, свербящее, дёргающее чувство в груди, словно зовёт кто-то, зовёт из последних сил, изнемогая от слабости? Что — кто — привело их сюда, чья угасающая боль заставила свернуть с наезженного тракта, теряя драгоценное время в зимнем лесу?
Аргор вдруг вздрогнул. Замер, словно прислушиваясь к чему-то. А потом, одним стремительным рывком, схватил окоченевшее тело за плечи, с тошнотворным хрустом заставляя его распрямиться.
…И Хонахт, замерший в шаге от побратима, задохнулся, разглядев, _что_ погибшая пыталась закрыть своим телом от безжалостной стужи.
В кольце заледеневших рук, крепко прижатый к груди, скорчился ребёнок. Маленький, лет трёх-четырёх, не больше.
Аргор со сдавленным не то стоном, не то рычанием вырвал дитя из мёртвых рук. Поспешно сдёрнул зубами перчатку. Сплюнул её прямо на снег, освобождая скрытое под тёплым мехом стальное кольцо. Хонахт двинуться ещё не успел, а нуменорец уже рухнул на колени, ловя ладонью почти угасший огонёк чужой жизни. Прижал пальцы, пытаясь нащупать под тоненькими рёбрами хоть какое-то движение…
И после бесконечной, мучительной паузы бессильно уронил руку.
Поздно. Сердце уже не билось. Не слабое пламя свечи — остывающие угли, что уже никогда не вспыхнут, как ни пытайся их раздуть.
Страшное осознание рвало душу, словно клинок. Мать умерла уже давно и успела остыть; девочка же, укрытая от снега её телом, должно быть, перестала дышать не более нескольких минут назад. Её крошечное тело ещё было тёплым, не успевшим закоченеть. Только жалобное выражение, навсегда застывшее на маленьком личике, лучше всяких слов говорило: от этого сна не будет пробуждения.
Хонахт бессильно опустил голову: невольное чувство вины грызло сердце, словно невидимый ядовитый зверь. Возможно, если бы они не задержались у сожжённого хутора, чтобы воздать последние почести мёртвым…
Аргор вдруг с глухим стоном выпрямился — резко, болезненно, словно в спину ударила калёная стрела. Рывком прижал к себе безжизненное тельце. И страшным было его обычно каменное лицо: ненависть, и отчаяние, и такая мука, что, казалось, не мёртвого ребёнка незнакомой нищенки — собственную неспасённую дочь баюкает. Хонахт не сразу понял, что происходит. Лишь когда вспыхнул яростным тёмным пламенем шерл в перстне Короля, а от бледного лица разом отхлынула вся кровь, превращая человека — в мраморную статую плакальщиц из усыпальниц Нуменора, понял, _что_ происходит.
— Брат, что ты… — без голоса выдохнул он, с мгновенным уколом ужаса понимая, что делает Аргор — и чем придётся расплачиваться за спор с самой судьбой Королю-Назгулу, и без того уже отдавшему все силы, до последней капли, безнадёжной борьбе с Замыслом.
Опомнившись, упал рядом на колени, сорвал перчатку, протягивая руки…
Яростный серый взгляд — словно таран в грудь: «прочь, не трогай!» И — мигом позже — безжалостное осознание: он прав. Если Аргор свалится, истратив последние силы на безнадёжное исцеление, кто-то должен остаться на ногах, иначе — смерть. И несчастному ребёнку, и им обоим. Слишком далеко остальные братья, слишком измучены — некому будет помочь. Не успеют прийти.
А шерл в кольце уже не горел — пульсировал страшным, холодным светом, и слепящей звездой сияла в тёмной глубине руна хэлрэ — знак прозрения и чистого разума. Но не разум сейчас вёл Аргора — боль, боль и вина, чёрной лавой сжигающие душу:
А у него не было больше огня. Никогда не было… разве что, малая крупица, но и ту — имел ли право оставить для себя, когда затихало в руках биение юной жизни, оборванной по их — его — вине?
Охотник из рода Совы поспешно опустился рядом, сорвал с пояса почти пустую флягу. Земли Севера не балуют своих детей мягкими зимами, и не раз приходилось ему отпаивать и замёрзших почти насмерть, и надорвавшихся непосильной работой…
Он метался в бреду, снедаемый лихорадкой. Горел, но не чувствовал этого: холод, чудовищный, смертельный холод — словно ледяной кристалл, проросший сквозь тело, замораживающий кровь, раскалывающий кости… Он не ощущал горечи горячего отвара, что терпеливо, по капле, вливала в его рот сквозь стиснутые в муке зубы седая знахарка. Не чувствовал тепла рук, обмывающих его тело, унимающих погибельный жар. Он тонул в равнодушном ледяном океане, и презрительно усмехалась в лицо мёртвая бездушная маска — Хэлкар, Брезгливый Убийца — уходи, прочь, тебе нет воли, я всё ещё не твой… И едва слышно, в страшной дали, звенел в сознании отчаянный голос Элвира, умоляющий, зовущий назад, не отпускающий, и не было сил даже откликнуться — слишком много сил истратил каждый из них, слишком непреодолимо расстояние, не лигами — кровью и ненавистью измеренное. И лежала на груди тяжёлая ладонь, от которой струилось в спотыкающееся сердце спасительное тепло, поддерживая, не давая сорваться в пустоту.
Молоденькая хозяйская дочка смахивала украдкой слёзы, жалея могучего витязя, сгорающего сейчас, словно лучина, в огне лихорадки. И хмуро качал головой старейшина: не жилец, нет, не жилец. Видел уже не раз таких, и хоронил не единожды.
Хонахт устало выпрямился, провёл дрожащей от усталости ладонью по лицу. Едва справился… Было дело: закралась мысль, что не удержит, не отогреет уже. Страшные мысли, недопустимые — забыть бы, да как забудешь слабеющие толчки под ладонью (брат, что с тобой?! Неужели сдашься?), как выбросишь из памяти задыхающийся голос Эриона в сознании, слепой, захлёстывающий страх Короля-Надежды? Что же ты, Король, как же ты не почувствовал, не понял, как позволил себе зайти так далеко?
Если бы не кольцо — кто знает, удержал бы побратима по эту сторону жизни? Не простые они смертные, непросто оборвать нить жизни назгула, а всё же — и их силам есть предел. Каждый растратил почти всё, что имел; почти ли? И Королю, пожалуй, пришлось тяжелее всех: первый в Круге Девяти, первый на острие клинка, первый, кто принимал на себя, один за другим, бесконечные удары, превратив себя — и их всех — в безмолвный щит, вскинутый над изнемогающим миром… Страшная, бесконечная, почти на семь веков растянувшаяся борьба. Словно страшный сон — без отдыха, без пробуждения, без надежды…
Усталость, давняя, застарелая, и несбыточной мечтой кажется почти забытое счастье — просто заснуть, не прислушиваясь чутко к дребезжащему плачу готовых порваться струн, просто ощутить прохладу травы, наслаждаться ветром, не боясь, что миг промедления обернётся гибелью для десятков, сотен, тысяч жизней… Они забыли, каково это — быть живыми. Какого это — смеяться, петь, радоваться беззаботной прогулке и тёплому хлебу… Не осталось уже даже упрямства, чтобы продолжать борьбу. И опустить смиренно руки не было права. Аргор не силы свои отдавал замерзающему ребёнку: не было уже сил, не было и взять неоткуда. Собственную жизнь, последние капли тепла, которого и так немного оставалось в оцепеневших душах.
…Он поправлялся долго и тяжело, словно обычный человек. Тело казалось неподъёмным, словно сжирающий его холод превратился в жидкий мрамор — да так и застыл, сковал конечности мёртвым камнем. Даже веки разомкнуть и то было — непосильным трудом. И чернокосая девушка поила его горячим молоком с мёдом и козьей кровью — с рук, словно младенца. У него не было сил противиться.
Их было всего немногим более десятка — пленных воинов Форноста, в окровавленных, истрепанных одеждах. Все связанные, многие — ранены. Аргор успел заметить, что таким успели оказать помощь. Наскоро и без особой, должно быть, охоты; но повязки были наложены туго и правильно, а сломанная рука одного, молодого темноволосого парня, подвязана к телу куском холста.
Лагерь ещё не успели разбить, но привыкшие к походной жизни воины Карн Дума уже деловито суетились, расстилая лежаки для женщин и раненых, складывая хитрый, не видный даже с двух шагов костёр. Кто-то уже тащил в руках целую охапку сушняка.
Аргор ощутил, как что-то болезненно сжалось в груди. Как же их мало… И трёх сотен не наберётся! Жалкие остатки некогда могучего королевства. А сколько ещё скитается в лесах, прячась от эльфийских разъездов, голодая, кляня и судьбу, и своего короля, не сумевшего уберечь их от войны?
Он решительно стиснул зубы. И, коротко махнув на приветственные возгласы, широким шагом направился к обсуждающему что-то с одним из сотников Еретику.
— Фармунд, сворачивай лагерь. Привала не будет.
Это был плохой приказ, неприятный: люди устали, многие были ранены — тяжёлых Аргор пользовал сам, тех же, кто отделался незначительными травами, решительно отправлял к травнику. Благо, упрямый старик уцелел во всех перипетиях — даже сейчас, вон, сидит, толчёт что-то в своей неизменной ступке. Это был плохой приказ, а хуже того — бессмысленный. Через пару часов стемнеет, и всё равно придётся останавливаться на привал. И, кто знает, удастся ли найти вовремя такую же удобную полянку, чтобы вместить всех? Он был готов к тому, что воин удивится, а то, быть может, и возразит.
Но Фармунд лишь с готовностью улыбнулся щербатым ртом и, коротко поклонившись, почти бегом направился отдавать распоряжения. Зарокотал над поляной его раскатистый бас.
Еретик энтузиазма ангмарца не разделял. Наоборот, взгляд его из недоумённого быстро стал встревоженным, и он, невольно опустив ладонь на рукоять меча, понизил голос:
— Что случилось, брат?
Если бы он мог объяснить, что случилось… Что — случится. Отпустить пленных? После того, что творили они на его землях? Нет. Казнить их на глазах у всех? Здесь и без его приказа каждый голыми руками разорвать их готов: женщины, оплакивающие своих отцов и мужей, воины, видевшие, что творили эти «воины Света» на их землях… Фармунд обещал им пощаду, если сложат оружие: но нет среди беженцев ни одного, кто ни мечтал бы всадить ненавистным врагам меч в глотку. Возможно, публичная казнь — лучший исход…
И самый подлый. Это не их выбор. Его.
Он не станет пачкать их совесть нарушенным словом.
Еретик продолжал смотреть на него. И от этого взгляда на душе становилось муторно.
— Строй людей, — не отвечая, хмуро приказал он. — Ты отведёшь их в Семиградье.
Еретик удивлённо нахмурился.
— Я? Разве мы отправляемся не вместе?
— Нет. У меня ещё есть здесь дела.
Еретик понимающе кивнул.
— В таком случае, я сначала помогу тебе.
Внутри шевельнулось глухое раздражение. Поможет? Помешает, лучше сказать.
— Я справлюсь сам, — на тон суше отрезал он. И отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Он надеялся, что побратим поймёт: сейчас не время спорить.
…Поэтому, наверное, ощутил, что Еретик не уступит, раньше, чем брат открыл рот для ответа.
Не мог лишь угадать, что он скажет. Что — и каким тоном.
— Аргор, ты должен сам идти с ними. Путь будет нелёгким, а это — твои подданные! — и в голосе — недоумение, сквозь которого, стальными шипами — упрёк.
Сжалось что-то в груди. Его подданные. Которых он не смог уберечь от горькой судьбы.
— Я доверяю это тебе, — не оборачиваясь, глухо откликнулся Аргор. Внутри ворочалось что-то тяжёлое, едкое; он решительно отмахнулся от тягостного чувства. Ему не место больше рядом с ними.
Еретик неторопливо обошёл его. Остановился, сложив руки на груди, внимательно посмотрел ему в глаза. И, должно быть, увидел там что-то, что не ему понравилось: помрачнел, тревожно сошлись к переносице густые брови.
— Ценю, — суховато произнёс он, и Аргор не смог различить, чего в этом голосе было больше: раздражения? Иронии? Или вовсе — недоверия? А Еретик окинул его с ног до головы тяжелым взглядом, и закончил:
— Но думаю, ты ошибаешься. Это твои люди и твоя заслуга — в том, что они остались живы. Тебе нужно сопровождать их. Я не смогу тебя заменить.
Аргор вдруг ощутил, как поднимается изнутри гнев. Глухая, горькая волна, подступает к горлу, душит, заставляя неметь губы, застилает глаза…
— Я уже сказал, что поручаю это тебе, — процедил он.
— А я уже ответил, что не понимаю, почему ты не желаешь уходить вместе с нами.
Аргор стиснул зубы. Всё сильнее гнев, всё тяжелее — тёмная волна, смертоносный прибой. Как он смеет спорить — он, не видевший ничего, ничего не знающий!
Он скрипнул зубами. С трудом, не давая себе сорваться, стиснул в кулаке ослепляющую злость, что бурлила, подобно магме, внутри. И резко бросил — почти выплюнул, глядя в лицо Еретику:
— Выполняй приказ!
И вдруг — стало тихо. По-прежнему гудел лагерь, перекликались строящие отряд воины, шелестел кронами лес… Аргору вдруг показалось — он оглох. Словно пошатнулось что-то в мире, качнуло небесную твердь…
Глаза побратима потемнели. Еретик поймал его взгляд — и, удерживая, улыбнулся: тяжело, вопросительно… опасно.
А миг спустя гомон вечернего леса вновь ворвался в его уши, и Аргор невольно пошатнулся, потрясённый не взглядом этим даже: неправильностью тех слов, что сорвались с его губ. Словно морозным хлестнуло морозным ветром в лицо, разрывая паутину морока. Удушливая волна схлынула, откатилась назад. Оставляя после себя — усталое недоумение и чувство вины. Он до хруста стиснул зубы, запоздало осознав, кого только что оскорбил: друг, побратим, верный соратник…
И увидел, как всколыхнувшийся было в серых глазах Еретика гнев тает, сменяясь искренней тревогой.
— Что с тобой, брат? — тихо спросил Еретик.
Он глубоко вздохнул. Прикрыл на мгновение глаза, справляясь с неожиданной слабостью. Покачал головой. И произнёс уже мягче, мысленно прося у Еретика прощения за резкость:
— Выполняй приказ… если хочешь мне помочь, брат. Или — уходи.
Еретик нахмурился. Беспокойство не спешило уходить из его глаз, а у Аргора уже не было ни сил, ни времени что-то объяснять… да и что он мог объяснить?
Какое-то время они ещё сверлили друг друга взглядами, и никто не спешил первым прервать этот безмолвный поединок.
Наконец, Еретик тяжело вздохнул и, нехотя отведя глаза, покачал головой.
— Я надеюсь, что ты не сделаешь ничего, о чём потом будешь жалеть, Аргор, — негромко, с настолько явным несогласием в голосе, что его можно было катать на языке, как недозрелое вино, произнёс он.
А потом, встряхнув седыми волосами, развернулся и, на ходу отдавая команды, зашагал к ожидающей предводителя колонне беженцев. Раздался невнятный шум: люди осознали, что их король не идёт с ними, и сейчас Аргор слышал, как они удивлённо расспрашивают Еретика, слышал и отдельные выкрики, адресованные ему. И каждое слово било в сердце, как затупленный клинок.
Чувствуя, что его сил не хватит сейчас на прощание, которого достойны эти отважные люди, он развернулся и, не глядя больше ни на кого, принялся рассматривать сплетение ветвей в противоположном конце поляны. Но всё равно, даже не оборачиваясь, казалось, видел их — каждого, кого спас, каждого, кто сражался с ним рядом, кто протягивал ему детей для благословения… Чем обернулось это благословение? Гибелью в битве? Костром во славу Валар? Это было страшнее всего. Знать, что они — по-прежнему — верят ему. Ему, который обрёк их всех на смерть и скитания.
Он хотел, чтобы они ушли — как можно скорее. Чтобы больше не смотрели на него, как на короля, на героя, на спасителя…
Не был он больше — ни одним из перечисленных.
Полно, да был ли он хоть таковым — хоть когда-нибудь?! Убийца, клятвопреступник, предатель своей земли…
Суматоха быстро превратилась в организованную суету. Костёр поспешно затоптали и аккуратно прикрыли дёрном, траву щедро полили из сохранившегося у кого-то кожаного ведра: через час-другой распрямится. Если не приглядываться, и не догадаешься, что здесь стояли лагерем три сотни человек. Кто-то направился было к пленным. Аргор, покачав головой, остановил его на полпути:
— Они останутся здесь, пока вы не отойдёте хотя бы на два перестрела.
И — тянуло противно в груди от этой не-лжи. Останутся. Да. Почему же так муторно на душе, разве не справедливо поступить с ними так, как они поступали — с его народом?
А воин не догадался ни о чём, не заподозрил. Доверял своему королю, да и что ему пленные? С собой ненавистных Верных тащить не нужно — и то хлеб.
А Аргору казалось, что ему на плечи свалился Мглистый хребет. Тяжело, как же тяжело…
После недолгого замешательства люди, наконец, построились в походный порядок: женщины и дети — в середине, там же и раненые, которых будут нести, сменяясь, молодые парни, не получившие ещё воинского посвящения. Опытные воины, хоть и немного их было, привычно заняли боевые позиции, надёжно прикрыв мирных жителей и с боков, и с арьергарда. Авангард, как с облегчением увидел Король, занял Еретик: значит, неприятных сюрпризов можно не опасаться.
Колонна медленно, неохотно двинулась прочь с поляны. Аргор видел — многие оглядываются, бросают на него взгляды.
— Возвращайся, король! — донёсся до него умоляющий женский голос, и он стиснул зубы, чтобы не вздрогнуть.
— Возвращайся! Мы ждём тебя, король! Возвращайся, возвращайся!
Каждое слово било — словно боевая стрела: в самое сердце, без промаха, и не было от раскалённого метала горечи и вины ни заслона, ни оправдания.
— Слава Королю-Чародею! — вдруг прорвался сквозь шум чей-то яростный голос, и тут же множество голосов подхватили с готовностью, — Слава, слава!
Аргор стиснул зубы — такой болью пронзила эта хвала. Рывком оглянувшись, впился взглядом в колонну, пытаясь вычислить безумных крикунов.
…Вздрогнул, осознав, что кричали почти все. Кроме нескольких человек — но и те, завидев его взгляд, вскинули вверх кто кулаки, а кто и обнажённые клинки, в прощальном воинском салюте.
И тогда медленно, без охоты он вынул собственный клинок. И вскинул его, отвечая на приветствие.
Они не заслужили пренебрежения.
Тем более — от него.
Так он и стоял, со вздетой к небу рукой, в которой тускло блестел меч с чёрной рукоятью. Безмолвным почётным караулом людям, которые даже сейчас сумели сохранить мужество и честь.
Ему показалось — прошла вечность, прежде чем последние спины скрылись между деревьями. Лишь тогда он позволил себе опустить оружие. И, смежив веки, в изнеможении прислонился к ближайшему стволу.
— За что славите меня, глупцы… — горько прошептал он едва слышно — так, что сам почти не смог разобрать собственных слов. И болезненно коверкала губы злая, безрадостная усмешка. Над собой смеялся, над своей гордыней, своей самоуверенностью: решил, что сможешь быть королём? Смог. Твоя земля, земля чести и мужества, возрождённый Нуменор во плоти… Несложно это оказалось — быть королём. Заслужить верность народа, даже любовь — удивительно, как легко удалось этого добиться.
…Быть достойным верности этой — сумел ли?
Он знал ответ на этот вопрос.
И от этого знания горчило на языке: кровь и пепел, за твоей спиной — Аргор, Хэлкар, Брезгливый Убийца — лишь кровь и пепел. И растоптанные человеческие судьбы.
Когда он подошёл к пленным, люди заволновались. Возможно, чувствовали, что он больше не намерен щадить — никого. А быть может, просто поняли, что остались в полной воле человека, встреча с которым в бою означала верную смерть, и разумно испугались.
Он остановился в нескольких десятках шагов от ссаженных друг рядом с другом людей, так, чтобы видеть их всех. Окинул их тяжёлым взглядом.
И произнёс — глухо, не глядя ни на кого и одновременно на каждого:
— Вы считали, что вы выше всех. Что имеете право убивать. Насиловать. Грабить. Верили в свою непогрешимость.
Люди постепенно замолкали, словно завороженные его тяжёлым голосом и короткими, рублеными фразами.
Нет, ему не нравилось то, что он собирался сделать.
Как жаль, что ему это не нравилось. Так было бы хоть немного легче…
— Вы считали, что можете творить на моих землях, что пожелаете, и никто не посмеет вас остановить. Вы ошибались.
Короткий, тяжёлый взгляд — люди ёжились под ним, как под порывом тяжёлого ветра, невольно вжимая голову в плечи. И коротко, бесстрастно:
— Вы умрёте.
Во время его речи на поляне стояла тишина — но тишина живая, дышащая. Встревоженная, напряжённая тишина.
Теперь рухнула гробовая.
Он медленно обвёл пленных взглядом. Они смотрели на него — смотрели и, видел он, ещё не осознавали. Не верили.
Что ж, тем лучше для них. Он медленно вытащил меч из ножен. Всё в нём противилось тому, что он собирался сделать. Что он должен был сделать.
Что ж, Хэлкару не впервые пачкать свои руки в крови.
Благо, что на этот раз, по крайней мере, она не будет — невинной.
— Нет! — вдруг разорвал тишину потрясённый молодой голос. Люди наконец осознали, что он не шутил. Кто-то отшатнулся, кто-то забормотал что-то себе под нос, кто-то зашипел проклятия…
— Нет, ты не имеешь права!
Он медленно перевёл взгляд на говорящего.
— Это моя земля и вы убивали моих людей. Я имею право на всё.
Молодой воин, что говорил с ним, отшатнулся в ужасе. Потом вдруг сник, в глазах его отразилось обречённое принятие. Но другие, уже видел он, не желали смириться.
Ему было всё равно.
Он шагнул вперёд, поднимая меч. Кто-то в толпе пленников истерически завопил, бессвязно умоляя о чём-то. Его тут же заткнули грубым тычком соседи.
— Заткнись и сдохни достойно! — разобрал Аргор злое — а голос молодой, срывающийся от страха. Внутри что-то мучительно сжалось. Он остановился, словно споткнувшись. Неужели и среди них кто-то ещё не забыл о чести… Нет. Он не сможет этого сделать. Не сумеет себя заставить. Они ведь безоружны…
…Но они ведь — сумели? Почему никто из них не остановился, когда они рубили беспомощных детей деревень Ангмара, когда горел единым костром обречённый Карн Дум?..
Они заслужили это. И он сейчас — не более, чем меч мщения.
Мечу не нужны чувства.
— Нам обещали жизнь, если мы сложим оружие! — отчаянно завопил кто-то в центре толпы.
Он не хотел отвечать. Но всё-таки — дёрнулось что-то противно, царапнуло изнутри. Подлость? Что ж, даже если так…
— Я не обещал вам ничего, — нехотя разлепив губы, бросил он. И сам удивился тому, насколько безжизненно прозвучал его глухой голос.
— Это подло! — ещё один голос, злой, срывающийся не от страха, а от ненависти. — Клятвопреступник!
Он пошатнулся, словно его ударили в грудь. Десятки, сотни голосов. Всего одно слово — клятвопреступник: повторяют, кричат на все лады… Отступник, клятвопреступник, предатель своего народа…
Он тяжело опустил веки, заставляя себя — не слушать, заглушить этот неумолчный хор. Глубоко, через силу вздохнул. Кажется, даже лёгкие не хотели набирать воздух, не хотели принадлежать человеку, предавшему всех, кому присягал.
Впрочем, какая теперь разница. Он не человек больше — клинок, творящий месть. Меч Саурона — так называли его враги… Пусть. Прости, Повелитель, вновь твоё имя втоптали в грязь, и вновь виной тому — я. Прости мне последнюю мою вину. Меч Саурона сделает то, для чего он, единственно, пригоден. А потом… Какая разница, что будет потом?..
Он нехотя поднял веки. И подавился обвинительной речью кто-то из пленников, заглянув на миг ему в глаза, захлебнулся сдавленным криком ужаса. Люди замолкали, словно осознали вдруг, все, разом: спасения не будет.
Бессмысленно молить о пощаде железный клинок. Рука, держащая его, могла бы уступить мольбам, склониться перед жалостью и милосердием…
Рука. Не меч.
Он шагнул вперёд. И клинок в его руке был твёрд, готовый выполнить грязную работу палача.
Но в этот миг…
— Нет!
Он изумлённо остановился. Вскинул голову, не веря ни собственным ушам, ни тонкой серебряной струне, натянувшейся в сердце. А с небес, роняя пену, почти рухнул чёрный крылатый конь; плеснули по ветру седые волосы измученного всадника, почти лежащего на шее скакуна. Следом, отстав на полкрупа — ещё один, без седока.
Вскрикнул в ужасе кто-то из пленников.
— Нет, — повторил, задыхаясь, всё тот же юный, звенящий от напряжения голос. И Аргор, не смея поверить, медленно шагнул вперёд, навстречу соскользнувшему с коня Элвиру.
И, опомнившись, замер.
Нет. Элвир не должен этого видеть! Кто угодно — но не он.
— Зачем ты здесь, брат? — глухо спросил он, ненавидя себя самого — за этот холодный тон, за взгляд, который буквально толкнул юношу в грудь, заставляя остановиться в нескольких шагах.
Элвир не должен быть здесь. Не сейчас.
— Я… — Элвир прерывисто вздохнул, словно пытаясь отдышаться. Растерянно оглянулся через плечо — на безмолвно пожирающих их и его скакуна взглядами пленных. И зябко передёрнул плечами. — Ты сам знаешь, зачем, брат…
Неужели он мог услышать — в Дул Гулдуре, за тысячи лиг от Ангэллемар? Понять? Но — какая разница! Он уже всё решил. Даже сам Ортхэннэр не заставит его сейчас даровать пощаду этим смертным.
— Тебе лучше вернуться к Повелителю, Элвир, — глухо проговорил он, не глядя на юношу. Помолчал — и добавил нехотя, — даже если он тебе приказал остановить меня.
— Он не приказывал, — почти беззвучно выдохнул тот. И встряхнул растрепавшимися от быстрой скачки волосами. — Брат, пожалуйста, я знаю, что ты хочешь сделать, я знаю, за что — и ты в своём праве, да, я понимаю, но, прошу, не делай этого!
Звенящий мольбой голос впивался в сердце, словно раскалённая игла. Зачем, Элвир, зачем ты прилетел, ведь я не хотел, чтобы кто-то ещё брал на себя эту грязь…
Он нехотя отвёл взгляд.
— Ты сам сказал — я в своём праве, — мрачно откликнулся он.
— Не всегда право совершить казнь делает тебя — правым! Аргор, я прошу тебя, поверь мне — это не твой путь! Пусть уходят, они не навредят уже никому, ты же видишь. Отпусти их, полетели со мной — я позвал с собой твоего коня, мы можем вернуться прямо сейчас, или найти остальных, если хочешь… Пожалуйста, послушай меня!
В глазах Элвира светилась отчаянная, исступлённая надежда — и страх, чёрный раздувшийся паук, удавка на горле. Аргор почти видел его, и на миг мучительно захотелось шагнуть вперёд, положить ладони на плечи, смахнуть этот удушливый ужас. Взлететь на Среброгривого — пусть убираются на все четыре стороны, пусть живут, если смогут, пусть рассказывают — хоть о подвигах своих, хоть о кознях злобных прихвостней Тьмы…
Он встряхнул волосами, стряхивая с себя минутный соблазн. И, до хруста стиснув зубы, медленно покачал головой.
— Прости.
Глух, как камни Гортар Орэ, голос, и забито горло горьким песком Мораннона. Кого спасло милосердие? Кого спасла жалость? За благородство — меч в спину, и второй — под горло, вот и вся честь Верных. Не оценят милости, не поймут — лишь возгордятся, решив, что и это останется безнаказанным.
Элвир молчал. Кусал губы, смотрел больным, умоляющим взглядом. Стоял между ним и обречёнными пленниками — только коням шепнул что-то, чтобы отошли прочь, да руки чуть развёл в сторону: беспомощным, детским каким-то жестом. Словно — заслоняя собой.
Аргору показалось, что кто-то ударил его в грудь. Тупым, иззубренным клинком. Ударил, и бьёт вновь и вновь, разрывает заржавленным краем истекающее кровью сердце. Боль была — почти невыносимой.
Теперь и ты, брат мой, Король-Надежда, устыдишься дружбы со мной. Помнишь первую нашу встречу с Сайтой? Помнишь слова его — злые, жестокие — справедливые? Он ни в чём не ошибся, брат. Жаль, что тебе придётся увидеть, каким был — остался — Хэлкар…
— Уйди с дороги, Элвир, — безжизненно проговорил он. И не удивился, когда тот упрямо мотнул головой.
— Нет. Нет, прошу! Ты убьёшь не только их — себя!
Пусто внутри, только ворочается под рёбрами иззубренный клинок.
— Нельзя убить то, что и так давно мертво, брат.
Глаза Элвира вспыхнули вдруг таким исступлённым отчаянием, что на миг он попятился. А Элвир, наоборот, порывисто шагнув вперёд, стремительно схватил его за рукав. Как когда-то давно, в Тай-арн Орэ… Вскинул голову, ловя его взгляд.
— Нет! Ты не прав, зачем ты так говоришь! Ты — жив! Ты не Хэлкар, это он мёртв, он, не ты!
Как же больно…
— Я и есть Хэлкар, Элвир, — безрадостно усмехнулся он. Прикрыл глаза. Жестокая правда резала душу, как ножом. Попросил устало. — Уйди, прошу. Не хочу, чтобы ты смотрел.
В груди поднималась глухая, едкая злость — на Элвира, на себя, на собственное мучительное колебание, на страстное желание подчиниться соблазну, улететь с побратимом…
Элвир закусил губу. И отчаянно мотнул головой:
— Уйду — с тобой! Прошу, не убивай их, они уже достаточно наказаны…
Аргор тяжело прикрыл глаза. Зачем он тратит время на этот спор? Элвир не согласится с ним — никогда. Элвир, дитя Земли-у-Моря, земли, где лишь ради милосердия способны оборвать чужую жизнь…
Он стиснул зубы. Нехотя поднял веки, встречая полный страха и понимания взгляд серо-зелёных, сейчас пугающе тёмных, глаз.
И, не говоря больше ни слова, молча шагнул в сторону, обходя застывшего на месте Элвира.
На миг ему казалось, что Странник смирился.
Нет. Элвир рывком развернулся — и вновь заступил ему дорогу.
А Аргор вдруг ощутил, как затапливает разум мутной водой гнева. Да как он смеет… Мальчишка! Скулы свело от злости, он сглотнул горький комок, с трудом сдержавшись, чтобы не оттолкнуть, не смахнуть со своей дороги дерзкого юнца, так и застрявшего навек в наивном щенячестве.
Элвир открыл было рот — но он успел первым.
…Он пожалел о сорвавшихся словах раньше, чем они успели отзвучать. Но в тот момент — не сумел сдержать боли, злости, давящего изнутри раздражения.
— Почему тебя так заботят эти предатели? — с трудом сдерживая гнев, сквозь зубы бросил он, и Элвир непонимающе нахмурился, удивлённый ядом в его голосе, — так заботят, что ты бросил раненого Повелителя — только чтобы спасти их никчёмные жизни?!
— Их? — Элвир отшатнулся, изумлённо распахнул глаза. Мельком обернулся через плечо — и юное лицо вдруг вспыхнуло обидой. — Их?! Я здесь потому, что не хочу, чтобы мой брат стал убийцей!
Аргор замер. Мутная волна медленно уходила, опадала, оставляя в душе безжизненную пустошь с выскобленным до голого камня дном. Внутри вновь болезненно дёрнулось что-то, сжалось, мешая дышать. Элвир стоял, выпрямившись и сжав кулаки. Стоял — и глядел ему в глаза, отчаянно, упрямо. А он изо всех сил пытался сдержать то злое, едкое, что пыталось сорваться со сведённых тоскливой ненавистью губ.
— Я уже убийца, — наконец глухо проговорил он. И Элвир вздрогнул, беспомощно отступая на шаг.
— Нет! — исступлённо выкрикнул он, — нет, это не так.
— Так. И ты знаешь это сам. Я убивал — многих, и далеко не о всякой крови на своих руках способен пожалеть.
— Так — не убивал! Ты не убивал безоружных, не убивал беспомощных! Хэлкар поступал так, но ты — не Хэлкар, вспомни, прошу тебя!
Не Хэлкар? Он уже сомневался, что есть между ними какая-то разница.
Он молча шагнул в сторону — но Элвир вновь стремительно повторил его движение, и вновь они застыли лицом к лицу, сверля друг друга взглядами.
И Аргор, чувствуя, что ещё немного — и он просто оттолкнёт брата в сторону, оттолкнёт, как глупого ребёнка, вмешивающегося в разговор взрослых — чувствуя и боясь этого, зло выплюнул, надеясь не разумом, так презрением заставить Странника убраться прочь:
— Безоружные — пусть. Чем они лучше других, убитых ими без жалости, без чести?
На лице Короля-Надежды отразилось отчаяние.
— А чем будешь лучше ты, если убьёшь их — пленных, беззащитных?!
Звенела, тянулась надорванной струной потрясённая тишина. Пленные молчали, не смея даже надеяться.
Аргор горько усмехнулся. Тяжёлый упрёк ударил, куда нужно: метко, безжалостно. Что ж, брат, спасибо тебе. Ты наконец сказал это. Теперь, возможно, мне будет немного легче.
— Ничем, — с саднящей на губах, кривой усмешкой откликнулся он, и Элвир невольно попятился, увидев в его глазах что-то, чего никогда не видел за все годы их знакомства. Чего не мог увидеть — у Аргора, переставшего уже быть Хэлкаром.
— Ничем не лучше. Но посмотри на них, — он резко кивнул на не смеющих даже дышать пленников, и Элвир, невольно оглянувшись, зябко поёжился. — Ты видишь среди них женщин или детей? Они воины, они знали, на что идут, когда брали в руки оружие, чтобы убивать и жечь. Я не буду никого щадить, Элвир. Уходи, если хочешь. Я не желаю причинять тебе боль. Или — отойди в сторону и не мешай мне. Я вынес приговор. Обжалования не будет.
Элвир растерянно разжал пальцы, отпуская его рукав. Неуютно отступил назад.
— Не надо, — тихо, беспомощно попросил он. — Аргор, брат мой, неужели ты не видишь — это Он в тебе говорит, он, не ты?!
— Пусть так. Значит, мне будет легче исполнить приговор.
Он положил руку на плечо Элвиру — тот не попытался даже отодвинуться, хотя — что мешало бы ему сейчас толкнуть, ударить? Тяжело, решительно отстранил его в сторону — как мог бы отстранить мешающие пройти ветви. И пошёл к приговорённым пленникам, поднимая клинок.
Целых три шага. На четвёртом плеснул перед глазами чёрный плащ, и вот — Элвир вновь стоит, загораживая собой пленников, и в глазах его исступлённая, пугающая решимость.
— Если ты решил убить безоружных, то сначала убей — меня! — отчаянно выдохнул он. И раскинул руки, словно крылья, заслоняя собой изумлённо ахнувших пленников. Подставляя беззащитную грудь под удар его клинка.
На миг Аргору показалось, что он ослышался. Сошёл с ума. Ведь не мог Элвир на самом деле…
Потом осознал сказанное. И — бессильно опустил меч. «Что же ты делаешь, брат мой, что же ты делаешь, Король-Надежда, за что ты со мной — так…»
Тяжело закрыл глаза. И понял, что не знает, как — объяснить. Как заставить самого юного из их Девятки, не умеющего проливать кровь, не признающего жестокости — как заставить его понять?
Он с трудом разомкнул губы.
— Уйди с дороги, — глухо попросил он.
И раньше, чем отзвучали слова, понял: не те слова. Не уйдёт.
Элвир упрямо мотнул головой — плеснули по воздуху растрёпанные седые волосы.
— Нет! Ты уничтожаешь себя, убиваешь — я не позволю тебе! Я не хочу видеть, как мой друг, мой брат вновь становится Хэлкаром, Брезгливым Убийцей!
Тупой клинок в груди — не вырвать, не успокоить…
— Хэлкар — моё прошлое, — горько усмехнулся он в ответ. — И — будущее. Ты всё ещё веришь, что я когда-то переставал им быть?
Элвир смотрел на него — беспомощно, отчаянно, и в светлых глазах плескалось несогласие, а на лице уже расцветало безнадёжным приговором понимание.
Плечи его вдруг поникли, и он, опустив голову, обессиленно уронил руки.
— Значит, мы потеряли тебя, — почти неслышно прошептал он. И вдруг — яростный удар из под дрожащих ресниц:
— Раз так, то закончим с этим! Почему ты колеблешься? Начни с меня, ведь тебе это теперь, наверное, будет несложно! Я не желаю смотреть, как мой друг теряет себя, свою душу! Если ты — снова Хэлкар, то что тебе теперь дружба, что тебе братство? Убей меня — иначе, клянусь, я не уйду с твоей дороги!
Аргор стиснул зубы. На миг мелькнула надежда: пугает, пытается шантажировать… Но Элвир стоял, упрямо вскинув голову и глядя на него незнакомым, полным яростной решимости идти до конца взглядом.
И теперь Королю стало страшно. Вдруг понял с болезненной отчётливостью: Элвир не отступит. Не откажется от своих слов.
— Ты сошёл с ума, брат…
— Нет! Если ты решил убить безоружных — то не я, ты сошёл с ума! Ну же, не медли, если ты так твёрдо уверен в своей правоте — рази!
Аргор стоял, словно обратившись в камень. Рука, держащая меч, казалось, налилась жидким мрамором: не шевельнуть… Ни для удара, ни для отступления.
Он стоял, и ему казалось, что в сердце проворачивается раскалённый клинок: так невыносимо болело оно. И вдруг, ослепительным ожогом, осознал: Элвиру не легче. Он видел, как выцвело лицо юного Странника, как разом потеряли зелень, потемнели до почти полночной черноты распахнутые в муке глаза…
— Отпусти их, прошу, не губи свою душу… — почти неслышно прошептал Элвир. Аргор не ответил. Просто не мог сейчас. Он не имел права отступить. Отпустить — убийц, насильников; палачей своей земли.
Элвир вскинул на него беспомощно блестящие глаза: распахнутые озёра немой муки и страха. Поймал его взгляд, без слов умоляя — выслушай, отступись, уйдём отсюда, уйдём, брат…
И почти тут же сник.
— Значит, ты твёрдо решил…
А миг спустя — раньше, чем Аргор успел понять, что означает этот лихорадочный блеск в глазах, Элвир вдруг стремительно рванулся вперёд. И, схватившись обеими руками за лезвие, с силой дёрнул меч вверх, почти вырывая его из ладони Короля.
А потом — шагнул навстречу, стискивая лезвие трясущимися руками.
И решительно упёр острие клинка себе в грудь. Туда, где часто и суматошно билось под рёбрами беззащитное сердце.
— Ну, так бей! — в муке выкрикнул ему в лицо.
И замер Аргор, словно поражённый молнией. Замер, боясь вдохнуть, боясь шевельнуться. Чувствуя: одно неверное движение — и прорвётся под холодной сталью тонкая кожа, и отточенное почти до бритвенной остроты лезвие скользнёт меж рёбер, с лёгкостью пронзая плоть. И кто знает, на что толкнёт Странника боль: отшатнуться прочь — или слепо броситься вперёд, на смертоносное острие?
Элвир дышал тяжело, прерывисто; в глазах — обморочная, бездонная чернота безлунной ночи. А тонкие пальцы, стискивающие клинок трясутся, словно в лихорадке. Аргора прошила ледяная игла: обрежется! Только и решился, что осторожно потянуть меч к себе, пытаясь хоть немного отвести его от часто вздымающейся груди. Элвир словно не заметил. Только из-под пальцев побежали стремительные алые змейки. Аргор застыл.
— Элвир, остановись! — выдохнул в ужасе. Тот только губу закусил. Мотнул головой.
— Чего ты ждёшь, бей! — задыхаясь, выкрикнул он вновь, и срывался звенящий от отчаяния голос. — Это же так просто! Если ты решил стать вновь Хэлкаром — чего ты боишься? Я безоружен — как и они! Я не буду сопротивляться — как и они. Какая тебе разница? Я — помеха, так убей меня!
Он рванул клинок, и Аргор едва сумел удержать рукоять, не позволить обезумевшему побратиму насадиться на меч. Только алых змеек под дрожащими ладонями стало больше. А в голосе билось такое страдание, что дыхание обрывалось, и захлёстывал сознание слепой, обжигающий ужас: насколько же тебе больно сейчас, Король-Надежда, дитя земли, не знающей насилия, насколько же страшно тебе сейчас, если ты пошёл на такое, если ты готов броситься на мой меч, лишь бы не позволить мне совершить ошибки? Готов, я вижу, это не игра, не угроза — тебе страшно, тебе так страшно, и я чувствую уже: если я надавлю на меч, ты не станешь пытаться уйти от удара, ты покорно примешь смерть от моей руки. Что же я сделал с тобой, Элвир? Что я сделал с собой, если ты допускаешь хоть на миг, что я могу причинить тебе боль, брат мой?
А Элвир продолжал кричать — отчаянно, исступлённо, задыхаясь, словно в невидимой петле, и страшно было видеть его застывшее, со страдальческими чёрными провалами глаз, лицо: лицо человека, умирающего на дыбе:
— Ну, чего же ты ждёшь?! Бей, почему ты медлишь! Хэлкар, Меч Эру, не умел любить, ему не нужны были друзья — и Мечу Саурона тоже не будут! Мечу ничего не нужно, кроме крови, и Учитель уже не сможет тебя вернуть — но какая тебе разница, ты ведь и так хочешь забыть о себе настоящем?! Рази, чего ты испугался? Ну?!
Голос его задребезжал, сорвался на рыдание, и он умолк, закусив губу. Аргор молчал, потрясённый этой вспышкой. Боль в голосе Элвира звенела невыносимая. И Аргор, оглушённый чужим страданием, пошатнулся. Сейчас он забыл и об испуганных, с неверием и надеждой глядящих на них пленников, и о мече в своей руке… Внутри, казалось, проворачивалось раскалённое иззубренное лезвие, рвало в клочья сердце, и без того изнемогающее под грузом непосильной вины. Неужели это сделал с Элвиром — он сам?!
…Элвир уже, наверное, не видел его лица: нельзя видеть ничего настолько безумными, ослепшими от горя глазами. И, задохнувшись судорожным всхлипом, он замер на миг, зажмурившись и тяжело дыша.
А потом тряхнул головой: сверкающие капли — в стороны, как россыпь алмазов. И, ломко засмеявшись, с отчаянием выдохнул, глядя ему в глаза:
— Выбирай, брат мой: месть — или я.
А миг спустя, раньше, чем Аргор успел справиться с оценепевшими от боли губами, раньше, чем успел придумать, как отвести меч, не изранив окровавленных рук Элвира ещё сильнее, с отчаянным криком качнулся вперёд. На смертоносно-острое жало клинка.
Аргор успел ощутить, как слабо дрогнуло лезвие, прорывая кожу.
И, стиснув зубы, бездумно рванулся назад, разжимая стискивающую рукоять ладонь.
Глухо зазвенел меч по земле.
И стало тихо.
Элвир стоял, сжав побелевшие от напряжения кулаки и тяжело дыша. Глаза его были крепко зажмурены. А лицо — белое, без кровинки, пугающе отрешённое, словно он уже успел ощутить холод последней границы. Словно не сумел ещё — вновь осознать себя живым. Лишь грудь часто вздымалась, выдавая его состояние, да плотная чёрная ткань лаково блестела, неторопливо напитываясь кровью.
Аргор медленно опустил взгляд на свой меч. Светлый металл пятнали алые пятна. Посередине, там, где вцеплялись в сталь дрожащие пальцы Короля-Надежды.
И на самом кончике острия. Несколько рябиново-ярких капель.
Он поднял голову. Увидел, как медленно, словно через силу, поднимает слипшиеся ресницы Элвир.
А потом, пошатнувшись, без сил осел на колени.
И, уронив голову, стиснул виски руками, лишь сейчас до конца осознав, что — и с кем — только что чуть было не сотворил.
И тихий, измученный голос, коснувшийся его волос, причинил такую боль, какую и раскалённый над костром клинок — не смог бы.
— Спасибо тебе, Аргор, брат мой…
Но эта боль была болью исцеления.
…Умный конь преклонил колени, и Аргор осторожно не спрыгнул даже — соскользнул на мощёные плиты, бережно прижимая к себе спящего юношу. От ворот к нему уже спешил второй человек — по виду тоже нуменорец, ниже Короля-Чародея ростом, немного сутулый, лет сорока на вид (хотя кто их разберёт, нуменорцев — может, и всех семидесяти). Только — совершенно седой, как и ангмарский чародей. Он подслеповато щурился против солнца, пытаясь разглядеть гостей, и на лице его стремительно расцветала тревога.
— Я погрузил его в сон, — глухо проговорил Аргор, глядя на прислушивающегося к чему-то целителя. — Он сильно мучился…
Целитель рассеянно кивнул, не поднимая на него глаз. Его пальцы стремительно ощупывали плечо юноши; «…» увидел, как густым винным цветом вспыхнуло простое, без украшений кольцо на его правой руке, и содрогнулся от страшного подозрения. Нет, это невозможно. Целитель не может быть назгулом!
— Вы можете посадить меня в самую глубокую темницу — я всё равно сбегу! — одолевая страх, яростно выкрикнул «…», пытаясь разбудить в себе гнев.
Целитель удивлённо оглянулся на него. Спустя пару мгновений на лице его отразилась лёгкая озадаченность.
— Хм… Кстати, Аргор, друг мой, а у нас есть эээ… темницы?
— Мне откуда знать? — сухо отозвался Король-Чародей. — Что-нибудь придумаем. Запри его в какой-нибудь комнате пока что…
— Запри?! — целитель возмущённо остановился. Сложил руки на груди. — Позволь мне напомнить тебе, кто здесь лекарь, а кто эээ… начальник стражи, по милости которого у меня, заметь, теперь на одного пациента больше!
Лицо Аргора дрогнуло. «…» хотелось бы верить, что это был гнев — но, кажется, и в этом его надежды не оправдались.
— Ты прав, — глухо откликнулся он спустя паузу. И, отвернувшись, шагнул к испуганно отшатнувшемуся Элда. Что хочет сделать с ним это исчадие мрака?! Неважно, он не опозорит своей чести, каким бы пыткам его не подвергли!
Однако нуменорец только пристально посмотрел на него, и эльфу показалось, что вокруг него стянулись невидимые путы. Неощутимые, бесплотные — и совершенно (он попробовал яростно дёрнуть плечами) неразрываемые.
— Не бойся, — с невесёлой насмешкой бросил ему Король-Чародей. — Я обещал Элвиру, — короткий кивок на бесчувственное тело в собственных руках, — что не причиню тебе вреда, и не собираюсь нарушать слово, только чтобы потешить твою гордость. Я вернусь за тобой скоро, тогда и решим, куда тебя девать. Можешь гордиться — ради тебя в Дул Гулдуре впервые появится темница.
И, потеряв к нему всякий интерес, вновь повернулся к нетерпеливо постукивающему сапогом целителю. Спросил коротко:
— Куда?
— Так, отлично, — встрепенулся тот, и поспешно махнул рукой куда-то в сторону замка, — неси прямо в его комнату. Эх, как же мне теперь между ними двоими бегать… Ну да ладно, не показывать же его Учителю эээ… в таком виде.
Аргор хмуро кивнул и, поудобнее перехватив спящего юношу, направился к замку. Проговорил тихо, с затаённой болью:
— Позаботься о нём, Эрион. Я виноват перед ним…
— Не так сильно, как тебе думается, мой друг… — тяжело вздохнул в ответ тот.
Нуменорец не ответил. Только склонил голову, чтобы бросить взгляд на безмятежное лицо и, неловко из-за ноши пожав плечами, зашагал к воротам.
Целитель заспешил за ним, даже не обернувшись на «…».
А «…» остался стоять, растерянно глядя им вслед, и пытаясь унять безумный ураган в своём сознании. Это — назгулы?! Это — тёмный ужас Средиземья, Крылатая Смерть? О Элберет Гилтониэль, дай силы устоять перед вражеским мороком…
Нуменорец закончил обрабатывать ссадину. Но уходить не спешил. Задумчиво разглядывал своего невольного пациента, и от взгляда этого «…» хотелось ёжиться, как от холода. Нет, в светлых глазах нуменорца не было ни угрозы, ни злорадства. И это было хуже всего. Это «…» выдержал бы — да что там выдержал — принял бы с гордостью! Но нет, целитель разглядывал его с… Будь он человеком, «…» назвал бы это укоризной. Брезгливой такой, недоумевающей — так смотрел когда-то он сам на городского юродивого, не понимая, как взрослый человек может пускать пузыри из носа и сидеть в собственных испражнениях.
И от этого взгляда «…», почему-то, самому становилось очень гадко и тоскливо.
Целителю, должно быть, надоело разглядывать пленника, не пытающегося ни узнать свою дальнейшую судьбу, ни просить о чём-либо. А может, просто решил наконец для себя что-то.
— Позвольте поинтересоваться, эээ… молодой человек, — устало проговорил он, и в голосе его «…» отчётливо расслышал укоризну, — я так понимаю, повод мстить у вас был, и эээ… вполне весомый. Но что вас заставило избрать своей целью именно Элвира? Аргор мишень куда более удобная, как минимум, более крупная! Да и претензии у вас были именно к нему — так почему же вы…. эээ… отказали ему в высокой чести пасть от руки благородного мстителя вроде вас?
«…» насупился. Целитель, казалось, даже голоса не повышал, но звучала в нём такая едкая ирония, что внутри тут же вспыхнул притихший было гнев.
— Честь?! Эта вражья тварь не заслуживает даже такой чести! Призрак, мерзкий предатель…
Нуменорец посмотрел на него скептически. «…» словно ледяной крошкой обсыпало: запоздало вспомнил, где находится, с кем говорит…
Он сглотнул и упрямо вскинул голову, мысленно обещая себе, что не унизится ни до крика, ни до просьб о пощаде, если даже целитель кликнет сейчас стражу, и его потащат в пыточную.
Эрион, впрочем, никого звать не стал. Вместо этого поджал губы, неодобрительно хмыкнув. И суховато сообщил:
— Этот, как вы, юноша, выразились, ээээ… призрак, едва не размазал вас по дереву, как я мог заметить. И я не могу сказать, что сильно осуждаю его за это. Впрочем, это всё лирика. Я жажду объяснений вашей мотивации, молодой человек! Поведайте же мне, почему вы, благородный мой мститель, решили застрелить не этого эээ… неприятного во всех отношениях, если можно так выразиться, типа, а ни в чём перед вами не повинного Элвира?
«…» поморщился. Ехидный тон целителя раздражал и вызывал желание ответить грубо и резко, как болтун того и заслуживал. Но «…» всё-таки понимал, что сейчас, пока он пленник, это плохая идея. И, смирив свой гнев, он сквозь зубы ответил:
— Это Король-Чародей Ангмара. Колдовская тварь. Его не убить смертному мужу, так сказал сам Глорфиндейл, Высокий эльф из Благословенного Края!
— А, то есть, вы, мой юный друг, решили проявить благоразумие, столь похвальное и столь редкое для эээ… людей вашего возраста?
«…» стиснул руки в кулаки. Сдерживать злость становилось всё труднее. Враг издевался над ним, издевался открыто и нагло. А он даже не мог ответить ему должным образом! Он скрипнул зубами и ничего не ответил, мысленно пообещав себе, что больше не будет унижать себя разговором с этим проклятым предателем рода человеческого.
Целитель, на его беду, заканчивать разговор не спешил. Не дождавшись ответа, он скептически покивал каким-то своим мыслям. И, прищурившись, вкрадчиво спросил:
— То есть, я так понимаю, вы поняли, что справиться со столь эээ… могучим противником вам не по силам. Можно сказать, благоразумно отказались от бессмысленных подвигов? Похвально, молодой человек, похвально! Поэтому вы решили убить его спутника, юношу, который не выглядит особо опасным и…
— Юношу?! — вскинулся «…» оскорблённо. — Это назгул, мерзкая нежить Саурона!
Эрион помрачнел. Окинул «…» долгим, полным какого-то брезгливого недоумения взглядом, и молодой воин невольно поёжился. А целитель укоризненно вздохнул и, не споря, послушно поправился:
— Поэтому вы решили убить мерзкую нежить Саурона, назгула, который, если я не путаю ничего, уговорил Аргора не убивать вас. Чёрного призрака, да-да, подло закрывшего вас собой и… эээ… коварно бросившегося на меч потерявшего разум от ненависти Короля, дабы отстоять ваши жизни. Великолепная стратегия, молодой человек!
«…» окатило жаром. С этой точки зрения всё выглядело совсем не так героически, как казалось ему в момент злополучного выстрела. Он запоздало взглянул на собственный подвиг со стороны — и его замутило. Но ведь всё было не так! Он должен был отомстить за своих друзей, за разрушенный Форност… Он всего лишь выбрал врага себе по силам! Глупо было пытаться убить бессмертного призрака…
Перед глазами вдруг против воли встало беспомощно-удивлённое лицо раненого назгула, в тот миг, когда он натягивал лук, чтобы выпустить вторую стрелу… Горькое непонимание пополам с обидой, что плескалось в полном страдания светлом взгляде…
Он содрогнулся и, закусив губу, отчаянно замотал головой.
— Нет! Нет, это неправда! Это всё ложь Врага, вы пытаетесь запутать меня, околдовать!
— И в чём же, позвольте эээ… полюбопытствовать, заключается моё колдовство? — устало отозвался целитель. Кивнул и уточнил, — разумеется, тёмное и злобное?
«…» затравлено взглянул на него. Нельзя слушать, нельзя верить тому, что говорят! Это цитадель Мрака, здесь всё пропитано ложью! Он должен был крепок духом, чтобы выдержать это испытание.
Нуменорец, судя по всему, что-то по его лицу понял. Вздохнул, укоризненно качая головой. А потом махнул рукой и принялся собирать в сундучок свои инструменты.
— Ну, раз уж вы так уверены в своей абсолютной правоте, то позвольте откланяться, молодой человек. У меня и кроме вас есть пациенты — благодаря вам, смею заметить! И да, будьте так любезны, не трогайте повязку хотя бы несколько часов, если не хотите, чтобы… хмм… злобное колдовство раба Саурона не перестало действовать раньше, чем затянется дырка у вас на затылке!
И, больше не глядя на «…», целитель решительно вышел из комнаты. Стукнул засов.
«…» ещё несколько минут сидел, бессильно глядя в закрывшуюся дверь. В ушах шумело. Боль, притихшая было под умелыми пальцами целителя, вновь зашевелилась, разбуженная мечущимися в голове мыслями. Это не могло быть правдой. Просто не могло. Он стрелял во врага. В нежить, созданную чёрной волей Тёмного Властелина, в отвратительного раба его воли…
«Если хочешь убить безоружных, убей сначала меня!»
Он застонал. Нет! Нет, это ложь, наверняка просто ложь врага, чтобы запутать его, отказаться от своей присяги…
Что сказал ему чёрный, когда он наклонился над ним, чтобы добить?
«— За что?..»
И в голосе его, помнил «…», не было ни ярости, ни даже страха: горькое недоумение ребёнка, которому незаслуженно причинили боль. Пресветлые Валар, помогите! Это же просто морок, вражьи козни, чтобы сбить его с толку! Он — назгул, давным-давно мёртвый колдун, раб Кольца! Какая разница, сколько ему было лет, когда он поддался на посулы Врага? Мало ли, что он выглядит моложе его младшего брата?
Но почему, почему, почему он заступился за них, почему не позволил Королю-Чародею Ангмара убить их? Это тоже — коварный план? Да, наверняка, так и было — что может слуга Тьмы знать о милосердии…
Он в отчаянии обхватил голову руками. Почему-то не вспоминал, все эти дни, что прятался в лесу, выслеживая врага, даже не вспоминал те чудовищные бесконечные минуты, когда они ждали смерти, надеясь и не смея верить в возможность спасения. А сейчас — что за колдовство — словно кто-то сдул пепел с тлеющих углей, и перед глазами против воли встаёт: холодное бесстрастное лицо проклятого колдуна… тонкая невысокая фигурка с раскинутыми руками, заслоняющая их от гнева Короля-Чародея… полные отчаяния светлые глаза на лице оглянувшегося седого мальчишки…
Вдруг — словно в бреду — прозвучал в памяти надорванный, задыхающийся, словно от невыносимой боли, юный голос:
«— Что тебе теперь дружба, что тебе теперь братство?! Убей меня, я безоружен, как и они! Мечу Саурона не нужны будут друзья, Учитель не сможет тебя вернуть!»
Он застонал. Нет. Нет, всё ложь…
Но почему, почему он заступился?! И почему — Учитель, он же слуга, безвольный раб воли Саурона, почему он называет его — так, почему не властелин, не хозяин?!
А память продолжала насмехаться. И стоял, прижавшись грудью к острию чужого клинка, седой юноша, и звенел, разрывая голову, надорванный голос, заставляя корчиться от сжимающего грудь чувства вины:
«Если ты решил убить безоружных, то это ты сошёл с ума!..»
Форност сгорел почти дотла. Защитники — перебиты…
…Почему он только сейчас задумался, как так вышло, что захватчики не тронули женщин, не перебили детей? Почему отступили так легко, не прикрывшись, как живым щитом, их семьями? Ведь это так просто…
«— Ты не убивал так, не убивал беззащитных!»
Ожогом в памяти: искажённое мукой лицо проклятого чародея, ужас в его глазах — вот бы, казалось, радоваться слабости ненавистного врага, но почему же он так боится убить этого безрассудного мальчишку, или Саурон жестоко покарает за свару среди своих рабов? Да, наверное, так и есть…
А в ушах звенел отчаянный крик защищающего их кольценосца — в миг, когда он бросился грудью на меч Ангмарца, и крик этот смешивался с дребезжанием брошенного на землю клинка. И стоял на коленях, обхватив голову, непобедимый колдун, безжалостный убийца, Король Чародей. И — он же (не могло этого быть, не могло, пресветлые Валар, помогите) баюкал на руках раненого мальчишку-назгула, и такая боль была на лице, словно не в его приятеля — в него самого всадил он добрую арнорскую стрелу…
«…» сдавленно всхлипнул. Сгорбился, стиснув ладонями виски, не замечая, как бездумно раскачивается от тупой, рвущей грудь боли, которую нечем было унять. Закусил губу, пытаясь прогнать из памяти глухое, ненавидящее: «Ты посмел причинить ему боль…».
И, зажмурившись, беззвучно заплакал.
…— Послы?! — возмущённо фыркнул Сайта. — Как бы не так! Я этих «купцов» и «послов» навидался — шпионы это, как есть! Добром прийти боятся, так лазутчиков своих засылают, надеются, что смогут что-нибудь вынюхать.
Ортхэннэр устало пожал плечами.
— Лазутчики так лазутчики. Пусть смотрят, мне скрывать нечего…
Помолчал и добавил тихо, без особой, впрочем, надежды:
— Может, увидят что-нибудь, что заставит их задуматься…
Сайта презрительно хмыкнул.
— Эти-то? Ты, Повелитель, верно, шутишь. Да они уже заранее послания своему королю составляют об отвратительном виде Врага и о жестокости его рабов!
Ортхэннэр, невольно усмехнувшись, опустил взгляд на собственную искалеченную ладонь. И Сайта, проследив за его взглядом, помрачнел ещё сильнее.
— Слышал бы ты, что они о тебе рассказывают… Ростом, дескать, с гору, в руках палица размером с… судя по их рассказам, с воооон то дерево. А Исильдур — герой. Сразил, видите ли, страшного монстра…
В грубоватом голосе морехода звучало презрение. А за ним, стыдливо прикрытая — боль, которую не смогли исцелить века, и палящий гнев на того, кто, не сумев одержать честной победы, подло ударил в спину.
Ему было девятнадцать, и война эта — долгожданная и так быстро превратившаяся в кошмар война — была первой в его недолгой жизни. Вместе с отцом и старшими братьями он принял оборону крепости, что закрывала Гондору подступы к Умбару. И как же горд он был тем, что сам король Ханатты, что приехал оглядеть укрепления, приветливо кивнул ему, принимая присягу!
Он сражался доблестно, но усталость и недавняя рана сделали подкосили его силы. И, когда протрубил рог, командуя отступление, ему не хватило уже сил прорваться сквозь строй гондорских воинов. Он бился, пока были силы, он готов был к гибели — но благородной смерти ему не дали. Навалились, сбили с ног… Очнулся он уже в незнакомой палатке, крепко связанный по рукам и ногам.
…Его пинком подняли с земли и, грубо подталкивая в спину, вывели наружу.
И он замер в ужасе: среди пленников, израненный, в окровавленной одежде, брошенный на колени в грязи, стоял его отец.
Отец побледнел так, что стал отчётливо видел застарелый, почти не просматривающийся шрам на виске. Он резко повернулся к «…», и «…» пошатнулся — такое неверие, гнев и отчаяние взглянуло на него из родных глаз. А отец, казалось, понял всё.
— Это действительно так? — глухо, безжизненно спросил он, не отводя взгляда от «…».
…Он хотел умереть. Здесь, сейчас, немедленно — прежде, чем придётся признаться отцу в том чудовищном предательстве, что он совершил…
Он тяжело сглотнул. Голос не повиновался; он с трудом собрался с силами, чтобы едва разлепить непослушные губы.
— Да…
И увидел, как погас взгляд отца. По-стариковски сгорбившись, он опустил голову. А в последнем взгляде, брошенном им на «…», не было теперь даже гнева: одно лишь горькое, недоумённое презрение.
— Будь ты проклят, предатель…
— Отец… — без голоса простонал «…».
— У меня двое сыновей, — оборвал его «…» с холодным гневом, — и оба сложили головы на стенах «…», не посрамив своей чести. Ты же, предатель… Я жалею, что не удавил тебя в колыбели собственными руками.
…Он брёл пустыне, словно слепой. Солнце жгло его непокрытую голову, горячий ветер, метущий песок, иссёк его лицо, горло сжигала жажда. Он был почти рад этой боли: не исправить содеяного, никогда не исправить, но, хотя бы — искупить… Он шёл, не видя перед собой пути, помня лишь одно: он должен дойти до Крепости Ночи. Должен представить перед Повелителем. Должен рассказать обо всём, чему стал свидетелем, поведать о своём предательстве — и принять из его рук заслуженную кару.
— Брат, подожди! — Денна шёл к нему быстрым решительным шагом, и по потемневшему лицу его было понятно, что разговор будет непростым.
Аргор долго молчал, глядя на Защитника.
— Он ищет смерти, Денна, — наконец глухо бросил он. И, помедлив, закончил невесело. — И найдёт. Но уйдёт он непрощённым, мучаясь своей неискупленной виной. Неужели ты веришь, что гибель в бою, пусть даже доблестная, поможет ему забыть слова собственного отца? Не «…» — он сам осудил себя за предательство, и не примет прощения ни из твоих рук, ни из рук Повелителя. Разве ты не видишь — ему не нужна уже жизнь? Ничего уже не нужно, кроме искупления и забвения?
Он помолчал. А потом, не глядя на побратима, хмуро закончил:
— Если ты не понимаешь этого, значит, я сам убью его. Сейчас. Когда он знает, что это — кара, и готов поверить в возможность искупления вины собственной кровью.
Денна гневно открыл было рот, чтобы возразить…
Но почти тут же обречённо опустил плечи.
— Я понял тебя, брат, — с горечью откликнулся он. — Прости меня, мне стоило понять это сразу. Я сделаю то, что должен.
— Если я прощён, почему мне запрещают участвовать в битве?! Я пленник? Ты сказал, что не видишь за мной вины, Повелитель — но даже рабы имеют больше свободы, чем я! Позволь мне сражаться, или убей — но не запирай меня, как неразумного ребёнка! Иначе, клянусь, я найду способ покончить с собой — быть может, хоть это поможет мне если не смыть позор, то хотя бы сохранить каплю чести!
А «…» замер, сжав руки в кулаки и глядя на Ортхэннэра с яростью отчаяния.
— Я предатель, я знаю это — так казни меня! Или — дозволь сражаться вместе с остальными!
Ортхэннэр ничего не ответил. Только опустил голову, глубоко задумавшись. На лице его мелькнула боль.
— Повелитель… — встревоженно окликнул Аргор, тревожно нахмурив брови. Не договорил, остановленный тяжёлым, острым взглядом Ортхэннэра.
Ортхэннэр тяжело молчал, склонив голову и не глядя ни на кого из присутствующих.
— Да будет так, — наконец, едва слышно промолвил он. Поднял голову, с болью взглянув на юношу. — Я дам тебе смерть, «…».
— Нет! — слабо вскрикнул самый юный из назгулов, седой юноша с серыми, в зелень, глазами. Ортхэннэр бросил на него сочувственный взгляд — и, сгорбившись, отвернулся.
А Ханаттанайн, словно только и ждал этих слов, с готовностью рухнул на колени. На лице его вспыхнуло исступлённое, страшное в своей искренности облегчение.
— Спасибо, Повелитель… — почти со стоном выдохнул он.
Послы передёрнулись, словно от озноба. Беспомощно шагнул было вперёд Элвир; замер, остановленный тяжёлой ладонью Аргора. Рывком оглянулся на побратима, моляще вглядываясь в его лицо… И, прочитав ответ в его потемневших глазах, обречённо сник.
Ортхэннэр ударил так быстро, что никто не успел заметить самого движения. Только вспыхнул солнечный луч на клинке, а миг спустя на тёмные мраморные плиты хлынула алая кровь.
«…» без стона запрокинулся назад, на руки подскочившему Денне. Бледное до прозрачного лицо вдруг стало очень спокойным, безмятежным; боли он, казалось, не ощущал.
А лицо Тёмного Властелина, наоборот, побелело, дёрнулись плотно сжатые губы, словно в немой муке.
Встревоженно переглянулись назгулы, словно без слов понимая, что происходит. Элвир молча кусал губы; в светлых глазах металось страдание, побелевшие пальцы стиснулись в кулаки. Казалось, лишь лежащие на его плечах руки Короля не позволяют ему броситься вперёд, остановить творящееся безумие.
Припав на одно колено, прямо в багровую лужу, Ортхэннэр с тихим звоном положил меч рядом с собой и, потянувшись вперёд, мягко опустил ладонь на лоб умирающего.
— Ты искупил свою вину, «…», — глухо прозвучал в мёртвой тишине его горький голос. — Твой отец ждёт тебя у края тропы, что уведёт тебя за Грань. В гневе он отрёкся от тебя, но примет тебя обратно с радостью, ибо ты совершил ошибку, но собственной кровью оплатил её, и нет на тебе больше клейма предателя…
Он говорил тихо, словно для одного «…», и голос его едва заметно срывался от сдерживаемой боли, а лицо, ставшее вдруг таким же безжизненно-прозрачным, как у умирающего воина, закаменело, стало совершенно непроницаемым. Элвир, обморочно потянув за ворот туники, пошатнулся, судорожно приоткрыл рот, словно ему не хватало воздуха; в глазах его отражалось такое страдание, словно не «…» — он сам умирал сейчас на чёрных камнях Поющего Зала, пронзённый мечом-Мщением. Мрачный Аргор крепче сжал его плечи; встревоженно бросил взгляд на бледного побратима Сайта, без слов угадывая, что творится сейчас со странником из Земли-у-Моря, где, бывало, тоже дарили смерть из милосердия…
Оцепеневшие послы через силу, словно зачарованные, отвели взгляды от коленопреклонённого Врага. Переглянулись растерянно: мрачное торжество, что мелькнуло было в их глазах при виде казни, сменилось испугом и непониманием.
Ханаттанайн всё ещё, каким-то чудом, был жив. Словно зачарованный, он смотрел на Ортхэннэра, и на лице его медленно проступало облегчение.
— Благодарю, Повелитель… — почти беззвучно выдохнул он. Лицо Саурона дрогнуло; в болезненной, горькой улыбке искривились губы. Не отнимая ладони от лба умирающего, он невесомо коснулся пальцами второй, искалеченной руки, его груди: словно нащупывал что-то невидимое. С болью взглянул в затуманенные глаза:
— Я хотел дать тебе жизнь, мальчик — ты достоин её, хоть не веришь в это сам… Но ты выбрал иной путь. Я не вправе лишать тебя этого права. Это было мужественное решение, «…». Твой отец будет гордиться тобой. Иди, не бойся, больше никто не посмеет упрекнуть тебя в трусости. Прощай, «…». И пусть будет лёгким твой путь…
Помедлил ещё мгновение. А потом резко сжал кулак над грудью молодого воина.
Короткая дрожь прокатилась по телу «…». Затрепетали, опускаясь, ресницы — казалось, он засыпает, легко и безмятежно; на белых губах дрогнула слабая, облегчённая улыбка, и страшно было видеть это умиротворённое выражение на лице убитого. Он глубоко, освобождённо вздохнул… И затих, вытянувшись на поддерживающих его руках Защитника.
Прерывистый, судорожный вздох прозвучал в мёртвой тишине, словно крик. Элвир стряхнул с себя руки Короля и, шатаясь, словно смертельно раненый, вышел из Зала.
Остановить его никто не посмел.
…Он уже не видел, как Ортхэннэр, отняв ладонь от холодеющего лба, с трудом выпрямился, до хруста стискивая зубы. Пошатнулся, неловко опёрся о пол; тяжело прикрыл потемневшие глаза, и вдруг стало понятно, что он чудовищно, смертельно измотан. Аргор, резко отвернувшись от двери, за которой скрылся Звездочёт, поспешно шагнул к Властелину, с тревогой вскинул голову Денна, качнулся вперёд встревоженный Сайта. Резкий жест четырёхпалой рукой — и они неохотно замерли, безмолвно глядя на своего учителя и повелителя.
А тот, помедлив ещё несколько мгновений, с усилием опёрся о чёрные плиты и, едва заметно покачнувшись, поднялся на ноги.
— Готовьтесь к атаке, — безжизненно бросил он, ни на кого не глядя.
И настолько страшным был сейчас этот помертвевший голос, что никто не осмелился ни возразить, ни задать вопроса. Назгулы молча переглянулись. Помедлив, Денна осторожно поднял на руки безжизненное тело «…». И все трое, коротко поклонившись, направились к двери.
Один из послов, запоздало опомнившись, открыл было рот…
Хмурый Сайта, хлопнув его по плечу так, что у бедняги ноги подкосились, без излишних церемоний развернул его к дверям. Легонько подтолкнул в спину — впрочем, в исполнении могучего морехода это выглядело почти угрожающе. Посол только покосился на него с гневом, но возразить не поспел.
Несколько мгновений спустя кованые двери с грохотом захлопнулись за их спиной.
Послы, что не были ни послами, ни даже обычными лазутчиками, подавленно молчали, потрясённые развернувшейся перед их глазами драмой.
— Об этом нельзя рассказывать, — наконец, озвучил общие мысли старший из послов. Его молодой соратник нервно передёрнул плечами. Беспомощно оглянулся на закрывшиеся двери тронного зала.
— Не могу поверить, что это — Враг… Мне, должно быть, показалось… показалось, что ему было жаль этого харадрима?
Старший посол помрачнел. Неоткуда было его молодому спутнику знать, что истинная цель их визита — не договор и даже не рекогносцировка, нет: у «…» был приказ о самого короля найти слабое место Тёмного Властелина, бреши в обороне его твердыни, найти — и передать информацию тайной страже Гондора.
Как же невовремя явился этот несчастный мальчишка искать искупления! «…» раздражённо покосился на спутника. Мысли его были полны горечи.
«Вот и первое сомнение — ах, родич, как неудачно навязал ты мне этого юнца… Слишком легко оказалось смутить его душу — а ведь сколько раз говорил ему, чтобы помнил о коварстве врага… Но — кто мог подумать, что Саурон окажется столь непохожим на легенды о себе? Как же невовремя вылез этот мальчишка со своей глупой честью… Неужели нельзя было просто убить его, без всей этой высокоблагородной чуши?! А мне теперь убеждай малолетнего дурака, что милосердие Врага — всего лишь коварная ложь, призванная околдовать наши разумы и сердца… И прикопать по-тихому нельзя, потом с самого голову снимут, если вернусь без этого прекраснодушного недоумка… Но как же тяжко на душе! Не дело разведчику иметь совесть, заест, стерва, заживо — но ведь не заткнёшь теперь, не забудешь ничего… Какая боль была в его глазах, какая тоска! Нет, этого не могло быть, просто игра, морок, чтобы одурачить нас! Но этот голос… И слова… Нельзя, нельзя рассказывать, никому, ни единого слова — иначе…»
— Разумеется, тебе показалось, мой юный друг, — через силу улыбнувшись, он дружески обнял подавленного спутника за плечи и, последний раз бросив взгляд на двери тронного зала, повёл его прочь.
Рухнул на колени воин, моля о пощаде, и так молод он был, что даже сердца слуг Тёмного Властелина не выдержали, и один из них, самый юный, шагнул вперёд, прося прощения для оступившегося. Но глух остался к мольбам Враг. Сверкнул меч в чёрной длани, и молодой воин, обливаясь кровью, рухнул к ногам своего повелителя с пронзённым сердцем.
Элвира он нашёл в библиотеке, забившимся в угол. Странник сидел, уронив голову на поджатые к груди колени, и не шевельнулся, когда Аргор, приблизившись, сочувственно опустил ладонь ему на плечо.
Помолчали. Потом Элвир, словно вспомнив что-то, болезненно закусил губу.
— Я пойду к Учителю, — порывисто поднялся он на ноги. — Нельзя было уходить — так… Ему было больнее, чем мне.
Маг толкнул дверь коридора, который соединял несколько небольших кладовых, используемых настолько редко, что большинство обитателей Замка Ночи о нём вовсе не знали. Остановился на пороге, пытаясь понять, что изменилось. Понял, нахмурился тревожно: в коридоре всё ещё дрожала тонкая струна чужого пронзительного страха и удушливой, отдающейся тошнотой где-то под рёбрами, злобы. Злобы и…
…и, почему-то, голода.
— Иди сюда, Маг, — негромко окликнул его из противоположного конца голос Еретика. Маг сощурился. В зыбких тенях, скользящих по залитому неверным лунным светом коридору, стоящий у стены нуменорец сам казался тенью; неподвижность и плотно запахнутый плащ это впечатление только усиливали.
Ушедший Король шагнул вперёд, переступая наконец порог, с привычной аккуратностью прикрыл за собой дверь. Осторожно провёл ладонью по стене, с непониманием прослеживая болезненный след чужого недоброго присутствия: словно ссадина на живой плоти. Закусил губу и, не отнимая руки от стены, зашагал к прячущемуся в тени другу.
— Что за пакость здесь проползла? — почти прошипел он, с трудом сдерживаясь, чтобы не кривиться от омерзения.
Неподвижная тень повернула голову. Усмехнулась невесело.
— Я бы не сказал, что проползла. Скорее, проехала — на мне. Притом цепляясь за все выступающие углы. Тай-арн Орэ теперь настоящий замок, всё как любят Верные: с темницами и пленниками…
Еретик поморщился, прикоснулся к нескольким глубоким царапинам на щеке. Пожал плечами в ответ на немой взгляд побратима.
— Посмотри сам, — посоветовал он. И кивнул на дверь кладовой, сейчас обзавёдшуюся подобием тюремного окошка. Выглядело это — здесь, в Тай-арн Орэ, где никогда не было не то что пыточных казематов — просто темниц — дико. Впрочем, и сам Еретик был не похож сам на себя. Маг постоял ещё минуту, со всё возрастающим недоумением разглядывая нуменорца: был он грязным с ног до головы, словно кто-то от души вывалял его в чёрной липкой пыли Горгората, на порванном в несколько местах плаще отчётливо виднелись следы чьих-то на удивление цепких пальцев. А голенище левого сапога…
— Тебя что, укусили?! — изумлённо выдохнул Маг, наконец сообразив, что напоминали ему грязные отметины.
— Попытались, — усмехнулся тот. — На его счастье, только попытались. Посмотри сам, что за добыча мне досталась, поймёшь. Его видели парни из отряда Шаграта, но поймать не смогли.
— И ты пошёл играться в Стражей Границы… — пробормотал Маг, наконец отворачиваясь от брата и направляясь к новоявленной камере. Приник к узкому оконцу, пытаясь разглядеть пленника. — Зачем ты вообще его сюда притащил? Пусть бы рыскал, всё равно без ведома Учителя не… Что за!..
Он отшатнулся, разглядев, наконец, сжавшуюся в углу тощую нелепую фигуру. Оглянулся потрясённо на брата.
— Вот потому и притащил, — негромко подтвердил Еретик. Улыбнулся невесело, сочувственно — тонкое выразительное лицо Мага отражало сейчас столько эмоций, что не всякий летописец взялся бы за их описание. Вздохнул и, откинув голову назад, закрыл глаза; и вдруг стало понятно, что это не демонстрация, что он и впрямь порядком вымотан. Охотой за неизвестной тварью? Просто присутствием чего-то, чья злоба и липкий страх давили даже сквозь толстую дубовую дверь?
…Маг постоял ещё несколько мгновений, осмысливая происходящее, переводя взгляд с нуменорца на дверь, и обратно, и снова — на дверь. Потом, передёрнув плечами, отвернулся и нехотя склонился к узкой щели окошка. Не столько чтобы вновь увидеть пленника — нечего там было рассматривать — сколько чтобы справиться с мерзким чувством раздвоения: живое существо? Порождение Пустоты? Да и то сказать, не особо приятное зрелище это было: грязный, тощий, с огромными глазами-плошками и дёргающимся, словно у припадочного, лицом — он больше вызывал ассоциации с диким животным, нежели с разумным существом. И, тем не менее, был определённо разумен: лишь разумные способны на такую убеждённую, остро замешанную на страхе и голоде, неистовую злобу. Для Кольценосцев, куда тоньше, чем смертные, чувствующих мир, эта концентрированная волна ненависти была ощутима, как ощутим для человека запах разлагающейся за дверью плоти.
…и страшнее всего было то, что оно — Маг не мог, не в силах был заставить себя сказать «он», хотя и видел, что когда-то это заморенное существо наверняка было мужчиной — было разъятым, нецельным, и жалкие ошмётки прежней личности из-под чужой злобной маски видны были едва-едва, да и тех оставалось — разрозненные нити в ткани новой, мерзкой сущности.
…Маг видел эту сущность, даже не глядя на затравленно озирающегося пленника. Не глазами видел — кожей, всеми чувствами, как змея тепло. Не Изменение — Искажение, дурнотой к горлу подкатывающее ощущение чужой равнодушной Воли, бесплодными поисками воплощения которой они занимались вот уже три тысячи лет. Словно личинка, отложенная в тело ещё живого насекомого: прерванный аккорд в мелодии живого мира, холодный равнодушный ожог мёртвого сияния Замысла…
…И пустая, высосанная почти досуха оболочка, в которой не осталось почти ни следа от прежней личности.
Пауза затягивалась.
— Что скажешь? — не открывая глаз, негромко спросил Еретик, безошибочно ощутив момент, когда Маг, пошатнувшись, отступил, почти упал назад от узкого окошка. Подойти ближе даже не подумал: так и стоял, прислонившись спиной к стене и сложив руки на груди, давая возможность брату овладеть собой. Ушедший Король глубоко вздохнул. Помедлил миг и неловко, всем своим тощим телом, повернулся к нему. Долго, очень долго смотрел на брата. Лицо казалось совершенно непроницаемым, только в глубине тёмных глаз мерцали искры боли.
— Это Кольцо, — наконец безрадостно озвучил он очевидное. — Пустота. Он живой, всё ещё живой, не так, как слуги Белого Города. Но Пустота уже почти уничтожила его. Ты видишь?
— Вижу. Я не об этом. Маг, ты не узнаёшь его?
— Его? — Ушедший Король непонимающе свёл тонкие брови. Невольно оглянулся не тесную кладовку, наспех переоборудованную в темницу. — Ты уже встречал этого… это существо?
Девятый назгул неохотно качнул головой. Открыл, наконец, глаза и, оттолкнувшись плечами от стены, одним слитным движением встал прямо. Поймал взгляд друга.
— Ты тоже встречал, Маг. Не помнишь? Не его, нет… Не именно его. Их. Таких же. Помнишь?
Маг недоумённо нахмурился. Дрогнули густые ресницы, бросая тень на лицо: опустил веки, погружаясь в собственную память, отыскивая среди тысяч встреч — одну…
Вздрогнул, потрясённо вскидывая голову.
— Не может быть!
Поймал невесёлую кривую усмешку Еретика, закусил в волнении губы.
— Ты понимаешь, что это означает, ты понимаешь?! Мы ведь ничего не почувствовали, ни мы, ни Учитель! Как мы могли не заметить, что они теряют облик файар?
Еретик не отвечал, смотрел на него серьёзно, с непроницаемым, неуместно-спокойным выражением. И Маг, подождав несколько мгновений, раздражённо шагнул вперёд, встряхнул Еретика за плечо. — Что молчишь, брат? Ты уже говорил с Ортхэннэром?
Нуменорец долго молчал. Разглядывал — то ли Мага, то ли что-то в своей памяти. Наконец, поднял руку, успокаивающе сжал узкую ладонь на своём плече.
— Я не говорил, Маг, — непривычно мягко, очень спокойно проговорил он. — Я не говорил, и тебя прошу пока — молчать. Эрион и Элвир спустятся, как только смогут. Сейчас действительно не время для плохих новостей… для хороших тоже, впрочем. А остальным — тем, кто может сейчас прийти — я послал зов одновременно с тобой. Обсудим пока… своим кругом.
Маг медленно вздохнул. Отвернулся.
— Прости, — коротко бросил он. Дождался, когда Еретик, на миг крепко сжав его руку, деликатно отступит в сторону — и, не оглядываясь, подошёл к стрельчатому окну. Одинокая мерцающая звезда коснулась седых волос, сочувственно провела по впалой щеке — почти ощутимо, словно сам мир понимал, что ощущает сейчас Ушедший Король давно погибшей страны, вновь встречаясь лицом к лицу с отголоском давнего своего кошмара…
— Маг? — тихо окликнул его нуменорец спустя какое-то время. Не дождался ответа, подошёл, остановился рядом, в луче зыбкого звёздного света. Поколебался, но всё таки опустил руку на худое плечо, сжал. — Маг, этого изменило Кольцо… Мы не знаем, что с остальными, и сколько их — остальных. Но не думаю, что мы могли бы пропустить перерождение в такое целой расы. Неужели ты думаешь, что Арта приняла бы их — таких, не дала бы знака? Это — не дети Белого Города. Просто… — усмехнулся безрадостно, — мелкая мерзкая тварь. Не слишком опасная… хотя и кусачая.
Маг промолчал. Стоял, опустив голову. Отвечать не хотел и не мог — всё было сказано ни раз, и ничего не было сказано — никогда не будет сказано. Каждый из братьев знал, что Ушедший Король всё ещё винит себя за то, что не смог уничтожить Безымянный Ужас, сумев только — изгнать его на время, закрыв для воплощённой Пустоты один из путей в Арту. За беспомощно и благодарно улыбающегося Тхэссу винит, которого не смог уберечь, и даже горькое право избавить от участи страшнее смерти должен был передать другому. И каждый понимал, что ни жалости, ни утешения гордый Маг не примет, восприняв лишь — как дополнительный укор собственному бессилию. И каждый рано или поздно пытался все-таки говорить — словами ли, мыслями, безмолвными руками, отводившими от беспросветного чёрного отчаяния, музыкой, что была заслоном перед болью — заслоном, но не исцелением. Слишком тяжело было бездействовать, быть молчаливыми беспомощными свидетелями боя, что никак не мог завершиться. И каждый — одинаково и предсказуемо — отступал в сторону, бессильный переубедить гордого упрямца.
…Звук с пинка открытой двери и грохот раздражённых шагов заставил их обернуться, и на лицах обоих отразилась одинаковое, слаженное недоумение.
А вновь прибывший, похоже, только что вышедший из боя, не сбавляя шага, пересёк коридор: создавалось впечатление, что он намерен, не задерживаясь, выйти через окно. Но всё-таки в двух шагах от друзей он соизволил наконец заметить, что не один, и резко остановился, привычно засунув большие пальцы за широкий пояс.
— Братец, скажи мне, что ты вызвал меня для чего-то важного, — непривычно вкрадчиво, срываясь в отдельных словах на рык, попросил он, глядя на скептически рассматривающего его Еретика. Взвинчен он был больше обычного, всклокоченные волосы торчали во все стороны слипшимися от пота и крови прядями и сейчас сильнее, чем обычно, напоминали пламя благодаря опалённым кончикам.
Маг сердито фыркнул. Смерил друга с ног до головы раздражённым взглядом и, чуть не задев плечом, направился к дверям темницы. Мореход только покосился на него. Угар недавнего боя ещё не отпустил его, и казалось, он с трудом сдерживается, чтобы не сказать что-то резкое.
Еретик тем временем проследил за вновь приникнувшим к узкому оконцу двери Магом и невесело кивнул Сайте.
— Важного, важного… — нахмурился. — Что случилось? В Ханатте тяжело?
— В Ханатте?.. — Сайта зло сплюнул. — В Ханатте… — и он добавил пару словечек, которые даже диких уруков с их языком, на треть состоящим из нецензурной лексики, заставили бы провалиться сквозь землю. Удивлённо, встревоженно оглянулся от камеры Маг; Еретик помрачнел.
— Понятно… Значит, «…» удержать не удалось…
— Значит, не удалось, — мрачно согласился Сайта. Поморщился, потянулся к голове, хмуро полюбовался на испачканные в крови пальцы.
— Помочь? — неслышно подошедший Маг потянулся к слипшимся волосам Морехода. Тот только отмахнулся:
— Сам справлюсь. Пр-роклятье, столько хороших парней без толку полегло! Денна, кажется, тоже ранен, хотя я не присматривался. А на Короле нашем, чтоб ему пусто было, ни царапинки, только траву взглядом замораживает.
Еретик с Магом непонимающе переглянулись.
— Аргор?
— А что, среди нас есть ещё кто-нибудь с такой дивной способностью к взгляду, искрящемуся любовью ко всему живому? — раздражённо огрызнулся Сайта. Он медленно успокаивался, рыкающие нотки в его голосе медленно гасли; и тем заметнее было, что, не смотря на грубый тон и взвинченное состояние, чувствует себя он неловко.
Маг с Еретиком обменялись тревожным взглядом через плечо Сайты. Нахмурились одинаково, понимающе:
Первым нашёл слова Еретик:
— Аргор внизу?
— Что ты успел ему наговорить? — одновременно спросил Маг, явно подумав о том же самом.
— Аргор воспитывает Денну, — кисло ухмыльнулся Мореход. Скривился, добавил неохотно, отвечая не столько на вопрос, сколько на тяжёлый, буквально сверлящий его затылок взгляд Мага:
— Меня тоже пытался, но я решил, что пошлая драка будет слишком большим развлечением для нашего гарнизона. Так что говори, что собирался, братец, и будем прощаться, вряд ли наш «Король Ужаса» надолго застрянет внизу. Пррроклятье!
Он раздражённо стукнул кулаком по стене. Покосился на хранящих тяжёлое, неодобрительное молчание друзей, передёрнул плечами. Предупредил мрачно:
— И только попробуйте сказать, что я не прав. Вы не видели, что устроили на побережье эти твари!
Маг с Еретиком понимающе переглянулись.
— Даже и не думали, — ровно проговорил нуменорец спустя короткую паузу. Вовремя: Сайту явно вытащили из боя за шиворот, душой он всё ещё был там, на побережье, в остановленном не по его воле сражении, и душащую его безысходную ярость сдерживал с явным трудом.
А Маг уже шагнул вперёд, сочувственно касаясь рукой могучего плеча.
— Покажешь?
Выслушал далёкий от цензурного ответ, слабо усмехнулся: обижаться было бы глупо. Еретик и вовсе не изменился в лицо, давно и крепко привыкнув к далёким от благородных манерам брата по служению. Расслабленно откинулся спиной резному портику окна, вновь привычно складывая руки на груди, и прикрыл глаза.
— Вряд ли это выполнимо, — сухо резюмировал он, дождавшись, когда Сайта иссякнет. — Чисто физиологически. Возьми в себя в руки, Сайта, у нас, похоже, появились проблемы и кроме Гондора. И я бы рекомендовал тебе извиниться перед Аргором. Без шуток.
— Переживёт, — хмуро бросил Сайта. Поймал укоризненный взгляд Мага, скривился. Шагнул вперёд — как всегда порывисто, в четыре размашистых шага дошёл до окна и тяжело навалился ладонями на подоконник. Подвинул плечом Еретика, высунулся в окно, жадно вдыхая свежий ночной воздух. Прикрыл глаза.
— Зря… — тихо вздохнул за его спиной Маг. Мореход промолчал.
— Зря, — согласился с братом Еретик, не открывая глаз. Сегодня он был даже для своего обычного настроения подозрительно спокоен и бесстрастен. Ничего хорошего это, как водится, не обещало.
Сайта с досадой покосился на него:
— Ты не видел, что они творили, — не спросил — припечатал он. Тот только плечами слегка пожал:
— А было что-то, что нам ещё о них неизвестно? Сайта, я и так знаю всё, что нужно: ты опять кинулся в бой, очертя голову, забыл обо всём от ярости, не выполнил приказ Аргора, которому, позволь напомнить, подчиняешься в совместных рейдах… Я что-то не учёл?
Мореход в ответ только поморщился. Ухмыльнулся криво, с неловкостью, которую только внимательные взгляды побратимов, читающих друг у друга в душах, и могли заметить:
— Не учёл. Я, кажется, погорячился слегка… Так что сейчас Денна закончит получать разнос от нашего Первого и пойдёт убивать меня. Пока кто-нибудь из гарнизона не сболтнул лишнего Элвиру и тот не вспомнил, что когда-то требовал с меня поединок…
Повисла тишина. Еретик открыл глаза и, потрясённо глядя на Морехода, медленно выпрямился. А Маг, застывший на миг, резко шагнул вперёд и, зажав в кулак ворот Сайтовой куртки, рывком развернул к себе. И, глядя прямо в глаза (что было непросто, поскольку для этого ему пришлось запрокинуть голову), с силой встряхнул его.
— Сайта, что б тебя… Ты что, посмел?.. — тихо прошипел он сквозь зубы, и в голосе катался даже не гнев — потерянное беспомощное недоумение.
— Братец, не капай на душу, будь другом? — вспылил вдруг Мореход. — Самому тошно. Само как-то сорвалось с языка… Ну, не сдержался я, не сдержался! Видел бы, что они сделали с пленными!
Кольценосцы неодобрительно промолчали. А Сайта, удручённо махнув рукой, передёрнул плечами и высвободился из хватки Мага.
— Да извинюсь я, — неохотно буркнул он. — Можно подумать, без вас бы не догадался! Лучше показывайте, зачем звали, и я пойду.
На этот раз возражать никто и не подумал.
…Сайта разглядывал пленника долго. Очень долго. Озадаченное выражение на его лице медленно уступало место тревоге.
— Что это вообще такое? — налюбовавшись странным существом, оглянулся он на молча наблюдающих за его реакцией друзей. Те обменялись невесёлыми взглядами.
— Идеи есть? — спросил его нуменорец, не спеша отвечать. Сайта раздражённо пожал могучими плечами:
— Лягушка-переросток? Оголодавший орк? Неудачный акт творения?
— Очень остроумно, — холодно отозвался Маг.
— Особенно последнее, — согласился Еретик, посылая раздражённо хмурящемуся Сайте укоризненный взгляд. Положил руку на плечо Мага, безмолвно призывая готового вспыхнуть товарища к спокойствию. — Ещё версии?
Сайта ещё раз пригнулся к окошку. Полюбовался повернувшимися к двери — услышал что-то? ощутил? — тусклыми плошками глаз. Пожал плечами.
— На Исильдура росточком не тянет, — с мрачной иронией подытожил он. — Да и вряд ли он протянул бы столько, даже если выжил на Андуине, вопреки всем сказкам гондорцев и словам Шрахта. Даже с Кольцом. Иначе бы я сказал, что это то, что осталось от недоумка, захапавшего колечко Повелителя. Это ж сколько лет эту пакость надо было таскать, не снимая, чтобы настолько пропитаться Пустотой? Там же разума уже на полногтя, одна злоба и голод…
— Лет? — задумчиво повторил Еретик. Отпустив плечо Мага, он подошёл к окну, запрокинул голову, подставляя лицо струящемуся через витраж лунному свету. Бросил хмуро за спину, подавленно молчащим, задумавшимся каждый о своём (или — наоборот об общем, наболевшем?) братьям:
— По мне, так и сотни лет было бы недостаточно, чтобы такое сотворить… А Единое Кольцо, боюсь, вполне способно продлить жизнь своему носителю…
Он задумался. Тяжело опёрся о широкий подоконник, опустил голову, словно груз прожитых после принятия собственного, тёмной сталью мерцающего на правой руке кольца, вдруг разом обрушился на плечи, придавил к земле. Видел ли он, как понимающе переглядываются за спиной братья? Помнил ли о них? Ночь струилась сквозь время, и не было конца долгу, что был превыше жизни и превыше любви, и не становилась уже бесконечная чёрная пропасть, прочерченная недостижимыми для бессмертного Хранителя звёздными дорогами Людей…
Тягостное молчание затягивалось.
— У него ведь не было Кольца? — тихо не спросил даже — озвучил очевидное Сайта. Голос его был непривычно серьёзен. Еретик, не оборачиваясь, покачал головой.
Мореход с Магом переглянулись понимающе. После короткого обмена взглядами Ушедший Король протестующе качнул головой. Шагнул вперёд — легли рядом с ладонью с… тонкие загорелые руки. А миг спустя Сайта встал с другой стороны, подпёр плечом. Опустил свою широкую пятерню на подоконник, словно скрепляя безмолвный ритуал. Еретик вновь поднял голову. Глаза его, не отрываясь, смотрели на почти полную луну, и лицо было спокойным, отрешённым.
…И не заданным остался горький, тягостный вопрос: а если бы — было? Смог бы взять? Отдать, расстаться с Силой, способной переписать без следа одну-единственную страницу в книге Судеб — смог бы?
…смог бы — во имя долга предать ту, что и спустя три тысячелетия была дороже жизни?
И молчала понимающе, сочувственно тёплая звёздная ночь…
Аргор долго молча. Наконец медленно качнул головой — казалось, невидимая петля давила ему на горло, и не было права от неё избавиться.
— Простить? — глухо, медленно, словно с трудом вспоминая смысл слова, повторил он. — За что мне прощать тебя, Сайта? За правду? Ты ведь прав во всём, они — и впрямь мои сородичи…
Усмехнулся вдруг — безрадостной, страшной улыбкой — оскал мертвеца на бесстрастном лице, горькая насмешка над самим собой. Проговорил едва слышно, невидяще вглядываясь во что-то за горизонтом:
— И Хэлкар многому научил их, пока жёг города Ханатты…
Сайта тихо взвыл и схватился за голову.
— Брат, да что ты несёшь? Ох я и идиот — сам ведь ляпнул глупость, да кто ж думал, что тебя так лихо скрутит…
— Так… Да, братец, не ожидал я от тебя! Пойду-ка я, пожалуй, сдаваться Элвиру, может, хоть он до тебя достучаться сможет…
…повернуться он успел. И даже сделать два шага к дверям. На третьем — застыл, не довершив движения, буквально примороженный к камню тихим холодным голосом.
— Ты не пойдёшь к Элвиру, Сайта…
Медленно повернул голову. Аргор неторопливо развернулся к нему лицом, встречая хмурый взгляд.
— И ничего ему не станешь говорить, — уже мягче добавил он.
Сайта хмыкнул. Оценил построение фразы — и не поймёшь ведь, то ли приказ, то ли пророчество! Опустил занесённую для шага ногу, повернулся, задумчиво подошёл, засунув пальцы за пояс, почти вплотную к Аргору.
— Что-то чудишь ты, братец, последнее время, — неодобрительно сообщил он, удерживая тяжёлый взгляд стальных, словно западный океан зимой, глаз. — Ну хорошо, допустим, Элвиру я ничего не скажу. Тоже неплохо, он меня, помнится, после нашей первой с тобой встречи на поединок вызывал, как тебе, а? Я, по правде говоря, думал, тебя попустило с тех пор, но, похоже, зря?
— Зря, — не усмехнулся — наметил едва заметно движение губами Аргор. Качнул головой.
— Не трать время, Сайта. Я не в обиде на тебя. Да и не сказал ты ничего, кроме правды…
— Правда в том, что ты давно уже не Хэлкар, — вспылил Сайта. Терпения у него никогда не бывало много, а сегодня и вовсе неудачный был день демонстрировать выдержку. — Я глупость сказал, да такую, за которую язык с корнем вырывать надо — но я хоть понимаю, что сказал именно глупость. А ты, я смотрю, умнеть даже не собираешься! Проклятье, Аргор, да как же тебя убедить-то…
Нумеронец невесело усмехнулся. Шевельнулся, поднимая руку — благодарно опустил ладонь на плечо Морехода.
— Никак, должно быть. Не кори себя, Сайта. Не сказал бы ты — сказал бы кто-то другой. А если бы и нет… Прошлое не изменить, и Аргор всегда будет платить по долгам убийцы Хэлкара…
Мореход зло стукнул кулаком по каменному зубцу. Успокоился вдруг резко, словно в бою, беря себя в руки, отсекая мешающие думать и биться эмоции. Враг был — напротив; врага звали Хэлкар, и не было у Аргора защиты против этой равнодушной мёртвой твари. У Аргора, не признающего за собой права на искупления, не было.
…Сайту же такие мелочи никогда не волновали. Потребовались годы, чтобы он привык считать хладнокровного нуменорца не просто соратником — братом. Годы на то, чтобы убить в себе недоверие, невольную неприязнь, чтобы научиться поворачиваться в бою спиной и ждать не удара между лопаток, а надёжной защиты тыла.
Прищурился, взглядываясь в спокойные, слишком спокойные глаза Короля.
— Отпусти насс, отпусссти! — истерически завизжал Голлум, извиваясь в крепкой хватке Сайты. — Не трогай насс!
— Сейчас отпущу, — мрачно пообещал Мореход. — Сейчас я тебя, погань болотная, так отпущу, мало не покажется. Да прекрати же ты лягаться!
С досадой поморщивший, он отвесил брыкающемуся Голлуму лёгкий подзатыльник. Элвир вздрогнул. Закусил губу:
— Сайта, не бей его, не надо! — почти взмолился он. Мореход оглянулся, чуть не упустив Голлума, воззрился на друга с удивлением, почти с возмущением:
— Бить? Парень, я его пока пальцем не тронул! А и тронул бы — тебе что, жалко эту подлую тварь?.. — взглянул на белое, в муку лицо Короля-Надежды; на судорожно тискающую ворот тонкую ладонь. Потерянно отпустил плечо тихо поскуливающего Голлума — продолжая, впрочем, удерживать его за тощую руку:
— Что с тобой, братец? Хорошо, будь как ты скажешь, пальцем лягушку эту не трону…
Он брезгливо разжал пальцы, и Голлум мгновенно откатился в сторону, встал на четвереньки, дико переводя взгляд с озадаченно наблюдающих за ним Кольценосцев на погружённого в свои мысли Саурона.
— Не трогайте насс…
— Валар с тобой, — сплюнул Сайта, — было бы желание трогать тебя! Отвечай на вопросы — вообще подходить никто не будет. Ещё и спасибо скажем.
Остальные назгулы промолчали, но молчание их было очень красноречивым.
— С этим-то что делать? — озабоченно спросил Сайта. Ортхэннэр помолчал какое-то время.
— Что с ним можно сделать? — невесело откликнулся он наконец. — Не держать же здесь вечно… Исцелить я его не смогу — только причиню новую муку… А убивать…
Он вздохнул. Покачал головой.
— Возможно, для него самого это было бы наилучшим исходом. Но… Нет, убивать его не за что. Он сам — жертва Кольца, это оно искалечило его душу и разум. Убить это несчастное существо — жестокость, притом жестокость бессмысленная. Пусть идёт.
— Не за что? — вдруг резко произнёс Денна, до того молча стоявший у дальней стены, и все разом обернулись к нему. Воззрились удивлённо, непонимающе: смуглое лицо Защитника казалось закаменевшим, только на скулах играли желваки. Тот встретил взгляд друзей. Мотнул головой. Усмехнулся холодно, желчно.
— Он не жертва, Повелитель, — тихо, жёстко проговорил он. — Он — убийца и предатель. Не оправдывай его поступки влиянием Кольца. Когда он решил убить друга ради блестящей безделушки, он ещё не был под его властью, не мог быть. Если это проклятое кольцо и смогло подчинить себе его — то лишь потому, что в у него и без того было достаточно душевной мерзости.
Ортхэннэр отвернулся. Медленно прошёлся по залу, остановился у распахнутого окна, глядя в закатную даль. Провёл ладонью — правой, искалеченной — по струящемуся в камне неуловимому узору. Потом, словно вспомнив что-то, с силой сжал пальцы в кулак.
— Я не оправдываю Смеагола, Денна… — негромко откликнулся он наконец. — Ты сам не знаешь, насколько прав. И всё-таки — не будь Кольца, возможно, найденная драгоценность закончилась бы дракой друзей, но не убийством. Ты не представляешь, ни один из вас не представляет, на что способна эта вещь, как извращает, калечит душу… И чем слабее воля владельца, тем легче Ему подтолкнуть на самые страшные, самые подлые поступки. Пусть он уходит.
…— Что-что они потребовали?.. — Сайта запнулся, удивлённо оглянулся на брата. Оценил бредовость предложения и согнулся пополам. Маг хмуро покосился на ржущего Морехода и передёрнул плечами.
— Вернуть им кольца они потребовали, если у кого-то со слухом плохо, — сухо повторил он. — Сайта, это не смешно. Где я им возьму кольца?
— А откуда вообще такая странная идея? — Денна, хмурясь, вынул из рук Мага свиток, развернул его. Задумался. Тот только плечами передёрнул, поджал с досадой губы.
— Ты у меня спрашиваешь? Похоже, они уверены, что они хранятся у Учителя.
Сайта громко и неприлично хмыкнул, и Защитник, полностью разделяющий мнение друга, согласно кивнул.
— Абсурд. К Смаугу кто летал, не помню? Моро?
— Моро. А толку? Мы для них на одно лицо. Знаешь, как меня называли? Кольцепризрак.
Сайта вновь разразился смехом:
— Погоди, ты что…
— Нет, разумеется! — Маг раздражённо зашипел. — Ты издеваешься?! Я не уходил на Грань, даже магию не использовал, чтобы не провоцировать. Что с этими Верными не так, может мне хоть кто-нибудь объяснить?
Денна положил руку на плечо Ушедшему Королю. Толкнул локтем всё ещё посмеивающегося и не обращающего внимания на мрачнеющее лицо Мага, Сайту. Поморщился сочувственно:
— Это ты просто с нуменорцами мало общался. Вот уж кто мастера обласкать словом. Слышал бы ты, как меня называли. А с гномами — это изначально была плохая идея. Повелитель ведь предупреждал тебя.
Маг хмуро пожал плечами. Ничего не ответил. Сайта наконец перестал веселиться. Посерьёзнел.
— Значит, будем ждать удара бородатых в спину. Погано, братцы. Может, и впрямь не стоило, а?..
— Попробовать все равно было нужно… — тихо возразил Денна, вновь разворачивая длинный свиток со списком требований к «Чёрному Властелину». — Теперь мы хотя бы знаем, что рассчитывать на нейтралитет Одинокой Горы нельзя…
Сайта вздохнул. Усмехнулся невесело. Развязно хлопнул подавленного Мага по плечу, да так, что тот качнулся вперёд и, с трудом удержавшись на ногах, с раздражённым шипением принялся стряхивать с себя тяжёлую лапищу побратима.
— Ну что, пойдёмте докладывать Саурону… рабы Чёрного Властелина!
…эхо раскатистого смеха ещё какое-то время металось по коридору, даже когда трое Кольценосцев, простившихся с ещё одной хрупкой надеждой решить дело малой кровью, скрылись за поворотом. Сыто, злорадно усмехался Замысел…
…Всего лишь — протяни руку… И восстанет из пучины морской Нуменор — прекрасный и величественный, прекраснее, чем в дни своего расцвета, и взовьются над острыми пиками Ангэллемар знамёна со звёздным клинком, венчающим острозубую корону… Протяни руку, король! Оно — твоё по праву, лишь тебе под силу совладать со страшной мощью Кольца.
Элвир беспомощно шагнул вперёд — и замер, остановленный упавшей на плечо ладонью.
— Не надо, — тихо проговорил Еретик; и в глухом голосе звучала та же боль, что плавилась миг назад в непроницаемых глазах Короля. — Оставь его сейчас. Ему непросто сейчас…
Один из черных всадников вдруг протягивает руку, едва заметно касаясь плеча Короля-Чародея. Неожиданно яркой искрой вспыхивает черный морион в простом стальном кольце. Короткий мысленный разговор, и назгул легко сжимает бока коня, заставляя его сделать несколько осторожных шагов к воде.
«Эйно…» — доносится до Лаурэфиндо тихий мысленный оклик. Приглашение к разговору по осанвэ.
Налетевший ветер в ярости сбрасывает с головы назгула капюшон.
…Он молод — насколько это можно сказать о живом мертвеце. Юное лицо, тонкие черты, очень светлые глаза… Будь он человеком, можно было бы сказать, что он красив.
Но он — не человек. Вражья тварь, нежить.
Морок слишком привлекателен.
Требуется усилие, чтобы вновь увидеть то, что есть — должно быть! — на самом деле: просвечивающие сквозь призрачную плоть кости черепа, истлевшие лохмотья древних одежд, мрачный алый отсвет в пустых глазницах…
Назгул опускает взгляд. Невеселая, понимающая улыбка касается тонких губ — за миг до того, как наваждение тает, чтобы смениться злобным оскалом живого скелета.
— И долго ты ещё будешь страдать, братец? — не выдержал, наконец, Сайта; вопрос вышел неловким, болезненно-беспомощным — даже привычная нарочитая грубость не помогла до конца скрыть неловкость. Аргор медленно повернулся. Взглянул — прямо в лицо, и мореход вздрогнул: в глазах цвета северного океана плескалось то, что каждый из Восьмерых — молча, не смея даже в мыслях заговорить об этом — надеялся никогда больше не увидеть.
А Король уже нехотя, словно с трудом прорывая плотную скорлупу сковывающего льда, разлепил бледные губы:
— Стоит ли… называть меня… братом? — медленно проговорил он. И безжизненный тихий голос показался стылым шелестом прибитой морозом полыни.
Сайта потрясённо шагнул вперёд.
— Брат, что ты? — схватил за локоть, за плечи, с тревогой взглядываясь в измученные глаза. — Что с тобой?! Это же Кольцо, это всё эта проклятая штуковина, ты ни в чём не!..
Осёкся, подавившись собственными словами. В глазах было — северное стылое море. Море, где больше не было, не было и никогда не будет, зелёного острова-звезды. Беспомощно опустил руки, отступая назад.
А Аргор вдруг усмехнулся — горькой, страшной усмешкой: немой оскал бессильной боли.
— Ты всё-таки был прав, Сайта. Я и впрямь предал… всех. И вся.
И, отвернувшись от онемевшего морехода, медленно пошёл вниз.
Погоня шла за ним по пятам. Измученный конь уже не хрипел — жалобно стонал, и срывающаяся с губ пена была розовой. Казалось бы — всадник на резвом скакуне легко уйдёт от пешей погони; но шёл уже третий час, а расстояние до мелькающих за спиной приземистых фигур не становилось больше: нет, оно сокращалось. Теперь Эодред видел это совершенно ясно.
«У Тенгеля, короля Рохана, было пятеро детей, и лишь один сын — младший, Теоден.»
Приказано забыть. Только имя сына — неизбывная, вечно саднящая ядовитой занозой горечь и вина: Теодред, сын Теодена…
Он будет убеждать себя, что был прав, что поступил верно, выбрав между верностью крови — и верностью Свету. Будет убеждать.
И, в конце концов, сам поверит в свои слова.
…Пыль, взметённая ударом невидимого тарана, медленно оседала. Стражи у ворот не осталось: кто-то бежал, охваченный слепым животным ужасом, кто-то лежал, оглушённый, а быть может, и мёртвый… Да и самих ворот больше не было: разнесённые в мелкую щепу створки и полосы искорёженной меди — вот и всё, что осталось от неприступных врат Минас-Тирита.
А в заваленном камнями и обгорелыми обломками проёме стояли друг напротив друга двое. И одежды одного были чернее скорби, другой же затмевал собой слепое сияние горных вершин. Чёрный Король и Белый Всадник, воля против воли, и казалось — Тьма смотрит в глаза Свету, и дрожит, стонет от боли воздух между скрестившимися клинками взглядов.
Лишь миг длился безмолвный поединок; миг, растянувшийся, рассыпавшийся ранящим алмазным крошевом, и замер в страхе мир, прислушиваясь ознобно, тревожно. Тысячи лет прошли с тех пор, как сходились в прямом бою столь могущественные силы, и земли, что видели подобные сражения, давно лежали на дне морском… Не знающий Дара и от Дара отрёкшийся во имя долга — они стояли друг против друга, и никто не решался первым вынуть оружие.
…А ещё спустя мгновение алмазные капли рухнули вниз, разбились звоном бьющегося стекла, и сорвалось, понеслось вскачь испуганное время.
Белый всадник тронул коня. И голос его был спокоен, уверен:
— Это город Света, назгул, — громко произнёс он, — тебе нет сюда пути! Возвращайся в бездну, что породила и тебя, и твоего властелина! Убирайся.
Эхо голоса далеко разнеслось по заваленным баррикадами улицам; затихло. На миг показалось, что всадник в чёрном колеблется… Лишь на миг. Он легко тронул коня, заставляя его сделать шаг вперёд. Тускло сверкнуло простое железное кольцо на пальце, когда он поднял руку, откидывая назад глухой чёрный капюшон. Плеснули по ветру когда-то чёрные, а теперь почти сплошь седые волосы. Тяжело, холодно взглянули на противника стальные — северное море зимой — глаза:
— Моя бездна всегда со мной, слуга Валар, — глухо прозвучал его голос, и безжизненной морской галькой перекатывалась в нём стылая горечь. — Я вижу, мои слова пропали впустую. Ты не захотел услышать мир, который ты и твои хозяева мните своим. Жаль. Ты прав, это город Света… давно и бесповоротно.
Он коротко, с брезгливостью усмехнулся. Окинул взглядом белые стены узких улочек, покосился — мельком, с непонятным усталым сочувствием, на низкорослую фигурку, скорчившуюся за спиной майа…
Покачал головой невесело, со странным, неуместным сожалением:
— Ты слеп, старик… Слеп куда больше, чем Мелькор, которого вы всё ещё боитесь. Хотя бояться нужно не его. Молись, чтобы тебе никогда не пришлось осознать мою правоту… так, как когда-то осознал я сам правоту того, кого вы смеете называть Властелином Мрака. А сейчас, — он вдруг возвысил голос, и эхо испуганно заметалось между высокими стенами, — прочь с дороги! Иначе я отправлю тебя в Валинор ещё раз, раб Валар!
А миг спустя вдруг — осёкся на полуслове. Застыл, замер напряжённо, внимательно; пробежала по бесстрастному лицу короткая судорога боли. Казалось, он вглядывается во что-то, вглядывается до рези в глазах, и руки в латных перчатках безвольно лежат на поводьях, словно в единый миг на разрушенной мостовой осталось лишь тело, а дух — взмыл прочь, далёким криком охотящегося ястреба.
…Вздрогнул, приходя в себя, опережая настороженно шевельнувшегося всадника в белом. Медленно, жёстко усмехнулся. И тихо пискнул, сильнее вцепляясь в белые одежды, маленький хоббит: из холодных серых глаз с обжигающим гневом взглянула смерть.
Король-Чародей медленно потянул из ножен меч. Крепче сжал свой посох белый маг. Вспыхнул, зазвенел воздух между двумя всадниками, накаляясь от мощи столкнувшихся сил. Назгул, словно преодолевая невыносимое давление, с усилием вскинул клинок вверх, над собой: казалось, он разрывает, разрезает плотную ткань, и тонкие губы сжались плотно, сдерживая невольный стон. Живое пламя побежало по клинку… по рукам воина Мордора…
Стиснул зубы, серея лицом, белый маг, ударила по глазами яростная волна слепящего света. Испуганно вскрикнул юный хоббит.
А миг спустя всё стихло. Маг измученно сгорбился в седле, с бессильным гневом глядя на уронившего в изнеможении руки противника. А тот, не обращая больше внимания на недавнего врага, толкнул каблуками бока коня, разворачивая его прочь от города — и только ударили по воздуху огромные чёрные крылья.
В проёме разрушенных ворот остался только всадник на белом коне… и дрожащий за его спиной маленький хоббит.
А плотная пелена вулканического пепла вдруг начала стремительно редеть, и сквозь разрывы туч ударили первые золотые стрелы восходящего солнца.
…Аргор знал: бессмысленно говорить с чародеем Верных. Сейчас, когда он весь был — сосуд с безжалостной сияющей силой Единого, бесполезно вдвойне. Слишком хорошо знал он эту слепую равнодушную уверенность, глядящую из глаз бывшего ученика Ирмо, слишком хорошо помнил, каково это — быть клинком Эру, мечом, не знающий сомнений и страха.
…Помнил — и всё-таки не смог промолчать. Показалось? Или и впрямь в сияющей непоколебимости была трещина, едва заметный изъян? Показалось — или Единый не смог до конца вытеснить чужую душу? Было ли у Олорина что-то, что не под силу было выжечь Единому, что-то, что могло уцелеть в сияющем равнодушном свете Замысла?
У Олорина… А быть может, всё-таки Гэндальфа? Что-то или… кто-то?
Неожиданная мысль обожгла, как молния. Лишь на миг он взглянул на маленькую фигурку, в ужасе скорчившуюся за спиной мага; взглянул — и поспешно отвернулся, боясь привлечь внимание переполняющей майа силы к юному хоббиту. Не сейчас.
…А миг спустя — забыл обо всём, задохнувшись от острой, не ему принадлежащей боли. Вскинул голову, вдруг прозревая всё — и разом. Услышал сдавленный, хриплый вскрик Мага, предупреждающего о новой опасности, судорожный вздох Элвира…
Невидимая нить дёрнула под сердцем, рванула вверх, почти разрывая в спешке связь сознания с телом. На миг он увидел всё, словно глазами птицы: уходящая к реке равнина Пеленнора, перечёркнутая столбами дыма белая крепость-игрушка, муравьиные полчища собственной армии, чёрные росчерки поднимающихся по реке скорлупок-кораблей, от которых тянуло липким холодом… Блёклая тусклая пелена Завесы, сквозь которую с трудом, как сквозь глухой туман, просвечивали очертания холмов…
…А на северо-востоке, там, где ещё мгновение назад не было ничего, кроме катящего свои волны степного ковыля, медленно проявлялись сквозь туман смутные, невидимые ещё для смертных ряды чужой армии.
…совсем не там, где они ожидали — не там, где могла бы пройти привычная к вольным степям конница…
Друадан, осколок древнего Фангорна, детища Йаванны, впервые за тысячи лет раскрыл свои дебри для смертных.
А с юга уже накатывала, текла с причаливающих кораблей липкая ледяная волна не-жизни.
Армию Мордора стремительно брали в клещи.
…Миг спустя земля рванулась вверх, на миг потемнело в глазах — Хонахт разорвал связь, устремляясь на помощь братьям. Что-то коротко, в бессильной ярости крикнул Маг, остро кольнула в висок почти-своя боль, волной силы ударяя в чужую, едва заметно отдающую холодом, остро режущую глаза тонкую завесу морока над чужим войском.
А Аргор, глядя в глаза презрительно улыбающегося существа, которое не было больше Гэндальфом Серым, ослепляющей вспышкой осознания понял, на ком завязана чуждая Арте, недоступная ни людям, ни бессмертным эльфам магия Блаженных Земель. И рука сама легла на меч.
…Когда хлынуло из груди обжигающее, спасительное пламя, сумел найти в себе силы усмехнуться: этого ты не ожидал, мой бывший хозяин, от своего безропотного клинка, от «Ледяного Сердца» — не ожидал… Помоги мне, Айори…
А потом осталось только текущее по рукам пламя… И тихий измученный голос Ортхэннэра:
«Айори далеко… Я дам тебе солнце, Аргор…»
Звон лопнувшей паутины, соединяющей посланника Валинора с туманной завесой, показался оглушительно громким.
А миг спустя, прорезая утренний туман, взревели рога. Войско Рохана поняло, что больше не невидимо. И, ответом рогам, отставая лишь на четверть вдоха, рухнул с высоты, разрывая душную пелену, солёный южный ветер. Тяжёлые облака пепла разошлись, как плоть под клинком. И первые лучи живого солнца хлынули на измученную полумраком землю, вонзаясь, словно копья, в туманное полотно чужой недоброй магии.
Крылатый скакун прянул в небо, кажется, на миг раньше, чем он успел отдать мысленный приказ. Ветер ударил в спину, словно тоже торопил, призывал спешить на помощь… Равнина стремительно уходила вниз.
…Он не успевал. Прижимаясь к шее крылатого коня, в невольной попытке помочь скакуну, хоть на миг ускорить и без того безумный полёт, он всё равно понимал, что опаздывает. Почти опоздал. Одна, самая прочная и толстая, нить была разорвана, и чужое колдовство расползалось, как расползается прорезанная ножом натянутая ткань. Вторая…
Он вздрогнул, осознав вдруг, к кому тянется вторая, разлохмаченная, словно истёртая чьими-то отчаянными усилиями, нить. Вздрогнул — и стиснул зубы, во вспышке озарения осознавая страшный и простой план противника: целиком, от начала до конца.
Рога ещё не успели замолкнуть, а вражеская крепость уже превратилась в игрушечный замок далеко внизу. Зато ярко блестящие на солнце искры на поднятых копьях росли, стремительно превращаясь в окованную сталью вражескую конницу. Завеса Мелиан — невозможная, невероятная здесь, в Арте, спустя пять тысяч лет после ухода за Море своей создательницы — Завеса таяла. Рассеивалась в ясной утренней дымке: медленно, неохотно, подчиняясь не столько воле изнемогающего от непосильной ноши Мага, сколько тихому, задыхающемуся голосу Повелителя, всё ещё звучащему на самой грани сознания. Аргор почти услышал болезненный стон Арты, и с холодком под сердцем осознал: на то, чтобы разорвать плотные тучи пепла, Повелителю потребовались почти все его силы.
На то же, чтобы уничтожить магию сородича, почти равного ему по силе…
«Нет, Повелитель! Не нужно, мы справимся сами!» — вскрик, ощущаемый не слухом — сознанием, ударил в виски, и не сразу понял: кричал Маг, на миг опередив его самого. Ортхэннэр не ответил. И стало без слов, без пояснения ясно: не послушает. Воля Олорина больше не поддерживала Завесу, но сила, питающая её, всё ещё превосходила силы и упрямого Кхамула, и каждого из Девятки…
Крылатый конь заржал, вытягиваясь в струну, почти на пределе своих сил разрезая свистящий тугой воздух.
…а полог невидимости уже расползался, как дырявая дерюга, солнечные лучи рвали его, подобно раскалённым клинкам. Слишком поздно. Сверкающие доспехами ряды всадников проступали сквозь дрожащий воздух, словно мираж в пустыне, и было их много, куда больше, чем ожидали они с братьями. Куда больше… и куда ближе. Меньше перестрела — до плотно сомкнутых, не ожидающих удара с этой стороны ханаттанайн.
Обожжённые руки саднило; он приказал себе не думать о боли. Сейчас не время было помнить о подобных мелочах. Он падал вниз, перед катящейся волной роханской конницы, зная, чувствуя уже, что не успевает, и крылатый конь вскрикнул, почти как человек, повинуясь мучительному нетерпению всадника. Сложил крылья — и рухнул к земле, почти разрывая мышцы в безумном полёте-падении. И всё-таки не успевая. Правый флаг королевских отрядов Ханатты только начинал разворачиваться, встречая медленно проявляющуюся из ниоткуда вражескую конницу, и встающее прямо за спинами роханцев солнце вдруг стало противником. И слишком далеко, у самой реки, был Денна, не успевая, тоже не успевая на помощь дальнему своему потомку…
…Удар роханской конницы Аргор не столько увидел, сколько почувствовал: всем телом, как холодную сталь чужого клинка. Не успевший перестроиться строй ханаттанайн раскололся под напором разогнавшейся по пологому склону конной лавы. Близко, словно вновь глядел глазами ястреба, увидел недоумевающие, испуганные лица, клинки, промахивающиеся мимо всадников Рохана, всё ещё прикрытых постепенно рассеивающейся Завесой…
Увидел — вспышку солнца на опущенном копье, увидел, как запрокидывается назад командующий королевским отрядом принц, как валится из мёртвой руки знаменосца в кровавую грязь знамя с чёрной змеёй…
Крылатый конь заржал, почти падая на землю. Вскинулся на дыбы белый скакун короля Рохана, едва не сбрасывая своего всадника. А Аргор ударил, всем своим гневом, всей своей волей, разрывая тонкую колдовскую кисею. Не по королю: сам не зная, почему, словно остановленный в последний миг незримой рукой — по истрёпанной чьей-то исступлённой любовью паутине чар, по расползающемуся полотну Завесы. Ощутил, как вновь потекло по пальцам солнечное пламя, выжигая кровь, услышал вокруг себя полные ужаса крики…
…С невесёлой усмешкой огляделся. Битва медленно превращалась в побоище. Ханаттанайн наконец увидели врага, и теперь, охваченные жаждой мести, не намерены были щадить никого. Завеса почти растаяла: мутная, зыбкая, она стелилась по земле, бессильная уже кого-то сокрыть. Заполняла низины, холодной моросью стекала в овраги. Теоден, почти оглушённый незримым ударом, шатался в седле, с трудом удерживая в руках меч; копьё, слишком тяжёлое для ослабевших рук, он выронил. От паутины, поддерживающие чары, остались одни ошмётки — и всё-таки они всё ещё держались.
— Он всего лишь опора… — долетел до него срывающийся от усталости голос Мага. — Кукла на верёвочках, на которой держится колдовство. Ты действительно веришь, что его хозяева отпустят свою игрушку?! Чего ты ждёшь, брат? Убей его, или, клянусь, я сам приду за его жизнью! Вспомни Дайо, наконец, ты же клялся ему!..
Аргор промолчал. Маг был прав. Он помнил Дайо. Никогда не забывал — ни его, ни слов, что произнёс, провожая душу отважного мальчишки на Пути Людей.
Он тяжело опустил медленно остывающий клинок. Повернул голову, находя взглядом медленно приходящего в себя короля рохиррим. Пришло время возвращать долги.
Вокруг них не осталось никого; только пытался встать на ноги, мотая головой, сброшенный с коня худенький роханский ратник, да тихо скулил от страха, непосильного для него, молодой, смутно знакомый по Заветри полурослик.
…А он смотрел в глаза застывшего в седле старика — пятьдесят лет, ему всего пятьдесят лет, когда же он успел так… — и понимал отчётливо, с горькой иронией: судьба сказала своё слово. Смотрел… и не чувствовал ничего, кроме острой, пеплом горчащей на языке жалости. Некому было больше мстить. Короля Теодена, гордого упрямца, пообещавшего мир и ударившего в спину, больше не было. Был только усталый измученный старик, и не нужно было владеть даром Моро, чтобы увидеть, что оставшегося жизненного пути ему осталось — на огарок свечи. Жизнь сама стребовала с него плату за всё, отняв сына и сделав его самого безвольной игрушкой сражающихся за власть истари. Будет ли утешением для него — доблестная гибель в битве, на пике своей славы?
…для него, для братьев, для Дайо, заплатившего за желание Теодена усидеть на двух конях жизнью — будет ли утешением?
— Что ж, ты всё-таки нашёл в себе мужество исполнить союзную клятву, — устало проговорил он в лицо врагу, вдруг осознав, что не хочет больше убивать этого измученного старика. Слова упали на землю сухой позёмкой — тяжёлой, стылой. Теоден отшатнулся, побелел, словно воочию увидел в холодном взгляде свою смерть.
— Конники Рохана, ко мне! — разнёсся над полем его яростный, полный гнева голос. — Не бойтесь зловещей тьмы, сыны Эорла!
А Аргор вдруг понял, что и жалости больше не осталось. Только сухая, пустым черепом перекатывающаяся в душе равнодушная усталость.
Он поднял меч.
— Не зови их, — невесело посоветовал он. — Твоему войску сейчас не до тебя. Возьми меч и сражайся, если хочешь пасть, как воин. Ты готов отвечать за своё предательство… король Теоден?
И сам удивился едкой, словно напитанная пеплом вода, горечи в своём голосе. «Спи спокойно, Дайо, где бы ты сейчас ни был. Я оплачиваю свой долг…»
Лицо рохиррима закаменело. Медленно, словно преодолевая оцепенение, он поднял свой клинок. Страха в глазах, вдруг с удивлением понял Аргор, не было. Только усталая обречённость и глухая, слишком хорошо знакомая тоска.
…Он не заметил, откуда прилетел дротик. Успел только осознать, что тот был коротким, ханаттским; вряд ли брошенным намеренно. Белогривый конь Теодена взвился на дыбы, испуганный мелькнувшим древком…
…и с почти человеческим визгом повалился на землю. Болезненно вскрикнул придавленный мёртвым конским телом Теоден, всколыхнулась, обрадованно поднимаясь выше, мутная невидимая пелена Завесы, словно агония умирающего старика придала ей сил…
Что же ты наделал, Олорин? Как же ты посмел зайти так далеко — ты, ученик милосердной Ниенны?..
Аргор медленно, неохотно перекинул ногу через седло. Судьба-насмешница, судьба-злодейка: вместо честного боя — удар милосердия, вместо справедливого возмездия — грязная обязанность уничтожить того, кто стал вместилищем чужой недоброй силы…
«Вот, значит, как… Выходит, ты всё-таки боролся, король Теоден, все-таки — не просто кукла… Мне жаль тебя, король, сейчас я могу сказать это искренне: мне действительно жаль. Ты умрёшь, я не позволю той силе, что опутала твою душу, пировать на остатках твоей жизни, тянуть силы из живого свободного мира. Ты умрёшь — но я обещаю, тебя запомнят тем, кто ты сейчас: королём, пришедшим на помощь давнему союзнику, а не предателем и подлецом.»
Он шагнул вперёд, поднимая меч…
И замер. Молодой воин, сброшенный конём, наконец смог подняться с земли. И теперь стоял, твёрдо расставив ноги, между ним и умирающим королём Рохана. И в руках у него сверкал прямой степняцкий меч.
— Убирайся прочь, ты, тварь, мерзкая нежить! — звонкий голос его срывался — от гнева ли? От страха? Зато рука, держащая меч, была тверда, и клинок, направленный в грудь Кольценосцу, не дрожал.
…А он стоял — и не мог поднять руки для удара. Сколько их уже погибло в этой войне — мальчишек, впервые взявших в руки меч? Сколько их было убито без жалости, без колебаний, вместе с сестрами и матерями, которых они бессильны были защитить? Сколько погибнет их сегодня, ещё до того, как зайдёт солнце?
Сколько?!.
Тяжело ворочалась тупая игла в сердце.
— Глупый ребёнок… — сквозь зубы прошипел он наконец. Чудовищным усилием воли загоняя обратно — горчащий на губах гнев, волной поднимающийся из груди. И труднее всего было — сказать лишь это, не сорваться на грубость, не оскорбить мужества, сумевшего превозмочь страх, что оказался непосильным даже для взрослых опытных воинов. — Нежитью меня зовёшь — так неужели думаешь, что сможешь справиться со мной своим хлипким клинком?! Уйти прочь, я не хочу тебя убивать. Ты хочешь подвигов? Так совершай их, спасай тех, кого можешь спасти! Оглянись вокруг — твой король обречён, а ты тратишь жизнь, чтобы защищать того, кто и без того в шаге от могилы!
А сам пытался, пытался и никак не мог разглядеть, какого цвета были глаза под помятым шлемом… Не понимал сам, что с ним, откуда взялась эта острая, болезненно тянущая игла под сердцем, это едкая горечь узнавания, почему так тяжело говорить, почему — говорит, вместо того чтобы смести с пути нежданную помеху, отравив дерзкого юнца приходить в себя под ближайшую кочку…
Не понимал.
…А потом стало поздно. Движение справа заметил, не сразу осознав, что происходит: слишком привык к осторожности, к уму своего верного скакуна, к тому, что никто со злом в сердце не то что оседлать — даже просто подойти близком не сможет…
Привык.
Крылатый конь тихо фыркнул. Потянулся вперёд, бесстрашно, доверчиво, и он, потрясённый странным поведением своего скакуна, промедлил, застыл в изумлении, забыв — а быть может, поверив, на миг, вместе с не знающим зла волшебным созданием — поверил, что на доверие не отвечают ударом, что не поднимется рука у живого, разумного — на дивное крылатое создание, дитя ветра и ночного тумана…
Забыв, что Верные видят — иначе.
…Липко проминалась жидкая кровавая грязь под коленями.
— Зачем?.. — неслышно, одними губами спросил он, не глядя на застывшего в каких-то двух шагах рохиррима. — Зачем?.. Боль была — невыносимой; неважной, не имеющей сейчас никакого значения. Чужая, не ему принадлежащая — отнятая у умирающей дивной сказки — безвинно причинённая боль.
Крылатый конь тихо, беспомощно заржал, пытаясь приподнять непослушную голову; шея была почти перерублена, и горячая кровь заливала ему руки. Аргор осторожно погладил скакуна по мягкому носу. Рохиррим, тяжело дыша, стоял рядом, растерянный, не решающийся ударить — не ожидавший, верно, от вражьего прислужника такой беспечности. Ему было всё равно. Знал: если мальчишка двинется с места — умрёт раньше, чем успеет ударить. Если не двинется…
Умрёт всё равно.
Крылатый конь тихо вздохнул. Слабо вздрогнули, словно в попытке взлететь, хрупкие крылья…
Аргор медленно, бережно провёл ладонью по вороной морде, опуская мягкие веки на погасшие золотые глаза. Осторожно уложил голову верного друга на землю. Выпрямился.
И понял, что время для жалости закончилось.
— Ты сам выбрал свою судьбу, мальчишка… — глухо проговорил он, с трудом заставляя себя — говорить, не наносить удара без предупреждения, без снисхождения, так, как требовали гнев и боль.
А мальчишка расхохотался — зло, бешено, и в голосе звучала не ненависть даже — отчаяние:
— Твари Саурона, я вижу, не имеют глаз! Я — не мальчишка. Я Эовин, дочь Эомунда, и ты заплатишь мне за смерть моего родича, убийца! Бессмертен ты или нет — я зарублю тебя, тварь, мерзкая нежить!
Тонкая рука резко, трясущимся от бешенства жестом, сдёрнула с головы измятый шлем.
…И время рухнуло вниз подрубленным деревом. Вскрикнуло в муке, разлетелось мелким ранящим крошевом, застыло, до крови обжигая сердце. Звуки боя, мёртвый крылатый конь у ног, мерзкий запах крови и внутренностей — всё исчезло. Разом, словно чья-то невидимая рука стёрла из реальности: вот были они — и вот уже нет. Осталась лишь хрупкая фигурка в сияющем ореоле восходящего солнца, и тонкий меч в руке, и голос, который он не смог, не позволил себе забыть за полторы эпохи.
И меч в поднятой для удара руке показался вдруг чудовищно тяжёлым.
И застыл в ослепительной вспышке молнии мир, когда упал в жидкую кровавую грязь глухой шлем, и освобождённой волной хлынуло на плечи жидкое солнце. Когда взглянули — в сердце, в самую душу, содрогнувшуюся от неожиданно острой боли — ненавидящие серые глаза.
И сердце споткнулось, забыв, что способно ещё — биться. И растворялись, таяли в туманной мути белые стены столицы Верных, и вырастал сквозь них иззубренный контур безымянного городка на границе Ханатты, и наполненный кровью воздух нёс запах южных благовоний и полыни…
«Здравствуй, девочка, боль моя, вина моя — вечная жертва страшной и несправедливой войны… Вот ты и вернулась. Ты видишь? Я расплачиваюсь, как ты и предрекала. Какая насмешка — мы вновь враги, и вновь невинная кровь на моих руках — только теперь не я, а ты убийца… Что же ты стоишь — уйди, отступи, неужели ты не видишь, что его уже не спасёт ни твоя преданность, ни твоя доблесть? Что не нужно ему уже спасение — только освобождение, которое ты не посмеешь ему дать. Теперь я вижу: это твоя любовь была той силой, что почти сумела разорвать связавшую его паутину. Но сейчас она — удавка на его горле, на горле живого мира. Уйди, прошу. Я не могу, не хочу биться с тобой. Слышишь?
Слышишь?!.»
…не слышала. И ненавистью сверкали родниковой чистоты — живая чистая вода в расколотом зеркале зимы — глаза, и дрожал от страха и ярости звонкий юный голос, и рука, сжимавшая тонкий клинок, была тверда: воительница Света, бестрепетный исполнитель древнего пророчества…
«Уйди, прошу…»
Злорадно усмехался Замысел.
А она уже шагнула вперёд, и меч в руке сам вскинулся в защитном жесте, останавливая тонкий сверкающий клинок, и он замер на миг, ловя ненавидящий взгляд…
…успел заметить, как страхом и брезгливостью залило чистую гладь весенней воды. Вздрогнул он знакомого, слишком знакомого чувства — «Не посмеешь, тварь, нелюдь!» И — ударил сам, повинуясь не сердцу — въевшейся в кровь и плоть памяти сотен сражений; боли, всё ещё жгущей душу последней боли верного крылатого друга, повинуясь. Опомнился в последний миг, чудовищным усилием сдерживая смертоносный напор, не позволяя себе завершить удар. Лишь — отбрасывая назад лёгкое гибкое тело.
…Надеясь ещё на что-то. Зная уже: она не отступит.
И прошлое стало будущим, захлебнулось кровью и ужасом боя, с каждым мучительно-кратким мигом становясь — безжалостным равнодушным настоящим, и поздно уже было отступить, нарушая данную умирающему другу клятву. И нельзя, не было права — опустить руки, подставляя горло под справедливый клинок, запоздавший на три тысячелетия…
Гремел, бился в уши яростный многоголосый вопль боя. Аргор видел, чувствовал кожей, всем телом, даже не оглядывая позиций — его войска отступали. Дикие урук, оставленные без контроля, успели забыть о дисциплине, и бой у ворот превратился в беспорядочную и бессмысленную свалку. Не знающие страха иртха упрямо штурмовали стены, но он уже видел, что атака захлебнулась: ещё немного — и их сомнут. От реки шла волна склизкого холода: войско Проклятых теснило Ханаттанайн. Раздался в создании яростный крик Денны; правильно, Защитник, всё правильно, уводи своих, этот враг не для смертных. Держишься? Держись, неважно, что приходится показать противнику спину… Это — наш бой. Наш, не их. Дай мне ещё немного времени…
Он был нужен — там. Не должен был, не имел права тратить бесценные мгновения на одного-единственного врага, и отступить уже — глупец, да вспомни же, что она враг, враг, убийца, так что же ты колеблешься?! — отступить тоже уже не мог, скованный яростным напором юной роханки. И путь был — один: вперёд, сквозь непрочный заслон тонкого клинка и лёгкого щита, сквозь глупую девчонку, которая уже не успеет научиться верно оценивать собственные невеликие силы…
Одна жизнь — против десятков, что отнимал каждый миг его нерешительности. Одна жизнь. Всего одна.
Он был нужен на берегу…
Вопила, гремела, ржала в ужасе, катилась штормовым валом битва, что перестала быть сражением, становясь — беспорядочной кровавой сечей. И слабели, замедлялись тонкие руки, с каждым разом всё с большим трудом останавливая его меч…
А он — не мог, не в силах был заставить себя нанести смертельный удар. Чтобы хрустнули кости, чтобы упали безвольно тонкие руки, чтобы весеннее небо навсегда застыло в серых глазах… И отступило время, и вновь стояла на коленях, прижимая к груди сломанную руку, гордая южанка из разоренного городка… И плескало ненавистью пополам с презрением из яростных глаз: «для меня честь — убить тебя!».
И раз за разом его клинок проходил мимо, лишь на волосок минуя беззащитную плоть.
И она — видел он — понимала, что её щадят.
…И этого, знал он, простить не могла — как не могла простить гибели короля, не сумевшего быть достойным её преданности.
Так не могло продолжаться долго.
Они оба понимали это.
И оба — выбирали.
Отступить — прочь от воплощённой смерти, предоставить собственной судьбе того, кто был больше, чем отец…
…кому уже не страшен был ни гнев Чёрного Всадника, ни осуждение человеческое…
Отступить — или умереть.
Нанести удар — повинуясь долгу, вопреки мольбам истекающей кровью души…
Нанести удар — или…
Денна у Андуина остановился. Врос в землю, с каждым шагом увеличивая разрыв между собой и медленно, неохотно пятящимся войском Ханатты, превращая себя в невидимый заслон между живыми и накатывающей смертоносной волной не-жизни. Рухнула с неба крылатая тень — Еретик спешил на помощь, не дожидаясь, пока скованный боем Король отдаст приказ. А он всё ещё медлил, всё ещё не мог совершить непоправимого.
«Что же ты делаешь, дитя, неужели он, предавший когда-то всех, и тебя тоже — неужели он стоит твоей жертвы?! Остановись, неужели ты не видишь — я не могу нанести тебе удара?!.»
Он знал — видел, узнавал безошибочно в ненавидящих родниковых глазах — знал, что выберет она.
Не знал лишь, сможет ли, посмеет ли выбрать — сам? Долг и совесть, честь и предательство… Перемешались, сплелись в один кровоточащий, обжигающий мертвящим холодом комок: не расплести, не разорвать…
Сможет ли — выбрать?..
Имеет ли право — выбирать?
Он выбирал…
…и не мог решиться сделать тот, единственный, шаг, которого требовала не совесть — но долг.
Он — выбирал. А у реки волна не-мёртвых споткнулась, заколебалась неуверенно; дёрнулась, провернулась в виске раскалённая игла, чужой болью прокатываясь по телу. Коснулась сознания яростная, тревожная мысль: «Да что ты, брат?.. Где ты?..»
А он не мог, не смел нанести смертельного удара, и холодной тяжестью наливались привыкшие отнимать жизнь руки, и росло, поднималось тяжёлой штормовой волной, гневное недоумение в родниковых глазах…
Он всё ещё выбирал. Всё ещё надеялся — на что-то.
…Он — выбрал.
Выбрал, когда то, чего не могло не случится, наконец произошло. Когда опыт и сила превозмогли — ненависть и юную страсть.
…Когда тонкий клинок запоздал на миг, на четверть вздоха, не успел стать преградой на пути тяжело свистящей стальной смерти.
И она отшатнулась, и взмахнула мечом, уже не успевая защититься, и поняла это, и успела ощутить холод последней границы…
…Взглянуть ему в глаза — успела.
И чёрный клинок, почти выламывая запястье, вывернулся под невозможным углом, минуя — на половину волоса — беззащитно раскрытую грудь. Врубаясь, подобно боевому цепу, во вскинутый последним усилием щит.
Плашмя. Но и этого хватило, чтобы разлетелся вдребезги и щит, и держащая его рука, а сама воительница рухнула на колени, почти теряя сознание от боли, прижимая…
…сломанную руку к груди. Ознобная дрожь — напряжение и боль, замешанные на ненависти, и в чёрных…
серых, родниковой чистоты глазах — страх, упрямство и гордость, что единственная ещё даёт силы держаться. Даже стоящая на коленях, почти утратившая разум от боли, она осталась непобеждённой.
И нужно было поднять меч… Поднять и сделать одно, всего одно, последнее движение… Нужно… Необходимо.
…Нельзя.
Прости, Эовин, дочь Эомунда, гордый отважный ребёнок. Мы вновь — враги, и вновь твоя жизнь беззащитной птицей дрожит в моей руке. Я знаю, ты не помнишь, не можешь помнить…
…Но помню — я.
Я не нанесу смертельного удара. Не смогу.
И одного раза было слишком много.
В двух шагах за спиной воительницы умирал придавленный конём король Теоден. Клятвопреступник, убийца, безвольная кукла в чужих руках; смысл жизни одинокой девочки, у которой он однажды уже отнял всё.
«Прости, Дайо. Я нарушаю свою клятву. Не могу иначе. Ты был прав — не всегда миру нужна справедливость… Поймёшь ли ты? Простишь ли? Маг, ты злишься? Прости. Я беру удар на себя: пусть Теоден умрёт с миром. Не бойся, мне хватит сил справиться с этой паутиной…»
Он медленно опустил меч. Потянулся, содрогнувшись от омерзения, к тусклой нити медленно угасающих чар, принимая в ладони чужую недобрую силу, позволяя жадным нитям скользнуть под кожу, глубоко впиваясь в сознание… Ощущая, как вскипает, пламенем прокатывается по жилам кровь, выплёскивается незримой волной наружу, по запоздало рванувшейся прочь паутине чар, превращая её в невесомую бессильную пыль…
Вздохнул судорожно, прерывисто, чувствуя, как подламываются от боли и навалившейся вдруг слабости ноги. И — на миг, на пронизанную солнцем вечность — поймал безнадёжный родниковый взгляд, увидел — непонимание и гнев в расширенных от боли зрачках…
…задохнулся, оглушённый, словно ударом под дых, чужой болью и безысходной смертной тоской.
…успел заметить в серых глазах — узнавание пополам с изумлением…
…больше не успел ничего. Потому что в этот миг, когда целый мир оцепенел, колеблясь неустойчиво, зыбко на тончайшем острие между «было» и «могло быть», когда застыло в страхе само время…
…Когда замерли друг напротив друга прошлое и будущее, убийца и жертва, любовь и ненависть…
…Когда кровавым оскалом сверкнула усмешка судьбы, подлостью стало благородство, и собственным уродливым отражением обернулась верность…
В миг, когда поздно было уже сделать шаг навстречу, и отступить прочь исчерпался срок — третий решил за них обоих, опоздавших — на мгновение? на целую жизнь? — сделать выбор.
И тонким хрустальным звоном брызнуло расколотое надвое время, спотыкаясь на полушаге и вновь срываясь в полёт.
…В первый миг он — не понял. Только шатнулось небо перед глазами, и непривычно близка оказалась истоптанная земля… Раскалённый осколок льда вошёл в спину, с неожиданной лёгкостью рассекая и лёгкий доспех, и плотную ткань под ним. Хлынула по жилам отравленная волна закалённой в ненависти не-жизни, оглушая, лишая сил…
Тяжело, липко ударила по коленям жидкая грязь.
…услышал — крик. Не сразу узнал сорванный, искажённый голос: Элвир. Почувствовал во рту солёную, с крошевом стиснутых зубов, горечь…
«Прости, брат…»
Сумел ещё — улыбнуться: понимающе, безрадостно, не чувствуя уже сведённых судорогой губ. В один миг понял всё. Увидел — и корчащегося от боли маленького хоббита, и оглянувшегося в ужасе, едва не пропустившего удар призрачного меча Еретика, и выплеснувшуюся из ворот конную лавину воинов Гондора…
Замершую, не успевшую ещё осознать подарка — проклятия? — судьбы воительницу.
Понял вдруг — отчётливо, словно шепнул кто на ухо: Эрион сумеет исцелить рану, нанесённую арнорским клинком. Быть может. Но лишь одну. Не больше.
Сыто усмехался Замысел.
…А он смотрел в серые глаза — переполненные ненавистью озёра холодной стали — смотрел и понимал: не сможет. Не сумеет. Даже ради спасения, всё ещё возможного. Даже во имя долга, что превыше жизни и превыше чести.
Не сможет убить её — вновь.
И сталь серых глаз дрогнула на миг, превращая гнев — в непонимание, плеснулась прозрачной водой лесного озера — холод подземных ключей и робкие лучи зимнего солнца…
…Лишь на миг. А полвздоха спустя талая вода обратилась в лёд, и лед застыл кровавой слепой коркой, и тонкий меч, с трудом удерживаемый обессиленной рукой, прянул вперед — в открытое горло над воронёной сталью доспеха, мимо так и не поднятого для защиты меча.
«Прости, Повелитель. Я подвёл тебя…»
И медленно, тяжело падала в кровавую грязь стальная корона…
Её будут называть — Белой Девой Рохана. Они, союзники, не пришедшие на помощь, когда её мир стоял на краю, потомки гордых нуменорцев, будут восхищаться ей, золотоволосой дикаркой с севера. И она никогда не сможет простить им: ни красной стрелы, посланной к Теодену, ни преклонения их, горчащего на губах застывшей кровью — ненужного и бессмысленного преклонения, страшного и безжалостного, не дающего, никогда не дающего — забыть.
Её будут любить. Да, будут — как редкую диковинку, как отзвук старинных легенд; а она примет эту любовь, как принимала некогда оскорбительные ласки Гримы, как кару, от которой нет права просить избавления.
Её будут восхвалять. Будут воспевать её подвиг. Восхищаться будут, и называть детей её именем, заставляя — вздрагивать, оглядываться на чужой оклик, поспешно отводя взгляд от чужого счастья.
И рука — левая, сломанная некогда безжалостным ударом — заживёт без следа, и посильны для неё будут и тяжёлый тренировочный щит, и поводья коня.
Её назовут — победительницей Короля-Чародея. И она примет этот титул, как принимают позорное клеймо. Только улыбнётся, тяжело и безжизненно — и непонимающей, тревожной будет взгляд тогда ещё не мужа.
«…Ты никогда не будешь знать покоя. Ты будешь платить вечно. За все.»
Он не поймёт. Он, любящий её слишком сильно, чтобы понять, слишком благородный, чтобы догадаться — не поймёт. А ей не достанет мужества открыться. Никогда.
И камнем в спину будут звучать слова, которых уже никогда нельзя будет исправить.
…А она будет вспоминать взгляд серых глаз под тёмной сталью короны — усталый, присыпанный пеплом взгляд, переполненный через край непонятной стылой тоской. Взгляд, который единственный успела рассмотреть тогда, за краткие мгновения безнадежного боя. Словно и не было больше ничего — ни бесстрастного холодного лица, ни кривящихся в горькой, неуместной усмешке тонких губ…
«Призрак с мраком под короной», — скажут победители. А она — единственная, кто знал правду — промолчит.
Потому что правда — страшнее.
Промолчит, и будет молчать вновь и вновь, будет через силу улыбаться в ответ на бесчисленные здравницы. Будет повторять про себя несправедливую, отравную ложь — раз за разом, словно заговор, словно вису, пока не превратятся, утратив смысл, в бессмысленный набор звуков сами слова, пока попранная истина не запечётся кровавым пеплом на губах.
Будет повторять.
…Но забыть не сможет всё равно.
Ни взгляда этого — стылого, гордого и горького, словно пепелище над старой могилой.
Ни смертельного взблеска своего клинка, не дрогнувшего, не промахнувшегося… не остановленного.
Ни крови — алой, горячей, человеческой крови, брызнувшей на её руку из пробитого горла.
И собственное прозвище будет казаться отравленным вином.
Она будет молчать. Всегда, до последних своей дней — молчать, и страшную свою, горькую, позорную тайну унесёт с собой: потому что слишком страшно, слишком больно будет произнести хоть слово. Словно — расписаться под приговором, который никогда уже не удастся отметить. Она будет молчать. И вина за принятую в дар, бескорыстную любовь — любовь, которой она не заслуживала — будет жечь, как не успевший прогореть пепел.
«— Это потому, что я похож на него?» — спросит однажды Фарамир, нарушив — лишь раз — негласный уговор.
«— Да», — просто ответит она. Ответит, не успев задуматься, не успев понять, о чём — о ком — был вопрос.
Фарамир промолчит. Промолчит, раз и навсегда, на стене притихшего опустевшего города, простив своему Белому Цветку всё — и впредь.
…а у сына будут его глаза — его, не Фарамира: глаза Денетора, которого она никогда не видела, глаза потомка давно ушедшего на дно морское Нуменора.
…глаза того, чьё имя она так никогда и не узнает.
Лишь раз она придёт туда — на место, где умерли два короля, где совершили подлость двое, равно мечтавшие о славе и одинаково опоздавшие защитить того, кого любили.
Лишь одно слово сорвётся с плотно сжатых губ.
Всего одно. На большее нет права.
Лишь на миг позволит себе она опустить взгляд, скрывая от сочувственных, понимающих — ничего, ничего не понимающих! — лиц… нет, не слёзы.
А потом она отвернётся, и пойдёт к городу, что отныне должен будет стать ей домом и темницей, и спина её будет пряма, а лицо — спокойно.
Но никогда больше рука её не возьмёт боевой меч, и ни разу больше кольчуга не обнимет хрупких плеч.
«Прости, враг мой. Прости за то, что слишком поздно поняла. Прости, что кровь легла между нами, что оба мы виноваты, и ни у одного у нас не было права отступить.
Прости за то, что ты, слуга Врага, исчадие мрака, нашёл в себе силы не запятнать своей чести. Ты — не я.
…За то, что отныне — и до конца времен — слишком поздно.»
Её будут звать белой девой Рохана…
— …Вы знаете, что должны делать.
Восемь темных теней в полумраке зала. Огненная гора выбрасывает столько пепла, что хватило бы окутать половину материка. У него уже много дней не хватает ни сил, ни времени рассеивать плотное душное облако. Людям, да и оркам тоже, непросто дышать этой смесью. Шейные платки давно перестали быть данью традиции. Назгулам должно хватать магии… Но не всем хватает нервов. Видеть Сайту с открытым лицом непривычно.
…И тяжело. Сейчас он предпочел бы, чтобы они были теми бесплотными безвольными тенями, какими представляют их Верные.
Призраками, которые не умеют смотреть — так: не в глаза, в самую душу, словно раскаленной иглой под сердце. Не умеют молчать — так. Возражая и умоляя, без слов, без единого жеста — и нечем становится дышать, и скрипящий на языке пепел превращается в густую смолу с мириадами стеклянных осколков.
С призраками было бы легче.
Им можно просто приказать. Им не нужно ничего объяснять. С ними не нужно прощаться.
…От них не надо прятать глаза.
В какой-то момент ему кажется, что это уже было. Он не сразу вспоминает, почему.
А когда вспоминает, вздрагивает, на миг давясь горьким, наполненным пеплом воздухом. Что-то внутри сжимается, смерзается в острый окровавленный комок. И падает — вниз, вниз, отнимая силы, лишая воли…
Потому что это действительно уже было. Трижды.
И лишь в последний раз на черном троне сидел он сам.
В груди вдруг рождается звук: болезненный, злой, клокочущий. Не смех — вой смертельно раненого волка.
Он помнит, чем закончился второй раз.
Шутишь, судьба? Или даешь еще один шанс? Неважно. Второй раз вновь будет последним.
А они не верят. Не хотят, не могут поверить. Хотя и знают — он прав.
Иногда самые страшные решения — единственно верные.
— Позволь, Учитель…
Что позволить? Рискнуть вашими жизнями, вашими душами — ради призрачного шанса подчинить себе воплощенную смерть?
— Мы расставим посты…
И получите очередного — на этот раз поистине безумного и жестокого — Темного Властелина раньше, чем появится шанс уничтожить орудие Предопределенности.
— Но почему именно ты, Капитан?! Позволь мне…
А ты жесток, Сайта… Неужели не понимаешь: ни одному из вас не удержать Пустоты? Скорее, просто не задумываешься. Так легко — броситься вперед, грудью на вражеские копья, собой пробить кажущийся незыблемым строй…
…Прости. Я жесток не меньше.
Но я больше не буду смотреть, как умирают мои ученики. Пусть даже ты никогда не называл меня так.
…И уже — не назовешь.
— Еще не поздно, Повелитель…
Пустые, мертвые слова. Бессильная ложь.
…даже во-спасение она не становится правдой.
Медленно падают вниз капли невидимой клепсидры, разбиваются с ломким стеклянным звоном о черный камень пола. Дробятся о стены, отзываясь беззвучным стоном между высокими колоннами.
Утекают сквозь пальцы.
…И все меньше остается времени на то, чтобы договорить, объяснить, поддержать…
Попрощаться.
Он чувствует Кольцо. Не видя его, он все равно — чувствует его, как человек мог бы чувствовал застрявший в теле осколок клинка. Холодная, равнодушно ждущая Сила. Сытая змея, свернувшаяся у самого сердца замершего в страхе мира. Один миг промедления, один миг нерешительности — и она ударит.
И будет поздно.
Для всех.
— Поздно, — говорит он вслух. Сухо, без эмоций. Единственная жалость, которая ему осталась. Слова осыпаются на пол горстью пустых ореховых скорлупок.
— Уже — поздно. Слишком много крови пролилось. Слишком много ненависти, боли… Даже мне уже не подчинить эту силу. Пусть идут. Пусть… Пусть попробуют. Возможно, хоть кто-нибудь из них сумеет. Я сделал все, что мог. Либо любовь и преданность, либо жадность и страх — хоть что-нибудь победит. Должно победить.
Он запинается.
— Если нет… То я сам это сделаю.
Они не отвечают.
— Это смерть, — безнадежно произносит наконец Маг. — Смерть для всех. Нам не удержать Пустоту… И тебе — тоже.
Ортхэннер не сразу узнает этот тихий безжизненный голос — словно ветер запутался в сухом камыше.
Впрочем, это уже неважно.
— Всегда есть способ, — устало произносит он. И вдруг понимает, что не знает, что говорить дальше. Ни на что больше нет сил. Ни на объяснение, ни на прощание…
Только на долг. Последний, что еще остался.
Последний, который он не может не исполнить.
Кольценосцы молчат. Не спорят.
Кажется, даже не дышат.
Словно и впрямь стали призраками.
…лучше бы так. Так было бы легче. Призраки не посмели бы спорить. Не посмели бы так молчать. Не посмели бы спросить — молча, одними взглядами — без слов задать один-единственный вопрос:
«Ты вернешься?»
Ортхэннер вздрагивает. Ему показалось, он действительно услышал эти слова.
Нет. Не показалось.
Услышал.
И не смог понять, чей голос прозвучал — в сознании? В гулкой тишине тронного зала?
Он медленно закрывает глаза.
Подлость? Наверное. Но он чувствует: если ответит сейчас, сил на задуманное уже не останется.
— Вам придется хранить Арту, — тихо произносит он вместо этого.
Они молчат. Все уже сказано.
Не о чем больше говорить.
Не о чем, слышите?!
Молчите, прошу…
Одна из неподвижных черных фигур наконец оживает.
— Ввосьмером?.. — Еретик. Перечеркнутое шрамом лицо спокойно, в глазах решимость.
— Я исцелю Аргора… — устало, через силу отвечает он. Отвечает — и сам не знает, лжет ли, говорит ли правду… Хватит ли времени? Хватит ли сил?.. — Исцелю или…
Элвир рывком отворачивается, пряча глаза.
А Ортхэннеру кажется, что в горло вновь врезается нуменорский клинок. Голос срывается болезненным кашлем. Эрион дергается было вперед; замирает, нехотя повинуясь запрещающему жесту.
Дыхания не хватает. Он почти рад этому.
Все равно он не смог бы договорить.
Озвучить приговор — не смог бы.
— Идите, — тихий, измученный голос. Почти хрип.
На миг обжигает страхом: воспротивятся. Слишком тяжело принять этот единственный выбор. Несогласие, отчаяние, бессильная ярость, решимость, упрямство… Ему кажется, что он стоит против ветра, изо всех сил пытаясь не отступить перед безумствующими тугими потоками.
Теперь понимаю тебя, Тано…
Пусть они уйдут!
Потому что иначе я — не смогу. Не выдержу.
Как тебе хватило сил на это, Тано?! Как ты выдержал, как сумел не окликнуть, не вернуть?
Уходите, прошу.
Мгновение тянется — липкое, мучительное, равнодушное, как смола. И молчит в страхе и ожидании мир, застывший на тончайшей хрупкой грани.
На грани, отделяющей Учителя от Властелина.
Не делайте этого со мной, прошу…
Уходите.
Иначе…
«Повинуйтесь своему Повелителю, рабы колец!»
…Рабы долга, чести своей рабы.
Последняя надежда Арты.
Повинуйтесь. Замкните сердце, стисните зубы — и уходите. Заприте свою совесть на девять замков — и уходите.
Уходите, прошу. Повинуйтесь — долгу, не мне.
Сейчас, пока еще не поздно.
Пока я еще могу просить — не приказывать.
Иначе… Я все помню, Тано. Я смогу. Спасибо за этот урок.
И прости, что так поздно понял тебя.
Уходите сами. Или — подчинитесь моей воле: для мира ничего не изменится. Лишь для меня.
И — для вас.
На миг кажется, что купол Поющего зала растворился, исчез во мраке: дохнул в лица простор межзвездных пределов.
Тягучая, плачущая тростниковой свирелью нота срывается, захлебывается безнадежным рыданием.
И обрушивается мгновенье. Осыпается на пол крошевом мелких зеркальных осколков, ранит душу.
Восемь медленно, словно перед открытой могилой, склоняют головы.
Не покорность.
Прощание.
…Они выходят за дверь — один за одним, нехотя, оглядываясь. Понимая, что видят своего учителя и повелителя в последний раз. Чувствуя, как пчелы грозу, нависшую над миром смерть.
Оглядываются… и молча исчезают за дверью. Сгибаются, словно под непосильной тяжестью: смертельно усталый взгляд толкает в спину, подобно порыву горячего ветра.
А с каждым прощальным взглядом в том обожженном комке, что когда-то был душой майа Ортхэннера, болезненно обрывается еще одна тоненькая, дрожащая перетянутой струной ниточка.
Эрион. Молчи, целитель, молчи, закрой свое сердце и не смотри, не терзай себя! Есть другие — те, кому ты еще в силах помочь.
Сайта. Взбешенный, переполненный непониманием и бессильной яростью непокорный взгляд. Да разве можно так?! Разве мы не справимся, не найдем другого пути?
Не найдем. Прости, Сайта. Уходи. И пусть тебе никогда не придется оказаться на моем месте.
Еретик. Прости, друг мой. Я не знаю, как долго продлится твое служение, что тяжелее самого страшного рабства. Не знаю, как долго ей еще ждать тебя. Прости меня за это. И прощай.
Маг. Боялся, что увижу жалость в твоих глазах, Кхамул, Ушедший Король. Спасибо за то, что — понимаешь. Однажды каждому из нас приходится уходить. Мой черед — теперь.
Хонахт. Не надо, прошу. Не смотри так. Второй раз, говоришь? Четвёртый, если вспомнить Твердыню… А ты помнишь, увы. Прости, мой друг. Кто-то должен уйти, чтобы остальные могли выполнить свой долг. Прощай.
И помни.
Денна. Благодарю тебя, Защитник. За понимание твое благодарю, за то, что не пытаешься отговорить. Мой Умбар здесь. До него меньше одного шага. Прости, не хватит сил улыбнуться в ответ.
Элвир…
…Хочется отвернуться, не видеть этой мольбы, этого немого отчаяния, беззвучным криком мечущегося в светлых глазах.
Нельзя.
Зачем ты видишь, Элвир?! Зачем ты все понимаешь? Не смотри, не надо… Мне и так слишком больно.
Моро… Не нужно, Моро. Прошу тебя. Мы ведь оба знаем, чем закончится этот разговор. Уходи.
Уходи, слышишь!
…Моро, словно ненароком, пропускает вперед себя Денну и Элвира. Останавливается в дверном проеме — то ли закрывает собой путь обратно, в зал, то ли сам держится за косяк. Молчит.
И, лишь когда стихают последние звуки шагов коридоре, поворачивается к Саурону.
На смуглом лице ничего невозможно прочитать. Только в глазах бьется яростное, отчаянное, немое пламя решимости.
Молчи, Моро! Молчи, Провидец, не надо — сейчас. У меня и так слишком мало сил.
Молчи.
Провидец медленно опускает длинные ресницы. Вновь поднимает голову — глаза в глаза. Едва заметно качает головой. Что же видел ты, Прорицатель, если даже ты не смеешь сейчас промолчать?..
Нет, не отвечай. Я знаю сам.
— Повелитель… — размыкаются тонкие губы.
Встать кажется непосильным трудом. Но он все-таки встает. Тяжело, покачнувшись на первом шаге, подходит к Провидцу.
И тот опускает глаза, словно придавленный к полу упавшей на плечо тяжелой рукой.
— Не надо, Моро.
Провидец молчит.
«Тот, кто стоит на развилке, спросит — туда ли я иду?..»
Ему не нужно спрашивать. Он и так знает ответ.
Слишком хорошо знает.
И все-таки, он говорит — почти против воли, говорит, не в силах выдержать немой боли в агатовых глазах:
— Ты… видишь другой путь?
Молчание звенит в зале погребальным колоколом.
— Да…
В колоколе — трещина. Почти незаметная…
…Корявая.
Провидец… солгал?
Саурон заставляет губы шевельнуться. Улыбка: кривая, фальшивая. Не для него — для Моро. Ему самому уже ничего не нужно.
— Путь, на котором Арта пострадает меньше, чем… — он старается говорить мягко, но голос все равно срывается на хрип. Больно.
Хочется верить, что из-за так и не исцеленного до конца горла.
Хочется.
Но не получается.
В какой-то момент ему кажется, что Моро так и не ответит. Молчание длится, бесконечное и тягостное. И все сложнее держаться на ногах. Ладонь на хрупком плече провидца: он останавливает Моро — или сам опирается на него?
— Нет… — наконец, прорезает тишину безжизненное, безнадежное.
И он устало отпускает плечо своего — ученика? Соратника?
Друга.
Нельзя постоянно держаться за других.
Пусть даже иногда без этого, кажется, не хватит сил дышать.
— Иди, Моро.
…И — тишина в зале.
Мертвая, пустая, звенящая тишина.
Как ты сумел это выдержать, Тано?..
Бесполезно! Ортхэннэр обессиленно отпустил холодную окоченевшую ладонь Аргора. Сгорбился обречённо. Всё бесполезно…
Тусклый, с трудом пробивающийся сквозь плотную завесу пепла свет солнца почти не рассеивал мрак, и плясал в чёрных чашах факелов живой огонь, и в неверной пляске теней застывшее лицо Короля казалось почти живым. Человек мог бы обмануться. Поверить, хоть на миг слабой надежде на чудо, не присматриваться, не прислушаться к искалеченной музыке порванных струн. Ортхэннэру и краткого облегчения самообмана не дано было. Кончено. Не жизнь, не смерть — тяжёлое, мучительное забытье, горький колдовской сон — последняя безнадёжная попытка удержать, не позволить сорваться в пустоту.
Что же сделал ты с собой, Аргор, как мог попасться в такую простую ловушку?
Чёрный Майа измученно провёл дрогнувшей ладонью по лицу. Стиснул зубы. Ловушка, да. Не случайность, не совпадение — ловушка. Вновь проклятый Замысел, даже теперь он на шаг впереди…
…Мало, так мало сталось сил… Каждая капля крови, истекающей из чужих рассечённых жил, каждая душа, расстающаяся с жизнью в ненависти и ужасе, отнимает крупицу огня; хватит ли хотя бы на то, что он не имеет права не выполнить?..
Ударил в лицо, поддержал сочувственно горький горячий ветер: текучее багровое сияние, тени, пляшущие по стенам пещеры… И две скорчившихся на полу фигурки; одна баюкает на руках другую, закрывает, защищает собой от накатывающего снизу тяжёлого земного стона: ненадёжный — безнадёжный — заслон. Прижимает бережно к груди чужую искалеченную ладонь, говорит что-то беспомощно, сбивчиво, глотая слёзы…
…Болезненно толкнулся в сердце мгновенный укол узнавания. Отчаяние и ужас, безнадёжность уже почти на грани равнодушия, усталость — непосильная, выматывающая, заставляющая мечтать о смерти, как о желанном отдыхе…
…любовь, что единственная даёт силы делать ещё один шаг, и ещё один, и ещё… Слепая и исступлённая, не умеющая отступать, не требующая ничего в уплату.
Любовь, бессильная уже защитить, но всё ещё способная стать заслоном от всепоглощающего ужаса предсмертия.
Тупая едкая боль стиснула горло. Оборвала на середине дыхание: вот и ещё две жизни, потерянные по его вине. «Простишь ли, Тано? Сколько боли, сколько крови… Чужими руками исполнен страшный долг, и — есть ли прощение тому, кто призван был хранить, но раз за разом становился смертью для них, несущих в себе искру твоего огня, твоей любви?..»
«Бегите же…» — беззвучно шепнул он, глядя в переполненные страхом и горем, не способные увидеть его глаза. Зная: не успеют. Слишком мало осталось времени, слишком страшным будет удар, который не погасить, не поглотить даже ему. Те, кто остались перед вратами обречённого Замка Ночи, могут ещё спастись. Вспомнят ли победители о милосердии, захотят ли остановить карающий клинок, или всё повторится вновь, и хмельная радость победы превратится в кровавую, сметающую всё на своём пути волну? И опять, как тогда, он уходит, бессильный остановить смерть, бессильный защитить тех, кто не пожелал подчиниться бессильному приказу-мольбе: «уходите!..»
…И всё-таки — они могут уцелеть. Пусть не все… Пусть хоть малая часть…
Те, кто волей судьбы оказался заперт на выжженной равнине Горгората, обречены.
«Простите…» — молча произнёс он, глядя в спину двум спотыкающимся фигуркам.
И — повернулся к наполненной кровью Арты огненной чаше. Время вышло. Осталось — одно… И у него нет больше права на ошибку.
Ортхэннэр глубоко вздохнул, преодолевая затапливающий сознание слепой ужас пополам с омерзением. Разум вопил в панике, умолял остановиться. Почему так страшно уходить, ничего ведь больше не осталось, и душа — стылое обугленное пепелище?.. Неужели даже сейчас он не способен отпустить, освободить поющие чуткие струны, что вот-вот станут смертельными оковами на живой плоти Мира?
Он стиснул зубы. Сжал крепче бесполезный уже меч-Силу, словно ища поддержки в твёрдом металле, помнящем руки Учителя. И, не давая себе больше времени одуматься, сделал шаг вперёд, в ало-золотую огненную купель.
Туда, где на схватившейся в беспомощной попытке отдалить смертельный удар корке стремительно таяло тонкое золотое кольцо с призрачной вязью тэнгвар.
Взрыв услышал уже не ушами: всем телом, всей своей сутью. Услышал — и захлебнулся на миг острой, пронзающей до костей агонией, слепым ужасом живого существа, не способного уже спастись от рушащегося безжалостного клинка. Потянулся бездумно вперёд, задыхаясь от боли, от страха опоздать, забывая о собственной тоскливой жажде быть…
Это оказалось просто. Так просто… Словно бездонная дыра — ледяной равнодушный зрачок Пустоты. Холодный клинок под сердцем: и захочешь, а не ошибёшься, не промахнёшься бессильными пальцами мимо обжигающего лезвия. Что же натворил ты, несчастный брат мой, безумный творец, слепая игрушка всемогущего Замысла… Что же ты натворил, Келебримбор — и что натворил я, скрепив эту безупречную цепь твоей невинной кровью…
Достанет ли сил теперь — удержать? Сил встать под падающий на Арту карающий клинок — достанет ли?
Встать — и остановить собственным телом?
«Не бойся», — мысленно, с мучительной жалостью окликнул он, нащупывая сердцем ледяную иглу Ничто. — «Я не отдам тебя Ему. Дай мне миг, ещё только миг… Оно не успеет забрать тебе. Не бойся.»
Произнёс — и содрогнулся, осознав, насколько мало сам верит своим словам. Выдержит ли он? Сможет ли сдержать воплощённое ничто? Всего лишь сдержать, ибо уничтожить его не под силу никому. Достанет ли сил стать заслоном на пути смерти — сейчас, ещё один вдох, четверть вдоха спустя?
На миг он заколебался. Застыл, не в силах впустить в себя то, против чего бессилен был даже Мелькор.
Всего на миг.
На большее не было права.
И улыбнулся сыто Замысел, ощутив наконец свободу; но он уже шагнул вперёд, вглубь, внутрь той страшной равнодушной пустоты, что прежде мирно дремала в совершенной оправе белого золота. Становясь — непроницаемой воронёной сталью нового кольца, ловушкой, из которой нет, не будет выхода алчному всепожирающему Ничто. И Замысел заметался, забился яростно в смыкающейся незримой темнице, и болью, ядовитой оглушающей болью хлестнуло по израненному телу.
…увидел, как со стороны: выгнулось в муке тело, вцепились бессильно в чёрную рукоять напряжённые пальцы. Хлестнули по беспокойно колышущейся алой крови земной седые — сами прах и пепел — волосы. Больно, как же больно отдавать равнодушной Пустоте тело это, созданное Учителем, помнящее прикосновение его рук, его силы! Жадная ненасытная тварь. Неужели он отдаст ей эту память, эту боль, без которой — останется ли что-то от него самого?
Хватило сил усмехнуться: горько, устало. Останется ли? Понял вдруг с тоскливой безнадёжностью: он знает ответ. Для Майар плоть — не более чем видимость. Зримая память, что облекает, подобно одежде, бессмертный дух. Боль и наслаждение, страх и радость — мимолётные ощущения смертных земель, что так легко сбросить, как ненужную шелуху…
…где ты теперь, таирни эр`Тано-эме[1], горькая песня тростника, несчастливый свидетель чужой боли и чужой несправедливости? Какие сны мучают тебя: не успевшего стать живым, не умеющего быть мёртвым? Куда уйти от боли, от памяти, что стала — сутью души?..
Куда уйти от рук твоих, Тано, от голоса: им энгэ, им къерэ, ийме — им эркъэ-мэи[2]… От скорби этой, что сама, непосильная, дороже жизни?.. Куда уйти от твоей любви, которой не достало сил быть достойным? Простишь ли, Тано? Поймёшь ли?..
Он знал: не сможет. Своей волей уйти не хватит — не решимости, но сил. Слишком тяжёлым стало невесомое когда-то Хроа, прежде — было ведь! — способное обернуться зверем и птицей, безумием ветра и танцем пламени. Слишком прочна печать Арты, печать любви, от которой единственной никуда не деться, пока остаётся в душе хоть крупица огня. Слишком тяжела, слишком бесценна память: кровью бесчисленных потерь запеклась на сердце, рваными рубцами незаживающих ран въелась в тело, ставшее слишком живым…
…недостаточно живым, чтобы лёгким пеплом обратиться от прикосновения пламени земного. Не сбросишь, как ненужный груз, не избавишься. Больше оно не помощь: помеха. Цепь на ногах, мешающая шагнуть прочь, за бесконечно тонкую непроницаемую границу, туда, где ненасытная эта Пустота никого уже не сможет пожрать. Никого, кроме…
…но какое это имеет значение?
Жадное ненавидящее Ничто терзало изнутри, прогрызало себе путь наружу, сквозь плоть и кости, сквозь стальной заслон воли и любви. Быстро, слишком быстро… Нельзя ждать, пока ширящаяся внутри Бездна источит бастионы души, пока рассыплется тело, не способное выдержать соприкосновения с воплощённым Ничто.
Нельзя — и слишком страшно.
Но тяжело, как же тяжело решиться на то, к чему уже давно был готов…
«Здравствуй, наследник проклятой крови… Ты наконец решился сражаться в открытую, потомок клятвопреступника?..»
Как же тяжело…
Но иного пути нет. Не разорвёт удар, нанесённый с любовью, ставших цепями пут между Фаэ и Хроа.
…а если даже и разорвёт, то как посмеет он просить о таком? Неужели недостаточно тяжек груз тех, кому назначено оставаться живым щитом между миром и терпеливо ждущим Замыслом?..
«Прости, враг мой. Мы оба — лишь орудие Судьбы… Оправдаюсь ли я тем, что ты свою роль палача примешь с гордостью? Утешусь ли? Прости, король-надежда Верных. И ты, Тано, прости… Вот, я вновь дождался его; и вновь он не услышит слов, как не услышал некогда, ослеплённый мёртвым светом камней-судьбы и горьким оковами ведущей его любви.
Прости меня, наследник Исильдура — прости и сделай то, к чему вело тебя Предопределение всю твою жизнь. И пусть никто не заметит крови на твоей законной награде: ибо сам я, пленник своего бессмертия, сделать этого не в силах. Таирни эр`Тано-эме — файе-тэи[3]…»
Ему казалось: тоскливое осознание горчит на языке стылым, замешанным на крови пеплом. Как же тяжело… Как больно и страшно уходить — так… Если бы только был другой путь! Пусть бы лучше огонь земной взял эту бессмертную плоть, как некогда взяло море, ведь Ей это было бы несложно. Пусть бы… Но молчит Арта, и не испепеляющим жаром — мягким теплом ласкает руки ало-золотая живая кровь мира…
Даже смерти — и той не дано ему…
«Помоги, ведь ты можешь…» — молча, беспомощно позвал он, зная: не ответит. Никогда не отвечала — ему. Даже смерти…
…Он знал, что Она не ответит. Но ответ всё-таки пришёл. И в первый миг — не понял, не осознал, испугался поверить в последний этот дар милосердия. Словно прохладная невесомая ладонь: коснулась незаживающих ран, унимая боль, невесомым прахом обращая сочащуюся из незакрывающихся жил кровь. Обняла бережно, ласково. И он с облегчением доверился этим объятиям, как доверялся некогда обожжённым чутким рукам, не отпускающим, привязывающим к зримому миру… Прижал к груди не нужный более меч с затменным солнцем на рукояти — и провалился вниз, в ровно мерцающую ало-золотую глубину, с благодарностью покоряясь властно охватывающей его силе, чувствуя, как мягко, не причиняя больше страданий, расплетаются прочные скрепы бессмертной плоти.
На четверть вдоха, на краткий миг он позволил себе забыть о боли, о долге, о страшном выборе, до которого — меньше шага. Улыбнулся благодарно: всё-таки не будет последнего, тягостного, о чём думал со страхом и горчащей на губах тоской. Не будет — откованного ненавистью древнего меча, единственно способного разорвать прочные оковы бессмертной плоти. Позора и боли последнего сражения не будет, и клинок того, кто был некогда Гэлеоном, мастером, видящим душу металлов и камней, не будет вновь запятнан кровью хранителя Арты.
Выскользнул из тающих рук, канул в пылающую глубину меч-Сила: он не стал его удерживать. Поздно, слишком поздно. Его время ушло: прости, Тано, не будет встречи, никогда не будет. Ныне черёд другим хранить, защищая от безжизненного холодного света Замысла. Стать мечом и щитом, заслоном на пути равнодушно ждущей пустоты. Слишком тяжёл для них чёрный клинок, воплощение твоей силы и твоего горя. Слишком тяжёл и не нужен: своя боль у каждого, и общая — у всех, и иную форму приняла сталь, отковавшая клинки их душ.
…Недалеко, на равнине Мораннона, победители и проигравшие вместе, оцепенев, смотрели, как медленно оседает мелким каменным крошевом непроглядно-антрацитовая башня с острым венцом бастионов. И не было ещё торжества на лицах Верных, не было и горя в глазах тех, кто остался с Солнечным Посланником на последнюю, безнадёжную битву: слишком страшным, слишком невероятным виделось со стороны это тяжкое, торжественно-медленное падение.
Не видя, он всем своим существом чувствовал обрушение собственной застывшей в камне Песни. Словно натянулась в сердце, зазвенела, не желая отпускать, болезненная струна — тихий шёпот свирели, горькое рыдание лютни: скорбь о том, чье имя отныне хранить — другим. Натянулась — и лопнула, хлестнула по содрогнувшейся в муке душе. Рассыпалась звёздными искрами, оседая тонким гаснущим звоном. Так правильно, так надо, отпусти, не держи! Одна нить — долой; быть может, кто-то сумеет ещё уцелеть, спасётся, закрытый от взглядов медленно приходящих в себя воинов Света дымной чёрной тенью — последней безнадёжной попыткой защитить, задержать не знающую пощады смерть. И беззвучно, срываясь на стон, шепчут — не губы, которых больше нет — душа: «Что же вы стоите, уходите, ведь всё кончено, уходите, ещё не поздно, уходите же…»
…Он знал — не уйдут. Ни Иртха, презирающие и страх смерти, и тех, кто способен сбежать, пусть даже и во имя величайшего долга —
«…Твой отец мёртв. Ты — жив. Будь проклят! Йирто…»
Ни гордые Ханаттанайн, верные давней союзной клятве:
«…оставь приказы для трусов, Посланник! Ты — не властелин нам. Ханатта не оставит своего защитника и друга.»
Ни спокойные, равнодушные к смерти выходцы с моря Рун.
«Разве Провидец не передал тебе наших слов, Повелитель?..»
Ни…
Никто из них не уйдёт. Последние защитники обречённого Тай-арн Орэ, смертники, оставшиеся, чтобы победа Запада казалась полной, чтобы вновь пели менестрели о неисчислимых ордах Тёмного Властелина и о великом мужестве Верных…
…Чтобы утолившие жажду крови полки остановились на дымящихся руинах, не пройдя дальше, сквозь выжженную чёрную равнину, к мирным селениям, где отныне навеки поимённо будут помнить Тех, Кто Не Ушёл.
Они не уйдут. Но Арта будет жить. Будет жить Ханатта и Кханд, кочевые стойбища Уртаган-Ана и древние города моря Рун, будут звенеть тонкие бубенцы в хрупких башнях востока, и матери родов Иртха будут передавать из поколения в поколение память о поющем Чёрном Замке… А значит, всё было не зря.
Ему же осталось немногое: дождаться, когда истают камнем висящие на Фаэ оковы плоти… Шагнуть в бездонную звёздную ночь, в надёжные объятия невидимых чёрных крыльев… Расплести, развязать тончайшие, хрупкие нити, передавая в новые руки доверенную ему пылающую искру живого мира…
…И дать свободу Пустоте, что нетерпеливо грызёт заслоны содрогающейся от боли и омерзения души.
Он знал: сумеет. Слишком многое пройдено, слишком много крови пролилось, чтобы отступиться сейчас. Цена колебания — слишком высока.
Он знал, что сумеет уйти.
…не знал лишь, достанет ли сил разорвать ту звенящую связь, которая до сих не пускала, тревожила чужой-своей-общей болью, неизбывной скорбью и упрямой, отчаянно-светлой надеждой: «не уходи, Тано… Не прогоняй!» Разорвать безжалостно, жестоко — потому что слишком страшен страх не справиться, не выдержать, схватиться слепо за протянутую в пустоту спасительную ладонь. Увлечь, в бессознательной попытке спастись, за собой — в Ничто.
Разорвать… или закрыться наглухо, намертво, чтобы ни единой эмоции, ни проблеска мысли, ни крупицы боли… Чтобы не стал он его отражением — несчастный ученик ученика, не сумевшего защитить своего Учителя. Жертвой — не стал.
Он…
…ничего он ещё не знал.
И ударился о непроницаемую скорлупу Стены Ночи, рухнул бессильно вниз умирающий чёрный ветер, искалеченный, ослеплённый отчаянием. Осознавший, что, в последний момент — проиграл.
Проиграл судьбе — и терпеливо ждущей Пустоте.
Они летели на север. Обгоняя обезумевший от ужаса ветер, отпустив на волю крылатых коней, бессильных сейчас угнаться за ними, опережая собственные тени: скорее, скорее, пока не стало слишком поздно! Сумрачно полыхнула в душной полумгле переполненная через край огненная чаша Ородруина, но и струна, незримо певшая в сознании каждого из Восьмёрки, дрожала всё напряжённее, всё мучительней… Скорее, скорее, где же вы, я не удержу один, не теперь…
Словно восемь обезумевших птиц, рухнули они вниз, к ярящемуся морю огня, не глазами — всей своей сутью видя непроглядный чёрный зрачок абсолютного Ничто, раскрывающийся в самом сердце оцепеневшего в ужасе мира. Учитель был — там, внизу, один на один с распахнувшей свою равнодушную пасть смертью; там, куда ни одному из них не было пути. И бессильный стон сорвался с губ Короля-Надежды, когда захлопнулся равнодушный гибельный зев, и оглушающей, лишающей воли мукой хлестнуло на миг по тончайшим струнам, связывающим каждого из Кольценосцем с Повелителей…
…хлестнуло — и миг спустя оборвалось, словно захлопнулась тяжёлая окованная сталью дверь. А миг — час — вечность — спустя по гаснущей связи донеслось измученное:
«прощайте…»
Сходящие с ума стихии рвали одежды, пытались сбросить вниз, в пылающее огненное море. Мелькнул на миг обломанный клык скалы, за которую из последних сил цеплялись две маленькие фигурки — поздно, слишком поздно. Немало ещё жизней оборвётся сегодня, и нет ни времени, ни сил вырвать из безумия пламени две, ставшие невольными орудиями в жестокой игре с судьбой…
…А Повелитель уходил, отстранялся все дальше, закрываясь всё новыми и новыми барьерами аванирэ, и казалось — не Восемь, так и не научившиеся говорить своему повелителю и учителю — «господин», а целый мир прислушивается в тоске и скорби, ожидая и страшась услышать последний вздох гаснущего крылатого пламени. Мелькнуло на миг перед мысленными взорами: сверкающий белый песок, равнодушное слепое сияние; витые белые колонны, уходящие ввысь…
И замерли на миг Восемь, когда содрогнулся незримо мир — словно живое существо, вновь ощутившее на горле только-только, казалось, разомкнувшиеся смертоносные клыки. И раскалённой волной хлестнул по молчащей надорванный, страшный в своей исступлённой безнадёжности, смех — кровью из сорванного горла. Не смех — вой смертельно раненого волка, стоящего над разорённым логовом. И ужасом, невыносимым смертным ужасом захлестнуло сердца каждого живого существа в обитаемых пределах…
…Не сговариваясь, они рухнули вниз, к самой поверхности огненного моря. Миг — и вспыхнули в раскалённых потоках чёрные плащи, обращаясь в невесомый пепел. А восемь призрачных теней — ни живые, ни мёртвые, принадлежащие в равной степени и тварному, и Незримому миру — уже погружались вглубь, к бьющемуся в муках огненному сердцу Арты. Сплелись, словно скрепляя незримой печатью клятву служения, бесплотные руки. И в скорбную гаснущую Песнь осыпающейся пеплом чёрной башни вплелись восемь звенящих гневом, скорбью и надеждой голосов.
Один за другим подхватывали они дрожащие нити рвущихся, мечущихся в панике стихий. Подставляли плечи под чудовищный, непосильный для одного груз, и успокаивались корчи бьющейся в агонии земли. Рухнула, переломившись посередине, словно под тяжестью невидимого чудовищного молота, сияющая грозным стальным отливом строгая башня; но удар, что мог бы стать смертельным, уже угас, споткнулся, остановленный незримым щитом яростной воли и обречённого мужества. И острыми осколками красного гранита осыпался вниз тяжёлый донжон, когда яростный штормовой шквал встретил иглу ледяной голодной ненависти… встретил — и поглотил без следа.
Хлестнули во все стороны, содрогнулись от боли обожжённые стихии; но вставала уже, надёжной рукой поддерживала споткнувшиеся силы уверенная, хрупкая и всемогущая Любовь, и казалось — изящные фронтоны из нежно мерцающего халцедона парят в воздухе, и долго ещё колеблется прекрасный мираж там, где отныне — лишь сплавленные страшным жаром зеленоватые камни.
Сплетались в крепком рукопожатии руны Эрт и Эрат — вечные сёстры, вечные спутницы — и исцеляющий огонь жизни смирял безумство пламени земного, и успокаивались, прекращая слепое своё бегство, звери и птицы. И осыпались пылью, словно сами став незримыми опорами содрогающейся тверди, нерушимые стены: золотые крупицы малахита, алые искры в агатовой сумрачной глубине…
Падали в горячий воздух тихие слова, и прислушивались к завораживающему напеву, успокаивались стихии, увлекаемые в призрачный скользящий танец. И казалось, вместе с крылатой Мыслью танцует мерцающая бездонно-синяя башня, обращаясь невесомой искрящейся пылью, сплетаясь в тонкую вязь древних рун. И истаивала призрачным лучом, превращаясь в видимый лишь немногим сияющий путь, мерцающая лунным светом пронзительная стрела Прозрения.
…И прислушивался тревожно, удивлённо мир к привычной многоголосой Песне, узнавая и не узнавая грозную, исполненную скорби и надежды Музыку.
Ибо сегодня Восемь, поистине, становились Одним.
…Нет, не восемь. Девять.
Ибо девятый — Первый, покуда стоит мир, покуда живёт в сердцах смертных и бессмертных ледяное безжалостное прозрение Истины — Первый, спящий тягостным колдовским снов, на самой грани бытия — он был сейчас каждым из братьев. Каждым — и всеми вместе.
…И неколебимо, хрупкой мерцающей свечой, сияла среди разверзшегося ада призрачная тонкая игла Башни Надежды.
…Дороги больше — нет. Прочна, нерушима незримая преграда: равнодушная холодная скорлупа, отгораживающая живой задыхающийся мир от вольнотекущего дыхания Музыки Эа. И нет пути за Грань, прочь от вздрагивающей в муке, в ужасе Арты, и спасения нет — ни для кого.
«Нам не удержать Пустоты, Учитель… И тебе — тоже.»
Не удержать. Ни ему, оступившемуся, самоуверенному, бессильному защитить от смерти мир, что был ему доверен. Ни Восьмерым, только-только протягивающим друг другу руки, готовясь стать единым целым, не знающим ещё, как краток и страшен будет миг их начавшегося наконец служения Арте… Ни надменным Валар, даже если пожелают они спасти отрёкшиеся от них смертные земли.
Никому.
Не уничтожить: нет у фаэрни Ортхэннэра Истинного Пламени, да и собственного, тёмного, прибитого тяжёлым стылым пеплом, осталась жалкая искра. Не удержать — где найти оковы, что сумеют смирить воплощённое Ничто? И с собой, прочь от хрупкого живого мира — не унести. В чём была ошибка, и была ли? Есть ли теперь разница? Закрыт сияющий звёздный путь Людей, и растаял, поманив недоступным миражом, горький и страшный Дар его Сотворившего, его учителя, его отца: нет смерти бессмертному, нет спасения живущим от запертой в не знающей тлена душе гибели…
…Но ведь было же, было! Он помнит: ослепляющая боль в спине, прямо под сердцем; во вспыхнувшем, словно огнём, горле. Закованное в низкие тучи чёрное небо перед глазами. Сияющая, наполненная звездами бездна под ногами, холодная свежесть тёмного ветра…
…и — беззвучным вздохом — голос, касающийся оцепеневшего в изумлении, в бесконечной нежности и тоске сознания:
«…тъирни… возвращайся…»
Было!.. Почему же тогда сейчас?!.
И он вдруг понимает — всё. И отчаянный исступлённый хохот заставляет содрогнуться в корчах истекающую огнём Роковую Гору. Вскидывают головы Хранители, упрямо, из последних сил сдерживающие слепо хлещущие потоки силы.
Ему кажется, он слышит издевательский смех Замысла: «Глупец, жалкое орудие Судьбы, возомнившее себя мастером! Неужели ты поверил, что сможешь противостоять — Мне? Тебе стоило бы выйти на бой, ничтожный Тёмный Властелин, дать возрождённому нуменорскому клинку найти твоё сердце — о, какой полной и всеобъемлющей была бы тогда Моя победа! Тебе стоило бы выйти и принять смерть, как и положено рабу — на коленях: даже и тогда не пробить бы тебе Стены Ночи, не вырваться за границы хрупкого этого мира. Ты проиграл, проиграл ещё тогда, когда осмелился спорить со мной — жалкий Майа, ничтожный Сотворённый моего Сотворённого…»
Слышит — и понимает с отчаянием: так и есть. Проиграл. Ошибся. Промедлил — на тысячелетия? На мгновения? Опоздал.
…Теперь он воистину — разрушитель, Чёрный Враг мира… Мира, обречённого гибели из-за его ошибки. Он не знает, не видит и не может понять: разомкнулась бы для него Стена Ночи ещё один, последний раз, если бы не ласковое пламя Арты — ледяной ненавидящий клинок разорвал оковы плоти? Дохнули бы в лицо звёзды, увиденные когда-то — глазами Мага, глазами очарованного Элвира, глазами Моро, с улыбкой встречающего наконец увиденный путь? Звёзды, что лишь раз легли под его собственные ноги, и труднее всего было — подчиниться измученному едва слышному голосу, умоляющему и приказывающему, заставляющему — рухнуть камнем в искалеченное тело, захлебнуться хлынувшей горлом кровью. Удалось бы вырваться за Грань, прочь от хрупкого бесценного лепестка живого пламени? Или?..
Он не знает ответа. Ослепший чёрный ветер, он бессильно бьётся о Стену Ночи. Ему кажется — он видит эту Стену: неизмеримо тонкая, непроницаемая блестящая скорлупа мёртвого не-света, родная сестра Пустоты, что терзает сейчас его, пытаясь пробиться на свободу из темницы изнемогающей души. Он понимает: Маг был прав. Не удержать, никому не удержать, не остановить — никому. Слишком много боли, слишком много горя и ненависти, слишком глубока пропасть, разрубленная между народами Запада и Востока, между Верными и Проклятыми… И каждая капля пролитой крови всё больше крепит незримую сияющую преграду.
Не вырваться. Не удержать. Не защитить — никого.
Он слышит беззвучный властный зов. Знает, что это означает. Он не сопротивляется. Ему уже всё равно.
Нет! Не всё равно… Быть может… Последний, эфемерный шанс — неужели и эту надежду у него отнимут?! Пусть сомкнутся за спиной зыбкие границы миров, пусть ещё один призрачный заслон встанет между живым неспокойным миром и воплощённой смертью!
Пусть… Чёрный слепой ветер захлёбывается злым горьким смехом.
Глупцы, слепые надменные глупцы! Этого ли вы хотели?!
Оглушающая ядовитая боль рвёт сознание. И всё труднее противиться голодному равнодушному Ничто, ширящемуся в душе. Он вдруг понимает: ему всё равно. Он устал. Так устал…
И стылым кровавым комком смерзается пепел, что был когда-то — крыльями тёмного пламени. Вы хотели судить? Да будет по воле вашей, глупцы…
…быть может, лишь там, за искажённым границами мира…
Может быть, ещё не поздно.
Для Арты.
А Валинор…
Он чувствует: его ждут. Словно чужой взгляд, безжалостный и холодный. Впивается в обнажённую душу, предвкушает сыто, торжествующе. Тело рассыпалось прахом; что с того? Дух Майа так просто не уничтожить. Справедливые судьи наконец дождались предавшего Свет дерзкого отступника.
Он возвращается в Валинор.
А вместе с ним идёт Ничто.
И меркнет на миг жемчужный слепящий свет, когда вздрагивает незримо — до дна, до самых своих корней — надёжная твердь, когда замирают на миг (в торжестве ли? В ужасе?) стихии…
А он стоит посреди слепого застывшего совершенства — чёрный мазок на белом холсте, распятая чёрная звезда, и молчит потрясённо напоённый цветочным ароматом ветер, не смея, не смея, не смея коснуться белого пепла длинных спутанных волос.
Он — стоит. Поверженный, проигравший, покорённый. Коленями в сияющей алмазной пыли, и нет в безвольно опущенных руках ни клинка, ни щита, и алым пятнает безупречную чистоту площади: нет прощения проклятому Врагу всего живого, нет и исцеления…
И яростный, безумный, полный ненависти и отчаяния хохот заставляет в ужасе застыть на месте потрясённых элдар. Этого вы хотели, глупцы? Вот он, Саурон, Враг — у ваших ног, распластанный, униженный, корчащийся от боли. Что же вы стоите — судите, пресветлые Валар! У вас ещё есть время — пока не рассыпалось пеплом и это, воплощённое заново, тело, пока сам дух Чёрного Майя не распался в прах, пока у него ещё есть силы сдерживать Ничто — внутри себя.
На краткий мучительный миг вспыхивает искушение: сдаться, выпустить воплощённую Пустоту, прекратить эту пытку — разве недостаточно он уже страдал? Пусть получат то, к чему стремились, пусть обретёт свободу Замысел, пусть изольётся на бессмертные земли поток всепоглощающего Ничто. Пусть уничтожит их, надменных, безжалостных: и уверенных в своей правоте Валар, и глупцов-элдар, польстившихся на лживый покой вечного блаженства. Пусть исчезнут все — и правые, и виноватые… Все они — и предавшие, и осудившие, и струсившие сказать слово в защиту, и те, кто стыдливо отводил глаза, делая вид, что их это не касается… Пусть гибнет это равнодушно-белое логово вечной не-жизни! Арта будет жить, Арту он не отдаст — но разве он обязан спасать их, палачей? Разве не сами они выбрали свою судьбу?
Искушение велико. Ему больно, ему так больно… Он так устал! Но…
«В тебе — сила; одно неверное движение, шаг с пути — и ты начнешь разрушать.»
Разрушал. Века, тысячелетия — никто не скажет, что несправедливы были легенды, что безвинно само имя его утратило смысл и стало — страшной сказкой. Какое дело до крови врагов тому, кто из Крыльев Пламени стал — Жестоким? Пусть исчезнут! Пусть погибнут, пусть захлебнётся многоголосый стон в пучинах обезумевшего от ужаса океана: разве щадили — они? Разве не карали они — тысячи за безумие одного? Разве хоть один меч остановился, не нанеся удара, когда тонул в огне и крови не знающий стен деревянный город, когда кричала от боли и горя умирающая лютня в израненных ладонях?
Разве?..
Это будет так просто. Всего лишь — отпустить. Закрыть глаза, отречься от боли, от памяти. Перестать быть… И пеплом станет эта не знающая смерти земля, и некому будет больше приговаривать и казнить…
Что за дело до крови врагов — тому, кто…
«…создателю людей — людей приносите в жертву, и с каждой каплей крови тяжелее оковы его!..»
…кровью платил за кровь и смертью — за смерть?..
Так просто…
«…в жертву…»
И замолкает потрясённо что-то говорящий Король Мира, когда чёрная фигура поднимает голову, и гаснет на миг дивное алмазное сияние Таникветиль, и из глубины потемневшей, бездонной сапфировой чаши вспыхивает пульсирующим огнём одна-единственная звезда.
И умирает на исковерканных мукой губах улыбка, горькая и светлая, словно так и не пролитые за две эпохи слёзы, и беспомощно, слепо делает шаг вперёд бледный Кователь, увидев, на миг, что-то, чего не смог, не посмел забыть за все эти бесконечные века…
Ортхэннэр улыбается.
И бесстрастные величественные лица владык мира вздрагивают, теряя благообразное спокойствие. И тянется, ползёт по сияющему совершенству корявая, изломанная трещина.
Так в Валинор приходит страх.
«И было так: рухнули твердыни Мрака, и рассеялась тьма над Средиземьем. Саурон же, развоплощённый, лишённый сил, призван был в Валинор и брошен пред ноги Валар. Здесь судили его Великие, и не нашлось никого, кто нашёл бы слово в защиту Врага всего живого…
И поднялся воитель Тулкас, и праведным гневом звучал голос его. И говорил он, что нет оправдания деяниям Саурона, и жестоким, но и справедливым был его приговор: скрепя сердце, открыть Дверь Ночи, дабы отправить Саурона в Тьму внешнюю, вслед за его поверженным Властелином, Морготом. И с сожалением, смиряясь с горькой необходимостью, склонили голову Светлые Валар…
Тогда встал со своего места Манвэ Сулимо, и скорбью был наполнен его голос. И с радостью отвратились Владыки мира от предложения Тулкаса, и единогласным было решение Совета Великих: должно подвергнуть очищению душу, столь глубоко погрязшей в злобе, что не способен проникнуть в неё ни один луч света, и сам воздух Благословенного Края отравляет его, подобно яду. И станут неразумные твари терзать его тело, пока не раскается он и не попросит искупления за злодеяния свои. И не будет ему покоя, пока не избавится душа его от скверны, и будут скованы руки его, ибо открылся Валар тайный замысел Врага: обманом заставить Светлых Владык открыть Дверь Ночи, чтобы открыть дорогу в мир хозяину своему, Мортогу.
И, услышав приговор, пал на колени Враг, и униженно молил о пощаде; тогда дрогнуло от жалости сердце милосердной Ниэнны, и просила она братьев и сестёр о сострадании… И так горьки были её слёзы, пролитые об искалеченной ненавистью и злобой душе бывшего Тёмного Властелина, что заколебались пресветлые Валар, и, склонив слух свой к словам сестры, выступили вперёд Намо Мандос, Владыка Судеб, и Ирмо Лориэн, Властелин Грёз. Видели они все бездну злодейств Саурона, видели и неисчислимые страдания его жертв. Потому и просили они Манвэ Сулимэ не о справедливости: о жалости.
„Ибо“, — молвил Ирмо, — „Недостойно карать больного за терзающий его заразный недуг, если, быть может, ещё можно исцелить его. Да войдёт слуга Моргота в мои сады, и там, погружённый в сон, познает смирение и раскаяние“.
Тогда второй раз встал Владыка Ветров, и говорил он так:
„Несть числа горю, принесённому смертным землям Сауроном. И справедливость требует, чтобы примерно покарали мы отступника, дабы отвратить от злодеяний тех, кто впредь решит следовать путём Тьмы. Но жалостью наполняется сердце моё, ибо вижу я, сколь тяжелы муки, испытываемые Врагом, и сколь страшна кара, что обрушила на его голову не наша рука — но рука Единого. Прежде уже пришлось нам карать без жалости, и не было дня, чтобы не оплакивал я погубившего себя брата моего. Пусть же будет так, как говорит брат наш Ирмо, и пусть вечный сон в садах Лориэна подарит оступившемуся Майа Артано покой и избавление от страданий…“
И стало по слову его, и вечно будет спать в ледяной гробнице поверженный Чёрный Властелин, ибо так глубоко проникла Тьма в душу его, что не принимает она исцеления, и, пробудившись, погибнет Враг от невыносимых мук, уничтоженный ядом ненависти своей…»
Белая игла Таникветиль: слепое равнодушное сияние, и равнодушно застыли на белых тронах тринадцать величественных фигур. Не суд — судилище. Он хочет усмехнуться — но губы сводит от боли, да и есть ли теперь смысл сохранять ненужную уже, бесполезную гордость?
Воздух напоён мельчайшей алмазной пылью: трудно, как же трудно дышать! Но нет, это не пыль — это рвётся сквозь бастионы заново воплощённого тела утратившая золотую оболочку Пустота. Судилище. Позорное, фальшивое, лживое.
…неизбежное и необходимое. Ему нужно время. Совсем немного времени…
Холодный яркий слепит даже сквозь опущенные веки. Он стоит в кругу Валар, и нет сил подняться с колен, и нет ни желания, ни воли защищаться. Да и зачем? Валар давно забыли о милосердии. А справедливость… была ли она когда-либо ведома им? Он молчит. Ему не нужна жалость. Не нужна и свобода, которую, быть может, снизошли бы предложить, реши он молить о прощении: свобода, незримыми цепями висящая на ногах, свобода петь в золочёной клетке к развлечению благосклонных владык…
Он усмехается — горько, сквозь сведённые судорогой губы. Он знает, что его ждёт.
Знает… и почти желает этого.
«Прости, Тано… Не смог спасти. Сберечь то, что ты вручил мне — не смог… Какая насмешка… Вот, исполнилось: наконец разделяю с тобой всё, до конца. Горькое счастье — умереть у тебя на руках… Нет, не слушай, не думай — не будет этого, не будет, никогда не будет. Не посмею. Спи, не пробуждайся от своего тягостного сна. Я не потревожу. Не причиню больше боли. Как был глуп — тогда! Не любовь — себялюбие. Хотел успеть увидеть, попрощаться… Помню: руки твои, помню, как слышал зов — и возвращался, не в силах противиться не приказу твоему — любви; помню: видел себя твоими глазами, и боль казалась счастьем. Как же был глуп тогда, как жесток… Теперь — так не будет. Только бы хватило сил… Только бы ты не услышал, не понял, что меня — больше — нет…»
Боль рвёт измученную душу, и невольными спазмами отзывается искалеченное тело. Брат мой, Келебримбор, как же ты смог сотворить это, как же сумел удержать это в оковах металла… Как же ты смог — и как суметь мне, как выдержать, хотя бы минуту, час, не выпустить наружу голодную эту Пустоту?!.
Всё-таки суд… Зачем? Неужели есть о чём спорить благим и справедливым Валар?!.
Он чувствует, что уже на грани. Изнемогает не истекающее кровью тело: душа, ставшая пристанищем и ловушкой для силы, которая была старше времени, старше мира. Ненасытная алчущая тварь. Даже ты, Тано, даже ты не справился — один…
Пусть решают быстрее…
…пусть спорят, спорят как можно дольше! Ему нужно время… Немного, совсем немного. Он знает, что должен сделать.
…не знает лишь, где взять силы и мужество на задуманное.
Как же мучительно долог суд…
Не открывая глаз, не прислушиваясь к обвиняющим словам, он расплетает, распутывает бережно тончайшие неисчислимые нити:
Возьми меч, возьми книгу, иди!
Касается, словно величайшей драгоценности, страшась повредить, страшась не заметить, забыть, оставить в стремительно обугливающейся душе хоть одну мельчайшую крупицу не принадлежащей ему силы.
Чеканно роняет слова Манвэ. Он слушает — но не слышит ни слова. Неважно, уже неважно. Жалости к поверженному врагу не будет — а иного он уже не боится.
Чья-то тревожная мысль прикасается к израненному сознанию. Он отталкивает звенящую нить осанвэ, даже не пытаясь вслушиваться. Ему всё равно, что хочет сказать ему Владыка Судеб. Поздно, слишком поздно! Не вмешивайся, Намо: ты, Закон, промолчавший, когда твои братья творили беззаконие — молчи же и теперь.
Чья-то ладонь касается воспалённого лба. Охлаждает, облегчает боль, запирает сочащуюся из незаживающих ран, заполняющую рот кровь. Чьи-то руки — на плечах. Тяжёлая, уверенная, словно невидимым щитом, заслоняющая от рвущей в клочья душу Пустоты — справа. Невесомая, сочувственная, лёгким прикосновением отводящая в сторону бьющийся в изнемогающее сознание ужас — слева.
Ему не нужно открывать глаз, чтобы понять — кто. Ему больше вовсе не нужны глаза. Забыл, за тысячи лет забыл, каково это: быть лёгким перышком, влекомым по ветру, песчинкой в ладонях стихии, чувствовать — всем телом, всей сутью осознавать присутствие силы, неизмеримой и непостижимой. Забыл — за бесконечные столетия, пока смотрел в наполненные звёздным светом сияющие глаза, пока был — щитом крылатой скорбной Песне, мечом, хранящим от новой боли…
Краем сознания он ощущает благодарность. Поздно, слишком поздно! Где раньше была ваша решимость, почему тринадцать судили одного, а не десять — четверых?.. Поздно…
И всё-таки, он благодарен за это мимолётное сочувствие, за краткий миг передышки, после которого — понимает он — ещё тяжелее будет принять неизбежный страшный конец.
…Он знает, что это — лишь отсрочка. Сколько он выдержит? Час? Год? Столетие? Сколько бы ни было, этого всё равно окажется мало. И будет — чёрная тень, закрывающая небо, тень, в которой нет ни звёзд, ни даже темноты, и не защитит от голодного Ничто ни канувший в огненную купель меч-Сила, ни обессиленные Ллах-айни, ни восемь светлых клинков, из последних сил удерживающие трещащие по швам кости земли…
Лишь Истинное пламя в силах уничтожить Пустоту. Истинное пламя, которым был — когда-то — Он, Сотворивший. Когда-то — до того, как отдал всего себя Арте и живущим на ней.
А истерзанным крыльям тёмного пламени остаётся лишь держать, словно невидимый щит, слабеющие заслоны души, держать, пока достанет сил…
Держать — и надеяться, что, когда последний зыбкий бастион рухнет, выпуская на свободу ненасытное Ничто, хватит сил: на один, самый последний, шаг — сквозь распахнутые Двери Ночи, прочь от мира, которому он — Жестокий, Ужасный, Проклятый — отныне может принести только смерть.
Туда.
За Грань.
Держать — и надеяться, что хватит сил уйти. Стать — стрелой, иголочным острием, пронзающим непроницаемую преграду, связать невидимой, тончайшей, неразрывной нитью Звезду — и Того, кто ушёл за Звездой…
Связать — и последней гаснущей мыслью увидеть, как спасительной дорогой выстилается между былью и небытием дрожащая струна, неподвластная ни времени, ни смерти, ни самому Единому: Тано-эме, Тъирни-эме — кор-эме о анти-нэи…[4]
И, может быть, он всё-таки успеет ещё раз…
Нет.
Не успеет.
Не имеет права.
Как был глуп тогда, как жесток…
Ты слышишь, Тано? Дождись. Я открою путь. Ты только не слушай…
…только бы хватило сил!
Каким-то глубинным, нерассудочным чувством он вдруг осознаёт: они боятся. Боятся — его. Сломленного, покорённого, брошенного на колени… Они — боятся; а значит, суд, этот дешёвый лживый фарс, будет недолгим.
…достаточно долгим, чтобы он успел. Нити Сил лежат в руках — хрупкие, покорные… готовые опуститься в ладони новых хранителей. Он знает, что должен сделать. Хотя — откуда это трусливое колебание? — принять это знание оказывается не проще, чем впустить в себя равнодушную всепожирающую Пустоту.
Где-то, в самой глубине выжженной в пепел души, умирающей змеёй ворочается глухой тоскливый страх. Он не слушает его голоса. Зачем? Его время вышло. Осталось одно — уйти, не забрав с собой всех, ради кого заставлял себя жить все эти бесчисленные сотни лет.
Это — единственное, что ещё имеет значение: успеть. Отпустить, дать свободу: сейчас, пока у него ещё есть силы. Отпустить, развязать сплетённые теснее нитей в паутине, теснее жил в теле тончайшие струны Бытия. Сейчас. Пока Стена Ночи не сомкнулась за спиной, отсекая от жизни. Пока тончайшая грань абсолютного Ничто не разорвала струны, которые не должны быть оборваны, ибо, рассечённые, хлестнут они по живому хрупкому миру, сойдут с ума стихии, и встанет на дыбы твердь, и не будет спасения ни смертным, ни бессмертным, ни тем, кто сам — суть беспечные дети вечно обновляющейся природы…
Он должен успеть. И времени, знает он, уже почти не осталось.
Он спешит. С кровью, с плотью корчует из агонизирующей души нити Силы, что за тысячелетия стали его сутью. Корчует без жалости, заботясь лишь о том, чтобы — не оборвать, не повредить… Расплетаются с болезненным звоном тончайшие струны, связывающие его с Артой. Натягиваются, вплавляясь в тёмную сталь девяти колец, складываясь в сложную девятилучевую фигуру, и Тьма протягивает руку Свету, поддерживая, разделяя поровну общую непреходящую скорбь, и плечом к плечу становятся Вода с Огнём, а крылатая Мысль — с вечной, бессмертной Жизнью, и твердостью стального клинка, встречающего смертельный удар, становится Равновесие…
И сияющей звездной тропой устремляется в вечность Путь.
…И лишь Истины, обжигающей ледяной искры очищения, нет в пылающем кольце: протянуты в пустоту хранящие руки, и провисают бессильно нити силы… Оплавлены, обуглены струны, что призваны защищать мир, разорван круг — но поздно, слишком поздно! Нет сил исцелить, и нет времени залатать, заплести заново кровоточащую рваную рану…
И он замирает на мгновение, колеблется, не решаясь разорвать последнюю связь, не решаясь расстаться окончательно со страшной своей ношей. Отпустить — не решаясь: в пустоту, в темноту, наугад — хватит ли им сил, хватит ли знания, успеют ли, сумеют ли удержать, не дать сорваться в терпеливо ждущую равнодушную пасть Замысла?..
Он — замирает.
Но времени уже не осталось. И со стоном рвётся у сердца последняя нить, и холодом, страшным нездешним холодом страха и одиночества ударяет из разверзшейся в душе пустоты.
Он слышит голоса: издалека, словно из уже выросшей между ним и миром непроницаемой стеклянной стены. Ему что-то говорят. Гремит гневно, обвиняет величественный голос, холодный и прекрасный, как лёд на вершине Таникветиль. Словно щит, остановивший клинок, другой голос: глухой, твёрдый… Возражает первому, натягивается, подобно струне, в отчаянном усилии сдержать смертоносный напор… Тихим шелестом ночных трав — мягкое прикосновение к израненной душе. Не спор: мольба о милосердии, и от незримой уверенной поддержки на миг легче становится дышать. Но ледяной клинок уже падает — тяжёлый, неодолимый, чуждый и состраданию, и жалости. Вскрикивает беспомощно, заходится в рыдании нежный хрустальный колокольчик…
Он не слушает: неважно, сейчас это неважно. Главное — он успел…
Невыносимым сиянием ударяет по глазам свет, и он понимает: суд окончен.
Он открывает глаза. На лицах Валар нет спокойствия, нет и согласия: в глазах поднявшихся со своих мест Владык — осуждение, непонимание, растерянность. И пять сияющих тронов — пусты.
…Они стоят рядом с ним: братья-Феантури, тёмно-лиловая тень и серебристый росчерк тумана. Стоят, в жесте защиты опустив ладони на плечи осужденного. Вайрэ застыла, приникнув к мужу; в бездонных глазах Ткачихи — печаль и понимание. Замерла, спрятав лицо в ладонях, тонкая невысокая фигурка в сером плаще, хрупкие плечи едва заметно содрогаются в беззвучном плаче.
…Эстэ он не видит, но знает, что и она рядом: лёгкие прохладные руки гладят спутанные волосы, и боль, грызущая измученное тело, немного стихает, отступает, скаля в бессильной злобе зубы.
Они стоят рядом с ним. Пятеро — против девятерых. И ему не нужно объяснять, каков будет приговор более не единого Круга Маханаксар.
Медленно, через силу он усмехается — сведёнными, солёными от крови губами. И медленно, чувствуя, как поддерживают с двух сторон руки целителей душ, поднимается на ноги.
Он знает, каков будет приговор.
Он…
…он ошибается.
…Тонкая игла Таникветиль. Белое слепое сияние. И, на идеально-ровной стене, видный из каждого уголка Валимара — чёрный росчерк распятья.
Саурон, враг Мира, Тёмный Властелин…
…последний щит между замершей в страхе живой землёй и голодным ненасытным Ничто.
Он знает, что проиграл.
Знает, что не выдержит долго.
Знает, что будет удерживать Пустоту — до тех пор, пока останется хоть капля сознания, пока будет жить хоть крупица души… До тех пор, пока ещё сохраняется хоть что-то, что будет возможно воплотить в содрогающемся от боли, несущем всю тяжесть полученных в Средиземье ран теле.
До тех пор — и ещё немного. Потом, когда обугленный обломок души превратится лишь в искру умирающего пламени, ещё помнящую о любви, о долге, о ненависти… но уже не способную всего этого испытать.
Ядовитая, лишающая воли боль вгрызается в кости. Он молчит. Алмазная пыль скрипит на зубах, забивает лёгкие, режет воспалённые, слезящиеся от яркости глаза, запекается блестящей коркой на незаживающих ранах. Впивающиеся в запястья оковы уже прорезали плоть почти до кости, и срывающиеся с пальцев алые капли кажутся в яростном сиянии почти чёрными. Он молчит, хотя выматывающая, ни на миг не утихающая мука уже почти погасила сознание. На изорванных в лохмотья губах нет живого места: держать, держать, держать… Ещё немного, ещё… Ведь должны же, должны они понять, что происходит, должны осознать, каков единственный путь к спасению?!.
Он молчит. Это не казнь — наказание. От него ждут лишь слов покаяния, лишь мольбы о пощаде, чтобы отменить жестокий приговор и подарить — во всепрощающей милости своей! — избавление от мук, вечный безмятежный сон в прекрасных садах Лориэна. Не кара — спасение, для того, кто не мыслит своей жизни без горького аромата степей Средиземья, без бушующих вьюг и ликующих летних гроз…
Он молчит. Одно лишь слово мольбы — и сознание, погружённое в сон, перестанет быть преградой для ненасытной Пустоты.
Сон в садах Лориэна — обычная кара для Маяар-отступников…
…для нераскаявшегося мятежника — будет ли другая? Хватит ли сил — выдержать, дождаться гнева Владык, дождаться приговора, который единственный может спасти — не его, но мир?
Он чувствует, как прикасается к разуму чужая мысль, и в бездумном отчаянии поднимает стену аванирэ. Разве он не пытался — объяснить? Разве умолчал он хоть о чём-то, скрыл хоть часть помыслов от всепроникающего взгляда Владыки Судеб? О чём говорить ещё? Жалость — не нужна. Просьбы одуматься — смешны. Сочувствие — бессмысленно.
Ему нужно лишь одно. Один-единственный приговор, последняя надежда и последняя горькая радость.
…Он обманывает себя. Знает — этого не будет. Помнит — молчал Манвэ, и не гневом — подозрением сверкали прекрасные и бездушные глаза Варды… Они — не поверили.
А он — забыл о самолюбии, о гордости, и стоял на коленях — сам, сам, никто не принуждал! — и умолял — умолял лишь об одном: «смотрите, смотрите сами, смотрите же!» Раскрыл душу, наизнанку, на всеобщее обозрение, под холодный равнодушный нож чужих брезгливых взглядов. «Смотрите, я больше ничего не скрываю, смотрите же…»
Но был ответ: «ни в чём не может быть веры исчадию Тьмы». Был ответ: «Даже сейчас упорствует раб Моргота в своей лжи, и слова его — суть попытка вынудить нас открыть Двери Ночи, дабы освободить хозяина его…»
И плакала Ниэнна, но остались глухи Владыки Мира и к слезам своей сестры, и к словам братьев-Феантури, от которых ничто не укроется в душах смертных и бессмертных. А он — ему осталась только боль, и отчаяние, и мучительное понимание: уже скоро. Уже совсем скоро… Ослабеет измученная воля, померкнет разум, и гаснущая искра его души станет первой пищей Пустоте — пищей, которая лишь подстегнёт Её голод. И не станет ни ослепительного Валимара, ни пронзающей небесный свод белой иглы Таникветиль, и тысячи душ сойдут в Чертоги Мандоса, корчась от боли и ужаса. А потом и сами Чертоги превратятся в прах, вместе со своим владыкой, бессильным защитить доверенные ему судьбы. А затем ненасытная тварь, которой всё равно, что пожирать — живые тела, мёртвые камни, бушующие морские волны — двинется дальше, к берегам Средиземья…
И — хватит ли Восьмерым сил, чтобы не убить, нет — хотя бы сдержать воплощённую пустоту? Лишь Истинному пламени дано уничтожить Её… Кто сможет противостоять Ей, если даже он, Сотворивший, вместе с Ллах’айни сумел лишь изгнать Её, и то — воплощённую, лишённую большей части своей чудовищной мощи?.. Даже Тано…
…Где взять силы — ему, Таиэрну Ортхэннэру, Тёмным Крыльям Пламени, если и этого пламени осталась — жалкая искра, гаснущая в мёртвом холодном пепле?.. Что ему делать? Как спасти то, что он не может, не имеет право отдать на расправу ненасытной Пустоте?
Что делать, Тано?!.
…И в панике срываются чайки с белых прибрежных скал.
Тишина. Потрясённая, испуганная…
Отчаянный, исступлённый крик разрывает сонный покой Валимара. Беззвучный, он кажется тем страшнее, что каждая душа в пределах Благословенных Земель слышит его — не ушами.
Разумом.
Слышит — и отвечает, захлёбываясь безысходным ужасом, который пока ещё не принадлежит ей.
Пока ещё. Только «пока».
…Ему кажется, что его безмолвный крик, вырвавшись из клетки тяжело вздымающихся рёбер, превращается в безумную, слепую чёрную птицу. Взмывает вверх, не видя пути, не зная, куда летит, обезумев от страха и горя… Кажется: не солнечные искры — капли крови сыплются на застывшую в оцепенении землю.
Словно — раскрылась грудь, и вместе с болью, ненавистью и страхом рванулась наружу ярость, острая, испепеляющая, не знающая преград…
Рванулась — и разбилась вдребезги о сияющий купол равнодушных небес.
…Ему кажется, он почти слышит тонкий звон хрустальных осколков.
И в этом звоне, едва слышным измученным вздохом, доносится тихое:
«У тебя есть Негасимое Пламя, Ортхэннэр…»
И — затухающим шёпотом:
«Ирни…»
Он захлёбывается собственным судорожным вздохом.
А миг спустя — понимает. Всё. И сразу.
«Не орудиями моими будете, не слугами — детьми…»
Согревающая ладонь на груди. Взгляд — тёплый свет далёких звезд, сила, обнимающая нежно и бережно…
«Ирни». Как просто…
«Как же я был глуп, Тано…»
И застывшие в зале суда Валар слитно, одним общим порывом, отступают на шаг назад, когда искажённое страданием лицо Чёрного Майа вдруг расслабляется, становится спокойным и почти безмятежным, а закушенные до крови губы вздрагивают в усталой, печальной и облегчённой, улыбке.
А он — опускает ресницы, и на миг позволяет себе почти-счастье: замереть, прижаться, словно щекой к ладони, к гаснущему отзвуку родного голоса, позволить покою и щемящей нежности накрыть себя с головой…
Всего на миг.
А потом — поднимает глаза, навстречу слепому равнодушному сиянию, и делает один, короткий, вдох. Словно шаг — с обрыва.
…и под обрывом плещется пустота.
На миг он задыхается — от боли, он вдруг рванувшего грудь ослепляющего страха, он жуткого, никогда прежде не испытанного ощущения смертоносного падения…
Не сразу слышит — крик.
Его зовут. Знакомые дорогие голоса тормошат, окликают, пытаются удержать… Натягивается в сердце, вскрикивает в муке тонкая серебряная струна: Элвир. Нет! Нет, только не он, только не…
Искажённое страданием юное лицо… Провалами в звездную пустоту — распахнутые в муке глаза…
«За что, за что, что он вам сделал?! За что… я не выдержу… отпусти…»
Ужас ударяет бьющейся в панике птицей; успевает удивиться — разве может ещё что-то испугать, разве есть что-то — страшнее?..
Непроглядная волна Ничто поднимается всё выше. Времени уже почти не осталось. И всё-таки — он медлит, один, краткий миг колеблется, не в силах оттолкнуть, не в силах разорвать эту спасительную, бесценную нить…
Один миг. Всего один.
…Где-то далеко, среди огненного хаоса, с хрипом обвисает на руках побратимов седой юноша. Задыхается, тянется слепо — в никуда, в кровавую ледяную пустоту: удержать, не отпустить, спасти…
«Одно — властелину…»
Не разорвать… Не закрыться, не отгородиться, никогда — не оградить…
Никогда?..
«Прости, мой ученик… Арте нужна надежда. Нужна — возможно, более, чем когда-либо. Мне же… Меня она уже не спасёт. Прости.
И прощай.»
Тонет в рёве корчащейся в агонии пламенеющей горы отчаянный срывающийся крик.
Времени почти не осталось.
Дрожит, натянутая до предела, призрачная серебряная струна. Знание о том, что было. Надежда на то, чего не может быть. И тает, превращаясь мираж, в зыбкий предутренний туман, хрупкая башня из мерцающего звездного мориона…
Он не помнит, когда боль в скованных запястьях исчезает, сменяясь холодом белого мрамора под лопатками. Это уже не имеет значение. Важно лишь одно: темнота, плещущаяся перед широко раскрытыми глазами… И настороженно, хищно, точно сом под корягой, таящаяся в непроглядных глубинах души Пустота.
Он делает ещё один шаг — и Слово Щита смыкается за его спиной, отгораживая, отсекая то, что в нём — от мира.
Он почти слышит яростное, ненавидящее шипение. Видит — вспыхнувшие во мраке угольные провалы глаз: на два тона темнее, чем окружающая его темнота.
Видит — и произносит слово огня. И исчезает мрак, распадаясь — на темноту и свет, на ясные, медленно гаснущие искры и тени, колеблющиеся за его спиной…
А между пламенем и тьмою застывает, цепенеет в испуге — Она. Чёрное на чёрном, мазок абсолютного ничто на гобелене живой души.
Он отшатывается — в ужасе, в омерзении, и губы, кажется, против его воли выдыхают Слово Образа, облекая плотью осознанную мерзкую суть…
Восемь длинных мохнатых ног на округлом жирном теле, восемь горящих ненавистью алых глаз… Тварь, равно чуждая и свету, и тьме. Вечно голодная, бездумная Бездна.
Боль разрывает на части. На миг ему кажется — не хватит сил разомкнуть сведённые в спазме губы. А тварь уже опомнилась. Прижимается в тому, что можно было бы назвать «полом», подбирается в прыжке… Стремительный росчерк черноты — Она в ярости бросается на сотканную из ничего преграду — и рушится обратно, нелепо поджимая все восемь мерзких ног. Темница души закрыта наглухо. Выхода нет. Восемь горящих ненавистью — глаз? слепых алых огней? — поворачиваются к нему. Вздрагивает в мареве изменения толстое тело…
Но уже звучит, спеша вдогонку за угасающим серебряным звоном, Слово Земли, запечатывающее, навек скрепляющее свершённое — и яростный, наполненный бессильной злобы визг сотрясает тесный кокон души. Отныне не измениться ей, никогда не стать иным — до конца времён, пока не превратятся в прах и земля, и море, и небо, и сама внешняя пустота… Душа не знает смерти.
…А значит, не знает её и ловушка, из которой отныне нет выхода ни ему, ни Ей.
Ведь, знает он, открыть эту совершенную темницу, в которую превратились отныне его душа и тело, можно лишь снаружи. И ещё знает: не найдётся в целом мире безумца, который посмеет пробудить его — из пустого любопытства ли, из жалости ли…
Не найдётся. А значит, он — всё-таки — победил.
«Прощай, Тано… Последняя горькая радость — всё-таки успел услышать тебя… Не прислушивайся, не надо. Меня больше нет.»
Ненавидящие алые огни медленно оборачиваются к нему. Шевелятся насторожено короткие, покрытые слизью жвала. Толстое, копейной остроты жало подрагивает в нетерпении, словно уже ощущая вкус тёплой крови, текущей в жилах оцепеневшей от страха добычи…
…Тварь заперта, и нерушима темница. Надолго ли хватит этой злой радости победы? Он знает: отныне он — пища.
Навеки. Пока стоит мир.
И слепой ужас осознания нечем уже не погасить.
Тварь прыгает вперёд.
Круг Маханаксар больше не выглядит величественным. Могучие Валар стоят, сбившись в кучки, словно обычные встревоженные селяне. На совершенных лицах больше нет равнодушия. Гнев и раздражение — на одних. Тревога и недоумение — на других. На третьих — только брезгливость, медленно переходящая в озадаченную, беспомощную растерянность.
…Жалость и боль — на лицах братьев Феантури, склоняющихся над бьющимся в агонии телом. На лицах их жён, молча застывших за их спинами… Безмолвное горе — на залитом слезами лице Скорбящей.
Застывшая, холодная вечность — и живое сострадательное время. Круг больше не един.
Вот стремительно протягивает руку к искажённому мукой лицу Ирмо. Застывает на долгие мгновения, невидяще глядя в никуда… отшатывается, прижимая ладони к глазам: от этого кошмара он, Владыка Снов, бессилен избавить обречённого Майа…
…он — бессилен…
Ортхэннэр вдруг судорожно вздыхает — глубоко, прерывисто, словно в предсмертии. Ломко выгибается всем телом, впивается скрюченными в муке пальцами в ворот, словно в бессознательной попытке разорвать душащую его ткань… Вздрагивает коротко, крупно. Кривятся в безмолвном стоне тонкие губы…
Миг оцепенелого ужаса… И — словно лопается струна. Тихий измученный выдох срывается с напряжённых губ, и падают на холодный мрамор разжавшиеся руки — неподвижные, бессильные… Застывает лицо, и вот — лишь вздрагивающие ресницы да кривящиеся время от времени губы продолжают напоминать о том, что нет покоя спящему…
Тяжело, словно через силу, поднимает голову Ирмо. И горьки взгляды, которыми обмениваются владыки душ.
Медленно выпрямляется Намо, поднимает глаза на собратьев. И нет в Круге никого, кто смог бы выдержать пылающий болью и гневом тяжёлый взгляд.
— Радуйся, Король Мира, — ровно, глухо произносит он. И вздрагивают неподвижные величественные фигуры, узнавая голос, которым некогда было произнесено проклятье убийцам, запятнавшим себя кровью братьев. Голос Закона и Судьи. — Казнь свершилась. По слову твоему стало так: отныне не будет ему покоя, и будут неразумные твари терзать его тело, пока не раскается он и не попросит пощады. Славьтесь, справедливые судьи.
Намо обводит глазами потерянно стоящих вокруг собратьев. Одетое в изодранные чёрные одежды тело, чуждое и неуместное на сияющих белых плитах, притягивает взгляды, заставляет растерянно переминаться на месте всемогущих Владык.
— Славьтесь, — тихо повторяет Ирмо за братом, и мягкий голос его горек и тяжёл. — Враг больше никогда не причинит вреда Воплощённым. Я хочу верить, что ваш суд был справедлив. Но я — целитель, а не судья… И я проклинаю справедливость, забывшую о милосердии.
И Ирмо, не сказав более ни слова, склоняется к Чёрному Майа. Вместе с Владыкой Судеб поднимают они безвольное тело и медленно, не оглянувшись, не испросив разрешения удалиться, уходят прочь из Зала Совета.
Следом за ними, не отнимая рук от склонённого лица, беззвучной тенью скользит тонкая фигурка Скорбящей.
Вайрэ медлит — на несколько долгих мгновений. Обводит потрясённые лица собратьев печальным взглядом. Потом, ни говоря ни слова, делает шаг к прячущей лицо в ладонях Целительнице, протягивает сострадательно руки…
Так и уходят они из Зала — обнявшись, словно сёстры, супруги братьев-Феантури: видящие дальше, чем остальные, не умеющие упрекать, не нашедшие слов оправдания…
…Кователь делает было шаг вслед за ними… Застывает, колеблясь, не в силах решиться покинуть место судилища без дозволения Владыки Мира. Оглядывается, окидывая беспомощным взглядом братьев и сестёр: и ни у кого, кроме Хранительницы Звёзд, не достаёт сил выдержать этого взгляда, в котором плещется давняя, неизбывная, глухая тоска и тупая давящая боль. Словно подламываются колени — опустился в сияющую алмазную пыль, сгорбился, стискивая могучими руками кудлатую голову…
И нет никого, кто посмел бы сказать слово в утешение.
Так в Валинор приходит стыд.
Темнота. Холод. Рвущая тело тупая боль. Пощёлкивание хитинных пластин…
И хрупкая фигурка с тонкими руками целительницы, с косами, которые — шёпот заснеженных трав, холод скованных льдом рек…
…Ему кажется, что она — его сон. Горький горячечный бред, мучительное порождение вечного тягостного предсмертия, тоскливая и неизбывная его вина.
Он протягивает руку — но ладонь беспрепятственно проходит сквозь тонкую фигуру.
— Ты… сумела? — тихо, с трудом заставляя двигаться холодные губы, спрашивает он, глядя в бездонные сухие колодцы печальных глаз.
Она не спрашивает, что он имел в виду. Она понимает. Протягивает к нему бледную, тонкую до льдистой хрупкости руку.
И он видит…
Неподвижная фигура, застывшая в страдальческом оцепенении, скованные обожжённые руки, судорожно вцепившиеся в одежду на груди, белое облако волос, колышимое невидимыми волнами…
…глаза… наполненные кровью обожжённые провалы.
Он судорожно вздыхает: пусть и знал, пусть — чувствовал, всегда чувствовал… Стискивает зубы, не позволяя себе вынырнуть из видения, заставляя — смотреть, смотреть… Последнее счастье — горькое, мучительное…
Сумела?..
Она не ушла, она всё ещё рядом. И он видит — видит, как будто её глазами:
Изумление, беспомощное недоверие на родном лице… Тонкий лепесток пламени, бьющийся меж обнимающих его с бесконечной нежностью ладоней… Медленно застывающее в холодной красоте смерти лицо… Мерцающий звёздный путь, разворачивающийся впереди…
Он медленно открывает глаза. И — улыбается. Искренне, счастливо, чувствуя, как вскипает на ресницах солёная горячая влага.
Он хочет сказать: «Спасибо».
Но не находит сил. Тварь продолжат пировать…
В сухих горьких колодцах вздрагивают хрустальные капли.
— Тебя я не смогу отпустить на пути Людей… — слышит он беспомощное, — ты отказался от Дара — сам… Теперь я бессильна…
Бесплотная рука бережно касается волос — сочувственно, по-матерински. И почему-то не кажется неуместным этот жест, словно и не носил он когда-то на руках только-только научившуюся ходить малышку Элхэ, словно это не он, а она — ровесница этому миру…
Он не отвечает. Просто улыбается, горько и светло. Вот и сумел всё-таки увидеть тебя, Тано…
Она молчит. Бесплотные губы вздрагивают в ломкой, жалостливой улыбке. И — ознобом внезапного прозрения вдруг обжигает спину.
— Кто ты? — через силу разлепляет он губы. Своего голоса он не слышит. В тишине звучит лишь его срывающееся дыхание и мерзкие, сосущие звуки паука, пожирающего добычу. И всё-таки, она понимает. Вздрагивают в печальной серьёзной улыбке губы.
— Но ты ведь и сам понял?..
«Понял. Теперь — понял…», — хочет сказать он.
Но уже не может.
А она протягивает руку к его лицу, и он почти чувствует, как прохладная узкая ладонь проводит по щеке.
«Пламя — к пламени»…
Ортхэннэру кажется — он слышит эти слова. Или это — лишь тонкий звон мерзлых веточек полыни на зимнем ветру?
А она уже тает, исчезает в зыбкой тяжёлой не-тьме его темницы. И — едва слышно, лёгким прикосновением ветра, печальное:
«Спи…»
В Садах Лориэна всегда царит покой. Здесь находят исцеление те, чьи души устали от бесконечных горьких лет Смертных Земель. Здесь ищут уединения те, для кого наполненная шелестом трав тишина — лучший друг и советчик. Менестрели и художники, кузнецы и мастера ювелирного дела… Здесь растут цветы, которых нет нигде больше в Благословенной Земле, и тихие травы навевают спокойный сладкий сон.
…Сюда, в дальний уголок Садов, мало кто приходит. Сюда — к тихому, прозрачному, как слеза, озеру, заросшему печальными ивами, к горьковатой сладости белого вереска и тихому шелесту струй. Здесь тишина дышит не покоем, и скорбью, и случайно забредшему гостю порой кажется, что не в садах Целителя Душ Ирмо, а в чертогах его сестры, вечно оплакивающей нанесённые миру раны, очутился он. Здесь не растут яркие цветы, не поют птицы; лишь горечью наполняют воздух серебристые узкие листья полыни — странной, незнакомой, чуждой этим беспечальным землям травы. Да скорбно шепчутся в тишине раскачивающиеся на ветру головки чёрных маков…
Под сенью роняющих неслышные слёзы ив, над тихой заводью — саркофаг, словно выточенный из цельной глыбы иссиня-белого прозрачного льда. Солнечные лучи, кажется, отражаются от матово сверкающей поверхности, и не разглядеть: есть ли кто в волшебной гробнице? Нет ли?
И лишь тот, кто осмелится приблизиться на расстояние протянутой руки, сможет увидеть того, кто покоится в ледяной глубине.
…Черны его одежды, усыпанные алмазной пылью, изорванные не то острой сталью, не то чудовищными когтями. Темна, густа его кровь, медленно текущая из многочисленных, незаживающих ран, из глубокого, не до конца скрытого высоким глухим воротом пореза на шее… Седы, как пепел, длинные волосы его, и лишь по редким тёмным прядям можно догадаться, что когда-то спящий был черноволос.
А лицо — тонкое, резкое, напряжённо застывшее не то в предельном усилии сосредоточения, не то в невыносимой муке, кажется рисунком кисти безумного гения. Летящие, совершенные в своей незавершённости черты, острые линии скул, крылатый разлёт бровей… Чуждая, необычная даже для привыкших к утончённой изысканности элдар красота. Глубокие тени залегают на лбу; у болезненно напряжённых губ; и не нужно слов, чтобы увидеть: не годы — горе и потери прочертили эти морщины. Он красив — как может быть красив Сотворённый, видевший зарю ещё не знающего зла мира, красив твёрдой и горькой красотой сломанного стального клинка. Он страшен — как страшна война и ненависть, как страшна смерть, которая незнакома большинству живущих здесь. Он кажется неуместным и чужим — здесь, среди застывшей беспечальной вечности.
…Он спит — и сон его не спокоен. Изящные, сильные руки — руки воина, мастера и музыканта — напряжённо стиснуты в кулаки, и если приглядеться, то можно увидеть: на правой руке не хватает одного пальца. Тонкое лицо кажется жёстким и строгим, но вздрагивают порой губы, складываясь в болезненную горькую усмешку воина, принимающего безнадёжный бой…
Вечно спать ему; ибо, когда пробудится спящий, вместе с ним получит свободу и То, что спит в его теле. И тогда наступит последний день мира…
Была тьма.
Была тьма, и он покоился в её бережных объятиях — бесплотный, невесомый, пронизанный насквозь медленной и печальной музыкой, имя которой — Вечность. И был он сам — мелодией, затухающим аккордом, последним вздохом изорванных в кровь струн. И мягкие волны звуков струились сквозь средоточие того, что было — им, и вот — нет уже боли, и гаснет в мерном ритме тягучих нот дребезжащий, неверный диссонанс безмолвного отчаяния.
…Была тьма, и лицо во тьме: тонкое, льдисто-прозрачное, и глаза на этом лице были — безмолвные колодцы горя и сочувствия. И звучал нежный, долгий звон хрустальной чистотой исцеляющей чаши. И горечью последнего поцелуя дрожал серебряно-острый, плачущий аккорд.
И прощальным шелестом полыни пела во тьме одинокая свирель.
Была тьма.
И был свет во тьме.
И мириадами ликующих аккордов дрожали в ладонях тьмы сияющие, ослепительно-звонкие огни, и озарением-пониманием-узнаванием звучал внутри прозрачно-тонкий серебряный звон: «гэлли»… И пронизывали поющие лучи его насквозь, и казалось — не может быть ничего прекраснее этой музыки.
Была тьма, и тьма была — началом, а свет в ней был — жизнью. И мерцал высокими переливами крошечных бубенцов Путь: ты свободен, нет тебе преград, и вся бесконечность мироздания открыта перед тобой! И пели искры во тьме, а он — пел вместе с ними. И было слово-понимание, слово-освобождение: «Эа», и торжеством ликующей, вечно обновляющейся жизни гремело оно.
…А звёзды пели, звёзды звали к себе, звёзды тревожили нежно-щемящей нотой грусти и грозным рокотом величественных маршей.
Ближе всех — одна искра. Тёмно-алое, неверно колеблющееся пламя. Плачущий, горько-солёный аккорд, в котором — ликующе-яростный жар и скорбно-утешительная прохлада, и отчаянный восторг падения, и тихое счастье обретения, и — рыданием лопающейся струны — тяжкая мука утраты.
…Поет, плачет, бьется угасающей искрой алая звезда. Зовет.
И он — не помнящий себя, не понимающий, что видит, завороженно тянется к этому невесомо-хрупкому лепестку пламени.
…Ему кажется — нет в Эа ничего прекрасней.
Но — тяжелой, удушливой волной вдруг ударяет в самое средоточие музыка. Отбрасывает прочь: «нельзя!»
…Сияющие искры горят во тьме, зовут, торопят в Путь. Нашёптывают: выбирай, выбирай, выбирай… Все судьбы — твои, только решись. Грозно-золотые ликующие аккорды: победная песнь ярой славы. Тихие протяжные напевы: ломкий бумажный шелест, пляска пылинок в лучах света, тишина и мудрость. Огненно-алый, мучительно-сладостный голос струны: страсть и нежность, разлука и ревность, яростная жажда жить и любить. Выбирай! Путь ждёт.
…А огонь не отпускает. Тревожит чем-то давним, забытым и запретным. Согревает, обжигает и завораживает. И он вновь, почти против воли, тянется к нему, и кажется ему, что он слышит, ощущает всем своим существом: щемяще-нежные переливы флейты, горестное рыдание скрипки, яростно-торжествующие раскаты барабанов… А внутри, в самом средоточие того, что он ощущает как «Я», вдруг что-то вздрагивает, болезненно сжимается… И вспыхивает слово-откровение, слово-приговор: «мэль».
И хрупкими, хрустально-острыми осколками разбивается безмятежность, рушится в сияющую пустоту. Горе и восторг, щемящая нежность и слепящая ярость, огонь и лёд, тоска и надежда, всё это сейчас — он. Всей своей сутью, всей страстью только что обретённого чувства он устремляется к алой искре, бестрепетно разрывая мягкую пелену запрета.
…Но за ней, на самой границе, дрожит немая завеса абсолютного ничто.
И ликующе-непримиримый аккорд разбивается об неё. Захлёбывается криком разбитой лютни. Осыпается предсмертным обречённым стоном: «энгъе…».
Гаснет.
…Тьма баюкает его в своих тихих объятиях, усмиряя жестокую муку. Но нет больше безмятежности, нет покоя и взволнованного предчувствия-ожидания Пути. Ничего больше нет. Лишь неверно мерцающая искра в пустоте.
Без которой, вдруг понимает он, и его самого — нет.
…Грохочет оглушающим набатом музыка. И он вновь и вновь, со слепой яростью отчаяния бросается на непроницаемо-тонкую преграду. Снова. И снова. Пока не остаётся ничего, кроме скручивающей, выматывающей боли и бессильной тоски.
Мириады путей — перед ним. Они зовут его, они дразнят бесконечностью радостных обретений, обещают усмирить скорбь, утишить страдание. И так легко — шагнуть вперёд, прочь от опаленной искры мира-запрета. Бесконечность звезд. Бесконечность судеб. Что же ты медлишь?!
Но перед внутренним взором встаёт тонкое, прозрачное до хрупкой льдистой ломкости, лицо; и глаза её — сухие, безнадёжные колодцы понимания, и волосы её — стылый ветер и шёпот сухого тростника: «солльх…» Она молчит, она не упрекает, она отпускает — мир мой, сердце моё, жизнь моя… И в этом молчаливом принятии-прощании — смех рассветных колокольчиков, и ликующая ярость урагана, и чарующая, пьянящая тишина летней ночи, и хрустальная красота юного мира, принятого в трепетные ладони…
…ладони, доверчиво раскрытые навстречу небу и крылатому тёмному ветру.
…и мир его — в этих ладонях.
Внутри ледяным клинком вспыхивает острая — рвёт душу бесплотный вопль — боль: «нельзя!» Запрещено, недопустимо, невозможно помнить! Но уже дрожит в бархатном покое тьмы — эхом напоенной светом полночной тишины — безмолвное: «скажи, Учитель…» И он — упрямый, корчащийся в агонии мятежный вихрь тревожно-глубоких нот — яростно вцепляется за обрывок воспоминания. «Мое! Не отдам!»
…а можжевеловая терпкость горька и мучительна, а ветер пахнет солнцем и полынью, а маковая дурманная сладость режет белизной алмазной пыли, и невозможно помнить, и нельзя — забывать…
…И каплями раскалённой земной крови вдруг вспыхивают глаза-камни на потускневшей рукояти. Впиваясь, вплавляясь по живому, прожигая до дна, до самой сердцевины души.
Внутри бесплотного сгустка воли бьется, рвётся отчаянно обжигающий лепесток огня. Скорее, скорее, туда! Туда, где прерывается бессильным дребезжанием ликующий гимн Эа. Где тяжело, устало пульсирует измученный мертвенным не-светом предопределённости живой огонь мира.
…Туда, где израненные крылья пламени из последних сил держат распадающиеся скрепы жизни, вплетая безнадёжный стонущий аккорд в безукоризненно-безжизненную, холодную мелодию Замысла.
Туда, где он — все еще — нужен.
Удар. Еще один. И еще. В сотый, в тысячный, в биллионный раз — слепо, упрямо, безнадежно: кори'м о анти-этэ, кор-эме, фаэ-эме…
Он знает: однажды…
«— Что это?
— Сай-эрэ…
— Твоя песнь?..»
…рано или поздно…
«— …стану щитом тебе…»
…безупречная стена Замысла…
«— Ты говорил, у файар должен быть дом…»
…не выдержит.
Очередной — тысячный, стотысячный, миллионный? — удар. Оглушающая тупая боль. Слепое яростное отчаяние: не отступлюсь, не отдам!
И равнодушная стена пустоты…
«— Мэллъе-тэи, мэл кори…»
…вздрагивает, словно в испуге.
И с глухим треском расступается перед безумствующим раскалённо-снежным аккордом.
…затем, чтобы миг — вечность — спустя обратиться первым криком жизни.