Время Иоанна Грозного было, помимо всего прочего, эпохой «господства копейки» — единой для всего Российского государства монеты. Эти деньги были введены в оборот матерью малолетнего царя Ивана IV, Еленой Глинской и, с разными переменами, сохранились до времен Вадима со товарищи. Всадник с копьем, изображенный на монете, — Святой Георгий Победоносец, охранитель царства Московского, — дал имя всей монете. Почему не сам всадник, почему только его копье — остается загадкой. Может быть, потому, что власть денег больно жалит руки… Потому что те, кому деньги не указ, говоря о монетах, поминали не копье, а как раз всадника: так, блаженная Ксения Петербургская (долго еще ждать ее рождения, целых три века!) называла мелкие монеты «царем на коне».
Иные сугубо благочестивые люди полагали, что брошенная в грязь копейка является богохульством, ведь на ней изображен святой!
Это, конечно, не так, поскольку изображение святого на монете не является иконой: икона всегда надписана и освящена. Но все-таки деньги в грязь бросать остерегались.
Тем более что не такая уж малая была монета — копейка. Существовали еще полкопейки, именуемые «денгами» и полушки — четверть копейки. И были они серебряные. Заготовками для копеек, денег и полушек служили расплющенные обрубки серебряной проволоки.
Забавные, неровные, с растопыренным коньком и всадником, похожим на деревянную игрушку, эти кружочки послужили причиной гибели целого семейства.
Все нашли в подвале глебовского дома по услужливому доносу: и заготовки, и штампы, и фальшивые монетки… Заготовка была не серебряная, а оловянная.
Колупаев злобился, допросы вел сурово, доказательства представлял стремительно, одно за другим. Глебов, едва очухавшись от побоев, только моргал, глядя, как перед ним на стол выкладывают улики.
Потом глухим голосом спросил:
— Где это нашли?
— У тебя в подвале, — сказал Колупаев. Устало сморщился. — Надоел ты мне, боярский сын Глебов. Тебя за руку поймали — что ты молчишь?
Глебов действительно долго молчал, все смотрел на бессловесные, но такие красноречивые предметы, которые обрекали на смерть и его самого, и всю его семью с домочадцами.
Потом сказал только одно:
— Женщин пощадите.
И больше не проронил ни слова.
Назар Колупаев был вовсе не зверь, как это могло бы показаться, но вполне исполнительный государственный чиновник. Превыше всего, в том числе и чистоты собственных рук дорожил он царским интересом.
Однако детей Глебовских он действительно решил пощадить, отправив обоих в разные монастыри.
Мальчика четырнадцати лет стало возможным отвести от расправы по малолетству. Колупаев велел призвать к себе Севастьяна Глебова сразу после обеда, что и было исполнено. От сидения в застенке Севастьян успел запаршиветь — произошло это на удивление быстро, — и теперь сонно чесал себе руку, пока Колупаев его рассматривал, задумчиво покусывая губу.
Затем Назар вдруг воспрял и гаркнул:
— А ну, прекрати чухаться!
Подросток замер, удивленно поднял подбородок и спросил:
— А ты кто, дяденька?
— Ты знаешь, что случилось? — в ответ проговорил Колупаев.
— Ночью всех схватили воры и били для чего-то, а после здесь заперли, — простодушно ответил мальчик.
— Ты в уме повредился? — осведомился Назар.
Севастьян покачал головой, медленно, с достоинством. Однако то, что он так запачкался и пошел коростой, говорило о многом. Назар обладал немалым опытом в наблюдении за узниками и понимал: чем быстрее человек делается грязен телом, тем скорее сломается и его дух. Странно, что мальчишка оказался таким хлипким.
— А где тятенька? — спросил Севастьян.
— Вас не воры взяли, — заговорил Колупаев, пропуская мимо ушей последний вопрос арестанта. — Ты в царском приказе, а взят твой тятенька по обвинению в изготовлении фальшивых копеек.
— Нет! — вскрикнул Севастьян. — Этого быть не может!
Назар почувствовал, как в нем шевельнулась жалость.
— К тебе отец был добр, — молвил он, — и слуг, говорят, не обижал, но богатство его — от воровства, а воровство государь велел наказывать. Понимаешь меня?
Севастьян тихо сказал:
— Я, дяденька, сяду. Что-то меня ноги не держат.
И действительно уселся на скамью, запустив в волосы обе руки и терзая себя беспощадно. Колупаев молча следил за ним.
Наверное, красивый был подросток. Ловкий и уверенный в себе. Такие очень быстро превращаются в развалину.
Впрочем, если сделать все по закону, то жить ему осталось очень недолго.
А если не все по закону…
Объявить слабоумным? Малолетним? Годика бы на два был помоложе…
Кроме всего прочего, у Елизара Глебова остался старший брат на Москве — об этом ведь тоже забывать не следует. Мало ли как судьба кинется…
Севастьян вздыхал на скамье, а после вдруг вскинулся:
— Но как же матушка, сестрица?
— Вспомнил, — вздохнул Назар. — Плохи дела, Севастьян. Твой отец всю семью своим неразумием погубил. Может быть, ты расскажешь, с кем он «блины» пек, и кто ему привозил оловянную проволоку?
— Нет, — ответил Севастьян. — Знал бы — и то не сказал, а я ведь ничего не знаю.
Теперь он выпрямился и спину держал с некоторым достоинством. Чумазый, испуганный, но вполне владеющий собой. «От неведения так перепугался, — сообразил Назар. — Думал, воры их похитили, за сестрицу и матушку беспокоился…»
А вслух проговорил:
— Положим, лет тебе двенадцать…
— Четырнадцать, — поправил мальчик.
— Двенадцать, — с нажимом повторил Колупаев. — Положим.
На грязном лице блеснули светлые глаза.
— Это ты, дяденька, спасти меня от смерти, что ли, надумал?
— Не твое дело, щенок… — Назар принялся расхаживать по комнате. — Я приговор объявлю завтра утром. Тебя под охраной отправят в Волоколамский монастырь. Там пока поживешь.
— Пока — что? — уточнил Глебов-младший.
Колупаев уселся на скамью перед узником, посмотрел ему в глаза и сказал, точно взрослому, ровне:
— У меня свои соображения имеются, Севастьян, а пока что ты запомни, что я велел сказать, будто тебе двенадцать лет и тебе по малолетству за родителя отвечать не придется. В монастыре поживешь до тех пор, пока постриженье не примешь. Либо пока судьба иначе не повернется…
— А как она может повернуться? — спросил мальчик. Он тоже говорил так, словно был Колупаеву ровней.
— По-разному, — вздохнул Назар. — Очень различно… У тебя, Севастьян, дядя в Москве. Может быть, он за тебя заступится.
— Как же! — фыркнул мальчик. — Станет он! Рад-радешенек, что младший брат попался на таком скверном деле… Да только все это вранье, дяденька, ты попомни мое слово. Не мог мой отец такой глупостью заниматься.
— Нет, Севастьян, — твердо и грустно ответил ему Назар Колупаев. — Дело доказанное. Да и Елизар Глебов не отпирается. В родном отце трудно сомневаться, да ты и не должен этого делать. Отца нам почитать велено любого, даже вора…
Севастьян вскочил.
— Не называй моего отца вором! — вскрикнул он, разом позабыв о том, где находится.
Колупаев насмешливо прищурился.
— Ты на меня не кричи, Севастьян, я твою жизнь сейчас в пальцах держу — чуть сильнее сожму, — он действительно стиснул кулак, — и нет Севастьяна Глебова…
— Делай что хочешь, — сказал Севастьян.
Колупаев махнул стрельцам:
— Уведите.
И мальчишку увели, чтобы спустя час, переоблачив в черную одежду, вывести из приказа и в телеге увезти в сторону Волоколамского монастыря. Телегу сопровождали два конных стрельца. При них ехал документ с предписанием: содержать узника строго, но без жестокости, имея в виду возможное его освобождение, равно как и возможное постриженье.
Одной заботой меньше стало у Назара, и он отправился отдыхать — завтра предстояло публичное наказание Елизара Глебова и его жены.
Бить фальшивомонетчика кнутом предполагалось при многих людях, в день торговый, водя по всему городу.
Смотреть собралось множество народу. Кое-кто в толпе поговаривал, что наказывают Глебова напрасно, по ложному обвинению, но большинство откровенно злорадствовало.
— Я этого не понимаю, — говорил Вадим Флору, — как такое возможно? Они ведь его уважали, при встрече шапку снимали… Неужели никому не жаль человека?
— А тебе его жаль? — спросил Флор.
Вадим пожал плечами.
— Я с ним знаком не был, но вообще, конечно, человека жалко. Я бы лучше не пошел. Противно как-то смотреть, как других мучают.
— Смотри, смотри, можешь многое увидеть, — подбодрил Флор. — Спасти Глебова нам не удастся. Да и нужно ли это — спасать его? Не он ли Недельку нашего убил, даже не поморщился!
— Все равно. Звериный обычай какой-то, — сказал Вадим.
Харузин стоял тут же, в толпе. Дома остались только Наталья и беспамятный Пафнутий.
Гвэрлум рвалась пойти посмотреть на казнь. Она как черный эльф просто обязана была это увидеть! Тем более что и сама перенесла немалые страдания в застенках по ложному обвинению. И выстояла, никого не выдала.
Колупаева она вспоминала нечасто, но без ужаса и ночных вскрикиваний. Он представлялся ей чем-то вроде качественного орка. За хороший отыгрыш ненавидеть не полагается. Что, не случалось разве, чтобы два игрока, чьи персонажи по игре поубивали друг друга, по жизни сделались друзьями? Очень даже случалось!
Конечно, ни о какой дружбе с Назаром речи не шло, но то, что оба они классно сыграли в единой игре, а как-то объединяло…
Но Лаврентий справедливо полагал, что незачем Наталье лелеять эти черные настроения и рваться глазеть на казнь. И поручил ей сидеть при беспамятном Пафнутии. Вот уж кого требовалось оставить дома под хорошим приглядом. Как бы парень окончательно не утратил рассудок!
И Гвэрлум осознала в себе целительницу и милостиво согласилась пожертвовать собой и выхаживать бедного Пафнутия. Когда друзья уходили из дома, Наталья с блаженным угощались киселем. Гвэрлум рассказывала Пафнутию содержание книги «Черный эльф» писателя Сальваторе, а тот, радостно улыбаясь и с готовностью дивясь диковинным нравам, описанным в книге, кивал и ахал.
Друзья стояли на торговой площади и ждали, когда приведут осужденных. После кнута предполагалось подвесить Глебова за ребро и так оставить, пока он не умрет. Жене его отрубят голову.
Эльвэнильдо испытывал животный ужас при одной только мысли о предстоящем. Вадим может сколько угодно ужасаться «варварским нравам» эпохи, но разве наша эпоха — менее варварская? Что там насилие по телевизору. В кино все это выглядит эстетизированно, в реальной жизни все по-другому. Если пользоваться терминологией Лавра, в кино все «душевно», эмоционально, а в жизни — «телесно», плотски.
Просто два куска мяса дубасят друг друга и взаимно портят туловища. С соответствующими звуками и запахом.
Впрочем, как-то раз по телику показывали пленку, найденную у террористов. На пленке были засняты самые настоящие пытки. Кому-то отрубили палец, кому-то ухо. Телеведущая попросила удалиться из комнаты беременных женщин, нервных и детей. Естественно, никто не удалился, все с замиранием ждали зрелища.
Увидели. Эльвэнильдо поразился именно отсутствию эстетизма. Киногерои страдают очень выразительно, но совершенно иначе. Реальный человек в реальном страдании отвратителен.
От этих мыслей Харузину было стыдно. Он должен думать как-то иначе.
И он честно попытался думать «иначе», но вышло еще хуже: вспомнил, каким хорошим хозяином был Глебов, какой он спокойный, красивый человек. Слезы сами собой брызнули из глаз. Хорошо еще, что в эту эпоху плачущий мужчина может не стыдиться.
Вадим покосился на товарища, но ничего не сказал. «Лесному эльфу» разрешено быть чувствительным, тем более что он еще не до конца оправился после ареста.
Флор, разбойничье дитя, внимательно следил, не покажется ли осужденный. Что-то он предполагал увидеть в том, как будет держаться Глебов перед казнью. Лавр выглядел сосредоточенным, серьезным.
Наконец послышались крики, которые начали медленно приближаться.
Толпа всколыхнулась: «Идут, идут!» Рядом вытягивали шеи, сильно запахло потом — народ разволновался, а качественных дезодорантов еще не изобрели.
Кнут, главное орудие палача, состоял из рукоятки, толстой, деревянной, довольно длинной. К ней прикреплялся упругий столбец из кожи, длиной в два с половиной локтя, с кожаной петлей на конце. К этой петле привязывался хвост из широкого ремня толстой сыромятной кожи, согнутой вдоль — так что получается нечто вроде желобка — и так засушенной. Конец этого хвоста был заострен. Он был твердым, как кость, а при ударе рассекал кожу и вонзался в тело.
У палача имелось под рукой несколько таких кнутов, потому что от крови ремень размягчался, и приходилось менять кнут.
Показалось несколько стрельцов и с ними Колупаев, красномордый, с ярко горящими зелеными глазами. Он страдальчески скалил зубы в неестественной улыбке, пот градом катился по его лбу. За ним сразу ступал Глебов в рубахе без пояса и босой. Он не смотрел по сторонам — щурился на небо и выглядел так, словно глубоко о чем-то задумался. Его жену, простоволосую, в длинной рубахе, тащили следом двое стрельцов. Палач с помощником выступали последними.
На торговой площади шествие остановилось.
По приказу Колупаева Глебов стянул с себя рубаху и оглянулся на палача. Помощник, дюжий детина, приблизился к нему с веревкой и, усевшись на корточки, стянул ноги осужденного. Затем, выпрямившись, пошарил глазами по толпе.
— А есть ли кто охочий пособить? — крикнул он, высматривая, не найдется ли добровольный помощник.
И таковой действительно нашелся. Какой-то рослый молодец, браво расталкивая прочих плечами, выбрался вперед. Харузин посмотрел на него с ужасом.
Красуясь, молодец поклонился осужденному и палачу.
— Дозволь помочь, — молвил он былинно и огладил бороду.
Глебов по знаку палача подошел к этому парню, который тем временем повернулся к нему спиной и принялся корчить забавные гримасы зрителям, и неловко ухватил его руками за шею. Помощник палача, взял за конец веревки, которой связал ноги осужденного, сильно дернул и поднял Глебова в воздух.
Наступил самый торжественный момент. Палач отбежал на несколько шагов. Держа кнут обеими руками над головой, он с громким криком приблизился к Глебову и опустил кнут на его спину.
— Искусно бьет, — отметил какой-то человек в толпе рядом с Харузиным. — Гляди, на тело только хвост кнута ложится… И полосы ровно ложатся, не пересекаясь…
Глебов только ахнул от первого удара, а от второго принялся мычать и так мычал не переставая, пока не осип и не замолчал. Теперь кричала только плоть, с каждым ударом рассекаемая почти до костей.
Удары наносились с большими перерывами. Палачу подносили квас, чтобы он мог освежиться. Выпив, он благодарил и обтирал лицо платком.
Пока палач отдыхал, помощник опускал веревку, и осужденный провисал до земли. Добровольный помощник крепко держал его за руки, потому что сам осужденный уже не мог достаточно сильно сцеплять пальцы на запястьях.
— Он забьет его до смерти? — спросил Вадим у Флора. — Как это у вас обычно делается?
— По-разному… Скорее всего, нет. Палач слишком хорошо знает свое дело. Глебов доживет до повешения.
Харузин был очень бледен. Его тошнило, и он стыдился этого еще больше, чем собственной сентиментальности. «Может быть, не думать о нем как о человеке? — размышлял он, лихорадочно соображая, как не опозориться прилюдно. — Представлять себя в кинотеатре…»
Но абсолютная подлинность, некрасивость зрелища разрушала все его попытки перевести страшные впечатления в плоскость искусства.
Вадим, краем глаза наблюдая за Эльвэнильдо, стыдился другого — собственной бесчувственности. Будучи здоровым и сильным молодым человеком, он обладал прекрасно развитым инстинктом самосохранения. И этот инстинкт не допускал в глубины Вадимовой души всю ту жуть, что сейчас разворачивалась перед его глазами.
Флор становился все мрачнее.
После перерыва пытка возобновилась. Палач сделал еще несколько ударов, затем аккуратно стер с кнута обрывки кожи и кровь, помял жесткий хвост пальцами, покачал головой и взял свежий кнут. В израненной развороченной плоти мелькнуло что-то белое — кость!
— Сколько уже ударов было? — спросил Флор.
Лаврентий тихо ответил:
— Двадцать.
Палач тем временем дал знак опустить Глебова на землю и занялся его женой.
Длинную рубаху на женщине разорвали и спустили ее до пояса. На мгновение мелькнуло тело, очень белое, с увядшей грудью, перед глазами зрителей метнулось лицо, совершенно неживое, с нарисованными, казалось, глазами и приклеенным черным ртом. Она обвисла на спине помощника и, когда ее также подняли в воздух, чтобы начать наказание, громко, отчаянно закричала. У зрителей заложило уши.
— Я больше не могу, — сказал Харузин. — Ребята, я домой пойду.
Лавр схватил его за руку.
— Останься.
— Мне плохо, — пробормотал Эльвэнильдо.
Лавр молча перевел взгляд на осужденных. Услышав крик жены, Глебов зашевелился на земле. Кровь, заливавшая все вокруг него, захлюпала. Глебов явно пытался встать. Ему никто не препятствовал.
Второй удар вызвал новый резкий вопль, а затем вдруг все стихло. Тело женщины неестественно обмякло и провисло. Помощник палача выпустил веревку, добровольный подручный из толпы разжал пальцы женщины, впившиеся ему в ворот рубахи, и тело жены Глебова упало на землю рядом с бессильным мужем.
Она была мертва. Второй удар кнута переломил ей спину.
Глебов с трудом протянул руку, ощупал лежащую рядом — его пальцы провели по ее щеке, стерли с нее слезы и кровь.
Когда палач вновь начал поднимать Глебова для новой пытки, тот вцепился в растрепанные волосы жены, и вместе с осужденным мужем потащили вверх и убитую супругу.
Еле высвободили пальцы. Несколько волосков остались у Глебова в руке, и все время наказания он тискал их, как будто хотел найти в них защиту и утешение.
Как и предполагал Флор, палач хорошо знал свое дело, и после тридцати страшных ударов Глебова, еще живого, потащили на виселицу.
— Пойдем домой, — решил Флор. — Довольно с нас на сегодня. Обычно фальшивомонетчикам заливают в горло расплавленный металл.
Харузин зажал ладонями уши.
— Ребята, мне никогда в жизни еще не было так страшно, — признался он. — Даже когда меня убить хотели.
— А каково Колупаеву, — сказал Вадим, — ведь он такие вещи учиняет раз в полгода по собственной инициативе.
— Колупаев — государственный человек, — неожиданно вступился за приказного дьяка Лавр. — Он это не своей волей делает, но как бы по послушанию.
— Слушайте, — медленно проговорил Харузин, отнимая ладони от ушей, — а если Колупаев ошибся?
Они пробирались домой сквозь возбужденную толпу. Люди валом валили смотреть на казнь. Кое-кто, не скрываясь, злорадствовал. Кто-то вздыхал и крестился. Были и такие, что испытывали лишь любопытство. Смерть обладает удивительным свойством завораживать людей. И страшно, и глаз не отвести.
Харузину никто не ответил. Было совершенно очевидно, что Назар на сей раз абсолютно прав. Фальшивомонетчик уличен и осужден. Никаких судебных ошибок.
Жалеть его, вроде бы, не с чего. Недельку бы пожалеть, злодейски и коварно убиенного!
И все-таки жалость острыми крючьями терзала душу Харузина. И ничего с этим он поделать не мог.
— Со слугами что будет? — спросил он.
— Накажут кнутом, — ответил Флор. — Обычно так делают. За пособничество. О слугах ты позабудь, Харузин, эти люди погибли по вине Глебова, и нам их не вызволить. Он и тебя едва под кнут не подвел, еле удалось Колупаева уговорить, чтобы выпустил…
— Да знаю уж, — проворчал Харузин. — А еще раньше вы меня под тот же кнут подвели, когда к нему в дом внедряли.
— Никто не знал, что так повернется, — сказал Вадим. — Все ведь обошлось, Серега.
— Ну да, — сказал Харузин. — Обошлось.
И тяжело вздохнул.
Он думал о детях Глебова. Что с ними теперь будет?
Мальчик Животко бродил по Новгородским лесам, как бы на границе между прежним своим скоморошьим житьем и новым, пока еще непонятным. На море он ходил с Флором Олсуфьичем, но на море ему не понравилось — много работы и слишком опасно кругом. Торговое дело тоже не очень его привлекало. В прислуги идти — так придется день-деньской трудиться. Может, в монахи податься? Эта мысль представлялась привлекательной, но монахи на Руси тоже много работали…
Пока что решил Животко побродить в одиночестве да подумать над своей грядущей судьбой в покое, чтобы ничто не довлело. Обзавелся он длинным ножом — стянул в одной деревне. Это на всякий случай.
Драться мальчик умел, хотя не любил. Была у него еще праща — умение древнее, почтенное со времен царя Давида, известного своей кротостью — как о том в псалмах поется.
Съестной запас у Животко был, правда, более чем скуден: десяток хлебных корок, выпрошенных в одной деревеньке.
Но лето — пора благодатная, лес сам человека кормит, стоит только попросить да поклониться — тут же найдутся и грибы, и ягоды, пусть пока недозрелые, но бодрящие, кислые.
Ни мгновения не пожалел Животко о том, что не задержался у Флора, в прохладе, а выбрал пока что бродяжнический путь. Знал: и вернуться к Олсуфьичу в Новгород может он в любой момент, дорога не закрыта.
К одиночеству Животко привык и не боялся его. Напротив. Внешняя тишина проникала в его душу, утихомиривала внутренний шум, который непрерывно гудел в сердце у мальчика, наполняя его тревогой.
Он ждал: пока Бог пошел ему знак и укажет верный путь. И дождался.
Как-то утром, сидя на обочине дороги и размышляя о разных отвлеченных предметах, по обыкновению многих бродяг, Животко услышал стук копыт. Привычно приник к земле, скрываясь за кустом. Неизвестно еще, кто на большой дороге повстречается — лучшее поостеречься да последить за путниками из надежного укрытия.
Вскоре показались два стрельца и за ними — телега, запряженная одной лошадкой, которой правил сонный щуплый человечек неопределенных лет.
А на телеге сидел, поджав под себя ноги, мальчишка — вроде самого Животко — в пыльной и рваной черной одежде. Животко видел, как тот то сжимает, то разжимает пальцы, словно примеривается, не сжать ли кулак и не хватить ли возницу по жилистой шее. Потом мальчик вдруг начал озираться по сторонам — видать, звериным чутьем, какое бывает иногда у детей и пленников, уловил чужое присутствие поблизости. И на мгновение Животко встретился с ним взглядом. Мальчик на телеге вздрогнул всем телом, когда придорожный куст неожиданно посмотрел на него человеческими глазами, блестящими и любопытными. Губы пленника шевельнулись. Животко показалось, что он произносит: «Помоги!»
Не раздумывая, Животко положил камень в сумку пращи, размахнулся — и возница, без единого вскрика, повалился под колеса телеги. Камень угодил ему прямо в середину лба.
Телега запнулась и остановилась, лошадь перепугано заржала, а стрельцы, не сразу поняв причину переполоха, чуть помедлили, прежде чем повернуться.
Это мгновение и решило исход дела.
Мальчишка, сидевший на телеге, моментально спрыгнул на землю и устремился в лес. За ним поскакали стрельцы, опустив пики, однако паренек уже ворвался под защиту деревьев. Волей-неволей охранникам пришлось спешиваться — а это был выигрыш еще нескольких секунд.
Черная фигура быстро мелькала между стволами. Животко выскочил на пути беглеца, быстро сунул ему в руку кинжал и отскочил, как ошпаренный.
Он ощутил прикосновение чужой ладони, шершавой и твердой. Мальчик не проронил ни звука. Метнувшись в сторону, он притаился за упавшим стволом. Животко, нарочно шумя, побежал в другую сторону.
Вскоре он услышал то, что и рассчитывал: тяжело сопя и с хрустом переламывая сапогами сухие ветки, за ним гнался рослый мужчина с пикой в руке.
Животко раскрутил пращу, стоя на вершине маленького холмика, и камень просвистел возле виска одного из стрельцов, больно чиркнув того по уху. Он вскрикнул и схватился за щеку.
— Проклятье! Разбойники! — закричал он. — Онфим, беги с того боку!
И показал рукой.
Второй камень разбил ему переносицу. Животко свистнул, с удовольствием услышав, как отзывается ему эхо, и перебежал на новое место.
Но погони больше не было, и ничьи голоса в лесу не перекликались. Стояла тишина. После короткого недоуменного молчания вновь начали петь птицы. Казалось, можно расслышать, как облака проплывают по небу, высоко над вершинами деревьев.
Животко покрутил головой. Никого и ничего. Он сделал несколько шагов и вдруг споткнулся о лежащее тело. На мягком мху, как на постели, спал рослый мужчина, а из его груди росла рукоять кинжала. Животко наклонился, потянул за рукоять — кинжал хороший, жаль с таким расставаться.
И тотчас словно бы из-под земли перед ним вырос мальчик в черной одежде.
Животко невозмутимо вытащил кинжал из груди убитого и выпрямился.
— Хорошо бьешь, — сказал он одобрительно.
— А ты хорошо кидаешь камни, — ответил мальчик.
Они помолчали немного, разглядывая друг друга.
Потом Животко деловито сказал:
— Уходить нам надо отсюдова. Как бы не хватились тебя.
— Меня нескоро еще хватятся, — сказал чужой мальчик. — А ты обоих убил?
— Не знаю, — Животко пожал плечами. — Когда еще они очнутся… Камни больно бьют.
— Ладно, — решил мальчик, — идем.
Он протянул руку, желая забрать кинжал. Животко отпрянул.
— Нет, это мое, — сказал он.
— Дай, — настойчиво потребовал мальчик.
— Нет, — повторил Животко.
— Меня убьют, — сказал мальчик. — Дай мне кинжал. Я умею драться.
— То-то ты попался, — язвительно проговорил Животко.
— Тогда я не был готов. Они ночью напали.
— Всегда нужно быть готовым, — назидательно сказал Животко. — У меня отца убили, знаешь?
— И у меня, — сказал мальчик. — Тебя как зовут?
— Животко.
— Это не имя, а прозвище.
— А имени нет пока. Нужно в церкви Божьей окреститься, тогда и имя будет. А пока я вот странничаю и думаю, думаю…
— А я — Севастьян Глебов, — объявил мальчик.
Животко отскочил от него, будто ожегшись. Мальчик прищурился:
— Ты что?
— Не твой ли отец моего убил?
— А кто был твой отец? — спросил Севастьян.
— Скоморох, — признался Животко.
— Мой отец в жизни не убивал людей за просто так, — убежденно проговорил Севастьян. — Может, и вовсе не убивал, я ведь не знаю… Его по оговору взяли и убили в Новгороде. И матушку…
Животко подумал, пожевал губами, как это делал Неделька в минуты глубокого раздумья. Потом изрек:
— Ты, Севастьян, мне по душе пришелся, а что твой отец сотворил — того я знать не знаю.
— Он не убивал скомороха, — убежденно повторил Севастьян. — Поверь мне, Животко. Мы ведь с тобой теперь кровные братья.
— Куда тебя везли, Севастьян? — после некоторого молчания спросил Животко.
Они шли по лесу, не зная ни конца своего пути, ни края этого леса. И никто сейчас их не видел, кроме плутовки-лисички, что пряталась в глубине чащи, да Божьего ангела, который сейчас плакал в вышине, не смея опуститься ниже, к двум потерявшимся отрокам, которые вот-вот, казалось, загубят и жизни свои молодые, и бессмертные души…
Шли весь день бок о бок, молча, даже не переглядывались, а на ночлег остановились на хорошей поляне, куда время от времени порывами ветра доносило запах дыма и съестного, а то прилетал собачий лай, призрачный и тихий, тотчас растворяющийся в ночной тишине.
Севастьян не признавался в том, что голоден, но едва Животко извлек свои заветные корки из платка, как схватил их все, не спросясь, затолкал в рот и затих. Животко только вздохнул, умудренно, как старик. Тогда Севастьян осторожно двинул челюстью.
— Не давись, — сказал Животко беззлобно, — жуй потихонечку. Завтра в деревню загляну, выпрошу что-нибудь.
И растянулся под деревом, тотчас провалившись в беспорочный сон.
Севастьян ел, гладил рукоять кинжала, глядел на спящего скомороха, чесал болячку под коленом, — словом, был занят. Потом усилием воли отогнал от себя тупое оцепенение, в которое его погрузило нежданное несчастье, начал вспоминать молитвы на сон грядущий — но из памяти все время выскальзывали какие-то очень важные слова. Потом он махнул на все рукой, пробормотал: «Матерь Божья, Пресвятая Мария…» — и заснул.
Утро застало мальчиков спящими в обнимку, точно двух щенков, оставшихся без матери. Первым проснулся Животко и тотчас, повинуясь инстинкту, пробудился и Севастьян. Без улыбки смотрели они друг на друга.
— Точно твой отец моего не убивал? — спросил Животко. Этот вопрос мучил его даже во сне. Но ведь неспроста довелось ему спасти Севастьяна Глебова — молил он, Животко, Господа послать ему знак, и вот он, знак!
— Точно, — сказал Севастьян, не удивляясь такому вопросу.
— Давай пойдем уже, — предложил Животко. — Нужно добыть чего-нибудь, не то ноги протянем.
— Как ты думаешь, убили мы их? — опять спросил Севастьян.
— Они наш след потеряли, — уверенно молвил Животко. — Россия — очень большая страна. Здесь человеку затеряться ничего не стоит. Это тебе не Ревель какой-нибудь занюханный, где что ни шагнешь — все на знакомца наткнешься. Тут просторы, брат мой. Каждое дерево в лесу — как целые хоромы, а всякая роща — точно город или собор…
— Красиво говоришь, — фыркнул Севастьян.
— Расскажи лучше, что случилось с тобой, — попросил Животко. — Пока идем, веселее будет.
— «Веселее»! — со стоном протянул Севастьян. — Ты бы хоть думал, о чем просишь! Ночью ворвались в наш дом тати, схватили батюшку с матушкой, сестрицу взяли и меня с постели — мы и ахнуть не успели, как связали нам руки и побросали в телегу. Батюшка хотел сопротивляться, так его дубиной приголубили. Лучше бы он тогда помер… Мы думали, это разбойники на наш дом напали.
— Твоего отца обвинили в убийстве? — спросил Животко, слабо веря в такое.
— Нет, в том, что он фальшивые деньги делал… Отродясь ничего подобного у нас в дому заведено не было! — горячась, сказал Севастьян.
— Откуда ты знаешь? — резонно осведомился Животко. — Детям не все рассказывают о том, что в доме происходит.
— Я не хочу в тюрьме сидеть, — твердо сказал Севастьян. — Чужой воли ждать. Не то вызволит меня московский дядя, не то сгноит в монастырских подвалах… Нет уж. Лучше я бродяжить буду.
— Ты меня, Севастьян, в Божьей церкви окрести, — попросил неожиданно Животко. — Будешь моим крестным родителем, а я твоим защитником буду. У меня благодетели есть — сильные.
Деревня была уже близко, и псы лаяли во всю мочь, чуя приближение чужаков. На околице оба мальчика скроили печальные лица и принялись жалобно петь на все лады, заклиная подать милостыню бедным странничкам:
Приходил Егорий к своей матушке,
Приходил к Софии Премудрый.
Подайте нам хлеба, люди добрые!
— Ох ты, матушка, София Премудрая,
Ты дай мне от своей руки благословеньице!
Подайте нам ухлебов, люди добрые!
Я возьму меч булатный, сбрую латную,
Я поеду во Хлиемий град,
Подайте нам решетного, люди добрые!
Ко тому царю ко Демьяницу,
Ко Демьяницу, басурманицу!
Поднесите нам из века, люди добрые!
Я ему хлеб-соль отплачу,
Кровь горячую пролью!
Подайте нам хоть невейницы, люди добрые!
Точнее сказать, выводил эту жалобную песнь один Животко, а второй мальчик только подпевал и выкрикивал припев, всякий раз меняя в нем просьбу к людям добрым.
Навстречу им вышла женщина в черном платке, вынесла хлебных корок, как и просили, а следом выбежала еще девица с косой и быстро сунула в руки мальчикам мешочек сушеных яблок. Стремительно перекрестив обоих, поцеловала Севастьяна в щеку и удрала, пока взрослые не приметили.
— Жалостливая, — удивленно сказал Севастьян, потирая поцелованную щеку.
Животко кивнул, не переставая петь.
— Может, нас в дом призовут, — сказал он, прерывая песню, потому что больше никто не выходил.
Но такого чуда не случилось. Люди все находились в поле — торопились, пока стоят погожие деньки, на севере они быстро заканчиваются.
Церковь для крещения Животко решили искать в каком-нибудь маленьком городе подальше от Новгорода. По дороге они почти не разговаривали — выяснили друг о друге главное, и ладно.
Лес стоял стеной, охраняя мальчиков и успокаивая растревоженные их сердца. Иногда по дороге Животко принимался петь:
Расплакалась нищая братия,
— Христос, Небесный Царь,
На кого ты нас оставляешь?
Кто нас станет питати,
От темной ночи покрывати?
Речет им Христос Небесный Царь:
— Не плачь, моя меньшая братия!
Дам я нищим убогим
Гору крутую золотую.
Будет вашим душам пропитание,
От темной ночи прикрывание…
Песня была долгая, хватало ее, казалось, на всю дорогу.
Говорилось в ней, как, заслышав о золотой горе, напали на нищую братию злые богатеи и отобрали у них все земное золото. И тогда дал Христос нищим-убогим свое имя святое благое!
Будут нищие по миру ходити,
За весь мир Бога молити,
Будут они тем именем одеты и сыты
И от темной ночи прикрыты…
— Меня Неделька, отец мой, учил на голове стоять, — рассказывал иной раз Животко. — Только плохо у меня получается. Вот, гляди.
И медленно становился на голову, криво задирая при том тощие ноги.
Севастьян метал кинжал в ствол дерева, выдергивал и снова метал. Иногда они упражнялись — кидали камни из пращи. У Животко получалось гораздо лучше, но Севастьян не сдавался, все губы искусал.
В лесу, бродяжничая, стал он куда чище, чем был в застенке. И волосы у него перестали быть засаленными, сделались просто пыльными. Только лицом исхудал, почернел весь от голода. Милостыня кормила бродяг плохо, не до нищих попрошаек было сейчас местному люду. К тому же Севастьян привык хорошо питаться и страдал без мяса. Несколько раз они видели в лесу зайца, но поймать даже не надеялись.
В крохотной бедной деревенской церкви крестили Животко с именем Иона. Животко после этого все разглядывал свои руки и ноги, рассматривал отражение своего лица в стоячей воде — пытался углядеть, где тут новый человек Иона и чем он отличается от прежнего Животко. Внешне, вроде бы, ничем Иона не отличался.
Иона поделился сомнениями с Севастьяном. Тот только головой покачал.
— Я тебе совета дать не могу, — признался он, — у меня опыта нет. Тут умный человек надобен. Я бы и сам у него поучился.
Тем вечером они развели костер, потому что ночи становились уже прохладными. От неведомой, журчащей в темноте речки тянуло влагой и комарами. Животко лежал у огня, глядел на улетающие в небо извилистые искры.
— Пора нам с тобой в Новгород возвращаться, — сказал он.
Севастьян затряс головой.
— Там меня точно схватят и забьют.
— Если узнают, — уточнил Иона. — Могут ведь и не узнать.
— Интересно это, как меня не узнают? — осведомился Севастьян. — Ты, брат, на смерть меня привести хочешь.
— Мы тут, в лесах, вернее помрем, — убежденно сказал Иона. — Ты еле ноги волочишь, того и гляди не проснешься после ночи. Скоро кашлять начнешь. А как холода начнутся — куда мы подадимся? Нет, я тут одну вещь придумал… Только, это…
Тут Иона поднялся на ноги, потоптался, явно смущаясь, и наконец низко поклонился Севастьяну и проговорил:
— Благослови совершить кражу, крестный отец!