Глава 6 Прощание с Неделькой


Флор стряпал, а Наталья стояла рядом и смотрела, как он работает. В чугунок бросалась рыба, а Флор приговаривал, улыбаясь и на Наталью краем глаза поглядывая:

— Потроха — гребцу, голова — кормщику, середка — повару, лучшее место — пекарю, легкие — оставшимся дома, печень — смотревшим с берега, а хвост, Наташенька, — бездельнику…

— А уголек для чего? — спросила Гвэрлум.

— Снять горечь, — ответил Флор.

— А кто у нас бездельник? — опять спросила Наталья.

Флор обнял ее за плечи, осторожно, чтобы не испачкать.

— Бездельник у нас Животко, — молвил он. Опять он куда-то пропал.

— Флор, — Наталья высвободилась и встала прямо, стараясь говорить как можно более серьезно, — у меня сердце не на месте. Кто такой этот Животко? Почему он все время попадается на вранье и воровстве?

— Потому что он враль и воришка.

— Эльвэнильдо говорит: кто в малом предаст, тот и в большом напакостит…

— Это не Сванильдо говорит, это в Священном Писании сказано, — поправил Флор и вздохнул тяжко. — Сванильдо до сих пор у Колупаева сидит. Боязно…

— Ты не веришь, что Назар его выпустит? — спросила Наталья с новым страхом.

— Кто знает, что Колупаеву в голову вступит! — откровенно отозвался Флор. И улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка его вышла как можно более убедительной.

— Он человек добросовестный, по-своему государю предан. Ежели сочтет правильным, то отпустит и Сванильдо. За него брат Лаврентий просил, а Лавр умеет уговаривать. И насчет Животко ты напрасно беспокоишься. Бегает где-то. Он же мальчик.

— «Мальчик, мальчик»! — возразила Наталья. — Он ведь уже не ребенок. Почти юноша.

— По уму и нраву все одно мальчик, — вздохнул Флор. — Кто знает, от чего он такой вырос. Ума у него недостает, вот он и возмещает недостаток хитростью…

— Как бы нам от этого беды не случилось, — сказала Гвэрлум.

Флор улыбнулся.

— Тут твои страхи напрасны, Наташенька. Животко свои интересы хорошо соблюдает и нам не повредит. За этим он следит пуще всего…

— И все-таки странно, — проговорила Гвэрлум, озираясь по сторонам, как будто рассчитывая обнаружить мальчишку где-нибудь в углу кухни, — куда бы ему подеваться, да еще так надолго?

* * *

Животко находился далеко от Новгорода, в лесах. Он не мог сказать, какая сила подтолкнула его и выманила из дома. Может быть, сонное видение… Но Животко никогда не помнил своих снов. Просто в одно прекрасное утро он открыл глаза, обвел взглядом закуток, в котором ночевал, свернувшись клубком, точно зверек, и все его существо заполнило знание: «пора». Пора вставать и идти в леса, к северу от Новгорода, на заветную поляну…

Что в этой поляне «заветного», и как он, Животко, ее сыщет — это оставалось для мальчика пока что неведомым. Он не обманывался, все его видения и происходящие от того знания не от Пресвятой Богородицы, не от Господа Христа и не Ангелов Господних были, а от темных нутряных сил, во власти которых пребывают скоморохи, смехотворцы и кощунники. И коль скоро предала судьба мальчика Животко этим силам — будет он им повиноваться.

Лавр пока что не заговаривал с ним о том, чтобы отказаться от старого ремесла. Пока жив был Неделька — не хотел обижать старика, поскольку тот принимался махать руками, плакать, кричать о неуважении к сединам (точнее, к лысине), а после учинял какое-нибудь сугубое смехотворчество, кривляясь и валяя дурака гораздо больше обыкновенного и как бы нарочно издеваясь над собственной старостью. Нет уж. Лучше было подождать.

Теперь Лавр корил себя горько за то, что поддавался на выходки Недельки, но было поздно.

Животко же все время ускользал и таился от подобных бесед, верткий, как угорь.

Оставалась еще одна вещь, которую он не сделал, еще одна дань, которую он не отдал тому, кто забрал его с пепелища, от погибших родителей, и вырастил, точно собственного ребенка. Вот отдаст Животко еще одну дань скомороху Недельке — и будет окончательно свободен от постыдного ремесла, запрещенного и Церковью проклятого. Все равно хорошенько кривляться у него никогда не получается, одна срамота выходит.

И настал срок отдать последний долг. Животко понял это просто так, открыв глаза по пробуждении. Встал, натянул портки и пошел прочь из дома, все дальше и дальше по улицам, а затем — и вовсе покинул город и углубился в лес.

Шел целый день, забыв о том, что не поел. Голод то подступал, то отступался, Животко об этом пока что не думал. Тянуло его все вперед и вперед, попрошайничать да закусывать выпрошенным времени не оставалось.

Ближе к вечеру оказался Животко на той самой поляне. Еще издалека увидел горящие факелы, побежал, спотыкаясь, на свет — боялся мальчик опоздать и всего не увидеть.

На поляне уже ходили люди, расставляли факелы, втыкая их в мягкую почву. Кто-то неспешно облачался в шутовские одежды. В темноте ревел, привязанный к дереву, ручной медведь.

Сипловатый, но сильный голос напевал, готовясь вступить в полную силу:

Горе горемычное на гору идет,

Горе горемычное котомочку несет,

А в той ли котомочке — все камушки.

Одежда на горюшке изорванная,

Обувка на горюшке истоптанная,

Веревочкой горе подпоясано,

Голова у горюшка повсклокочена,

Брови-то у горя понасупились,

Щеки-то у горя понаморщились,

Головой-то горе покачивает,

Ногами-то горе прихрамывает.

Знать, тебе, горюшко, знакома печаль…

Животко длинно, протяжно всхлипнул. Только теперь он начал понимать, куда попал, и для чего привела его сюда неведомая сила.

Если случается погибнуть скомороху на большой дороге — от злых людей, без покаяния, без должного поминовения, — то собираются другие скоморохи проводить его в долгий путь. Устраивают свои особенные, скоморошьи жальники.

О душе известно следующее.

В первые три дня проходит душа воздушные мытарства. Ибо злые духи, как известно, обитают не под землей, а в воздухе и летают там невидимо под твердью небесной, что отделяет мир людской от мира ангельского.

Это страшное для души время, и ничем душе не поможешь, только молитвой, а молиться скоморохи не могут.

Затем попадает душа в райские обители и разглядывает их, как хочет. Все она видит из того, что словами человеческой речи описать невозможно. Иные говорят: «Сад», только это, надо полагать, следует понимать иносказательно.

А после этого оказывается душа в аду и видит все те муки, которым подвергаются нечестивые души…

И, поскольку скоморохи твердо убеждены, что попадут они после смерти именно в ад и проведут остаток вечности среди грешников, в мучениях и полной недосягаемости несотворенного света, то принято у них было подбадривать душу собрата шутовскими проводами.

Сидя в котле с кипящей смолой, смотрит сейчас Неделька, как веселятся на его поминках другие скоморохи, и тихонько, тайком от чертей, его мучающих, утешается. Для того и собрались они сейчас на этой поляне.

Начали уже наигрывать гусли и дуделки, потянулись над ночным лесом, разгоняя туман, громкие гнусавые звуки шутовской музыки. Выступили вперед «персоны»: Ангел, Молодец, Смерть и Черт.

Молодца представлял рослый, широкоплечий человек с черной бородой и сверкающими глазами. От частого кривляния лицо его пошло ранними морщинами и обладало той неопределенностью, аморфностью, какая часто отличает актерские лица. Если бы видели его Наталья с Вадимом и незадачливый Харузин, то сразу бы поняли: в скоморохе пропадает артист, которому в условиях Руси шестнадцатого века — увы! — не суждено будет реализовать свой талант в полной мере.

Ангел был стар, плешив, но чрезвычайно бодр. Такие на детских утренниках всю жизнь, со студенческих лет и до пенсии, с неизменным энтузиазмом изображают Деда Мороза и Карлсона, вполне довольствуясь подобной участью и никогда даже втайне не помышляя о Гамлете.

Смерть и Черт были средних лет, эдакие трудяги скоморошьего ремесла, в котором явно не достигли высот. Впрочем, они в любом деле высот бы не достигли и, кажется, хорошо сознавали это.

Остальные стояли кругом, хлопали, играли на дуделках, трещали деревянными ложками, выкриками подбадривая актеров.

Пристроился рядышком и Животко, приоткрыл в нетерпении рот — что-то сейчас ему покажут!

Начал Ангел:

— Ах, Молодец, душа беспечальная,

Не навек твое веселое житье-бытье,

Придет за тобой погибель,

Приберет твою душу и кости!

Молодец отвечал, гордо откинув голову:

— Аз злу непричастен,

Живу по своей власти,

Куда хочу, туда хожу,

На кого хочу, на того гляжу!

И тут из темноты на Молодца надвинулась Смерть. Огромный белый балахон, казалось, сам собою плыл, разводя туман, и становился все больше и больше.

Зрелище было жутким, и Животко прикусил себе язык, чтобы не вскрикнуть. Он вполне верил в то, что перед ним — самая настоящая Смерть, а не безродный и бесправный скоморох, который развлекает людей и ради этой ничтожной цели поставил под удар собственную душу.

Смерть проговорила глубоким, страшным, шипящим голосом:

— Аз есть малахиня,

Сильнейший воин,

Всему свету госпожа!

Где пребываю,

Все там цари и князи,

Все там девицы да молодцы,

Все под моей властью,

Всех я истребляю,

Всех косой посекаю!

Полно тебе, Молодец,

На свете жить,

Пора тебе, Молодец,

Во ад снить!

Молодец шарахнулся, взмахнул руками и медленно закрыл ладонями лицо, отстраняясь от ужасного видения. Негромко, моляще проговорил он, как бы не смея больше петь:

— Ах, Смерть моя, мати,

Не хочу с тобой добровольно постулата,

А хочу воевати,

Дабы неповинное Царство узнати.

И Животко весь напрягся, от души сострадая бедному Молодцу и желая, чтобы Смерть согласилась на поединок. Конечно, в честной битве со Смертью человеку не выиграть, но, может быть, Молодцу удастся сжульничать…

Смерть на старую уловку не поддалась и вместо того закричала:

— Ах ты, безумец,

Не хочешь со мной добровольно поступати,

А хочешь воевати!

Воскликну я своего брата

Из пропускного ада!

И, повернувшись лицом к черной сплошной стене леса, Смерть закричала так громко, что пробудились и с оглушительным карканьем поднялись в воздух вороны:

— Черт, брат мой,

Стань предо мной!

Черт с рогами и трезубцем, совершенно черный, обмазанный дегтем и облепленный мятыми ломаными вороньими перьями, выскочил, как показалось зрителям, прямо из-под земли. На самом деле он лежал у ног актеров, прикрытый ворохами сорванной травы.

Появление Черта было таким неожиданным, что несколько человек вскрикнули, а дуделки завопили на разные голоса — тоже как бы в испуге.

Черт завизжал пронзительно и тонко:

— Ого, сестра!

Зачем призвала?

Смерть тотчас принялась жаловаться:

— Молодец проклятый,

Глупый да гордый,

Хочет со мной воевати,

Дабы неповинное Царство узнати.

Черт засмеялся, затрясся всем телом и прокричал — и эхо из леса несколько раз, угасая, повторило его слова:

— Коли хочется того человеку,

Пусть пойдет он на огненную реку…

И тотчас же Добрый Молодец запел, широко разводя руками и как бы изображая жестами все, о чем пелось:

— Как шел Молодец вдоль огненной реки,

Как искал броду мелкого, раю светлого.

А навстречу ему Ангел Божий идет…

Теперь ритм представления совершенно изменился. Дудки дудели тихо, вполголоса, и плавно, а голоса звучали серьезно, мелодия не скакала козлом, а лилась широкой рекой.

Животко понял: сейчас судьба Молодца окончательно решится.

Ангел выступил вперед важной «выходкой», вскинул голову и громко пропел:

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!

Молодец отвечал самоуверенно, сверкая глазами:

— Мои же грехи совсем невелики:

Отца-мать не почитал, на ниве пот не проливал.

Порыв ветра взметнул огонь факелов, воткнутых в землю. Казалось, сама природа вокруг глупого грешника негодует.

Общий хор, тряся ложками, грянул:

— Тут ступил Молодец по колено в воду,

По колено в воду, в кипучую смолу…

Скоморох, изображавший Молодца, покачнулся и очень похоже показал, как обжег ноги, коснувшись «кипучей смолы».

Животко даже ахнул, такой очевидной была боль несчастного.

Ангел же опять потребовал, еще громче прежнего:

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!

Молодец, стеная и повернув к Ангелу искаженное страдальческой гримасой лицо, проговорил:

— Что мне каяться, грехи мои невелики:

Богородицу обижал, Ее Сына не уважал,

Постов не соблюдал, Божий храм не посещал!

Громким голосом, почти рыча, запела Смерть:

— Тут ступил Молодец по пояс в воду,

По пояс в воду, в кипучую смолу!

Добрый Молодец, подтверждая эти страшные слова, повалился на колени и воздел руки к небу в последней мольбе. Ангел не спеша приблизился к нему и встал перед самым его лицом.

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах! — провозгласил он в третий раз, громко и сердито.

— Что мне каяться, грехи мои невелики, — пролепетал Молодец слабеющим языком, — людей я веселил, с ними мед-пиво пил, плачущим слезы отирал, смеющихся того пуще насмешал…

— Так ступай, собрат,

Во всесмехливый ад!

— закричал Черт и замахал трезубцем.

Добрый Молодец упал на траву и простерся на ней всем телом, а Черт и Смерть запрыгали над ним.

Отойдя в сторону, Ангел проговорил, обращаясь к зрителям:

— Как ступил тут Молодец по голову в воду,

По голову в воду, в кипучую смолу,

Только шапка по воде поплыла!

И с этими словами он размахнулся и швырнул в толпу невесть откуда взявшуюся у него в руках шапку. Животко взвизгнул, несколько человек отшатнулись, дудки заверещали, поднялся крик, треск, захлопали ладоши, кто-то засвистел, и снова захлопали крыльями пробуженные вороны.

А после все стихло. Актеры с поляны исчезли, остались только свечи. Поводыри отвязали своего медведя, и Потапыч исправно отплясывал для людей, вертя черным рыльцем и порыкивая. Кругом смеялись и пили. Откуда-то вытащили хмельную брагу. Животко отошел подальше в лес, но и в чаще настигал его шум.

Мальчик упал на колени и заплакал. Ему казалось, что злая судьба оторвала от его души огромный кусок мяса и сейчас пережевывает его острыми, крепкими зубами.

* * *

Гвэрлум причесывала перед зеркалом волосы, стараясь так заколоть отрастающую челку, чтобы непослушные жесткие прядки не падали на брови и не вырывались из-под зажимок. Она то мочила их водой, то прижимала ко лбу — помогало мало. Наконец она убрала их под плотную ленту и начала повязывать платок.

Эти средневековые женские уборы, скрывающие волосы, придавали обнаженному лицу особенную притягательность. Ничто не отвлекало взгляда от нежного очертания подбородка, от гладких щек и больших, выразительных глаз. А если подбородок немного начал отвисать — ну, случится же такое после сорока лет! — его можно подтянуть повязкой, и ничего не будет видно. Очень удобное на самом деле приспособление. В Европе тоже так носили. Только веком раньше.

«Все равно, как монашка», — бормотала Гвэрлум, сооружая себе по возможности изящный головной убор.

И вдруг что-то произошло с ее зеркалом. Оно и без того не было слишком гладким и отражало лицо только в общем приближении — Наталья, во всяком случае, не вполне была им довольна. А тут по серебряной поверхности зеркала пробежала мелкая рябь, потом серебро почернело, сделалось как стоячая вода. Наталья замерла, не в силах оторвать взгляда от происходящего.

Медленно, постепенно из черноты начало проступать совершенно другое лицо. Оно не принадлежало Гвэрлум. Оно вообще не было женским…

— Неделька! — вскрикнула Наталья.

Неделькино лицо озарилось слабой, как будто извиняющейся улыбкой — и пропало. Зеркало опять было серебряным, и в нем подрагивало и искажалось отражение Наташи Фирсовой. К счастью, оно не передавало в полной мере того ужаса, что застыло в ее темных глазах, и Гвэрлум не видела, как дергаются углы ее губ, и какой мертвенно-зеленоватой она сделалась.

* * *

Харузин проснулся и не сразу понял, что с ним происходит. Кругом царила тьма. Тьма лежала и на его душе. Какое-то страшное несчастье случилось перед тем, как он заснул…

И тотчас это несчастье обрушилось на Харузина, как будто оно сторожило поблизости и только ждало удобного мгновения, чтобы снова напасть на свою жертву и начать терзать ее острыми, ядовитыми когтями.

Он арестован. У него связаны руки. Скоро начнется гангрена, если его не освободят, и пальцы станут гнить от нехватки свежей крови… Господи, ну что за ерунда лезет в голову! Кстати, эту голову вполне могут отрубить…

Происходящее напоминало ролевую игру с очень глубоким погружением в роль. Потому что было слишком жутким для того, чтобы оказаться реальностью.

Темнота ожила. Кто-то зашевелился под самым боком у Эльвэнильдо и со стоном проговорил:

— Сергий, ты здесь?

— Да…

Харузин узнал воришку-деда.

— За что нас тут держат? — спросил Харузин.

— Откуда же нам знать… — пропыхтел дед. — Это господа каких-то дел наделали…

Харузин вспомнил: вчера из дома вывели обеих женщин, мать и дочь, а Глебова так сильно избили, что он потерял сознание.

— Господин Глебов здесь? — спросил Харузин, повышая голос.

Поначалу ему никто не отвечал, а потом конюх прокричал, как будто требовалось угомонить лошадь:

— Что блажишь? Житья от тебя нет, басурман поганый! Нет здесь Глебова!

Харузин погрузился в молчание. Ему было больно и страшно. И все время казалось, что нужно что-то делать, а делать было совершенно нечего. Никто здесь не желал утешения, никто не собирался утешать его, Харузина.

Прошло немногим более часа, затем дверь приотворилась, и показался какой-то человек.

— Татарин здесь? — спросил он, водя в темноте лицом и явно ничего не видя.

— Вишь, я говорил, — прошипел конюх, — татарин всей погани голова…

Харузин с трудом поднялся на ноги. Он еще не понял, для чего его позвали. Может быть, скрыться, не сознаваться. Вдруг — на казнь сразу потащат, не разбирая? Вдруг новая разнарядка из Кремля — чтобы всех татар вешать без суда и следствия? Он не мог сейчас вспомнить, были ли при Иване Грозном подобные репрессии. С царя Ивана станется — он же был сумасшедший…

— Здесь татарин, — закричал вдруг старший конюх, — здесь он, проклятый, затаился! Берите его! Вон он, у стены маячит! Берите его, окаянного! Это он, он всей погани голова!

Харузин понял, что утаиться не получится, и неуверенно шагнул вперед.

— А? — спросил человек, по-прежнему стоявший на пороге. — Здесь он? Ну, хорошо. Иди сюда. Как тебя звать? Харузин? Ну, иди. Тебя приказной дьяк привести велел.

Харузин добрался до порога. Его схватили за плечо и грубо выволокли наружу. От яркого света сразу и резко заболели глаза, Харузин прищурился.

— Веревки снимите, — попросил он хрипло. — Я не убегу. Пожалуйста, развяжите руки.

— А это как приказной дьяк распорядится, — сказал стрелец. Он был невысокий, но чрезвычайно бойкий, и так и стрелял глазами по сторонам. — Давай, иди без рассуждения. Зовут — значит, ступай.

И, подталкивая почти ослепшего Харузина в спину, повлек его в низенькую комнатку, где недавно сидел и угощался морсом брат Лаврентий. Колупаев по-прежнему находился там. Задал же ему брат Лаврентий загадку!

Ссориться с братьями-«медвежатами» Колупаев больше не хотел. У тех на него имелась старая обида. А пользы от дружбы с Флором и Лавром Колупаев рассчитывал увидеть куда больше, чем связанных с нею трудностей.

Харузина втолкнули в комнату. Он шатнулся и еле удержался на ногах. Колупаев весело оглядел его.

— Хорошо тебя, брат, отделали, — одобрительно промолвил он. И обратился к стрельцу: — Развяжи ему руки.

— Видишь, — утешительно молвил стрелец Харузину, снимая веревки с посиневших, опухших запястий, — распорядился приказной дьяк — и освобождаю тебя от ужиц кусачих… Ух, какая желвь у тебя, брат, вздулась…

«Братом называют, — подумал Харузин с горечью. — Палачи, сатрапы…»

— Ближе подойди, — велел ему Колупаев. — А ты, — добавил он, поворачиваясь к стрельцу, — ступай отсюда. Я с ним поговорить хочу.

Харузин подошел к Назару почти вплотную и остановился.

Колупаев пошире расставил ноги, уперся кулаком в бедро.

— Сколько дней ты у Глебова в услужении? — спросил Назар.

— Восьмой, — ответил Харузин.

Руки жгло как огнем, он не мог пошевелить ни пальцем. Хотелось выть от боли.

— Кто тебя к нему в дом устроил?

— Флор Олсуфьич…

— Ну да… — Колупаев о чем-то задумался. — А для чего? — спросил он неожиданно.

— Чтобы… — Харузин запнулся.

— Ну, говори! — прикрикнул на него Назар. — Я тебя не для собственного удовольствия спрашиваю.

— Здесь Флор побывал, — догадался Харузин. — Просил за меня, да?

— Не Флор, а Лавр, — поправил Назар Колупаев. — Угадал, татарин. Лаврентий говорил, что ты, мол, не пленник. Да я и сам по роже твоей вижу, что ты не казанский…

— Ну… да, — сказал Харузин.

— Что ты делал в доме Глебова?

Харузин решился сказать правду. Все равно хуже уже не будет.

— Я за Глебовым следил, — признался он. — Мы с Флором так рассудили, что Глебов — человек подозрительный, ну и решили приглядеть за ним…

— Для чего? — настаивал Назар.

— На всякий случай, — уклончиво ответил Харузин. И тут его осенило! Если он слуга, то может всех подробностей дела и не знать. И Харузин уверенно ответил: — Это у Флора какие-то соображения, а мне он только сказал: мол, я тебя внедрю в гнездо Глебовское, а ты — глаза пошире и изучай обстановку. Вот такая легенда.

— Сходится, — сказал Назар. — Ладно. Я и сам вижу, что ты ни к блинам, ни к прочим глебовским делам отношения не имеешь. Да и в доносе твое имя не значится…

Он явно открыл Харузину больше, чем намеревался поначалу. И замолчал, внимательно глядя на пленника, — понял ли тот, какое доверие ему оказано.

Харузин понял.

— Какие блины? — спросил он, чувствуя себя дураком. От внезапного ареста и скверно, беспокойно проведенной ночи в голове у него немного помутилось: Харузину вдруг помстилось, что речь идет о какой-то мелкой краже в кладовой, в которой принимал участие вороватый слуга, — он ведь угощал своих товарищей крадеными пирожками…

— Какие блины? — захохотал Колупаев, хотя по всему было заметно, что приказному дьяку вовсе не смешно. — Да такие! Такие, за которые блинопекам головы рубят!

Сергей понял, что еще немного — и он потеряет сознание. Перед глазами у него все плыло.

— Можно я сяду? — пробормотал он.

— Нет, — сказал Колупаев.

— Вы бы, гражданин начальник, позвонили Флору Олсуфьичу… — сказал Харузин, не то сознательно ломая юродивого, не то на самом деле утратив последнюю связь с реальностью. — Он за меня поручится и штраф уплатит. А мне домой надо. Я бы лег да отлежался. Анальгину бы попил…

При мысли об анальгине слезы так и покатились из его глаз.

Почему-то именно это достижение цивилизации показалось Харузину в тот миг самой печальной из понесенных утрат.

Колупаев вскочил и одним прыжком приблизился к Эльвэнильдо.

— Слушай, татарин! — зашипел он. — Я тебя сейчас отпускаю. Идешь к Флору в дом. Ни вправо, ни влево не отклоняйся, понял?

— Шаг вправо, шаг влево считается побег, — сказал Харузин. — Прыжок на месте — провокация.

Колупаев ударил его тыльной стороной ладони по губам и тем самым удивительно быстро привел в чувство. Харузин поморгал и обнаружил, что мир опять вошел в четкие границы и перестал расплываться.

— Идешь к Флору домой, — повторил Колупаев, — и говоришь, что я тебя отпустил. Ты меня понял? А по дороге ни с кем не останавливайся.

— Угу, — сказал Эльвэнильдо угрюмо. — Так я могу идти?

— Вот именно, — отозвался Колупаев и тяжело выдохнул. — Устал я от тебя, татарин. После поговорим.

Эльвэнильдо осторожно попятился. Оглянулся. Увидел дверь. Опять посмотрел на приказного дьяка. Тот прикрыл глаза, кивнул. Тогда Эльвэнильдо выбрался на улицу.

Больше всего его поразило в тот миг, что в Новгороде как будто ничего и не произошло. Ходили какие-то люди, на углу склочничали две женщины — из того сорта публики, который у скоморохов именуется «полупочтенным».

А Харузину чудилось, что он провел у злых духов, наподобие троллей, несколько сотен лет. Как это и положено тем, кто по своей неосмотрительности попадает в полые холмы.

А почему, собственно, должно было что-то измениться?

Нет, это в нем самом, в Эльвэнильдо, сдвинулись с прежнего места какие-то пружинки, и теперь весь он дребезжит и странно вздрагивает при каждом движении. И руки ужасно болят. Как будто их ошпарили. А взглянуть на них боязно.

Когда Харузин увидел перед собой дом близнецов, ему сделалось нехорошо.

— Флор! Наташа! — слабо выкрикнул он и ухватился за ворота. Делать этого не следовало: руки не послушались, пальцы соскользнули, и Эльвэнильдо, пошатнувшись, сильно приложился к створкам.

— Вадим! — опять позвал он, чувствуя, как подкашиваются ноги.

Никто не отзывался. Харузин бессильно смотрел на ворота и думал: «Так и подохну здесь, на пороге, если сейчас же не откроют…»

Словно услышав эти мысли, прибежал Флор. Увидев его, лесной эльф улыбнулся, в глубине души надеясь, что улыбка вышла бодрой. Судя по тому, какую физиономию скорчил «медвежонок», бодрость оказалась фальшивой.

— Ну, брат… — протянул Флор, хватая Эльвэнильдо за локоть и втаскивая его за ворота на двор. — Да, досталось тебе… Ты уж извини нас. Кто мог подумать, что так дело обернется!

— Никто, — согласился Эльвэнильдо.

Его увели в дом, уложили в постель. Наталья принесла холодной воды — студить воспаленные руки, а затем удалилась готовить мазь целебную. Что-то на основе нутряного жира выдры и толченых растений, вроде зверобоя, ромашки и прочей смиренной прелести, что произрастает на севере России.

Брат Лаврентий появился возле Харузина почти сразу после того, как ушла взволнованная Гвэрлум. Устроился рядом, на коленях — толстая книга.

— Развлечь тебя пришел, — сообщил инок.

Эльвэнильдо глянул на друга с признательностью и легкой насмешкой.

— Ну и попал же я в глупую историю! — выговорил он. — И почему-то мне стыдно…

— Стыд — чувство весьма похвальное, свидетельствующее о наличии у тебя совести, — ответствовал Лавр. — А в историю мы сами тебя впутали. И еле выпутали. Колупаев нам не очень-то доверяет.

— Как же вы его уговорили? — удивился Эльвэнильдо.

— Он думает, что мы поможем ему разобраться в этом деле, — объяснил Лавр.

— Какие-то блины поминал, — вспомнил Эльвэнильдо. — Мы с другими слугами действительно кое-что из кладовки стащили и съели…

Несмотря на очевидную трагичность ситуации, Лаврентий тихонько рассмеялся.

— Блинами, друг Сергий, называют фальшивые деньги, а блинопеками кличут фальшивомонетчиков…

— Так вот оно что…

Харузин надолго задумался. Получается, что Глебов, такой добрый, милостивый и справедливый — фальшивомонетчик… Преступление, в глазах человека, воспитанного в конце двадцатого века, не слишком уж ужасное. Но в веке шестнадцатом за него карают очень сурово. И то, что Глебов подставил под удар семью и слуг, в глазах Эльвэнильдо выглядело непростительным.

— Блинопек, — повторил он задумчиво. — Вот оно как…

Дверь негромко, вкрадчиво скрипнула, и в комнату пробрался Пафнутий. Он ходил за Лавром, как тень, как будто чего-то опасался и один только брат Лаврентий мог избавить его от подстерегающей повсюду беды. Когда Лавр обернулся и встретился с блаженным глазами, тот опустил ресницы и расцвел застенчивой улыбкой.

— Я уж тут с вами посижу, — умоляюще выговорил он.

— Животко не пришел еще? — спросил Лавр.

Харузин приподнялся на локте и едва не опрокинул став с водой.

— А куда Животко подевался? — удивился он.

— Ушел странничать, — ответил Лавр. — Не нравится мне то, что с ним в последнее время происходит.

— У него приемного отца убили, как тут не занервничаешь, — возразил Харузин. — Только бы он тоже в дурацкую историю не попал. В его возрасте, да еще в огорченном состоянии такое случается запросто.

Лавр пропустил эти слова мимо ушей. Поразмыслив мгновение, Харузин понял, что уподобился бабушке, изрекающей прописные истины, и покраснел.

Пафнутий устроился на полу, в уголке. Лаврентий раскрыл книгу, которую все это время оглаживал ладонью, и начал читать и рассказывать.

— Трудами господина нашего митрополита Макария множество угодников Божьих воссияли в сердце каждого православного человека, — начал он.

Макарий был видной фигурой Иоаннова царствования. 16 января 1547 года он венчал царским венцом государя. А вскоре был созван Собор для канонизации святых. Поистине, святитель Макарий мог с премудрым Сирахом сказать: «Теперь восхвалим славных мужей и отцов нашего рода: много славного Господь являл чрез них, величие Свое от века»… В 1547 году, в праздник Сретения, когда Церковь вспоминает принесение Богомладенца Христа в Иерусалимский храм, благодатные плоды, памяти отечественных святых, были принесены на алтарь общецерковного почитания.

Среди этих имен прозвучало и имя великого чудотворца Пафнутия Боровского, и было составлено житие преподобного старца.

Сергей понимал, что Лавр не без умысла принес именно этот текст к его постели. И Пафнутия беспамятного от себя не гонит тоже не без причины.

С первых же строк чтения стало понятно, почему Лаврентий выбрал для разговора жизнь Боровского чудотворца.

Преподобный Пафнутий, в миру Парфений, был внуком татарина-баскака, который собирал в городе Боровске дань для ханов. Был этот дед, наверное, бритоголовым и свирепым, носил плетку при себе и засаленный узорчатый халат. А потомок его, от детских лет кроткий и тихий, любил Бога и добродетели христианские, а в двадцатилетием возрасте удалился в монастырь.

Молодой монах любил и работу, и чтение священных книг, а в понедельник и пятницу воздерживался от пищи вовсе. Более всего стремился он хранить целомудрие и оттого никогда не смотрел на женщин и даже избегал разговоров о них. С годами он возрастал в добродетели и постепенно Господь начал открывать ему о приходящих в монастырь людях все…

— Вот расскажи мне, Лавр, как это — преподобный все о человеке знает, — попросил Эльвэнильдо. — Как это может быть? Кто ему подсказывает?

— Господь открывает, — повторил Лавр словами жития.

— А откуда это известно, что именно от Бога откровение? — опять спросил Эльвэнильдо. — Вдруг это черт нашептывает? Черту ведь тоже многое о людях известно…

— То, что от нечистого, смущает душу и приводит к дурным последствиям, — ответил Лавр. — Преподобный не чувствовал смущения, когда видел, что пришедший к нему человек лет десять назад совершил тайный грех, да еще и позабыл о нем. Он просто видел этот грех и знал пути к исправлению. И тот человек, услышав от преподобного обличение, не впадал в злобу и не коснел в преступлении, а искренне каялся и исправлял свою жизнь. Такое — только от Господа, Сергий. Понял ты меня?

Эльвэнильдо кивнул.

— Никогда об этом не думал — чтобы вот так, подробно, — признался он.

Пафнутий вздыхал в своем углу. Его назвали Пафнутием в честь другого святого, носившего то же имя, но, по благочестивому обычаю, он чтил всех тезоименитых себе святых, и потому лаврово чтение и для него было весьма утешительным.

— Ну хорошо, — сказал Эльвэнильдо после некоторого молчания, — а вот ответь мне, дураку, только по-простому: не бывает так, чтобы какой-нибудь преподобный… ну, добродетельный инок, которому за подвиги открывается о людях и хорошее и дурное… Я только теоретически предполагаю, не думай, что тут какое-то богохульство, хорошо?

Лавр молча кивнул, ожидая продолжения.

Эльвэнильдо собрался с духом и спросил:

— Вот открылось такому иноку о человеке все тайное, а он, инок, взял и соблазнился. И использовал свое знание как-нибудь во вред тому человеку. Разве такого не бывает?

— Если Господь видит, что инок готов соблазниться, то никогда не откроет ему о другом человеке никаких секретов, — ответил Лавр спокойно. — Однако кое в чем ты прав. Часто так бывает, что сидит какая-нибудь гадина и плетет тоненькие сеточки. И смотрит, как попадаются в эти сеточки неповинные люди, как бьются они, стремясь выпутаться, но еще больше увязают. И кажется ей, будто она вершит судьбы всех людей…

— Это ты о ком? — не понял Эльвэнильдо.

— Пока не знаю, — вздохнул Лавр. — На ум пришло… Просто Неделька на такую гадину напоролся и теперь схоронен на большой дороге, у случайного креста…

Пафнутий заворочался в углу, болезненно сморщился, как будто встревожило его что-то, но после опять затих и уставился в одну точку на стене.

— Стало быть, — продолжал Эльвэнильдо, — в христианстве имеется отличная «защита от дурака»…

— Что это? — не понял Лавр.

— Такой термин… Выражение такое. Означает: защитное устройство, чтобы незнающий человек не смог случайно сломать вещь или повредить ее…

— Похоже, — согласился Лавр.

И снова начал читать. Истории обличения преподобным Пафнутием разных тайных грешников с последующим их исправлением звучали монотонно.

Блаженный ловил каждое слово, а Эльвэнильдо, который наконец поверил в то, что находится в безопасности, среди друзей, и руки у него не отвалятся от гангрены, начал постепенно погружаться в сон.

Там, на грани сна и яви, мелькала в его памяти ехиднейшая «Инструкция по написанию чувствительных историй», которую несколько лет назад обсуждали в эльфийских кругах не без возмущения.

В «Инструкции» подробно излагались приметы, присущие типичной девичьей ролевой прозе. Ролевички часто пишут повести и выкладывают их, на свою голову, в интернет.

Обычно это печальная любовная история, отчасти пережитая на игре, отчасти вычитанная из других книг и усугубленная личными пристрастиями. Аналитик приходит к выводу, что это — история печальной любви раненого эльфа и девушки-целительницы из расы людей.

Главный герой должен быть эльфом-мужчиной, насмешничал автор Инструкции…

Да, эльф — это идеальный образ, который можно наделить вашим личным представлением о красоте, доброте, поэзии, душевной чуткости, мужестве, мудрости и всем тем, чего вы так и не нашли в грубом, недалеком животном, гордо именующим себя человеком.

Прекрасный эльф должен быть непременно найден бесчувственным, израненным, очень-очень больным. Его следует умыть, уложить в постель, а затем выхаживать и раскручивать на откровенность. Где лучше всего (для сюжета) нанести герою рану?

«Бейте по рукам!» — дается безжалостный совет.

Цитаты, приведенные в подтверждение этого тезиса, убийственны. О, многостраничные, многокилобайтные рассуждения наивных, ищущих любви девочек-эльфиечек об израненных руках прекрасных эльфов!..

Эльф, битый по рукам, находится в полной власти партнерши. Самое время предаться воспоминаниям о былых страданиях, а заодно зажечь огонечек несбыточной любви.

Ибо никакой любви между эльфом и человеком быть не может. Как говорится, «лучше эльф в литературе, чем вастак под одеялом».

Во всяком случае, для ролевички, которая ищет Истинной Любви.

Эту тему много и плодотворно развивала Гвэрлум, общаясь со своими поклонниками-«хуменами» (то есть, попросту выражаясь, людьми).

А теперь в классическом положении раненого эльфа — «настоящий лесной эльф», Эльвэнильдо. Эльфийка, ухаживающая за ним (а Гвэрлум до сих пор не согласилась с тем, что она человек!), на предлагаемый сюжет не тянет. Никакой болезненной дисгармонии, никакого рокового конфликта рас, который разрывает сердца любящих. Все просто, проще не бывает. Ты морячка, я моряк. Нет уж. С Гвэрлум они побратимы, и точка.

А между тем Эльвэнильдо, как всякий классический страдающий эльф, ранен именно в руки. Бедные запястья, бедные кисти, бедные пальцы. Только вот вспоминать случившееся совершенно не хочется… Хотя по статусу раненому эльфу положено припомнить пару-тройку злобных орков и то, как они его пытали. И так пытали, и сяк. И грубо ржали над его кровью и страданиями.

…А Пафнутий Боровский много лет был игуменом Боровского монастыря, а после основал еще один монастырь, Рождество-Богородицкий, при впадении реки Истремы в реку Протву.

Где текут эти спокойные реки, вбирающие в себя отражения тихих лесов, летом зеленых, зимой белоснежных, пышных? Как пахнет на их берегах? Какие птицы поют там по утрам, какие звери рыскают между стройными стволами? И далеко, далеко разносится колокол…

Эльвэнильдо заснул.


Загрузка...