Сперва стало слышно, как ржет и лупит копытами в стойле перепуганный конь. Затем донесся и человечий крик — странный: то высокий, почти визг, то низкий, утробный, как будто кричит смертельно раненый, еще не вполне осознавший свою рану и бьющийся от боли, ярости, бессилия.
Трое ринулись к конюшне одновременно, не сговариваясь, из разных мест: Вадим Вершков — с крыльца, где пытался по книге научиться читать слипшиеся, затейливые строки (вышло же у Харузина!), Иона-Животко — с заднего двора, где пилил бесконечные дрова, а беспамятный Пафнутий — из горницы, где пел Наталье «утешительные песни».
Бежали, сломя голову, и столкнулись у открытых ворот. Вопли и ржанье доносились оттуда.
Иона шмыгнул внутрь первым, Вадим лишь ненамного опоздал и ворвался вслед за ним. Пафнутий замешкался у двери, оглядываясь на солнечный свет так, будто видит его едва ли не в последний раз.
Девица Гликерия металась по конюшне, как дикий зверь, глаза ее горели, волосы выбились из-под платка и торчали во все стороны, по щеке текла кровь. Она кричала, слепо набрасывалась на стены, била кулаками пустоту. Ни одного звука связной речи не вылетал из ее натруженного, сорванного горла, один только яростный, бессильный вой.
Вадим схватил ее за руки, притянул к себе, забывшись, стал гладить по голове, крича:
— Гликерьюшка! Милая! Душа моя! Да что с тобой? Кто тебя?
— Пусти! — визжала Гликерия, с силой выдергивая руки из сильных, ласковых объятий Вадима. — Отпусти, гадина! Не тронь меня! Ненавижу тебя!
— Опомнись, — уговаривал Вадим.
— Чтоб ты сдох! — заорала Гликерия и хрипло закашлялась.
— Пусти! — влетел и Иона. — Не тронь!
Он вцепился в Вадима сзади, прыгнув ему на плечи, точно кошка. Вадим ощутил у себя возле шеи его когти и пошатнулся. Попытался отодрать от себя мальчишку, да какое там! Животко держался цепко и непрестанно лупил Вадима кулаком по голове, вереща ему в уши:
— Пусти! Не тронь!
Вадим попытался достать его локтем. И тут девица Гликерия наградила Вершкова тычком в середину груди.
Все трое, не удержавшись, повалились на пол и покатились, сцепившись в общей свалке.
Вадим погрузился в странное беспамятство. В тот миг он совершенно не отдавал себе отчета в том, что дерется с подростком и девицей, которая ему нравится, которую он хотел бы оберегать любой беды и малейшей неприятности.
Он просто чувствовал быстрые, многочисленные удары, которые так и сыпались на него со всех сторон, и пытался отводить их от себя, отчего вынужденно бил противников сам. Они то и дело вскрикивали и рычали под его кулаками.
Потом неожиданно он испытал шок: внезапно сделалось холодно, а спустя миг — сыро. Туман перед глазами рассеялся, туго сплетенный клубок противников рассыпался, раскатился по полу конюшни, и мокрый Вершков узрел над собой безмятежную физиономию Пафнутия с пустой кадкой в руке.
— Вставайте да идите обсыхать, — велел им беспамятный Пафнутий. А после вдруг зябко поежился, огляделся по сторонам и, бросив кадку, выбежал прочь.
Вадим поднялся на ноги.
Гликерия уже стояла перед ним и зло щурила глаза. Мокрая рубаха облепила ее, и Вадим поневоле взглянул на девушку.
Он не без оснований считал, что женщина в промокшей насквозь одежде представляет собой невероятно привлекательное, эротическое зрелище. Ну, разумеется, при условии, что женщина хороша собой. Или хотя бы не уродка.
Поэтому многие мечтательницы бродят под дождем без зонтика. Они понимают, что обязаны дарить счастье таким же, как они, мечтателям…
Мимолетное воспоминание о питерских дождях, столь услужливо поливающих мечтательниц более двухсот дней в году (по метеорологической статистике) отступило перед видением мокрой Гликерии.
Рубаха облепила ее… Но никаких соблазнительных округлостей под предательским одеянием Вершков не увидел. Гликерия была плоской, как доска. Как подросток. У нее были узкие бедра, мускулистые ноги и довольно широкая, крепкая грудь. Без малейших признаков девичьих бугорков… Невольно Вадим опустил глаза чуть ниже. Лучше бы он этого не делал.
— Сволочь! — резко вскрикнула «Гликерия» и наградила Вадима последним ударом в переносицу.
У него брызнули искры из глаз. Огромные, яркие искры. Они рассыпались по всей конюшне, озаряя ночь праздничным, потусторонним светом, а после угасли. Угас и Вадим — рухнул на пол и ощутил, насколько ему дурно.
Толчок ногой в бок привел его в себя. Дурнота усилилась. Вадим открыл глаза. «Гликерия» сидела перед ним на корточках и протягивала ему плошку. Иона маячил у «нее» за плечом, тревожно приплясывая на месте.
— Что это? — сипло спросил Вадим.
— Вода, — ответила «Гликерия». — Ладно, не злись. Все уж кончено.
Вадим взял питье, проглотил. Сразу стало легче — свежее, бодрее. Он сел удобнее, скрестил ноги. Осторожно поднял голову и взглянул на обоих подростков. Те выглядели хмурыми и смущенными.
— Ну, — сказал Вадим, — я же не знал… Извини. Из тебя получилась очень красивая женщина.
«Гликерия» залилась краской.
Иона обратился к «ней» назидательным тоном:
— Я тебе говорил, он без странностей. Мы ему голову заморочили, он и заморочился…
Вадим потер виски.
— Раз уж все разоблачилось, — продолжал он, обращаясь к «Гликерии», — может быть, расскажешь наконец, кто ты такой и что тебе здесь понадобилось.
— Я… — начал юноша. Помолчал, кашлянул и все равно хриплым голосом объявил: — Севастьян Глебов…
Вадим вдруг начал хохотать. Он смеялся и смеялся и все не мог остановиться — его трясло, его начинало уже тошнить, а он все ржал и завывал, точно беснующийся.
Да уж, немало встречается на играх девиц, переодетых юношами. И даже девиц с весьма выдающимися формами. Но повстречав особу в трико, обтягивающем вызывающие бедра и могучий бюст, не след именовать ее «сударыней» — исключительно «доблестным сэром» или еще как-нибудь мужественно. Ибо она отыгрывает мужчину. Иногда — если отвлечься от некоторых несуразностей фигуры — отыгрывает настолько хорошо, что как-то и забывается, что это — женщина.
Изредка бывают юноши, которые рискуют изображать женщин, но вообще-то в ролевой среде это практически не принято. И чаще всего подобное переодевание — «прикол». Как и везде в обществе, среди ролевиков существуют, конечно, лица «нестандартной половой ориентации» мужского пола, но они не делают из этого фетиш и не носят мамино платье и туфли на каблуках.
И все же в истории, в которую угодил Вадим Вершков, присутствовало нечто невероятно ролевое.
— Шекспировское, — задумчиво отметил Харузин. И процитировал «Двенадцатую ночь»: — «Вы с девушкой хотели обвенчаться, вам достается девственник в мужья». То есть, прямо наоборот: вы с девственником хотели обвенчаться, вам достается девушка в жены…
— Что ты имеешь в виду? — спросил смущенный Вершков. И покачал головой: — Ох, ребята, не надо смеяться! Мне и так дурно. Не знаю, как всем теперь в глаза смотреть…
— Даже имя совпадает — Себастьян, — продолжал беспощадный Харузин.
— При чем тут Себастьян? — не понял Вершков.
— У Шекспира, — пояснил Эльвэнильдо. — Юношу звали Себастьян. А его сестру-близнеца, с которой его перепутали, — Виола… Кстати!
Тут одна и та же мысль осенила всех троих (Гвэрлум присутствовала при разговоре, откровенно наслаждаясь пикантностью и трогательностью ситуации). У Севастьяна Глебова имеется сестра — Настасья…
— Кстати, а где «Виола»? — спросил Харузин в воздух. — Не отыскать ли нам ее? Может быть, это немного утешит нашего герцога Орсино. То есть, прости, Вадик, я хотел сказать — нашу графиню Оливию…
— Ну тебя! — Вершков вскочил и выбежал вон.
Эльвэнильдо проводил его глазами.
— Дивный кумир рассыпался, а ведь он, кажется, на самом деле влюбился в эту Гликерию. Достойная участь для романтического странника по мирам: полюбить ту, которой не существует…
— Знаешь что, — вмешалась Гвэрлум, — а я не думаю, что он так уж неправ. Севастьян знал, как себя вести, когда переоделся девушкой. У меня имеется сильное подозрение, что в этом он подражал своей сестре. В точности ее копировал, если говорить еще более определенно. Так что наш Вершков влюбился в Настасью по одному ее изображению. Это — любовь издалека! Как у трубадуров, которые умели любить неведомую даму лишь по слухам о ее добродетелях и красоте.
Как только надлежащее определение было найдено, и Эльвэнильдо, и Гвэрлум успокоились. Возникло ощущение, что все расставлено по своим местам, у каждой вещи имеется соответствующая этикетка, каждое событие занесено в каталог и пронумеровано — во Вселенной восстановлен порядок.
Иона мыкался в стороне, в разговоры не вступал — сразу убегал, едва только кто-нибудь поворачивался в сего сторону.
По обыкновению он предпочитал выжидать где-нибудь в стороне, пока буря не уляжется. Он не знал, как отнесутся к его выходке Флор и Лавр. До сих пор мальчик Животко не проявлял инициативы и никакого самовольства не чинил. А тут — такое надувательство!
Нет уж. Лучше затаиться и пересидеть где-нибудь под половицей. А Флор и Лавр решат, как с ним быть. Сердиться на него или хвалить за находчивость. Тогда уж можно будет явиться им на глаза и разговаривать.
К счастью для Ионы, Севастьян, который воспитывался боярским сыном, будущим хозяином большого хозяйства, умел принимать решения и за себя, и за друзей. Переодевшись в подобающее платье и разыскав Иону, Севастьян сказал тому хмуро:
— Хватит прятаться. Идем, поговорим с господами. Заварили мы кашу с тобой, Иона…
Иона послушно пошел за крестным отцом.
Флор встретил их, против ожидания, вполне приветливо.
Севастьян остановился в нескольких шагах от хозяина дома, степенно поклонился ему, а после выпрямился, глядя прямо в лицо.
— Ну, здравствуй, Севастьян Елизарович, — молвил ему Флор. — Добро пожаловать! Тебя по всему Новгороду ищут, убийство Вихторина тебе приписывают, да и стрелец на твоей совести…
— Я в твоей воле, — спокойно сказал Севастьян. От недавней истерики почти не осталось следов, только веки еще были красны и распухли, да на щеке алела царапина. — Хочешь — отдай меня Колупаеву, а то он мало людей из моего дома загубил безвинных. Хочешь — приюти у себя… Да только ведь долго я здесь взаперти не усижу.
— Твой отец и твоя мать погибли безвинно, — ответил Флор, — а сестра еще жива, и мы ее вызволим, если она захочет покинуть монастырь. Погоди объявляться в Новгороде, Севастьян. Когда мы представим истинного виновника всех злодейств, тебе вернут отцовское достояние, и ты станешь хозяином в собственном дому.
Севастьян продолжал держаться прямо, но Флор увидел, что губы у него запрыгали — еще немного, и подросток разрыдается.
Но он сдержался. Поклонился Флору еще раз, ниже прежнего, и, выпрямляясь, выговорил ровным голосом:
— Благодарю тебя, Флор Олсуфьич.
После чего повернулся и быстро выбежал прочь. Иона, нелепо взмахивая руками, поскакал за ним.
— От Животко я такой прыти не ожидал, — признался Флор своему брату. — Это ведь его идея была — переодеть парня девицей и представить нам как странницу.
— Животко воспитан скоморохом, — улыбнулся Лавр. — Что же тут удивительного? Ловко он догадался, как можно спрятать беглеца под самым носом у приказного дьяка! И ведь никому и в голову не пришло разыскивать Севастьяна в Новгороде. Посланные за ним стрельцы до сих пор еще не вернулись — все рыщут по лесам, Назар сказывал, осматривают деревни и пустые урочища, где может скрыться человек…
— Эти два ребенка убили стрельца и вдобавок покалечили двоих взрослых мужчин, — продолжал Флор. — Как им это удалось? Бог на их стороне! Нет иного объяснения.
— Мы восстановим доброе имя Глебова, — согласился с братом Лавр. — Теперь это уже очевидно. Вопрос только в том, каким образом и в какой последовательности нам надлежит действовать, дабы не наломать дров больше прежнего.
Отношение братьев к случившемуся живо интересовало не только главных действующих лиц «шекспировской пьесы с переодеваниями», но и «зрителей» — питерских ролевиков.
Вадима занимал преимущественно вопрос: входит ли в намерение честной компании освобождение Настасьи из заточения. Мысль о том, что Севастьян копировал сестру и что Настасья, скорее всего, и есть та дивная тихая девица, которая пленила сердце Вершкова, глубоко запала в сердце Вадима и не давала ему покоя.
Гвэрлум любопытствовала, охваченная азартом хорошей игры. То, что люди, вовлеченные в эту игру, погибли на самом деле, проскользнуло мимо ее сознания — ведь она не была с ними знакома и не видела их смерти. Для нее трагедия глебовской семьи представлялась чем-то умозрительным. А вот Севастьян и Иона — живые и реальные. И наблюдая за ними, Наташа получала огромное удовольствие. «Вероятно, я испытываю эмоциональное голодание, — объясняла она самой себе, не решаясь высказывать сию мысль вслух. — Стоит призадуматься! Неужто одной влюбленности во Флора мне недостаточно?» — И она качала головой, дивясь сложности собственной натуры.
Эльвэнильдо, как ни странно, заботил богословский аспект проблемы. Он почти сразу заговорил об этом с Лавром.
— Не хочу оставлять кое-какие вещи непроясненными, — начал Эльвэнильдо.
Лавр сразу понял, что «лесного эльфа» опять беспокоит отвлеченная тема. Впрочем, это натурам приземленным и практическим тема казалась «отвлеченной»; для Эльвэнильдо — как и для Лавра — ее решение представлялось самым что ни есть практическим делом.
— Спроси как думаешь, — предложил Лавр. — Не выбирай слов. Я попробую понять.
Эльвэнильдо чуть покраснел, покосился на своих товарищей — не смеются ли они, но и Вершков, и Наталья выглядели заинтересованными. Тогда Харузин сказал:
— Понимаешь, Лавр, нас так учили, что религия — это опиум для народа. Ну, опиум в том смысле, что обезболивающее лекарство. Плохо тебе — терпи, на том свете поешь-попьешь, будет тебе хорошо, пряники там и медовуха… В общем, чем хуже тебе здесь, тем лучше тебе там.
— В некоторых случаях, — сказал Лавр. — А что?
— Да то… — Харузин смутился еще больше. — Вот мы сейчас затеваем обелить имя Глебова. По мирским понятиям, дело очень хорошее. А по духовным? Вот Настасья Глебова сейчас в монастыре, в заточении. Может быть, так и лучше — чтобы она оставалась в монастыре? А мы ее хотим освободить, дать ей приданое, замуж выдать… По мирским понятиям, это очень хорошо, но вдруг это губительно для бессмертной души?
Он выговорил все это и, уже красный как вареный рак, замолчал.
Молчал Иона, кося глазами то на Севастьяна, то на Лавра. Вершков почему-то ощущал страшную неловкость, как будто Харузин на его глазах сморозил глупость или совершил некое непристойное действие. Наталья с любопытством ждала ответа. Вопрос, заданный Эльвэнильдо, был из разряда каверзных, хотя сам Эльвэнильдо, заговаривая об этом, никакого подвоха в виду не имел.
— А почему ты думаешь, Сванильдо, что монастырь для Настасьи полезнее? — начал Лавр.
Харузин пожал плечами.
— Брачное состояние не хуже девственного, если ему сопутствует целомудрие, — сказал Лавр.
— А, — выговорил Харузин и отвел взгляд. Он жалел, что затеял этот разговор.
— Что до нашего стремления восстановить справедливость уже здесь, на земле, не дожидаясь Страшного Суда и всеобщего воскресения мертвых, — безжалостно продолжал Лавр, — то и в этом нет ничего противного воле Божьей. Кто вообще внушил тебе эту дурацкую мысль о том, что хорошего следует ожидать только за гробом?
Эльвэнильдо молчал, моргал и страстно желал, чтобы этот разговор вообще никогда не начинался. Он чувствовал себя ужасно глупо. Как будто пошел отвечать на экзамене, не имея ни малейшего представления о предмете.
— Ну, вообще так говорят… — пробормотал он.
— Глупости ведь говорят, — мягко молвил Лавр. — Сванильдо, это все ужасные глупости. Сказано ведь, что кроткие наследуют землю. Как ты думаешь, какую землю они наследуют?
— Ну… — бормотнул Эльвэнильдо неопределенно.
— Да эту и наследуют! — с торжеством сказал Лавр. — Эту самую, нашу!
— Да, — сказал Харузин и, осмелев, поднял глаза. — Но ведь они кроткие.
— Непротивленцы, — вставил Вадим, — Да вы, батенька, толстовец!
Естественно, Лавр понятия не имел ни о каких толстовцах, однако по интонации Вадима сделал правильное заключение и поддержал его:
— Верно. Мы — не непротивленцы. И кроткие — тоже не те, которые никогда не гневаются. Никогда не гневаются только лишенные разума. А настоящие христиане — очень даже гневаются. Другое дело, что они различают, когда следует гневаться, а когда стоит и промолчать. В данном случае — мы разгневаны!
Он взмахнул рукой и указал за окно. Как будто там скрывались те, на кого следовало гневаться во всю мощь широкой и светлой христианской души.
И представилась Харузину вдова Туренина, с ее наемными убийцами, «Ванькой-ключником» подлым, с доносами. Незачем отдавать землю ей и ее приспешникам. Подумал он и о других, ей подобных. Нет, рано складывать крылышки на молитвенный лад и умиляться, старательно не замечая творящейся вокруг несправедливости. В Писании, если подумать, много найдется аргументов за то, чтобы вытащить меч правосудия и начать активные действия в защиту неправедно оскорбленных.
Во время всего этого разговора Севастьян молчал. Он уже понял, что никто не собирается стыдить его переодеванием в женское платье. Напротив, здесь к этому отнеслись с пониманием и даже с уважением.
Прав оказался Иона — в доме Флора необычные люди. И довериться им можно.
Иона тихонько подтолкнул его под руку.
— Скажи им, — прошептал он.
Севастьян чуть подался вперед и заговорил:
— Настасья в Москве, в Девичьем монастыре… Забрать бы ее оттуда. Ведь она думает, что меня больше нет. А дядя наш… Ему и в голову не придет вызволять племянницу. Он, небось, ни разу не поинтересовался ее судьбой. Она там… совсем одна.
Лавр быстро спросил его:
— Она ведь с сестрами? Не одна же — с Господом?..
По бледным щекам Севастьяна расползлись красные пятна.
— По человеческим понятиям, одна. Она росла в доме, при матушке, в семействе нашем ее очень все любили… — тихо вымолвил он, явно стыдясь того, что приходится открывать сокровенную доныне тайну семейственности. Говорить явно о подобных вещах Севастьян не хотел, но поневоле пришлось. — Тяжело ей в монастыре. Если бы она туда по собственному желанию отправилась, никто бы ей не препятствовал, ни батюшка, ни матушка, но она замуж хотела. Ей деточек хотелось завести…
Пятна на лице Севастьяна сделались пунцовыми.
— Довольно, — сказал Флор. — Мы поняли тебя. Остановись, Севастьян, ничего больше не говори. Настасья должна увидеть тебя. Если она сама тебе скажет, что хочет покинуть монастырь и жить дальше в миру, мы ей поможем.
Севастьян прикусил губу и отвернулся.
— Плохо, что он такой эмоциональный, — сказала Наталья, не стесняясь присутствием парня. — Может провалить все дело.
— Какое дело? — живо спросил Флор.
— Так… — поначалу уклонилась Наталья. — Мелькнуло одно соображение… Хочу продолжить шекспировскую комедию ошибок.
— Объясни, — потребовал Флор.
Севастьян, хоть и смотрел в стену, слушал очень внимательно, напряженно, и Гвэрлум видела, как пылают его уши и шея.
— Положим, Севастьян оденется послушницей. Это на тот случай, если в монастыре его увидят. Пусть примут за сестру, если что. А я буду какой-нибудь странницей. Я это умею, — добавила она. — Ну вот. Я попрошусь в монастырь. Приюта там, богомолья… Ради чего странниц принимают. Севастьян ночью заберется туда через стену. Мы отыщем Настасью. Я к ночи уже разведаю, где ее содержат. Может, и ключи удастся выкрасть, если она взаперти сидит.
История начинала напоминать спасение госпожи Бонасье из монастыря кармелиток. Вадим так и сказал:
— «Констанция, Констанция…»
— Хватит! — оборвала его Гвэрлум. — Не надо скоморошничать!
— А кто скоморошничает? — Вадим пожал плечами. И шепотом допел: — «…Констанция!»
Наталья показала ему кулак и продолжила:
— Если я сама подберусь к Настасье и начну ей заливать — мол, брат твой жив и жаждет заключить тебя в объятия — все такое… Она ведь может меня и послать!
— Что ты имеешь в виду? — спросил Севастьян, резко обернувшись к Наталье. — Что такое «послать»?
Гвэрлум пояснила:
— Я хочу сказать, она мне не поверит. Я ведь незнакомое ей лицо. Она поверит только кровному родственнику. Вообще — человеку, которого она знает. То есть — тебе. Поэтому твое присутствие и необходимо. А остальные подождут нас под стенами.
— С лошадьми, пистолетами и письмом от кардинала Ришелье, — опять сказал Вадим.
На сей раз Гвэрлум даже не стала тратить времени на то, чтобы показывать приятелю кулак. Пусть сам осознает, насколько глупо себя ведет.
— Хороший план, — одобрил неожиданно Флор. — Немного сумбурный, но вполне осуществимый. Берем с собой телегу. Иона возничим, Вадим и я — мелкими торговцами, Наталья — странница, а Севастьян — монашка…
— Стало быть, я с Лавром остаюсь дома, — заметил Харузин. — Ну что ж…
— А что, тебе так охота влезать в очередное приключение? — спросил товарища Вадим. — Не надоело?
— А тебе? — вопросом на вопрос ответил Харузин.
— Какой ты, Эльвэнильдо, нечуткий, — засмеялась Наталья. — Речь ведь идет о Настасье Глебовой. О Дальней Любви. О предмете рыцарского обожания и абстрактного воздыхания.
Таким образом, она вполне отомстила Вадиму за «Констанцию». Он это понял и даже не роптал.
Севастьян подошел к Флору, поцеловал его в плечо — как отца, сказал спокойным тоном: «Спасибо» — и ушел с Ионой — переодеваться.
Монастырь, куда поместили Настасью, был довольно богатым и весьма деятельным. Недавним Стоглавым собором было запрещено монастырям приобретать себе новые вотчины. Это запрещение было принято по настоянию молодого царя Иоанна, который — находясь под влиянием протопопа Сильвестра — склонялся душой к нестяжателям, к последователям Нила Сорского. Монах, полагал он, должен быть не обременен мирским богатством и погружен в созерцание.
Однако полностью воплотить свою мечту о нестяжательном монашестве царь Иоанн все-таки не смог. Слишком большой силой обладали последователи противника Нила — преподобного Иосифа Волоцкого. Иосифляне, напротив, утверждали, что земная Церковь, Церковь воинствующая, обязана обладать неким земным богатством. Если все облачатся в рубище и погрузятся в созерцание, то кто, скажите на милость, накормит сирот, приютит вдову, защитит неправедно обиженного? Нет, собственность необходима! Необходимо и деятельное участие в земной жизни.
Потому что кроткие наследуют землю не только в грядущем веке, но и в нынешнем. Слишком тяжелой и безнадежной была бы жизнь без этого обетования.
И потому прежние вотчины были сохранены за монастырями, никто не покусился отнять их.
Игуменья Алипия, немолодая, рослая женщина с почти мужскими ухватками, управляла монастырем твердо и уверенно. Сестры всегда были заняты работами — по огороду, на кухне, в странноприимном доме, где хватало забот и с больными, и с голодными, и с несчастными.
Узницу, привезенную в монастырь под вечер, при большой охране, матушка Алипия встретила спокойно, строго, но без излишней суровости. Настасья не помнила себя от ужаса. Всю дорогу до Москвы она, не переставая, плакала. Ее лицо распухло, как подушка, глаза сделались крошечными и заплыли, губы потеряли форму, искусанные и запекшиеся. Девушка плохо понимала, что именно случилось с ее семьей. Знала только, что беда — и беда непоправимая. Никогда больше не будет ее жизнь такой светлой, спокойной, тихой, как прежде. Настасья не знала за собой тяжелой вины, за которую Господь мог покарать ее столь ужасно. Не знала она таковой вины и за своими родителями.
Но, может быть, это испытание послано ей для укрепления ее веры, для испытания ее любви?
В затуманенный горем разум Настасьи эта мысль пока не проникала.
— Оставьте нас, — распорядилась матушка Алипия, когда обезумевшую пленницу ввели к ней стрельцы. — Ступайте на кухню, вас накормят сестры, и тотчас покиньте обитель.
Стрельцы подчинились и скрылись из виду. Настасья, казалось, даже не заметила этого. Она плохо соображала и почти ничего не видела.
— Сядь, дитя, — велела ей матушка.
Настасья огляделась по сторонам, нашла скамью, опустилась на краешек.
— Тебя привезли сюда для вечного заточения, — заговорила игуменья. — Ты понимаешь это?
Девушка кивнула с глубоким вздохом.
— Не стоит сожалеть об этом, — продолжала игуменья. — На все воля Божья. Здесь Господь залечит твои раны, здесь ты обретешь покой, какого никогда не встретишь за стенами обители. Поверь, я знаю, что это так.
— Я знаю… — заплакала Настасья. — Что с матушкой моей? Что с батюшкой?
Она вскочила и бросилась игуменье в ноги.
— Скажите мне, добрая матушка, что с ними? Эти люди, стрельцы, они ничего мне не говорят! Только смеются и говорят, что отец мой пек блины! Объясните мне, Христа ради, что за блины? Почему они все смеются?
— Смеются они потому, что глупы и не знают слов утешения, — проговорила игуменья, склоняясь над коленопреклоненной девушкой и складывая ладони на ее голове, — а «блинопеками» именуют фальшивомонетчиков… Отец твой казнен по обвинению в этом преступлении, и матушка твоя не пережила его…
— Я знала, — шепнула Настасья. И вдруг вскинула голову, встретившись горящим взором с глазами игуменьи: — А брат? Матушка, у меня ведь был брат! Что с ним? Об этом говорили вам стрельцы?
— Твой брат преступник, — сказала игуменья. — Я не знаю, какова его судьба. Он бежал, и его до сих пор ищут. Молись за него, Анастасия, чтобы он раскаялся, чтобы умягчилось его каменное сердце…
— У моего брата вовсе не каменное сердце, — прошептала Настасья. — Впрочем, это уже неважно…
Она снова поникла головой. Слезы потекли по ее лицу.
— Ты будешь жить здесь, в отдельной келье, — сказала игуменья. — У тебя будет келейница, матушка Николая. Она стара и опытна. Только совсем глухая. Будешь шить покровы и расшивать жемчугом оклады. Умеешь ты это делать?
— Меня учили, — сказала Настасья.
— Утешься, дочь. Ступай. Тебя проводят, а завтра будь утром на службе.
Игуменья позвонила в маленький колокольчик, и вошла старенькая, согнутая монашенка. Это и была матушка Николая. Она взяла Настасью за руку крошечной сухонькой лапкой, похожей на мышиную. Настасья вздрогнула от этого прикосновения. Она понимала, что лучше бы ей полюбить эту старушечку, которая приставлена к ней для услужения и для надзора, но с первого же мгновения ощутила некоторую брезгливость.
Матушка Николая потащила узницу за собой. Настасья повиновалась. Ее водворили в крошечную комнатку, где можно было зажечь лучину и свечу — имелся тяжелый оловянный подсвечник и в нем пыльный огарок. Еще там было мятое ложе на полу и жесткая узкая постель у стены, рядом с первой.
На маленьком столике лежала старая, закопченная книга — Священное Писание. Настасья сразу увидела, что книга плохо переписана. В доме у ее батюшки тоже было Писание, выполненное красивым почерком, с узорами по краям страниц, с птицами и дивами, которые бродили по буквам заглавий, путаясь в завитках, похожих на ветви райских деревьев…
Настасья всхлипнула, радуясь тому, что старушечка-мышка этого не слышит.
Матушка Николая спокойно указала на жесткое ложе:
— Это твое, дитя, а вон то, — взмах в сторону мятого тюфяка на полу, — это мое. Для шитья тебе корзину принесут. Спи покамест, утром я тебя разбужу — пойдем в церковь.
И старушка забралась на тюфяк, шурша там и усугубляя свое сходство с мышью.
Севастьян ехал в облачении монахини — на этом настояла Гвэрлум. «Нужно привыкнуть к костюму, — авторитетно объявила она. — Да и я должна научиться воспринимать Севастьяна Елизаровича как монахиню, иначе может быть неловкость».
Севастьян по большей части молчал. Он испытывал глубочайшую благодарность к Флору и его домочадцам за то, что те так решительно вступились за его оклеветанную и погубленную семью. Не Севастьяну «иметь мнение» на счет методов, избранных для вызволения его сестры. Он знал одно: ему необходимо увидеться с Настасьей, поговорить с ней, хотя бы немного утешить ее в несчастье. И если девушка изберет для себя монашескую стезю — что неудивительно после всего, что довелось ей испытать в миру, — по крайней мере, ее сердце не будет так болеть по брату, которого она считает погибшим.
Гвэрлум, естественно, наслаждалась. Бесприютная странница — ее любимая роль. Сколько сведений ухитрялись собирать такие странницы, гуляя по игровому полигону и вертясь возле трактиров, штабов, армий! Сколько писем пронесли они беспрепятственно! На ролевых играх нечасто останавливают таковых. Обычно игроки полагают, что девушка в цыганском платке вокруг бедер, задумчиво бредущая босиком по траве, попросту предается мечтаниям. Вступить в разговор с таковой — значит, обречь себя на получасовой диалог, где непременно будут фигурировать «Судьба», «таинственные слухи», «говорят, что я — дитя знатных родителей, подкинутое в цыганский табор при загадочных обстоятельствах», «не встречался ли тебе рыцарь с печальным лицом и зеленым гербом на груди?» — и все такое прочее. Многие господа спешат на войну или совершают какой-либо собственный квест, поэтому им абсолютно некогда транжирить драгоценные игровые минуты на подобные нудные беседы.
Как следствие, странницы перемещаются по полигону невозбранно. На них попросту не обращают внимания. И тут, конечно, раздолье для самого примитивного (и самого действенного) шпионажа.
Гвэрлум представляла свою миссию в монастыре приблизительно так же. Она явится туда просить приюта, будет предельно несчастна. В ход пойдут «таинственные обстоятельства» — если спросят. Изображать «подкидыша», разлученного с семьей при помощи «Злой Судьбы», умеет практически любая девушка-ролевичка. Да и юноша-ролевик — тоже.
Севастьяну же следовало ждать сигнала Гвэрлум и быть наготове.
Москва, хорошо знакомая Гвэрлум, оказалась совершенно иной — приземистой, куда менее белой и совершенно не сверкающий.
— Странно, — пробормотала Наталья, — без церетелевских монстров город выглядит как-то пусто. И без храма Христа Спасителя.
Севастьян глянул на ее вопрошающе. «До чего красивый, — подумала Гвэрлум невольно, — действительно, влюбиться можно… В шекспировские времена понимали толк в красоте. Недаром всех красавиц играли юноши. Девушка не бывает такой… неотразимой, обворожительной. Это какая-то сверхсексуальность, что ли. Возможно, потому, что переодетый в девушку молодой человек волнует и мужчин, и женщин…»
А вслух она пояснила:
— Будет построен огромный собор. Белокаменный, в золоте. С чудесными мозаиками и иконами. Прямо в центре Москвы… Бесконечный триумф, торжество то есть — не храм, а целая вселенная…
И даже удивилась собственному рвению — для чего так стараться описывать собор, которого Севастьян все равно никогда не увидит. Да и сама она, Гвэрлум, вероятнее всего, тоже. Ох, застряли они в этом глинобитном, деревянном, кровавом, чумном, пожарном веке! Ох, досидятся здесь до опричнины и новгородских погромов! Ох, ох, ох…
Ну, может, доведется Елизавету Английскую повидать? И ее знаменитых пиратов? Дрейка какого-нибудь… Надо бы вовремя в Англию перебраться. «Я тогда уже старенькая буду, — с грустью подумала Гвэрлум. — Кому я буду нужна… В шестнадцатом веке женщины рано старели».
Она ужасно расстроилась и едва не заплакала. Вообще Наталья старалась гнать от себя подобные мысли, но тут что-то на нее накатило. Раскисла. Севастьян взял ее за руку.
— Не плачь, — тихо молвил он. Совсем как монашенка.
Гвэрлум молча, благодарно кивнула.
Монастырь вырос перед ними, мало похожий на крепость — просто еще одно строение, обнесенное стеной.
Несколько церквей выглядывали из-за этой стены, словно бы привстав на цыпочки. Кресты тускло блестели в солнечном свете. Было очень тихо.
Да, Москва была страшно тихой — если сравнивать ее с «нынешней». Ни гудящих машин, ни поющих мобильных телефонов, ни бесконечных голосов, ни рева моторов… Ходят люди, поют колокола. Впрочем, в Новгороде еще тише.
Но в Новгороде Наталья хотя бы не чувствовала себя в «знакомом» месте, а вот Москва ее ужасала: она невольно угадывала очертания улиц, по которым не раз гуляла с друзьями, но все-все здесь было иным. Как в кошмарном сне, когда видишь пейзаж одновременно и знакомый, и в то же время чудовищно искаженный.
— Пора, — сказал Севастьян и поцеловал ее в щеку. — Ступай, сестра.
Наталья выскользнула из телеги и на подгибающихся ногах зашагала к воротам монастыря. Стучать ей пришлось недолго. Двери оказались незаперты. Она обнаружила это после третьего же прикосновения к створкам, вошла и остановилась в изумлении. Повсюду шевелилась какая-то неведомая жизнь. По двору ходили женщины в черных одеждах. Одни перебирали четки, опустив голову, думали о чем-то, молились. Другие торопливо бежали с какой-нибудь кладью в руке. Несколько оборванных фигур жались друг к другу почти в самой середине двора, где росло единственное дерево, очень толстая береза.
«Смешно, — подумала Гвэрлум ни с того ни с сего. — У некоторых женщин к старости вырастают усы, и они становятся похожими на мужчин. А очень старые березы перестают быть белыми и делаются похожими на… — Она прикинула, на какое дерево похожа переставшая быть белой береза. — Ну, на тополь, к примеру».
Гвэрлум осторожно приблизилась к фигурам и встала рядом. На нее никто не обратил внимания. Они кого-то ждали.
Почти сразу же к ним приблизилась монахиня средних лет, кругленькая, с добрым рассеянным лицом.
Странники зашевелились, принялись вразнобой ей кланяться.
Монахиня проговорила:
— Ступайте покамест в трапезную нашего странноприимного дома, а после милости просим к вечерне.
И все потянулись за ней, на ходу бормоча слова благодарности и благословения. Гвэрлум присоединилась к шествию. Ей не верилось, что дело решилось вот так просто, но в шестнадцатом веке документов не спрашивали, и пропускная система кое-где еще не работала.
Она устроилась на краю стола, рядом с какой-то крохотной старушонкой. Две худых мрачных с виду послушницы подали очень жидкую похлебку, в которой плавали листы капусты.
Взяв ложку, Гвэрлум обнаружила в похлебке проваренную заспу — ну, хоть что-то. Она быстро проглотила несколько ложек.
Старушонка рядом с ней оказалась на удивление прожорливой. Просто чудо, сколько в нее влезало всего: и похлебки, и хлебных корок, и каких-то жеваных яблочек. Все это она быстро, домовито уминала своим беззубым ртом, чмокая и нахваливая Господа при каждом кусе.
Гвэрлум старалась есть как можно меньше и вообще держаться смиренницей. Ей еще предстояло выяснить, где находится Настасья. Поэтому она поскорее завершила трапезу и направилась в церковь — ждать службы. Наталья справедливо предполагала, что к службе пленница ходит исправно. Вряд ли ее лишат такого утешения.
Церковь Наталье понравилась. Кое-где расписанная фресками, с небольшим деревянным иконостасом, она выглядела удивительно уютной и в то же время была как-то странно захламлена: повсюду имелись какие-то предметы, указывающие на бурное кипение жизни: деревянные ведра, короба, щепки, потерянная кем-то кисть, задвинутый в угол жбан с водой… Совсем как старенький чердак в любимом доме, подумала Гвэрлум, ужасаясь этому не вполне благочестивому сравнению.
Постепенно храм заполнялся молящимися. Первыми пришли четыре старенькие послушницы. Наталье это показалось не вполне понятным: она полагала, что послушницы бывают только молодые. Но эти явно оставили позади четвертый десяток своей жизни. Видимо, они принадлежали к тому роду средневековых женщин, которые, расставшись с семейной жизнью — по вдовству или просто не найдя себе супруга — посвятили себя Богу, но в число монахинь входить не спешили. Так и застряли на краю монастыря. Смиренные, незаметные, трудолюбивые.
Эти сразу стали суетиться, прибираться, поправлять лампады, подливать в них масла.
Затем явились две старушки монахини и встали у стены. Обе молчали и по сторонам не смотрели.
Несколько молодых монахинь миновали Наталью, замершую сразу у входа, и даже толкнули ее, не заметив. А потом Гвэрлум почти сразу увидела Настасью Глебову.
Пленница пришла в церковь в сопровождении старенькой монахини, которая семенила за ней следом, поглядывая из стороны в сторону — как будто зорко следила: не высунется ли откуда-нибудь из тайного места злобный бес? А не дать ли проклятому по носу вот эдаким кулачком?
Настасья действительно была так похожа на Севастьяна, что Гвэрлум невольно вздрогнула и подалась вперед. Знакомое лицо чуть смягчило выражение при виде нищей странницы, но во взгляде не выразилось узнавания, и Настасья прошла мимо.
Гвэрлум поклонилась ей. Девушка еще раз обернулась, удивленно подняв бровь, а потом опустилась на колени перед образами и вся погрузилась в молитву.
Старушка монахиня встала рядом с ней.
Наконец храм заполнился. Началась служба. Пользуясь толчеей, Гвэрлум прокралась поближе к Настасье. Монахини молились отдельно от мирянок, но все же добраться до узницы стало возможно.
Гвэрлум взяла платочек, связала его узелком и бросила, целясь Настасье в голову. Почувствовав толчок, та обернулась. И снова увидела незнакомую нищенку, которая поклонилась ей.
Гвэрлум показала пальцем на себя, потом на Настасью и несколько раз кивнула. Настасья плотно сжала губы, опустила глаза и отвернулась. Она решила, что над ней решили посмеяться.
Гвэрлум потихоньку выбралась из храма и устроилась на паперти в ожидании, пока служба закончится.
Ждать ей пришлось долго. Наконец народ повалил из храма. Несколько монахинь миновали нищенку, а после вышла и Настасья. Она ступала осторожно, то и дело осматриваясь. Видно было, что Гвэрлум ее смутила, и она очень не хочет вновь повстречать эту странную, назойливую женщину. Маленькая старушка, матушка Николая, семенила следом за своей подопечной.
Гвэрлум была тут как тут. Настасья отшатнулась, когда нищенка подскочила и метнулась к ней.
— Что тебе нужно, бедняжка? — спросила она дрожащим голосом.
Матушка Николая сердито смотрела снизу вверх на обеих девушек.
Гвэрлум поклонилась ей до земли.
— Благословите, добрая матушка, сказать несколько слов!
Настасья не поняла, что речь эта обращена к ней самой. Она невольно обернулась на матушку Николаю и робко проговорила:
— Матушка — глухая, сестра. Она плохо слышит тебя. Если ты хочешь что-то сказать, говори мне, а я донесу это до матушки…
— Эта матушка к тебе приставлена? — быстро спросила Наталья. — Вот оно что… Сделай милость, сестра, закрой лицо руками, как будто я огорчила тебя… И слушай. Ты — Настасья Глебова?
Не рассуждая, Настасья поднесла к лицу ладони и уткнула в них лицо. Каждый новый день приносил в ее жизнь новые странности, и она решила про себя, что не будет задавать вопросов.
— Я Настасья Глебова, — прошептала она, чувствуя, как слезы подступают к горлу.
— Меня прислал твой брат Севастьян, — быстро проговорила Наталья. — Он жив, здоров и хочет, чтобы ты вышла из монастыря… Ты согласна?
— Я бы все на свете отдала, лишь бы обнять брата и снова жить со своей семьей, — шепнула Настасья и разрыдалась.
Матушка Николая, видя, что нищенка огорчила ее подопечную, подскочила к Наталье и оттолкнула ее.
— Уходи! — прикрикнула она. — Не приближайся к сестрице — видишь, ты печалишь ее…
Затем она схватила Настасью за руку и потащила за собой, ворча на ходу. Настасья разок только оглянулась и кивнула. Гвэрлум увидела на бледном заплаканном лице молодой монахини выражение робкой радости.
Половина дела сделана — согласие Настасьи получено! Гвэрлум осторожно проследила за матушкой Николаей и пленницей. Те быстро петляли между розовыми кустами, украшающими территорию монастыря, и маленькими строениями, в которых размещались мастерские и трапезная, а также жили сами монахини. Наташе Фирсовой, можно сказать, повезло: она приметила, как матушка Николая шмыгает в дверь одного неприметного домика — уже в тот миг, когда старушка закрывала за собой.
Покрутившись на месте несколько секунд и старательно запоминая приметы, Гвэрлум торопливо ушла. Уже темнело, и следовало найти себе место для ночлега. В странноприимном доме нищие, пригретые матушками Девичьего монастыря, теснились в просторном длинном помещении на тюфяках, постеленных прямо на пол, а то и прямо на голых досках. Наталья заняла место возле выхода, чтобы после наступления темноты незаметно выбраться наружу.
Она лежала без сна, перебирая в мыслях впечатления сегодняшнего дня. Так и стояла перед глазами Настасья, пугающе похожая на своего брата, — недоверчивая, встревоженная. Хорошо бы у нее хватило решительности, не то она все испортит.
Матушка Николая, стражница при узнице и одновременно с тем ее пестунья… Интересно, заподозрила старушка что-нибудь или попросту сочла настырную нищенку сумасшедшей приставалой?
Скорее, второе, решила Гвэрлум. Вряд ли здесь подозревают, что Настасью кто-то хочет выкрасть. За Севастьяном самим ведется охота — он на Москву не сунется, рассуждают они. А больше у Настасьи никого нет. Дядюшка — не в счет. Дядюшка, если захочет, может забрать ее на вполне законных основаниях. Да только он ради детей своего покойного брата-преступника и пальцем пошевелить не хочет, и об этом каждому известно.
Когда тьма покрыла монастырь, Наталья тихо встала и выскользнула за дверь странноприимного дома. На это, если и заметили, не обратили внимания: кое-кто выходил по нужде и прежде. Подобравшись к стене, Наталья тихо свистнула.
И тотчас, словно в ответ на этот свист, в темноте ожил тяжелый колокол. Печально ударил он — раз, другой… Гвэрлум замерла у стены, ни жива ни мертва.
Ночь ожила, наполнилась шагами, вздохами. Невесомые темные тени потянулись сквозь сумрак. И хоть черна была ночь в этой приземистой Москве, не знающей электричества, а тени были чернее.
Живые сгустки мрака шевелились совсем близко от Натальи. Громада церкви, которая сейчас казалась куда огромней, чем днем и вечером, постепенно поглощала их одну за другой. Из недр храма послышалось тихое пение.
«Ночной молебен», — догадалась Гвэрлум. Она с облегчением вздохнула, обернулась — и едва не вскрикнула: одна из таких теней безмолвно маячила прямо перед ней. Быстро взяв себя в руки, Наталья поклонилась ей.
— Нашла Настасью? — прошептала тень мальчишеским голосом. Теперь, в темноте, когда глаза не обманывались внешним сходством брата и сестры, Наталья отчетливо слышала мужские интонации в высоком, еще не сломавшемся голосе.
— Слава Богу, это ты! — обрадовалась Гвэрлум. — Да, твоя сестрица здесь. — И, догадавшись, какая мысль бьется в уме юноши, добавила чуть снисходительно: — Она здорова, только очень печальная.
Севастьян тотчас сделал вид, что именно это обстоятельство беспокоит его меньше всего.
— Где ее келья? — спросил он деловито. — Идем.
— При ней старушка-охранница, — сообщила Гвэрлум, семеня рядом с «монахиней». — Но она, к счастью, глухая.
— Они нарочно глухую приставили, — сообщил мальчик. — Чтобы Настасья ее разжалобить не могла, уговорить. Так делают, если нужна строгость.
— Нам это только на руку, — возразила Гвэрлум. — Когда старушка заснет, я вызову Настасью наружу. Она меня уже видела, что-то странное заподозрила, так что сильно не удивится.
Они затаились у стены, присев на корточки и слившись с чернотой ночи, и стали ждать. Гвэрлум завидовала терпению здешних людей. Они умели ждать, не нервничая от того, что понапрасну теряют время. Нет, им было свойственно и нетерпение, и мечтания ускорить какие-то желанные для них события. Но все это происходило на фоне общего спокойствия, представлявшегося Наташе Фирсовой почти эпическим.
Они жили так, словно впереди у них была куча времени. «Современный» человек вечно спешит. Он вроде бы и живет дольше, но беспокойство подгоняет его, и каждая секунда его долгой жизни проскакивает почти незаметно. В то время как недолговечные люди шестнадцатого века существовали среди долгих секунд и почти бесконечных минут.
Это как с копейкой — в конце двадцатого века она совершенно обесценилась, а при царе Иоанне была важной самостоятельной денежной единицей.
Гвэрлум постаралась набраться того же «эпического терпения», но червячок беспокойства и ощущения напрасной потери времени так и вертелся у нее в душе, так и грыз ее…
Наконец бесконечный молебен закончился, и монахини потянулись обратно по кельям. Пришла и Настасья, сопровождаемая матушкой Николаей. Старушка сразу вошла в помещение, а Настасья чуть помедлила, словно почуяла нечто притаившееся рядом, огляделась по сторонам, но, ничего не приметив, исчезла в келье.
Прошло еще некоторое время, прежде чем Севастьян шепнул Наталье:
— Давай!
Гвэрлум проникла в комнатку. Там было очень темно. Наталья наугад протянула руку и тотчас наткнулась на что-то мягкое. Она застыла в ужасе — вдруг разбудит стражницу? Но это был всего лишь край тюфяка.
Положившись на удачу, Гвэрлум прошептала:
— Настасья! Настасья Глебова!
— Я здесь, — отозвался тихий голос. — Кто ты?
— Меня зовут Наталья, — ответила Гвэрлум. — Выйди со мной на двор…
Она услышала, как Настасья творит молитву, обращаясь к Божьей Матери ласково и жалобно, как ребенок, которого очень долго обижали и, наконец, позволили выплакаться, а после поднялась и выскользнула за дверь.
Севастьян бросился на нее, как коршун на добычу, схватил за плечи, дернул к себе. Настасья безвольно обвисла у него на руках. Брат щипал ее, вертел, колол ее щеки поцелуями. Наконец слабый луч лунного света упал на лицо Настасьи, и Гвэрлум увидела, что у той опущены веки.
— Открой глаза! — сказала Гвэрлум. — Настасья, открой глаза!
— Боюсь… — пролепетали бледные уста.
— Открой! — приказала Гвэрлум.
Глебова медленно подняла ресницы.
И строки из комедии Шекспира, которую цитировал Харузин, сами собой пришли на ум, и Наташа Фирсова проговорила:
— Одно лицо, одна одежда, голос — И двое, как в волшебных зеркалах!
Севастьян плакал и смеялся, а Настасья пыталась улыбнуться, но все ее лицо вдруг начало дрожать. Тряслись губы, подергивались щеки, прыгал подбородок.
Потом оба разом вздохнули и обнялись, уже по-настоящему.
Спустя миг Севастьян отстранил от себя сестру и сказал ей строго:
— Я теперь глава нашего дома, Настасьюшка, слушайся меня. Родитель наш казнен безвинно, а мои друзья это докажут, и наше имя снова засияет чистой белизной. Тебе здесь оставаться не след, врагов у нас еще много — неровен час что-нибудь с тобой случится… Если тебе любо в монастыре, Настасьюшка, потом вернешься. Когда опасность минует. А покамест меня слушайся, слышишь? Меня и тех людей, на которых я укажу.
Настасья поклонилась брату. Когда она выпрямилась, дрожь, сотрясавшая ее тело, уже унялась, только уголки рта все еще подергивались.
— Выберешься отсюда вместе с этой странницей. Переоденься в лохмотья, я нарочно тебе принес.
— А как хватятся меня? — робко спросила Настасья.
— Тебя не хватятся. — Севастьян усмехнулся. — По крайней мере, еще дня два. Ступай сейчас в странноприимный дом и жди утра, а поутру — уходи. Наталья тебя проводит.
Не расходуя времени на возражения и «борьбу благородств», Настасья переоблачилась в тряпье, иноческую одежду увязала в узел и торопливо дала брату последние наставления:
— Матушку зовут Николая, она плохо слышит, но не вполне глуха. В храме я обычно стою в третьем ряду, слева. На молитву в полночь встаю легко, не ропща, а на утреннюю — трудно, меня всегда по нескольку раз будят. На трапезах почти не ем. Когда на трапезу приходим, жду, чтобы села матушка Николая, а после сажусь рядом ней, ближе к выходу.
Гвэрлум поразилась самообладанию девушки: она перечислила почти все мелочи, по которым можно было определить самозванца. Севастьян кивал, слушая, а затем они с сестрой еще раз поцеловались. Гвэрлум ощутила на своей щеке обветренные губы — Севастьян на радостях и ее почтил поцелуем, — а затем они с Настасьей возвратились к месту ночевки Гвэрлум.
Нищих странниц никто по головам не пересчитывал и того, что их стало на одну больше, никто не приметил. Утром, кланяясь и благодаря, они вышли из монастыря вместе с несколькими богомолками.