МАРКИЗ ДЕ БОЛИВАР (роман)

Перевод с немецкого К. Белокурова

Предисловие

Незадолго до начала франко-прусской войны 1870 года в Дилленбурге, маленьком городке тогдашнего герцогства Нассау, скончался дворянин-землевладелец Эдуард фон Йохберг. Это был чудаковатый старый господин, почти патологически молчаливый и скупой на слова. Большую часть года он проводил в своем имении. Лишь в последнее время болезни вынудили его переселиться в городок.

Никто из тех немногих, кого господин фон Йохберг удостаивал общения, а он вообще предпочитал общество лошадей и охотничьих собак — не подозревал, что фон Йохберг — старый военный, участвовавший в молодые годы в нескольких походах Наполеона I. Старик никому не рассказывал о своих впечатлениях той далекой поры. И все знавшие его были страшно удивлены, когда в его архиве, который он содержал в идеальном порядке, обнаружилась опечатанная стопка тщательно прошнурованных листов, которые — как оказалось при просмотре — содержали воспоминания лейтенанта Йохберга об испанской войне Наполеона I.

Впечатление, которое произвела эта находка во всей провинции Нассау и сопредельном с ней великом герцогстве Гессенском, было чрезвычайным. Местные газеты помещали сообщения и выдержки из мемуаров фон Йохберга, профессиональные историки принялись за их изучение, наследников племянника Вильгельма фон Йохберга, приват-доцента в Боннском университете, и старую даму, фрейлейн фон Гартунг в Аахене, — осаждали издатели и журналисты; короче говоря, мемуары Эдуарда фон Йохберга были у всех на устах, и даже война, разразившаяся вскоре, не вполне уничтожила общественный интерес к ним.

Дело в том, что в этих мемуарах освещалась весьма темная и до тех пор вовсе не проясненная страница отечественной военной истории; уничтожение двух немецких полков, «Нассау» и «Наследный принц Гессенский», служивших Наполеону во время испанской войны 1807–1813 годов.

Об этом эпизоде испанской кампании зимы 1811–1812 годов почти не упоминалось в специальной литературе. Август Шербах, капитан гессенской армии, известный историограф войн наполеоновской эпохи, уделил этой трагедии всего лишь полторы строчки в своей монографии об испанской войне. Доктор Герман Шварце, профессор истории дармштадтского лицея, тщательно изучивший участие гессенских войск в походах Наполеона, вообще не упоминает о факте поголовного уничтожения двух полков Рейнского союза. Вопрос об этом обойден молчанием и в обстоятельных трудах Ф. Краузе, Г. Лейстиков и Фишер-Тюбингена; и только одна, изданная анонимно и, вероятно, принадлежащая перу отставного баденского офицера — участника испанской войны, — историко-критическая статья «Рейнские войска в Испании. Вклад в стратегию безумия» (Карлсруэ, 1826 г.) содержит подробное описание катастрофы в Ла Бисбале, но и в ней нет ни единого свидетельства очевидцев, а только материалы переписки французских штабов. Только в этой статье названо имя командира соединения из двух полков, с которым мы встретимся в мемуарах Йохберга, — его звали полковник Лесли.

Сообщения противоположной стороны, естественно, были более обстоятельными. Из числа известных мне больших работ назову воспоминания генерал-полковника дона Сильвио Гаэты, который считал это поражение рейнских частей поворотным моментом в ходе военных действий на севере Испании, ибо оно решающим образом повлияло на дальнейшие операции генерала Куэсты. Далее аптекарь Симон Вентура, написавший кроме «Карманного справочника по грибам», жизнеописания святой Марии из Пацци и тяжеловесной трагедии «Праздник тюльпанов» еще и историю своего родного города Ли Бисбаля, проявил хорошую осведомленность о штурме города партизанами, И Педро д'Ороско упоминает о гибели двух немецких полков в своей — ставшей ныне редкостью — книге «Действия герильи[44] в Астурии», но его изложение событий страдает явными неточностями и ошибками.

Для объяснения причин Поразительного факта — уничтожения гарнизона Ла Бисбаля значительно меньшими силами партизан — испанские источники также ничего не дают. И только записки лейтенанта Йохберга пролили свет на странные события в Ла Бисбале.

Если повествование Йохберга верно, то уничтожение полка «Нассау» и приданного ему батальона гессенцев — вероятно, единственный случай в истории войн всех времен — было осуществлено их собственным офицерским составом, причем почти планомерно! Очень трудно в это поверить, хотя в наше время в большом ходу мистика и оккультизм, понятия вроде «самоубийственного психоза» или «внушенной воли». Строгие ученые-историки, конечно, скептически оценили мемуары лейтенанта. Они называли его изображение событий «романтической историей», и я последний, кто станет их оспаривать. И правда — какие критические способности можно признать за человеком, всерьез убежденным, будто он встречал в Испании Вечного Жида!

* * *

Воспоминания лейтенанта Йохберга здесь сокращены примерно до двух третей своего первоначального объема. Многое, что не относится прямо к делу — описания боев у Талаверы и Торре Ведрас, разные экскурсы в историю и разговоры политического, философского и литературного содержания, рассуждения о картинах в ратуше Ла Бисбаля или о родственных связях Йохбергов и капитана графа Шенка цу Кастель-Боркенштейна, — все это исключено при обработке текста.

Итак, предоставим слово лейтенанту Йохбергу, который рассказывает о странных явлениях, пережитых им зимою 1812 года в астурийском горном городке Ла Бисбаль.

Глава I Утренняя прогулка

Около восьми часов утра мы увидели, наконец, два белых церковных шпиля городка Ла Бисбаль. Мы промокли до шкуры, я и мои пятнадцать драгун, и с нами — полковой адъютант капитан Эглофштейн, прибывший в город для переговоров с алькальдом.

Наш полк выдержал накануне ожесточенный бой с герильясами полковника Сарачо, которого наши люди — уж не знаю, за что, — прозвали Дубильной Бочкой — может быть, за его грузную комплекцию. К вечеру нам удалось сбить с позиций и рассеять мятежников; наша конница преследовала их до лесов, где они укрылись врассыпную, и мы едва не взяли в плен самого полковника Дубильную Бочку, который не мог передвигаться быстро, потому что страдал подагрой.

Потом мы простояли ночь в открытом поле — к досаде моих драгун, которые ругались и злились, что после такого дня им не могут дать хотя бы ночлега на сухой соломе. Я — больше в шутку — пообещал каждому из солдат пуховую постель с шелковой занавеской на следующую ночь, если только мы войдем в Ла Бисбаль, и они успокоились.

Сам я провел часть ночи вместе с Эглофштейном и лейтенантом Дононом в квартире полковника. Мы пили глинтвейн, играли в фараона, чтобы развлечь командира, но он не переставал вспоминать и рассказывать о своей недавно умершей жене, так что нам пришлось отложить карты, слушать и стараться не выдать себя, ибо в полку «Нассау» не было ни одного офицера, который не побывал бы в постели Франсуазы-Марии…

Около пяти утра я отправился с Эглофштейном поднимать моих драгун. «Prenez garde des Guerillas![45]» — крикнул вслед мне полковник. Обязанность наблюдать за местностью, разыскивая признаки присутствия герильясов, была самой утомительной, но что делать — я был самым молодым офицером полка.

Но дорога была свободна, мы не столкнулись с мятежниками и не видели их следов. Заметили только нескольких убитых мулов. Подъезжая к деревне Фигеррас, видели и двух мертвых испанцев, которых, очевидно, довезли туда смертельно раненными; один из них был бойцом отряда Сарачо, другой — в униформе полка «Нумансия», и, вероятно, их надеялись довезти до деревни, но смерть настигла их в пути.

Сама деревня Фигеррас была совершенно покинута жителями, все крестьяне вместе со стадами овец ушли в горы. Только в кабачке при выезде из деревни сидели три или четыре испанца. Это были disperses[46], бойцы из отряда Сарачо, и они немедленно убежали, завидев нас, а с опушки леса кричали нам: «Muerte a los Franceses!» — «Смерть французам!», но ни они, ни мы не сделали ни одного выстрела. Только один из моих людей, капрал Тиле, крикнул им в ответ: «Вовеки! Аминь, козлы чертовы!»; он вообразил, верно, что «Muerte a los Franceses!» означает что-то вроде «Хвала Иисусу Христу!»

Когда мы подъехали к Ла Бисбалю, нас встретил на дороге местный алькальд, он выехал за городские ворота навстречу конному отряду. Мы слезли с лошадей, он подошел и приветствовал офицеров обычными в таких случаях словами. Город, сказал он, настроен в пользу французов, поскольку герильясы полковника Сарачо причинили горожанам большой ущерб, сожгли немало строений, а в округе угоняли у крестьян скот. В городе лишь очень немногие настроены враждебно к императору, но они ушли к герильясам. Он просил пощадить город, заверяя, что горожане полны желания сделать для храбрых солдат великого Наполеона все, что в их силах.

Эглофштейн коротко ответил, что он лично не может ничего обещать, так как обращение с населением города полностью зависит от полковника. Затем он вместе с алькальдом и его письмоводителем отправился в ратушу, чтобы подготовить расквартирование подразделений полка. Горожане, составлявшие свиту алькальда, в явном страхе, не надевая перед нами свои шляпы, поспешили по домам — к своим женам.

Я с несколькими драгунами занял городские ворота. Расставив посты, я прошел в «посаду» — то есть кабачок, — стоявший перед воротами у самой дороги, чтобы подождать подхода остальной конницы нашего полка за чашкой шоколада, которую хозяин живо приготовил и подал мне.

Но после завтрака я вышел в сад, потому что воздух в тесной комнате провонял жареной рыбой и чесноком. Вернее, это был не сад, а огород, небольшой и плохо ухоженный: хозяин засадил его без всякого порядка луком, чесноком, тыквами и конскими каштанами, но аромат сырой земли и травы после дождя был мне приятен. За огородом сразу начинался большой парк, где высились дубы, ильмы, ореховые деревья, а узкая тропа была обсажена живой изгородью и вела между газонами к пруду, а вдали виднелся белый домик, шиферную крышу которого, блестевшую после дождя, я заметил с большой дороги.

Позади меня шагал мой капрал, вышедший из кабачка с недовольным видом.

— Господин лейтенант! — крикнул он мне. — Утром у нас — суп из скверной сечки, в обед — то же, вечером — хлеб с чесноком. И на таком рационе мы сидим неделями. Если кто из наших реквизирует у крестьянина десяток яиц ~ тут же военный суд. Но вы же обещали нам, что в Ла Бисбале нам накроют столы, поставят в холодную воду лучшее вино и в каждом котелке будет добрый кусок мяса. А теперь…

— Теперь? А что вам подал хозяин?

— Тухлых карасей, по двенадцать штук за грош! — со злостью бросил в ответ капрал и протянул мне мелкого маринованного карасика, каких заготавливают впрок в уксусе с солью и оливковым маслом испанские крестьяне.

— Тиле! — сказал я, улыбаясь. — В Библии написано: все живое, что ходит, летает и плавает, да будет вам в пищу. Так почему бы и не та рыбешка?

Капрал готов был гневно возразить, но не сразу нашелся, чем ответить на мою библейскую цитату. А в следующий миг он прижал палец к губам и схватил меня за руку. Он заметил что-то, что заставило его забыть о рыбе и своем раздражении.

— Господин лейтенант! — шепнул он. — Там кто-то лежит, спрятался за кустами!

Мы оба сразу бросились на землю и бесшумно подползли к забору.

— Это — герильяс! — шепнул капрал над моим ухом. — Там, под кустом.

И я действительно увидел шагах в десяти человеческую фигуру, укрывшуюся в лавровых кустах. Правда, у него не было ни ружья, ни сабли, и могло быть только спрятанное под одеждой оружие — пистолет или нож…

— Вон еще один. И там — тоже! И там, и там! Да их тут дюжина целая! Что за дьявольскую штуку они задумали?

Да, за стволами ильмов и ореховых деревьев, за живой изгородью, на поляне — всюду я разглядел лежащих или сидящих на корточках людей. И, очевидно, никто из них нас не заметил.

— Я сбегаю в кабак и приведу наших! У герильясов тут — засада. Наверное, и Дубильная Бочка где-то недалеко! — прошептал Тиле.

В то же мгновение я увидел высокого старика в бархатном плаще, который спокойно вышел из ворот ограды белого особняка и начал медленно спускаться по ступеням парковой дорожки, низко склонив голову.

— Они ждут его, готов поспорить, — прошептал я и вынул пистолет.

— Эти бандиты хотят его убить! — прошипел капрал.

— Если я прыгну через забор, следуй за мной, саблю наголо! — приказал я; тут же один из людей поднялся из-за кучи песка и приблизился сзади к старику.

Я поднял пистолет и прицелился. Но через секунду опустил оружие: мы увидели признаки странного поведения, какое мне уже случалось видеть раньше. Брат моей матери был врачом в доме умалишенных в Киссингене, мальчиком я раза два гостил у него. Должно быть, подумал я, в этом особняке лечебница для умалишенных… Ибо за шаг до старого господина тот человек встал как вкопанный, снял шапку и крикнул неестественно громко:

— Господин маркиз де Болибар! Желаю доброго утра, ваша светлость!

В следующую секунду еще одна фигура — лысый долговязый мужчина, по виду — погонщик мулов, — поднялся на негнущихся ногах к старику и, кланяясь, закаркал:

— Мое почтение, господин маркиз! Да проживете вы тысячу лет!

Но самое странное было то, что старик словно не замечал этих людей и не слышал их приветствий. Он подошел ко мне ближе, и я смог разглядеть его лицо. Оно казалось слишком застывшим и безразличным. Волосы были совершенно седые, лоб и щеки — бледные. Глаз старик не поднимал, и все же я никогда не забуду его резкие, почему-то — даже пугающие черты…

И когда он шел дальше, со всех сторон вскакивали люди, один за другим подбегали к нему и кричали:

— Ваш покорнейший слуга, господин маркиз! Добрый день, господин маркиз! Как здоровье вашей милости? Мое почтение, высокородный господин!

Но маркиз был одинок среди этой лакействующей толпы, которая роилась вокруг него, словно мухи у тарелки с медом; он никак не откликался на назойливые приветствия, лицо его оставалось неподвижным, будто весь этот угодливый шум относился не к нему, а к кому-то другому, невидимому для меня.

Мы с капралом смотрели на этот странный спектакль, широко раскрыв рты. Вдруг из-за кустов выскочил маленький лохматый парень, короткими шажками словно танцмейстер — приблизился к старику, остановился, зашаркал ногой, как курица в навозе, и заговорил на ломаном французском:

— О, смотрите, мой друг Болибар! Рад встретить вас!

Но и этого, представлявшегося другом маркиза, старик не удостоил даже взглядом. Он шагал, погруженный в свои размышления, одинокий, потом повернул к особняку, поднялся по ступеням и исчез в темном проеме дверей, так и не издав ни звука.

Поднявшись с земли, мы смотрели на окружавших маркиза людей, которые сбились в кучки и, покуривая, болтая между собой, рука об руку пошли вслед за своим господином во двор особняка.

— Эх, что же это все, к черту, значит?! — обратился я к капралу.

Он чуточку подумал.

— Это испанцы из высшей знати, — предположил он, — все надуты важностью и всяко изображают печаль. Это их манера…

— А я думаю, этот маркиз де Болибар должен быть просто явным идиотом, и его люди ведут себя с ним как с идиотом и насмехаются над ним. Хозяин, конечно, объяснит нам, почему все эти садовники, кучера, конюхи и лакеи так торжественно встречают господина маркиза, а он нимало не благодарит их за это!

— Может быть, сегодня они празднуют день его святого, — отозвался капрал. — Если вы справитесь, я останусь на воздухе, мне неохота заходить в это мышиное гнездо, там и скатерть изодрана, как наше полковое знамя после штурма Талаверы, а на полу натоптано столько навоза, что хватило бы на все испанские поля до самой Малаги!

Он остался перед дверями, а я направился к владельцу «посады», который у плиты поджаривал тонкие ломтики хлеба в масле. Хозяйка устроилась на полу, мешая угли в камине, причем вместо кочерги она орудовала старым ружейным стволом.

— Кому принадлежит особняк там, перед воротами? — спросил я.

— Уважаемому человеку, — ответил хозяин. — Самому богатому и знатному человеку нашей провинции.

— Да я и сам вижу, что такой дом — не для гусей и козлов! — усмехнулся я. — Но как зовут владельца? Хозяин глянул на меня недружелюбно.

— Дом принадлежит его светлости, высокородному господину маркизу де Болибару, — пробурчал он.

— Маркиз де Болибар! — повторил я. — Этот высокомерный господин, который чересчур гордится своей знатностью?

— О нет, да как вы такое подумали? Самый приветливый и благосклонный к людям господин, несмотря на высокое происхождение! Истинно скромный христианин и вовсе не гордый, он с последним водоносом на улице беседует так же приветливо, как со священником!

— Но, верно, — возразил я, — он не в полном рассудке. Уличные мальчишки, должно быть, бегают за ним — мне так рассказывали. Дразнят его, окликают по имени, высмеивают между собой…

— Сеньор кабальеро! — испуганно возмутился хозяин. — Кто вам мог сказать такую чушь? Да в провинции не найти человека умнее, позвольте вам сказать. Крестьяне из всех деревень округи приезжают к нему, когда у них бывают затруднения — со скотом, или с женами, или из-за высоких налогов. Он всем дает советы, а если надо — помогает деньгами!

Эти слова хозяина никак не вязались у меня с той сценой, свидетелем которой я был только что. Образ старика, безразлично шествующего среди толпы шумно приветствующих его лакеев, стоял у меня перед глазами. Я хотел было рассказать хозяину о том, что видел. Но туг до моих ушей донеслась трель горна, а затем — и стук копыт. Я вышел и увидел всадников.

Наш полк прибыл. Гренадеры, грязные и покрытые потом после многочасового марша, рассаживались прямо на землю у дороги. Офицеры спрыгивали с лошадей и звали своих денщиков. Я подошел к полковнику и отдал рапорт.

Полковник выслушал меня весьма небрежно. Он осматривал местность, соображая, как лучше обустроить линию укреплений, и мысленно возводил земляные валы, бастионы, минные траншеи и редуты для обороны города.

Около повозки с вещевыми мешками офицеров стоял капитан Брокендорф. Я подошел к нему и сразу же рассказал об удивительной утренней прогулке маркиза де Болибара. Он выслушал меня, недоверчиво покачивая головой. Но лейтенант Гюнтер, присевший рядом на походное ведро, заметил:

— Среди этих испанских аристократов попадаются удивительные чудаки. Они не могут наслушаться своих бессчетных, красиво звучащих имен, которые так длинны, что за то же время можно прочитать «Отче наш». Им доставляет удовольствие целый день выслушивать из уст своих лакеев свой полный титул. Когда я жил в Саламанке на квартире у одного графа де Вейра…

И он рассказал сцену, которую наблюдал в доме гордого испанского аристократа. А лейтенант Донон вдруг вмешался;

— Болибар? Ты говоришь, его зовут Болибар? Но ведь и наш маркезино был тоже Болибар!

— И правда, как это я забыл! — вскричал Брокендорф. — И он же мне рассказывал, что у его родственников есть имения около Ла Бисбаля!

В нашем полку служил добровольцем молодой знатный испанец, один из немногих среди своей нации, кого увлечение идеями свободы и равенства перед законом привлекло на сторону Наполеона и Франции. Со своей семьей он порвал совершенно и сообщил о своем подлинном имени и происхождении только двум-трем товарищам. Но испанские крестьяне знали его и звали «маркезино» он был небольшого роста и хрупкого сложения, — и под этой кличкой его знал весь полк. Несколько дней назад он погиб в бою с герильясами, и мы похоронили его на кладбище деревни Баскарас.

— Нет сомнения, Йохберг, — продолжал Донон, — этот ваш маркиз де Болибар — родственник нашего маркизика. И наш долг — сообщить старому маркизу — конечно, осторожно, самым щадящим образом — о смерти нашего храброго товарища. Не желаете ли сделать это сами, Йохберг, раз вы уже знаете господина маркиза?

Я отдал честь и направился с одним из моих солдат к особняку аристократа, обдумывая по дороге, с какими словами мне подобает к нему обратиться и как смягчить жестокое известие.

Особняк от дороги отделяла стена, но в ней было несколько проломов, так что сократить путь не составило труда. Когда я приблизился к зданию, внутри послышались крикливые не то жалобные, не то возмущенные голоса. Я постучал в дверь.

— Кто там? — спросили изнутри, и шум сразу стих.

— Мирные люди, — ответил я.

— Какие люди?

— Я — немецкий офицер.

— Ave Maria purissima![47] Это — не он, — жалобно воскликнул голос за дверью.

Дверь отворили, и я вошел в дом.

Я стоял в передней и смотрел на слуг, тех самых, которых уже видел в парке. Тот лохматый малый, что называл маркиза своим другом, тоже был здесь и подошел ко мне своей танцмейстерской походкой. Он раскраснелся от волнения как вареный рак и горделиво представился мне гофмейстером и управляющим имения господина маркиза.

— Но я хотел бы поговорить с маркизом лично! — возразил я.

Гофмейстер набрал полную грудь воздуха и забавным жестом схватился за виски.

— Господина маркиза? — простонал он. — О, милосердный Боже! Боже милосердный!

Он сделал короткую паузу и продолжил:

— Господин лейтенант, или господин капитан, или как вас называть? Увы, господина маркиза нет дома…

— Как — нет дома? — строгим тоном спросил я. — Полчаса тому назад я видел его в парке!

— Да, полчаса назад, — а теперь он исчез… И гофмейстер тут же обратился к человеку, только что вошедшему в переднюю:

— Паскуаль! Ты был на конюшне? Которой лошади там недостает?

— Все лошади на месте, сеньор Фабрисио.

— И верховые Иноходец Капитан и Сан Мигель? И Эрмоса — тоже в деннике?

— Все на месте, — заверил конюх. — Ни одной не брали…

— Тогда — помоги нам Бог, святая Дева и все святые… С нашим господином случилось какое-то несчастье, он исчез…

Я вмешался:

— Когда вы в последний раз видели господина маркиза?

— Около получала назад, в его спальне, он там стоял и смотрел в зеркало. А я должен был, как у нас заведено, поминутно заглядывать в комнату и спрашивать маркиза о самочувствии; то я спрашивал, как господин провел ночь, то изображал его друга из Мадрида: «Небо да приветствует тебя, Болибар! Как ты доехал?» И это я повторял несколько раз, пока он изучал свое лицо перед зеркалом…

— А сегодня утром в парке?

— О, господин маркиз был сегодня очень странный. Нам всем велел спрятаться в кустах, окликать его и приветствовать. Один Бог знает, что имел в виду наш господин, но только он никогда и ничего не делает без цели и смысла…

Тем временем пришел садовник со своими помощниками. Гофмейстер обратился к ним и строго спросил:

— Вы еще ждете здесь? Вы должны выкачать воду из бассейна, и поскорее! — И — уже мне — добавил со вздохом: — Дай Бог, чтобы мы смогли его по-христиански и с честью похоронить, если найдем его тело на дне бассейна…

* * *

Я покинул дом и сообщил товарищам, что я услышал. Пока мы громко обсуждали дело, нас окликнул один офицер, который лежал на соседней повозке, — он был ранен в последнем бою.

— Болибар? — вскричал он резко. — Кто тут говорит о маркизе де Болибаре?

Офицер был одет в униформу другого полка, но я его знал. Это был лейтенант фон Рон из ганноверских гусар, с которыми мы были прошлым летом расквартированы в одной деревне. У него в груди сидела испанская пуля.

— Это я говорил, — отозвался я. — Кто такой маркиз де Болибар? Вы его знаете?

Он смотрел на меня испуганно. Глаза лихорадочно засветились.

— Схватите его, и скорее! — вскрикнул он страдальческим голосом. — Или он всех нас уничтожит!

Глава II Дубильная бочка

Лейтенанта фон Рона из ганноверского полка через два дня переправили на лечение в пригородный монастырь Санта Энгрессия, который мы сразу по приходе в Ла Бисбаль превратили в госпиталь. За это время наш полковник и капитан фон Эглофштейн расспросили фон Рона во всех подробностях о его встрече с полковником Сарачо — Дубильной Бочкой — и маркизом де Болибаром. Раненый не всегда был в ясном сознании, и все же из его сбивчивого рассказа мы уяснили, что в ночь после большого боя с герильясами в его присутствии в часовне святого Роха около деревни Баскарас происходило совещание между Сарачо, маркизом де Болибаром и английским капитаном Уильямом Коллагеном, офицером связи англичан при отряде герильясов. Его сообщение дало полное представление о характере и способностях старого маркиза и о том, чего мы должны остерегаться со стороны этого опасного врага Франции и императора.

Лейтенант фон Рон был командирован полковником ганноверцев с важными бумагами — списками наличного состава полка, штабным расписанием офицеров и другими — в штаб маршала Сульта, находившийся в Форгосе, — послан, потому что субинспектор бригады не хотел выплачивать полку денег. Так как между главной квартирой четвертого корпуса маршала Сульта и расположением бригады генерала д'Ильера в это время находились отряды инсургентов, которые занимали и Ла Бисбаль с окрестностями, лейтенант фон Рон был вынужден избегать удобной проезжей дороги и пробираться лесными и горными тропами, ведущими в сторону Форгосы.

В этом месте своего рассказа Рон разразился горькими жалобами на финансовую службу армии и пожелал, чтобы все эти комиссары по снабжению и составители проектов да смет и вообще все чернильные души из высоких штабов вылетели со своих мягких кресел под огонь герильясов, — тогда разве что научатся обращаться с войсками по-человечески… Полку не хватало то сапог, то патронов, а однажды вместо саперных лопат прислали садовые мотыги… Затем он соскользнул на жалованье, сетуя на то, что дома, в Германии, лейтенант получает в месяц двадцать два рейхсталера, а здесь, на войне, всего восемнадцать. «Жюно[48] спятил! — крикнул он потом в лихорадочном жару. — Как может сумасшедший командовать корпусом? Правда, он «хоть храбрец, в бою сам хватает ружье и лезет в цепь, стреляет по герильясам…»

Эглофштейн перебил его излияния наводящим вопросом. Лейтенант успокоился и вернулся в своему рассказу.

Вечером второго дня пути он со своим ординарцем пробирался через лес у Баскараса. В низкорослой чаще лошади были им скорее помехой, чем помощью. Вдруг они услышали ружейные выстрелы и шум сражения — того самого, которое разыгралось между нами и герильясами по обе стороны проезжей дороги. Рон сразу изменил направление и стал взбираться в гору, чтобы уйти в глубь леса, подальше от опасности. Но через несколько минут шальная пуля ударила его в спину. Он упал и на некоторое время потерял сознание.

Придя в чувство, он увидел себя на спине своей лошади; ординарец привязал его к седлу двумя ремнями и вел лошадь в поводу. Они почти достигли вершины крутого лесистого холма, но шум боя доносился и сюда: он различал отдельные выкрики, команды, брань и крики раненых.

На самом гребне холма посреди поляны стояла полусожженная часовня святого Роха. Ординарец остановил лошадей, так как лейтенант потерял много крови и казалось, что раненый в любую минуту может умереть. Парень заявил, что если ехать дальше, то оба они неизбежно попадут в руки испанцам, снял лейтенанта с лошади и перенес его в часовню; Рон, которого мучила сильная боль и слабость от потери крови, безропотно позволил укрыть себя в часовне наверху. Ординарец прикрыл его связками соломы, дал ему фляжку в руки, положил рядом два заряженных пистолета и тоже замаскировал их соломой. Потом он ушел с обеими лошадьми, поклявшись лейтенанту, что вскоре вернется, разведав путь, а пока же будет прятаться вблизи и не оставит Рона, если что-то случится.

Скоро наступила темнота, и стрельба затихла. Какое-то время все было спокойно, и лейтенант хотел было высунуть голову в отверстие стены и позвать ординарца, надеясь, что опасность уже миновала. Но сделать это ему было нелегко. Утомившись, почти теряя сознание, он вдруг услыхал вблизи голоса, затем увидел свет от факелов. К часовне приблизились люди, и он быстро распознал, что это были испанцы.

Да, это были герильясы, и лейтенант вмиг из последних сил зарылся в солому. Через щели в дощатой стене он смог разглядеть, как испанцы заносили в часовню своих раненых. Один из них полез наверх и сбросил вниз вязанку соломы, но, к счастью, не обнаружил лейтенанта. Потом внизу появился фельдшер, он переходил от одного раненого к другому, делая им перевязки. Никогда еще лейтенант не видел лекаря, который обращался бы со своими пациентами так ворчливо и с таким пренебрежением, как этот испанский хирург. И у всех он отбивал надежду выжить.

— Ты, дурень, вечное блаженство не так легко дается, как ты думаешь. Ты воображаешь, будто дыры в брюхе хватит, чтобы попасть на небеса?

— А что у тебя есть для меня в аптеке? — слышался голос другого раненого. — Обезьяний жир? Или медвежье сало, или вороний помет?

— Для тебя — только «Отче наш»! — брюзжал фельдшер. — У тебя слишком много дыр.

А перейдя к следующему, он философствовал вслух:

— Да, смерть — язычница, она не справляет праздников. Война везде оставляет кладбища, я всегда это говорил…

— Да подойдешь ты наконец ко мне? — простонал кто-то в углу.

— Жди, доберусь и до тебя! — гневно отозвался фельдшер. — Я тебя знаю, тебе и на комариный укус подавай пластырь! Лучше бы пуля черту в зад попала, тогда бы я не возился с тобой, нытик несчастный!

Снаружи перед часовней герильясы разложили костер. По лесу были расставлены посты, и начальник охранения ходил поодаль, проверяя их и окликая бойцов по именам. А у огня расположились человек сто-сто пятьдесят, многие живо уснули, другие курили сигареты и переговаривались вполголоса. Они Носили одежду и оружие, захваченные у французов. На одних были гамаши пехотинцев, на иных — высокие кавалерийские сапоги, кое-кто обзавелся длинной кирасирской саблей — палашом.

Недалеко от часовни рос пробковый дуб, на ветку которого подвесили икону святой Девы с младенцем, перед нею двое испанцев усердно молились, став на колени. У костра в ярком свете стоял офицер в форме капитана нортумберлендских стрелков и смотрел в огонь, опираясь на длинную шпагу; его ярко-красный мундир и белый плюмаж на шлеме выделяли его среди оборванных герильясов, так золотой дукат выделяется среди потемневших медяков. (По описанию Рона мы заключили, что это мог быть только известный нам Уильям Каллаген, которому генерал Блэйк поручил держать связь и контролировать действия герильясов в этой местности.)

Наконец и фельдшер, покончив со своей работой, вышел из часовни. Он сразу направился к огню. Это был маленький, чрезвычайно толстый человечек, одетый в коричневую куртку, короткие брюки и рваные голубые чулки; но на петлицах у него были полковничьи знаки. Лейтенант понял, что это мог быть только Сарачо Дубильная Бочка, это он перевязывал раненых и издевался над ними, как злобная обезьяна, дразнил их и давал самые скверные утешения. На голове у Сарачо был бархатный ночной колпак, расшитый золотом. Рон мигом узнал эту вещь: колпак принадлежал генералу Лефебру, и о нем был наслышан весь корпус, потому что из-за колпака, потерянного вместе со всем багажом Лефебра, генеральские адъютанты и офицеры конвоя насиделись под арестом. Дубильная Бочка задумчиво грел руки над огнем. Какое-то время все было спокойно, только тихо стонали раненые, ворчал сквозь сон кто-нибудь у костра, да те два испанца перед иконой невнятно бормотали молитвы.

Лейтенант Рон рассказывал, что в это время он совсем изнемог от усталости и, несмотря на боль и жажду, едва не уснул, но его разбудили громкие возгласы бойцов охранения. Он выглянул в пролом под крышей и увидел богато одетого старика — этого самого маркиза де Боли-бара, который вышел из темноты к огню.

Рон описал его так: высокого роста, совершенно седые волосы, усы и борода, слегка горбатый нос, все черты резкие, и было в них нечто пугающее, жуткое, хотя лейтенант не мог точно определить, откуда бралось такое впечатление.

— Вот он! — воскликнул Дубильная Бочка и встал, отводя руки от костра. — Господин маркиз де Болибар! — представил он пришедшего английскому офицеру. — Прошу прошения, господин маркиз, — полковник низко поклонился старику, — что мы потревожили вас ночью, но поутру вы, вероятно, уже не нашли бы нас в этих местах, а я должен передать вам весьма важную весть, которая касается вашей семьи…

Маркиз резким движением вскинул голову и глянул прямо в глаза полковнику. Лицо у него было бескровное, но в этот миг оно показалось багровым от света костра.

— Вы, господин маркиз, ведь в родстве с генерал-лейтенантом де Болибаром, который два года назад командовал вторым испанским корпусом? вежливо поинтересовался англичанин.

— Генерал-лейтенант — мой родной брат, — сказал маркиз, глядя не на собеседников, а на Дубильную Бочку.

— И в английской армии служил офицер вашей фамилии, он отбил у французов при Акре артиллерийский парк.

— Да, это — мой кузен, — маркиз все смотрел на полковника, словно ожидая от него жестокого удара.

— Род господина маркиза дал великолепных офицеров многим армиям, начал Дубильная Бочка. — Но, увы, и во французской армии еще недавно служил племянник господина маркиза… Маркиз прикрыл глаза.

— Он убит? — тихо спросил он.

— Он сделал отличную карьеру, — улыбаясь, продолжил Дубильная Бочка. Стал французским лейтенантом в семнадцать лет. У меня тоже есть сын, и я с радостью сделал бы из него солдата, но он — горбатый и годится разве что в монахи.

— Так он — убит? — повторил вопрос маркиз. Он стоял неподвижно, но тень его в неверном свете костра колебалась и вздрагивала, словно не старик, а его тень с напряжением и страхом ожидала ответа…

— В армии французского императора воюют многие нации — немцы, голландцы, неаполитанцы и поляки. Почему бы и испанцу не послужить у французов?

— Он — мертв? — резко крикнул маркиз.

— Да! Мертв! И скачет теперь в ад наперегонки с дьяволом! — злобно захохотал Дубильная Бочка, так что эхо разнеслось по лесу.

— Я был рядом, когда мать рожала его, — тихо и мрачно проговорил маркиз. — И в купель при святом крещении опустил его я. Но он был своевольным с рождения, непостоянным, как тень на стене. Да подарит ему Бог вечное пристанище…

— Дьявол в аду даст ему пристанище, изменнику! — злобно вскричал Дубильная Бочка.

— Аминь! — закончил английский капитан, и было непонятно, относилось ли это к молитве маркиза или к проклятию полковника…

Маркиз подошел к иконе и склонился перед нею до земли. Оба испанца, которые молились рядом, подвинулись, освободив ему место.

— Я-то, правда, — обратился Дубильная Бочка к англичанину, — не могу похвалиться знатной родней. Мать у меня была горничной, а отец чинил сапоги, зато я служу моему королю и святой церкви — не всем же людям быть дворянами…

— Боже, ты ведаешь, что мы — бедные люди — не умеем прожить без греха! — молился маркиз.

— Наша высшая знать, имейте в виду, капитан, — горько и зло усмехаясь, продолжал Сарачо, — тот же герцог Инфантадо, маркиз Вильяфранка, оба графа Оргаса — отец с сыном, герцог де Альбукерке — все они смылись в Байонну и присягнули королю Хосе[49].

— Не позабудь, о Боже, что и два твоих апостола стали — один предателем, а другой — трусом! — слышалась вновь молитва маркиза.

— Да, наши гордые гранды первыми побежали в Байонну продавать свою честь за покой и французское золото… А почему бы и нет? Или луидоры отчеканены из худшего золота, чем наши дублоны?

— Святой Август был в юности развратен, но Ты простил его. Слышишь меня, Боже? Сам Павел был гонителем церкви, а Матфей был мытарем и грабил бедняков, святой Петр ложно поклялся Тебе отдать душу свою за Тебя, но Ты помиловал их… Слышишь меня, Боже? — в отчаянии взывал старый маркиз.

— Но они не уйдут от наказания ни на земле, ни в вечности! Они погубили свои души, ад ждет их — с огнем, искрами, огонь сверху и снизу, и вокруг, огонь вечный! — злобно ликовал полковник.

— Смилуйся, Господи, помилуй недостойного и даруй ему Твой вечный свет!

Лейтенант Рон с удивлением и страхом прислушивался к обрывкам этой страстной молитвы. Не было в тоне маркиза смирения перед Богом, он говорил гневно, почти угрожающе: это было скорее заклинание, чем молитва, старик словно диктовал Богу свою волю…

Потом маркиз поднялся с земли, подошел к костру. Лоб его избороздили морщинки, незаметные прежде, а в глазах — даже на расстоянии Рон уловил это — горел гневный огонь.

Дубильная Бочка отреагировал так, словно он удивлен, что старик еще здесь.

— Господин маркиз, — сказал он, — уже поздно, и если вам угодно завтра поутру приветствовать в своем доме французского командира…

— Довольно! — рявкнул маркиз. Его лицо стало еще страшнее прежнего. Дубильная Бочка сразу умолк. Оба стояли лицом к лицу, не двигаясь. Только их тени плясали в отсветах костра, и лейтенанту в его лихорадочном жару казалось, будто ненависть и дикая жажда борьбы обоих перелились в их тени.

Сторожевые посты вновь подняли шум, и вскоре к огню подошел еще один человек из леса. Едва завидев его, Дубильная Бочка сразу оторвался от маркиза.

— Ave Maria purissima! — выдохнул вестник; это было обычное испанское приветствие, какое можно было постоянно слышать на дорогах и улицах городов.

— Аминь! Она зачала без греха! — нетерпеливо завершил ритуальное приветствие полковник. — Ты пришел один? Где же священник?

— У него были колики от несвежей кровяной колбасы…

— Да будь проклята его душа, его тело и его глаза! — зарычал полковник. — Страх — вот и вся его болезнь…

— Да нет же, он уже умер. Клянусь вам! — торопливо вскричал вестник. Я застал его на столе в его квартире…

Дубильная Бочка обеими пятернями вцепился в свои волосы и начал так ругаться, что впору было небу обрушиться. От гнева он побагровел, как кирпич в печи для обжига.

— Умер?! — крикнул он и начал хватать ртом воздух. — Вы слышали, капитан, священник умер!

Английский офицер хмуро смотрел в пространство. От яростных выкриков Дубильной Бочки герильясы начали просыпаться и полезли ближе к огню, зябко кутаясь в свои плащи.

— Что же теперь? — спросил англичанин.

— Я поклялся генералу Куэсте на его шпаге, что мы возьмем и удержим город либо умрем… Наши планы были так искусно разработаны и подготовлены к исполнению, и вот наш человек в городе так не вовремя отдает концы…

— Ваши планы — дрянь и чушь! — резко вступил старый маркиз. — От ваших планов получатся только дыры в ваших черепах!

Дубильная Бочка уставился на него — более ошеломленно, чем гневно.

— А откуда вы знаете наши планы?! Я не позволял звонить о них по улицам!

— Отец Амбросий вызвал меня, когда ему стало плохо и он понял, что может умереть, — спокойно пояснил маркиз. — Дело, которое вы ему доверили, должен завершить я. Но ваш замысел плох, и я говорю вам в лицо, полковник Сарачо: вы мало смыслите в военном искусстве!

— Зато уж вы смыслите, я знаю! — зло зарычал Дубильная Бочка. — Вы уж скушаете город, как яблочный мусс…

— Стоп! Вы зарыли под городской стеной ящик пороху, прикрытый мешками с песком и снабженный фитилем? Так? И священник ночью должен был его поджечь и сделать брешь в стене?

— Да, — подтвердил полковник. — Иначе укрепления не преодолеть. Город выдержит самый жестокий обстрел: его крепостные стены неимоверно толсты, ведь, говорят, его построили еще пять тысяч лет тому назад Геркулес вместе со святым Иаковом…

— Да, ваши познания в истории достойны удивления, — издевался в свою очередь маркиз, — но вы об одном не подумали, полковник Сарачо, — что французы, как придут в город, немедля арестуют всех попов и монахов… Их запрут в монастыре или одной из церквей под сильной охраной, перед воротами установят заряженные — наготове — орудия и никого не выпустят наружу без обыска. А там еще и понастроят внешних укреплений… Об этом вы думали, полковник Сарачо? И даже повезло бы священнику взорвать заряд — этого мало! Там ведь будет целый нассауский полк и один или два батальона гессенцев, которые вчера разбили вас в открытом поле; а у вас — что? Куча плохо обученного сброда людей, из которых никто не хочет повиноваться, а каждый норовит командовать…

— Верно! Верно! — нетерпеливо вскричал Сарачо. — Но мои люди ловки и отважны, и мы свалили бы этого немецкого колосса, захвати только его врасплох…

— Вы в этом уверены? — усмехнулся маркиз. — Как только грянет взрыв, по всем улицам Ла Бисбаля просвистят рожки, и немцы побегут к своим орудиям. Два залпа картечью — и ваше дело кончено, милейший! Обдумали вы эту возможность, полковник Сарачо?

Дубильная Бочка не нашел ответа и молчал, кусая палец.

— А если кому-то из ваших людей удастся, — продолжал маркиз, прорваться в город, так из-за всех углов, из зарешеченных окон и подвалов их будут расстреливать, как кроликов. Потому что горожане Ла Бисбаля настроены в пользу французов. Вы сами в этом виноваты. Ваши герильясы разорили их виноградники, рубили на топливо оливковые деревья, отбирали баранов в окрестных деревнях… А недавно расстреляли двух молодых парней из Ла Бисбаля, которые не хотели отдать вашим повозку!

— Это так. Да, точно, — включился один из рядовых герильясов. — Город — против нас. Мужчины смотрят со злобой, женщины поворачиваются к нашим спиной, даже собаки на нас бросаются…

— А хозяева погребков дают нам самое кислое вино, — вставил другой.

— Но овладение Ла Бисбалем имеет для нас чрезвычайное значение по оперативным соображениям, — сказал английский капитан. — Если французы удержат город, они могут в любой момент ударить во фланг или с тыла при любом маневре главных сил генерала Куэсты в этих горах…

— Значит, генерал должен усилить нас. У него же есть в резерве два полка — «Принцессы» и «Санта Фе», да еще три эскадрона полка конницы «Сант-Яго». Он должен…

— Не даст вам Куэста ни пушки, ни повозки и ни единого стрелка! Он и сам в нелегком положении — его теснят главные силы Сульта, две дивизии… И кроме того, вы же знаете: один баран не поможет другому! Что же будем делать, полковник?

— Я бы должен вам ответить, да и сам не знаю… — признался Дубильная Бочка ворчливым тоном, разглядывая обкусанные ногти. А герильясы вокруг них начали глухо шуметь и роптать, видя своих командиров в растерянности и явном несогласии между собою.

Кто-то даже выкрикнул, что пора кончать с войной, идти по домам, другие сразу одернули его; кричали, что домой они не пойдут, им неохота таскать дрова своим бабам, пока где-то еще сражаются за Испанию.

И среди этого шума врезался вдруг сильный голос маркиза де Болибара:

— Если вы хотите следовать моим указаниям, полковник, то я знаю выход!

Когда фон Рон в своем укрытии услышал эти слова, его вновь охватил тот необъяснимый страх, который вызывали у него лицо и глаза маркиза. Презирая опасность быть замеченным, он просунул голову в пролом, чтобы не упустить ни слова. Исчезли и жажда, и боль, у него осталась единственная мысль: он обязан подслушать план маркиза и воспрепятствовать его осуществлению.

Сначала шум и выкрики герильясов не позволили ему понять что-либо, но через две-три минуты Дубильная Бочка грозно приказал своим людям замолчать, и сразу водворилась тишина.

— Прошу вас продолжать, господин маркиз! — чрезвычайно почтительно произнес английский капитан. И полковник Сарачо совершенно переменился на глазах: ни злобы, ни циничной насмешливости не было в его лице и жестах; с величайшим почтением, даже подобострастно слушал он речь старика.

И все трое — англичанин, Дубильная Бочка и лейтенант фон Рон — не отрывали глаз от маркиза де Боли-бара.

Глава III Сигналы

Маркиз де Болибар, стоя у костра, излагал двум офицерам свой убийственный план.

— Сейчас рассредоточьте своих людей, полковник Сарачо. Тех, кто живет близко, распустите даже по домам! Укройте в горах ваши орудия и повозки с боеприпасами и ждите момента, когда мы окажемся сильнее, чем эти немцы.

— А когда этот час настанет? — настороженно спросил Дубильная Бочка и подул на огонь.

— Час настанет скоро, — спокойно заверил маркиз. — Так как я найду вам союзников. Вы получите поддержку, о которой сегодня еще и не думаете.

— Вы имеете в виду Эмпесинадо! — проворчал полковник, подымаясь. — Он стоит с герильясами у Кампильос, — но этот человек нам не поможет, он — мой личный враг…

— Нет, я не имею в виду Эмпесинадо. Горожане Ла Бисбаля — вот кто окажет вам помощь. Они восстанут и обрушатся на немцев врасплох!

— А, эти толстые животы и жирные шеи, — сердито и разочарованно вскричал полковник, — да они ночью, валяясь со своими бабами, только и думают, как бы избыть нас совсем, и родину они продадут, как Иуда Искариот!

— Я хочу их заставить вылезти из кроватей и бунтовать, и я этого добьюсь! — резко ответил маркиз, грозя кулаком в сторону города. — Причина у них будет, можете быть уверены. Я давно держу мой план в голове готовым, и я положу мою душу и тело в залог того, что он удастся.

Минуту или две все трое молчали и смотрели на костер, обдумывая каждый свое. Герильясы шептались между собой. Ночной ветер шелестел ветвями и стряхивал дождевые капли с ветвей.

— А в чем будет наша задача в этом предприятии? — спросил наконец капитан.

— Вы дождетесь моих сигналов. Я дам их три. По первому вы соберете людей, займете дороги на подступах к городу, подтянете свои пушки и взорвете оба моста через Альяр. Но только по сигналу, потому что крайне важно, чтобы немцы в городе были до тех пор уверены в полной безопасности!

— Дальше! Дальше! — потребовал Дубильная Бочка.

— По моему второму сигналу вы начнете обстрел города бомбами и зажигательными гранатами. И завяжете малыми силами перестрелки у внешней линии укреплений, которую немцы, конечно, построят — они быстро делают саперные работы.

— А потом?

— Тогда и начнется восстание в городе, и, как только немцы будут вынуждены повсеместно обороняться от бунтующих горожан, я дам третий сигнал, и вы начнете штурм всеми силами.

— Это хорошо, — отозвался Дубильная Бочка.

— А какие будут сигналы? — англичанин достал записную книжку.

— Вам известен мой дом в Ла Бисбале? — спросил маркиз у Дубильной Бочки.

— Дом перед городскими воротами или тот, что с головой сарацина, на улице Кармелитов?

— Дом на улице Кармелитов. С крыши этого дома поднимется столб густого черного дыма. Дыма от горящей сырой соломы… Это и будет первый сигнал.

— Дым горящей сырой соломы, — повторил капитан.

— Затем, когда вы ночью — при полной тишине в Ла Бисбале — услышите звук органа из монастыря Сан-Даниэль, то это будет второй сигнал.

— Орган в соборе монастыря Сан-Даниэль, — записал капитан. — А третий?

Маркиз подумал несколько мгновений.

— Дайте-ка мне ваш кинжал, полковник Сарачо! — сказал он.

Дубильная Бочка вынул широкий клинок, из тех, что в Испании зовутся «бычьими языками», с рукояткой из резной слоновой кости.

Маркиз взял его себе.

— Когда мой вестник принесет и вернет вам этот кинжал, тогда отдавайте приказ о штурме. Не раньше и не позже; успех дела будет зависеть от этого, полковник Сарачо!

У лейтенанта фон Рона, который, лежа под крышей, не упустил ни слова, горел лоб и кровь стучала в висках. Хотя он и не понимал, какие действия намерен предпринять сам де Болибар в городе, но он знал три обусловленных сигнала. И знал, что теперь успех этой затеи зависит не только от маркиза и Дубильной Бочки, но и от него…

— Есть еще некоторые обстоятельства, которые надо взвесить, задумчиво начал англичанин, спрятав записную книжку. — Немцы могут догадаться, что им следует обезопасить себя от господина маркиза… В таком случае мы едва ли дождемся сигналов, кроме разве что первого.

— Маркиза де Болибара немцы никогда не найдут. Они будут видеть слепого нищего, просящего подаяние у церкви, или крестьянина, торгующего на базаре яйцами, сыром и каштанами. Пусть попробуют узнать меня в сержанте, проверяющем их же посты у порохового склада, или в драгуне, который поведет купать лошадь какого-нибудь из офицеров…

Англичанин заулыбался.

— Ну, ваше лицо — из тех, что не забываются, — заметил он. — Я могу спорить, что опознаю вас в любом костюме, господин маркиз!

— И вправду хотите поспорить? — усмехнулся старик и немного задумался. — Хорошо. Вы знаете вашего генерала Роуленда?

— Я не раз имел честь видеть лорда Роуленда, виконта Хилл оф Хоукстоун. В последний раз я был в Саламанке четыре месяца тому назад, когда делал закупки кое-какого снаряжения вблизи от ставки генерала. А что вы ищете на земле, господин маркиз?

Маркиз наклонился к земле. Выпрямившись, он ловко накинул на плечи алый плащ капитана, который во время их беседы англичанин уронил на траву. В первую секунду лейтенант фон Рон не уловил ничего особенного, и только потрясенное выражение лица англичанина привлекло его внимание к фигуре маркиза.

Лицо де Болибара стало неузнаваемым. Рон впервые видел эти худые, изрытые складками щеки, ледяные глаза, беспокойно скользящие по окружающим людям и предметам, твердый, резко очерченный рот и тяжелый подбородок, свидетельствующий об энергии и непоколебимой воле. И вдруг этот незнакомый рот приоткрылся, и скрипучий баритон медленно произнес, отчеканивая каждое слово, на чистейшем английском языке:

— Если вы в следующий раз при атаке наткнетесь на сильную артиллерию, капитан…

Англичанин живо схватил маркиза за руку и издал возглас — не то восхищенный, не то испуганный.

— Какой дьявол из комедиантов выучил вас этому? — спросил он затем. Если бы я не знал, что лорда Хилла здесь никак не может быть и он не говорит по-испански, то я… Да скиньте вы этот мой плащ, это же адский ужас! Герильясы смеялись испугу и удивлению английского капитана, но один торопливо перекрестился и сказал громко — правда, боязливо косясь на маркиза:

— Наш милостивый господин маркиз умеет делать еще и другие дивные вещи. Дайте ему пару мерок крови, фунтов сорок мяса и мешок костей — и он сотворит вам человека, хоть христианина, хоть мавра, ему все равно…

— Ну, капитан, вы все еще думаете, что немцы сумеют меня узнать? насмеявшись, спросил маркиз, возвращаясь в свой прежний облик. — Если я решусь исчезнуть, то хоть сейчас могу пройти во время вечерни по Пуэрта дель Соль[50], и никто меня не узнает и не остановит, хоть я известен там как дворянам, так и простолюдью…

— Да. Но я хотел бы, — озабоченно проговорил капитан, — знать, в каком костюме мы вас увидим, а то, я боюсь, наши люди во время штурма Ла Бисбаля могут по ошибке выстрелить в вас…

— А я и не желаю ничего другого, — безмятежным тоном возразил старый маркиз. — Только чтобы меня схоронили неузнанным и чтобы с моей жизнью кануло в небытие имя, покрытое теперь горьким срамом и бесчестьем. Ведь у нашей ветви Болибаров нет других детей и наследников, кроме того несчастного юноши…

Огонь костра начинал угасать. Холодный ветер нес сырость, и за темным лесом слабо брезжил утренний свет.

— Но слава, которую принесет вам ваш подвиг… — неуверенным тоном попробовал возразить англичанин, глядя на тлеющие угли.

— Слава? — гневно перебил маркиз. — Знайте, капитан, что в боях и сражениях не стоит искать славу. Я ненавижу войну — она заставляет нас против воли творить мерзости… Последний крестьянский парнишка, который в простоте души пашет свой клочок земли, больше заслуживает славы, чем полководцы, генералы и солдаты. Вам следует это знать, капитан. Ибо он служит земле, которую мы все губим и портим на этой войне. Нет, я вступаю в дело войны вовсе не ради славы…

После этих слов все находившиеся вокруг костра словно онемели и с удивлением, боязнью, а иные — с благоговением смотрели на старика, так презирающего войну, который все же принял только что на себя кровавую задачу, чтобы искупить преступление своего наследника перед родиной.

— Я — солдат, — первым решился нарушить молчание Дубильная Бочка. — И я хотел бы еще поговорить с вами о славе, которую приносит война храброму солдату, но только после того, как наше предприятие удастся. Потому что мне хочется ближе узнать и понять вас, господин маркиз.

— Нет, этого быть не должно. Но если вы меня опознаете среди убитых, то будьте милосердны, не называйте моего имени, которое ныне связано с бесчестьем. Схороните меня тайно. А если я буду перед вами еще живой отвернитесь и дайте мне уйти моей дорогой неузнанным. А теперь — прощайте, господа.

— С Богом, — сказал капитан, — и да поддержит небо ваши планы.

Когда старик отошел, Дубильная Бочка обратился к англичанину и начал вполголоса:

— Я все-таки сомневаюсь, что этот маркиз де Боли-бар…

Он осекся, потому что старик остановился и оглянулся через плечо.

— Вы повернули голову, услышав свое имя? — воскликнул Сарачо. — Если вы это сделаете невольно, вас опознают!

— Вы правы, благодарю вас… Но я этого не сделаю невольно. Я научил свои уши различать оклик и заочную насмешку, дорогой мой Сарачо…

Дубильная Бочка на сей раз был заметно сконфужен. Маркиз через несколько мгновений скрылся в лесу.

Совершенно ясно, что в это время маркизу де Болибару и пришла мысль, исполнение которой я наблюдал в первое утро у ворот Ла Бисбаля, совершенно не понимая смысла странного поведения старого маркиза.

Лейтенант Рон тем временем изнывал в своем убежище от страха за нас и нетерпения. Он сознавал, что только он один может предостеречь полк «Нассау» о грозящей опасности. И он не мог дождаться, когда же испанцы снимутся с ночлега, а его ординарец сможет вытащить его из укрытия и отвезти в Ла Бисбаль. И особенно пугало его, что маркиз, конечно, будет в городе раньше его и успеет выполнить свои ужасные замыслы.

Но едва лишь окончательно рассвело, как Дубильная Бочка скомандовал подъем и построение. Герильясы живо вскочили, построились — и сразу начали расходиться малыми группами. Некоторые тащили с собою раненых, другие нагружали на мулов корзины со всяческими припасами, бочонки с вином и вещевые мешки. Одни пели, другие спорили и пререкались, мулы и ослы неистово орали, погонщики ругались, и только английский капитан невозмутимо кипятил в котелке для себя чай. А Дубильная Бочка закрепил на стволе дерева под иконой зеркало и торопливо брился, поглядывая то в зеркало, то на икону и время от времени шевеля губами.

* * *

Лейтенант Рон никому не мог рассказать о том, что ему стало известно, до самого въезда в город, потому что к тому времени, когда ординарец вывез его из часовни, у него разыгрался такой жар, что бедняга два дня не приходил в сознание. И лишь теперь, услышав случайно имя де Болибара, ему довелось разоблачить грозный замысел перед нашим командиром полка.

Глава IV Снег на крышах

Маркиз де Болибар в тот же день беспрепятственно прошелся по Пуэрта дель Соль в час вечерних молитв. Никто не опознал его, и он мог бы затеряться в пестрой массе водоносов и торговцев рыбой, оливковым маслом и овощами, монахов, теснившихся вечером возле церковных дверей, и другого местного люда, словно карп в мутном пруду, если бы его несчастливая звезда не заставила его подслушать тайну, которая связывала цепями воспоминаний нас, пятерых офицеров: меня и еще четверых… Тайну нашу — и умершей Франсуазы-Марии, жены полковника Лесли, тайну, которая была глубоко заключена в наших сердцах; в ту ночь мы хвастливо делились ею, пьяные от аликанте и сердечной тоски, потому что на крышах лежал снег.

Но оборванный погонщик мулов, который с четками в руках сидел в углу моей комнаты, подслушал нас и должен был умереть…

Мы расстреляли его у городской стены, тайно и поспешно, без трибунала и без исповеди. И никто из нас не заподозрил — только я один, когда уже было поздно! — что это был маркиз де Болибар — этот оборванный старик, который после нашего залпа упал на снег, истекая кровью.

И никто не подозревал, какой страшный груз он взвалил на наши плечи, прежде чем умереть…

* * *

Я в этот вечер командовал караулом у городских ворот. Около шести часов я проверил и сменил пикеты, которые должны были патрулировать окрестности городских стен каждые полчаса. Постовые стояли на своих местах, держа под плащами карабины наготове. Стояли беззвучно и недвижно, словно статуи святых в нишах стены.

Начинался снегопад. В этой горной местности Испании снег не редкость в январе и феврале. Но в этот вечер мы впервые увидели в Испании снежные хлопья.

Я занес в свою комнату две медные лохани-грелки с угольями, потому что печей вообще не водилось в домах Ла Бисбаля. Дым ел мне глаза, а снежная вьюга тихо и угрожающе скрежетала слабо закрепленными стеклами в оконных рамах. И все-таки в согревшейся комнате было уютно. В углу стояла моя кровать, покрытая свежей травой и застланная плащами. Стол и скамейки были сооружены из бочек и досок, на столе стояло вино в тыквенных сосудах, я приготовил его, ожидая своих товарищей, которые решили провести рождественскую ночь у меня.

Через окошки под крышей я слышал голоса моих драгун. Они устроились прямо на полу чердака, закутавшись в плащи, и о чем-то спорили. Я тихо поднялся по деревянной лесенке.

Я частенько подбирался в темноте к своим людям и слушал их разговоры. Это я делал потому, что вечно беспокоился, как бы наша тайна не была раскрыта, и драгуны не начали бы болтать и высмеивать покойную Франсуазу-Марию, когда они остаются одни, вдали от офицерских ушей.

В помещении было темно, как в пекарской печке. Но я сразу узнал голос сержанта Бренделя.

— Что, нашелся тот парень, который удрал с твоим кошельком? — спросил он. Ворчливый голос отозвался:

— Я бежал за ним, но не мог догнать. Он смылся и побережется показываться снова!

— Вот-вот, и все испанцы — такие же! — зло вставил другой голос. Целыми днями молятся, так что рты у них полны пыли, выпивают котлы святой воды, а сами, святоши, только и думают о куропатках и ветчине и как бы нас ради этого обмануть и обокрасть!

— Пять дней тому назад, — различил я голос капрала Тиле, — когда мы стояли в Корбосе, один такой еще не повешенный вор из числа возчиков сбежал с чемоданчиком нашего полковника, там были кружева и юбки покойной жены полковника, и он уволок их в свою вонючую нору!

Наш полковник возил в багаже вещи Франсуазы-Марии и ни за что не хотел с ними расстаться и после ее смерти — во всех походах. Когда я услышал, что драгуны заговорили о Франсуазе-Марии, мое сердце громко забилось; я подумал — вот сейчас оно выплывет, они раскроют нашу тайну… Но больше я не услышал о ней ни слова; драгуны начали обсуждать наших генералов и последние походы, и сержант Брендель горячо напал на маршала Сульта и его штаб.

— Говорю вам, — крикнул он, — эти господа, которые проводят войну в колясках, трусят в бою куда хуже нашего брата. Я под Талаверой видел, как они показывали спины, бежали словно мулы, едва засвистела картечь…

— А нам хуже всех врагов — не картечь, — заметил другой. — Хуже всего — бесцельные марши туда-сюда, восьмичасовые броски, чтобы поймать и повесить одного крестьянина или попа… Мокрая земля, вши, половинные рационы — вреда от них больше, чем в боях от картечи.

— И эта солонина, не забывай! — добавил драгун Штюбер. — Она воняет до самого неба, даже воробьи замертво падают у наших кухонь!

— У Сульта нет жалости к солдатам, это точно! — мрачно подтвердил Тиле. — Он жаден и думает только о богатствах и почестях. Как же, маршал и герцог Далматинский! А сам неспособен быть даже капралом, я вам точно говорю!

И ни слова о Франсуазе-Марии. Я облегченно вздохнул. Одни обычные разговоры об этом обрыдлом испанском походе, в которых солдаты все время коротали часы перед сном, когда после маршей и боевых стычек располагались на ночлег. Я позволял им болтать о войне и политике сколько и как угодно, потому что службу они все равно исполняли добросовестно.

И тут снизу я услышал голос лейтенанта Гюнтера, быстро спустился и зажег свет.

Гюнтер стряхивал с плаща снег. Пришел и лейтенант Донон: из его кармана торчал томик Вергилия. Он был самый образованный из моих товарищей, хорошо знал латынь, древнюю историю и всюду возил с собой издания римских классиков.

Мы уселись к столу, выпили и начали ругать наших испанских домохозяев и скверные квартиры. Донон пожаловался, что у него нет ни печи, ни камина, а вместо стекла в окне — куски промасленной бумаги.

— Вот и попробуй тут почитать «Энеиду»! — вздохнул он.

— Стены все увешаны образами святых, а чистой постели не найдешь во всем городе! На кухне лежит на столе стопка молитвенников, а сала и колбас не увидишь! — ворчал Гюнтер.

— С моим хозяином невозможно вести разумный разговор, — рассказывал Донон. — Весь день он твердит молитвы Святой Деве, а когда я вечером вернулся домой, застал его на коленях перед каким-то святым, не то Домиником, не то Яковом.

— А говорят, что граждане Ла Бисбаля сочувствуют французам, — перебил я. — Давайте чокнемся! Пью за вас, братья!

— Ну, я тебе советую остерегаться, брат! В городе наверняка есть и переодетые попы и мятежники.

— Ну, пока — очень кроткие мятежники, они не стреляют, не убивают из-за угла, они довольствуются тем, что презирают нас! — возразил Гюнтер.

— Да вот и мой домохозяин, верно, тоже переодетый поп! — тихо засмеялся Донон. — Вряд ли ему подойдет какое-нибудь другое ремесло.

Он протянул мне пустой стакан, и я наполнил его вновь. Дверь отворилась, и в комнату вошел — в облаке снежных хлопьев — капитан Брокендорф.

Он успел где-то хватить добрую толику вина, поэтому его полное лицо с огромным багровым шрамом сияло, как начищенный медный котел. Шляпа сидела на нем набекрень, усы были подкрашены дочерна, две толстые пряди волос спадали с висков до плеч.

— Гей-да, Йохберг! Поймал ты его? — сразу крикнул он мне.

— Нет, нет еще! — я понял, что он имеет в виду маркиза де Болибара.

— Да, господин маркиз заставляет долго ждать! А погода-то неприветливая, он и башмаки может в снегу потерять… — Капитан склонился над столом и понюхал вино в тыквенной бутыли.

— Что там у вас во славу Вакха в его купели?

— Аликанте из погреба здешнего прелата.

— Аликанте? — удовлетворительно крякнул Брокендорф. — Отлично, эта штука стоит того, чтобы нам превратиться в скотов!

Когда Брокендорф превратил себя в скотину, дабы воздать честь доброму вину, он скинул мундир, жилет и рубаху, оставшись в штанах, сапогах и с массивной черной гривой на груди. Две старухи, проходившие возле нашего окна, остановились, с удивлением глядя в комнату. Потом перекрестились, очевидно сомневаясь, что перед ними — человеческое существо, а не диковинный иноземный зверь.

Мы толковали о винах, и вскоре разговор свелся к одним репликам: «Твое здоровье, брат!» или «Благодарю, брат! Чокнемся! Proficiat!»

— Эх, хотел бы я быть в Германии сегодня ночью, чтобы была со мной Барбочка или Дорточка! — вдруг начал пьяным голосом Гюнтер, который целый день таскался за испанками на улицах. Но Брокендорф высмеял его и заявил, что этой ночью он бы хотел сделаться журавлем либо аистом, чтобы вино подольше проливалось в горло. Да, вино всем изрядно ударило в голову. Донон декламировал из Горация, и среди общего шума вошел Эглофштейн, адъютант полковника.

Я вскочил и отдал рапорт.

— Так ничего нового, Йохберг? — спросил он.

— Ничего, господин капитан.

— И никто не проходил через вахту у ворот?

— Только бенедиктинский приор из Барселоны, чтобы посетить свою сестру в Ла Бисбале. Алькальд поручился мне за него. Еще аптекарь вместе с женой и дочерью, проездом в Бильбао. Их бумаги подписали в штабе генерала д'Ильера, они — в полном порядке.

— И никого больше?

— Двое горожан, выезжавшие с утра из города поработать на своих виноградниках. Они предъявили паспорта и отметили свое возвращение…

— Хорошо. Благодарю.

— Эглофштейн! Пью за тебя! — возгласил Брокендорф, потрясая налитым стаканом. — Твое здоровье, старый журавль, садись с нами!

Эглофштейн поглядел на пьющих и засмеялся. Но Донон подошел к нему с двумя стаканами.

— Господин капитан, мы сегодня собрались ожидать маркиза де Болибара. Останетесь с нами, и мы поприветствуем господина маркиза, если он появится, от имени офицеров полка!

— К чертям всех графов и маркизов, и да здравствует равенство! зарычал Брокендорф. — Пусть палач заберет все эти надушенные сахарные куклы с их кошельками для волос и шляпами в перьях!

— Я должен проверить пикеты и команду, которая охраняет мельницу и пекарни. Но ладно уж, они подождут… — сказал Эглофштейн и присел к нашему столу.

— Эглофштейн! Давай-ка, присядь ко мне! — крикнул пьяный Брокендорф. Ты у нас загордился. Уже не помнишь, как мы с тобой выбирали зерна кукурузы из конского помета в Восточной Пруссии, чтобы не сдохнуть с голоду…

Вино настроило его на сентиментальный лад, и большой, тяжеловесный мужчина опустил голову на два кулака и начал всхлипывать:

— Ты уже не помнишь? А, всякую дружбу на свете жрут черви!

— Война-то не кончена, брат! — возразил Эглофштейн. — Мне сдается, мы еще не раз будем варить ботву в соленой воде себе на обед, как тогда в Кюстрине!

— Да и кончится война, — мрачно добавил Донон, — император тут же начнет новую!

— Вот это верно, брат! — вскричал Брокендорф, вдруг развеселившись. Деньги, брат, у меня кончились, а я должен заработать крест Почетного легиона!

Он начал считать сражения, в которых участвовал за год испанской компании: Сорсола, Альмарас, Талавера, Меса де Ибор и переправа на ручье Галичо, но сбился, хоть и загибал пальцы, и начал снова. А жара от угольев в тесной комнатке стала невыносимой. Донон приоткрыл окно, и холодный зимний воздух ворвался внутрь, охлаждая наши разгоряченные лбы.

— Снег лежит на крышах… — тихо сказал он. — Как у нас дома.

И при этих словах у всех стало больно и тепло на сердце, ибо прошлая зима, немецкая зима, вспомнилась нам. Мы подошли к окну и долго смотрели на шальную пляску снежных хлопьев на ночной улице. Один Брокендорф остался сидеть и все считал на пальцах свои сражения.

— Брокендорф! — окликнул его Эглофштейн. — Сколько миль от твоего дома до Диткирхена?

— Не знаю, — буркнул Брокендорф, перестав считать на пальцах. Считать — это не лучшее мое искусство… Я пользуюсь алгеброй только с хозяевами кабаков и кельнерами.

Он встал и, шатаясь, подошел к окну. Снег совершенно преобразил испанский городок. Люди на улицах казались нам давно знакомыми и родными, словно это были немцы. Крестьянин пробивался сквозь глубокий снег к церковной двери, таща маленького теленка. Служанка выскочила из двери стойла, держа в одной руке фонарь, в другой — подойник с молоком.

— Была ночь — совсем как эта, — начал вдруг Донон. — И снег покрывал улицы на целый фут. Год уже будет тому… Я тогда лежал в лихорадке, читал «Георгики» и скучал. И вдруг в мою дверь тихонько постучали. «Кто это? спросил я и повторил: — Кто там?» — «Это я, милый друг!» И я отворил, и она вошла, братья! Волосы ее красные, как листья бука осенью… «Вы больны, мой бедный друг?» — спросила она нежно и заботливо. «Да, я болен, — ответил я, — но вы, ангел мой, уже помогли мне!» И я вскочил с постели и поцеловал ее руки…

— А потом? — приглушенно спросил лейтенант Гюнтер.

— Что потом? Снег лежал на крышах, ночь была холодна, а ее плоть и кровь горячи… — прошептал Донон и погрузился в свои мысли.

Гюнтер не произнес ни слова. Он ходил взад и вперед по комнате и бросал на Донона взгляды, налитые ненавистью.

— Да здравствует наш полковник! — вскричал Брокендорф. — У него лучшее вино и лучшая баба в Германии!

— Когда я с ней, — вмешался Эглофштейн, — впервые очутился один в комнате… и почему мне только лезет в память этот день? Да, снег тоже валил на улице, так, что и глаза было трудно открыть. Я сидел за роялем, а она встала возле меня. Ее грудь поднималась быстрее, когда я играл, я слышал, как она вздыхает. «Могу я вам довериться, барон? — спросила она и схватила мою руку. — Вы слышите, как бьется мое сердце?» — прошептала она. И завлекла мою руку под шейный платок, туда, где природа наложила на ее кожу голубоватые родинки…

— Вина, вина сюда! — задыхаясь от злобы, прохрипел Гюнтер. Ах, ко что делать — мы все знали материнские знаки, голубоватые родинки, и целовали их. Но Гюнтер достиг этого первым, и ревность мучила его и сейчас, он ненавидел Эглофштейна, Брокендорфа, Донона, всех нас, кто делил с ним любовь прекрасной Франсуазы-Марии.

— Давайте вина! — кричал он в ярости, скидывая пустые тыквенные бутыли со стола.

— Вино — все, месса кончена, и можем спеть «Кирие элейсон[51]!», усмехнулся Донон, no-прежнему печальный, — ведь он думал вовсе не о вине, а о прошедших днях и умершей Франсуазе-Марии.

— Идиоты! — рявкнул Брокендорф и треснул свой стакан об стол так, что осколки зазвенели на полу. — Что вы болтаете, будто кто-то из вас ее знал?! Ах вы щенки, слабаки жалкие! Что вы знаете о тех ночах, что вы знаете о ее чудесах любви! Было четыре позы, — Брокендорф захохотал, а Гюнтер побелел, сжимая рукоять шпаги, — А la Grecourt[52], это была первая. И по Аретино, и по Дюбарри, и, наконец, — поза Венеры Цитереи…

— И еще — по шпицрутену! — вне себя от гнева и ревности прошипел Гюнтер и поднял стакан, будто хотел швырнуть его в лицо Брокендорфу. Но до драки дело не успело дойти. С улицы донеслись шум и громкие окрики караульного драгуна.

— Кто идет?

— Франция!

— Стоять! Кто именно?

— Да здравствует император!

Резкий и властный голос… Кто же это?

Гюнтер бросил стакан на стол и прислушался.

— Выгляни, кто это там? — обратился Донон ко мне. Но дверь уже отворилась, один из моих солдат, весь в снегу, вошел в комнату.

— Господин лейтенант, там чужой офицер-француз хочет поговорить с командиром караула.

Мы вскочили и удивленно переглянулись. Брокендорф торопливо подхватил свой мундир обеими руками.

И Эглофштейн звонко засмеялся.

— Друзья! — крикнул он. — Мы забыли, что сегодня должны иметь честь приветствовать среди нас маркиза де Боли-бара!

Глава V Салиньяк

Ротмистр Батист де Салиньяк, войдя в комнату, мог, наверное, посчитать всех за беспамятно пьяных или вовсе сумасшедших, такой шум и хаос предстал перед ним. Надменный смех несся ему навстречу. Брокендорф размахивал пустым стаканом. Донон сорвался со стула и хохотал во все горло, а Эглофштейн с иронической миной согнулся перед вошедшим и почтительно произнес:

— Мое почтение, господин маркиз! Мы ждем вас уже не один час!

Салиньяк стоял у двери и удивленно переводил взгляд с одного на другого. Его голубой мундир и двухцветный шарф были порваны и испачканы красной глиной, плащ он обвязал вокруг пояса, белые гамаши промокли в снегу и до колен были заляпаны дорожной грязью. Лоб его был обмотан шелковым платком — на манер тюрбана, какие носили мамелюки из особого полка генерала Раппа. В руке он держал пробитый пулями шлем. За его спиной показался испанский погонщик мулов, державший в руках два вещевых мешка.

— Проходите, господин маркиз! Мы сгораем от любопытства, желая познакомиться с вами! — крикнул Донон, все еще хохоча. А Брокендорф вырос перед пришедшим французским ротмистром и с любопытством уставился на него.

— Добрый вечер, ваше сиятельство! Ваш покорный слуга, господин маркиз!

И вдруг он сообразил, что неуместно шутить с врагом и вражеским шпионом. Он начал скрести волосатую грудь, крутить черный ус и дико уставился на ротмистра:

— Вашу шпагу, если на то пошло! И немедля! Де Салиньяк изумленно отступил на шаг. Свет от зажженной лучины упал на его лицо, и я увидел, что оно стало бесцветным, почти восковым и исказилось гримасой почти смертельной ярости. Он — почти непроизвольно ~ повернулся к своему слуге, который как раз сунулся в угол, чтобы затушить свою лучину в снеговой воде.

— Вино в этой стране опасно, — хрипло и бешено выдохнул офицер, здесь тот, кто пьет, сходит с ума!

— Точно, сеньор военный, — подтвердил испанец. — Я это хорошо знаю. У нас об этом иногда читают хорошие проповеди…

Де Салиньяк мог посчитать Донона наименее одуревшим из нас, поэтому обратился к нему и резко произнес:

— Я — ротмистр Салиньяк из лейб-гвардии. У меня приказ маршала Сульта — догнать ваш полк и представиться с докладом вашему командиру. А ваше имя, сударь, если позволите?

— Я лейтенант Донон, с вашего всемилостивого позволения, высокородный господин маркиз! — все еще издевательским тоном ответил Донон. — Всецело к вашим услугам, ваше сиятельство!

— Я уже сыт вашими шуточками! — Руки ротмистра дрожали от сдерживаемого гнева, но голос звучал спокойно, и ни кровинки не прилило к его щекам. — Вам угодно клинки или пистолеты? У меня при себе и то и другое!

Донон хотел было ответить насмешливо, но его опередил Брокендорф: он навис над столом, словно кланяясь, и закричал совсем уже пьяным голосом:

— Мое почтение, господин маркиз! Как ваше драгоценное здоровье?

Тут ротмистр потерял свою ледяное спокойствие. Он вмиг выхватил саблю и клинком плашмя ударил Брокендорфа.

— Эй, эй! Не так горячо! — изумленно вскричал Брокендорф и, укрывшись за столом, попытался парировать удары пустой бутылкой.

— Стой! — крикнул Эглофштейн, хватая разъяренного ротмистра за руку.

— А ну, пустите! — Салиньяк вырвался и вновь атаковал Брокендорфа.

— Черт, вы можете потом подраться на дуэли, но сейчас перестаньте, выслушайте меня! — кричал адъютант.

— Да пусти его! — заорал Брокендорф. — Я объездил не одну дикую лошадь — и ни одна меня еще не кусала. А, дьявол!

Он получил удар тупой стороной клинка по пальцам. Бутылка вылетела из его руки, и он мрачно уставился на свою волосатую ручищу.

Салиньяк опустил саблю, вскинул голову и с торжеством испытующе оглядел нас — одного за другим.

— Неужто я ошибаюсь? — воскликнул Эглофштейн. — Вы назвались: Салиньяк… Если вы — ротмистр гвардии Батист де Салиньяк, то я вас должен знать. Я — капитан Эглофштейн из нассауского полка, и мы встречались пару лет назад, мы были курьерами командующего, не так ли?

— Да, точно, между Кюстрином и Штральзундом, — сказал Салиньяк, остывая. — Я-то вас сразу узнал, барон, едва вошел в комнату. Но вот ваше поведение…

— Ну, товарищ мой! Я не могу поверить! — пораженным тоном продолжал Эглофштейн. Он подошел ближе, испытующе всмотрелся в желтое лицо ротмистра. — Вы удивительно изменились со времени Кюстрина…

Де Салиньяк досадливо скривил губы.

— Я много лет назад подхватил малярию. С тех пор у меня все время бывают приступы.

— Это в колониях? — спросил Эглофштейн.

— Нет. В Сирии, во время египетской кампании генерала Бонапарта, хмуро пояснил Салиньяк, и его лицо сразу стало старым и усталым. — Хватит об этом. Это было невезение, но я считаю — такие вещи всегда в порядке вещей для моего рода службы. Но сейчас объясните мне, что это…

— Да просто вы еще раз стали жертвой невезения! — улыбнулся Эглофштейн, кажется, протрезвев окончательно. — Мы, товарищ, ждем сегодня ночью появления маркиза де Болибара, испанского заговорщика, очень опасного человека, который намеревался пройти через наши посты, переодевшись во французскую форму!

— И приняли меня за этого испанского заговорщика? — засмеялся ротмистр, полез в карман мундира и вынул свое удостоверение и предписание маршала. — У меня, как видите, приказ — присоединиться к вашему полку и принять под команду эскадрон драгун, командир которого не то тяжело ранен, не то попал в плен к англичанам — мне так толком и не объяснили…

С момента ранения капитана Юло д'Озери я замещал эскадронного командира. Поэтому я тут же подошел к де Салиньяку и отдал ему свой рапорт.

Все собрались полукругом возле нового эскадронного командира. Брокендорф все еще потирал разбитые пальцы. Один Гюнтер остался у окна и со злостью смотрел на темную пустую улицу. Видно, он все еще думал о Франсуазе-Марии, пьяной похвальбе Брокендорфа своим первенством в любви и о «четырех ступенях наслаждения»…

— Ну, кажется, я прибыл в подходящий момент! — сказал Салиньяк, здороваясь с нами за руку.

— Вам следует знать, — продолжал он, и его глаза на восковом лице живо засветились от жажды приключений, — что у меня есть кое-какой опыт по части выслеживания шпионов. Это я задержал двух австрийских офицеров, которые пробрались в наш лагерь при Ваграме. Сам Дюрон[53] не раз давал мне поручения такого рода.

Я не знал, кто такой Дюрон, но уже слыхал это имя. Вероятно, он был доверенным лицом императора и, может быть, — человеком, отвечающим за его безопасность.

Мой новый начальник выслушал от Эглофштейна все, что мы знали о маркизе де Болибаре и его планах. Его глаза блестели, все черты изможденного лица оживились.

— Надеюсь, император будет доволен своей старой ищейкой! — заметил он, когда Эглофштейн закончил сообщение. Потом спросил у меня, где квартира полковника, и потребовал одного драгуна в провожатые.

— Да, вот и опять для меня нашлась работа, — нетерпеливо добавил он, пока солдат и испанец — погонщик мулов, присев на корточки, очищали его гамаши от дорожной грязи. — Я в последние дни эскортировал транспорт из сорока возов с бомбами, пулями и порохом из форта Сан-Фернандо в Фергосу. Скучное занятие. Все время кричать, ругаться, обивать пороги, без конца задержки в пути! Ну, вы готовы?

— А как добрались сюда? — поинтересовался Эглофштейн.

— Почти всю дорогу — саблю наголо и карабин наизготовку! У моста возле Торнеллы бандиты атаковали меня. Подстрелили мою лошадь и убили слугу… Но я дал им хороший отпор.

— Вы ранены?

Салиньяк провел рукой по своей повязке.

— Ничего особенного. Так, вскользь пулей по лбу. Но сегодня с утра я уже не встретил на дороге ни души, исключая вот этого парня, что принес мой багаж. Ну, готово, наконец? — обратился он к погонщику. — Ты останешься здесь, пока я не вернусь, при моем мешке.

— Но, ваша милость… — попытался возразить испанец.

— Я сказал — останешься, пока я не отошлю тебя домой! — прикрикнул ротмистр. — Свой огород ты и завтра можешь перекопать.

— Садитесь и выпейте с нами, ваше сиятельство! Вино еще, должно быть, осталось! — предложил вдруг Брокендорф. Он, видимо, все еще путал Салиньяка с маркизом и опять назвал его по титулу. Но, получив хороший удар по руке и видя, как другие мирно беседуют с незнакомцем, он уже утратил свою агрессивность.

— Нет, вино кончилось, — вставил Донон.

— Положим, у меня в мешке есть три бутылки портвейна, — отозвался Салиньяк. — Я привык употреблять его горячим, с апельсином и чаем, это мое противоядие от лихорадки.

Ротмистр выставил бутылки на стол, и вскоре мы опять сидели за полными стаканами.

— Этого вашего маркиза свела со мной его несчастливая звезда, грозился Салиньяк, уже отворяя дверь. — Часа не пройдет, как я притащу его сюда на стаканчик портвейна, или не будь я…

Снежный вихрь, ворвавшийся со свистом в комнату, унес его последние слова, и я так и не узнал, что посулил де Салиньяк маркизу в случае, если тот сам не даст себя схватить.

Глава VI Явился Бог

И мы вытащили карты и сели за них — Эглофштейн, Донон и я — сразу, как только ушел Салиньяк, Мне везло в тот вечер больше обычного, я выигрывал, а Эглофштейн выкладывал монеты. Я припоминаю, что он не раз сыграл martignale[54] и держал каре, но всякий раз проигрывал. Донон в очередной раз сдал карты, как вдруг мы услыхали шум и перебранку. Гюнтер опять заводил ссору с капитаном Брокендорфом.

Брокендорф сидел, откинувшись на спинку стула, перед налитым стаканом портвейна и громко требовал еще бутылку — получше, словно он был в гостинице. Гюнтер встал перед ним и со злостью уставился на пьяного.

— Жрет, как мавр, и пьет, как корова! И еще хочет считаться офицером! — шипел он вполголоса, задыхаясь от злобы.

— Vivatamicitia[55], брат! — сонно бормотал капитан, подняв свой стакан; ему хотелось мирно допить и еще добавить винца.

— Лакает, как корова, белье носит — грязней, чем у носильщика, и это офицер! — высказался Гюнтер уже громче. — У какого трубочиста, жида или шута купил ты такую рубашку?

— Замолчи или говори по-французски! — предупредил Эглофштейн, потому что двое драгун вошли в комнату, чтобы подтереть пол.

— Может, мне еще и волосы надо мыть лавандовым мылом, мусье фанфарон? — засмеялся Брокендорф. — Может, мне по балам да ассамблеям таскаться, как ты, и лизать там лапки бабенкам?

— Ну, а ты-то, — напустился на него Донон, — ты лучше просидишь все вечера в деревенском кабаке, проболтаешь с крестьянами, чтобы они тебя пивом угощали!

— И этот хочет считаться офицером! — кричал опять Гюнтер.

— Замолчите! — Эглофштейн испуганно оглядывался на рядовых, которые прибирали комнату, — Вы хотите, чтобы ваша дурацкая перебранка была у всех на слуху и дошла до полковника?

— Так они не понимают по-французски, — возразил Гюнтер, переходя на этот язык, и опять обратился в Брокендорфу: — Разве не ты в Дармштадте у «Пейсатого еврея» дрался вожжами и палкой на манер уличных сорванцов? Это срам для полка!

— Но ты застал меня в объятиях твоей любимой, паренек, верь мне или не верь, да только войти не смел! — отрезал Брокендорф, очень довольный собой. — Можешь раскрывать пасть как угодно, но это я лежал тогда в постели Франсуазы-Марии, а ты стоял внизу под снегом и попусту бросал камушки в ее окно!

— У гостиничных шлюх ты лежал, со сбродом в бардаках, а не у нее! злобно зарычал Гюнтер.

— Брокендорф! — нахмурясь, вмешался Эглофштейн. — Черт тебя побери! Я думаю, это, верно, я, а не Гюнтер кидал камушки в окно…

Но Брокендорф не слушал его.

— Ты кидал камушки в ее окно, мы хорошо слышали их. И я подошел к ее постели и сказал: «Послушай, ведь это Гюнтер подает тебе знаки». А она положила голову на руки и засмеялась: «Мальчишка, глупый малыш, он так неловок, не знает, куда девать свои руки и ноги, когда он со мной…»

Голос у Брокендорфа был грубый — словно скрипело тележное колесо по дощатому мосту. Но мы слушали — и наш гнев испарялся, мы смотрели на него, а слышали из его похабной пасти веселый смех Франсуазы-Марии.

— Да, я подумал, будто полковник дома, когда заметил тени в окне, вспоминал Эглофштейн, грустно понурив голову. — Знай я, что там ты, Брокендорф, я взбежал бы наверх и выкинул тебя из окна в снег. Но все это прошло, и любовь проходит, словно жар лихорадки… Но Брокендорф еще не разделался с Гюнтером.

— Она часто смеялась и говорила: глупый малыш, мальчишка, он хочет, чтобы я приходила к нему в комнату, а знаешь, где он живет? На заднем дворе, над курятником и под голубятней, и чтобы я к нему туда ходила?

Это были насмешки Франсуазы-Мари и, капитан хотел ими досадить нам, но уже никто из нас не чувствовал гнева, мы слушали, и нам чудилось, будто любимая еще раз заговорила с нами — устами этого пьяницы.

— Эх, братья, я каюсь, что мы отнимали жену у полковника… проговорил вдруг Донон, которого вино всегда настраивало на печальный и филантропический лад.

— А, да я знаю, брат, знаю: ты часто писал ей любовные письма, наполненные всяким цицеронством, так что мне приходилось переводить ей, пока мы отдыхали после ласк! — насмехался Брокендорф.

— Тише, не так громко! Если это дойдет до ушей полковника — мы все пропали! — боязливо предостерег Донон.

— Что, у тебя stridor dentium[56], братец, правда ведь? А это — плохая болезнь, от нее бывает еще и сырость в штанах! А мне все полковники и генералы не страшнее пустых желудей!

— Нет, я вправду жалею, что я это делал, — пожаловался Донон. — Вот мы сидим теперь, все пятеро, и ничего у нас не осталось от того времени, кроме отвращения, ревности и злобы…

Он опустил голову на руки, и вино начало философствовать из его уст:

— Справедливость и несправедливость, братья, это две разные лошади, каждая ходит своим особым шагом. Но иногда мне кажется, будто я вижу кулак, который держит вожжи обеих и заставляет их вместе пахать земную ниву. Не знаю, как мне его назвать… Загадочной волей, которая сделала нас такими далекими для себя? Судьбой, или случаем, или вечным законом звезд?..

— Мы, испанцы, называем эту волю Богом, — неожиданно прозвучал из угла чужой голос.

Мы испуганно переглянулись: оба драгуна уже ушли, их метлы и швабры стояли у стены. А испанский погонщик мулов, пришедший с багажом де Салиньяка, пристроился в углу, кутаясь в свой широкий коричневый плащ, и перебирал четки. Слабый свет лучины падал на его красное, довольно уродливое лицо, толстые губы непрерывно шевелились в молитве. На полу возле себя он разложил узелок из плохонького холста с луком и хлебом.

Я думаю, сперва мы были просто удивлены тем, что этот убогий испанец вдруг вставил в наш разговор свои простые слова. Но тут же мы поняли, что произошло…

Этот человек подслушал нашу тайну, то, что каждый из нас целый год так заботливо скрывал, — что Франсуаза-Мария, жена полкового командира, была нашей возлюбленной, — это вмиг вышло наружу, и мы были теперь в руках этого жалкого испанца. Мне показалось, будто я уже вижу искаженное яростью бородатое лицо полковника прямо перед собою… Час разоблачения и позора, которого мы боялись уже целый год, теперь настал.

Мы стояли молча, растерянные и испуганные, и так прошло несколько минут. Мой хмель вмиг испарился, словно я и не пил ни капли вина; только голова болела, а сердце переполнила безнадежная тоска. С улицы слышался вой собаки. И чудилось, будто эти далекие завывания рвутся из моего горла, будто это мой собственный голос оплакивает мою жизнь где-то там, за снежной вьюгой…

Наконец Эглофштейн первым овладел собой. Он выпрямился, вскочил и подошел к испанцу с грозным видом, сжимая в руке хлыст.

— Ты все время сидел здесь? Что ты сидишь и подслушиваешь?!

— Я жду, сеньор военный, как мне приказано…

— Ты знаешь французский?

— Совсем немного слов, сеньор! — растерянно выдавил погонщик мулов. Моя жена родом из города Байонны, я немного научился от нее. Sacre chien[57], вот я запомнил. Sacre matin, gaillard, petit gaillard, bon garson, vive la nation[58] — вот, пожалуй и все…

— Кончай свою литанию! — заорал Гюнтер. — Ты шпион, ты пробрался сюда, чтобы что-то разнюхать!

— Нет, я никакой не шпион! — защищался погонщик. — О, святая Матерь Божья, я только показал дорогу вашему офицеру и нес ему вещевой мешок, больше ничего. Спросите брата-сборщика из монастыря барнабитов, спросите почтенного капеллана der Erenuta de Nuestra Senora, отца Перико, они оба знают меня, сеньор военный…

— К дьяволу твоих попов и всю поповщину! — загремел Брокендорф. Заткнись, пока тебя не спросят, шпион!

Испанец умолк и выплюнул на пол непрожеванный кусочек хлеба с луком. Он переводил беспокойный взгляд с одного на другого, но встречал только мрачные, неумолимые взгляды, ни у кого он не увидел милосердия.

Мы сбились в кружок, наклонившись над столом, и шепотом совещались. Вой собаки усилился и слышался уже вблизи.

— Он должен исчезнуть. Сейчас же — прочь из города! — сказал Донон. Если он станет болтать — мы погибли…

— Не годится, — возразил я. — Постовым дан приказ никого не выпускать из ворот.

— Да. Он должен умереть. Иначе утром весь полк будет знать все, что мы тут говорили! — тихо сказал Гюнтер.

— Он должен исчезнуть, не то дело будет плохо, — подтвердил Брокендорф.

— Но у нас нет оснований для полевого суда, — ответил я. — Ведь он не шпион, он ничего не сделал, он только доставил вещи Салиньяка…

— Так что нам делать? — стонал Донон, — Братья, я вижу, беда неизбежна. Что нам делать?

— Я не знаю, — пожал плечами Эглофштейн. — Знаю одно — если это выплывет, мы все пропали…

Но пока мы стояли в отчаянии, искали и не видели выхода, кто-то толкнул дверь, и в комнату вошел сержант Урбан — из гренадерской роты нашего полка. Он держал на поводке большую черную собаку.

Его взгляд скользнул по фигуре погонщика мулов, и он выпустил поводок, хлопнул себя обеими руками по бедрам и захохотал во все горло.

— Перино! — кричал он, сгибаясь от смеха. — Ты опять здесь, Перино? Так ты не поехал в паломничество?!

Собака одним прыжком метнулась к погонщику, прыгала ему на грудь, скулила, выражая отчаянную радость.

— Что это за человек? — спросил Эглофштейн. — Вы его знаете, сержант?

— Он меня знает, сеньор! — радостно закричал испанец. — Я понял, он ведь назвал меня «Перино»! Меня и зовут Перино, и вы теперь видите — я никакой не шпион…

Собака жалась к нему, взвизгивала и лизала ему руки, но он отогнал ее в угол.

— Конечно, ты не шпион, зато ты — вор! — вскричал сержант. — Ах ты бесстыжая, грязная, рваная тварь! Выкладывай-ка деньги! Если бы из мошенников набирали полк, тебе в самый раз бы стать знаменосцем!

Испанец весь сжался и испуганно смотрел на сержанта.

— Господин капитан, — доложил сержант Урбен, — этот человек — один из испанских возчиков, которых мы нанимали на службу. Сегодня утром, когда мы задержались в гостинице у городских ворот, он украл у рядового Кеммеля из отделения сержанта Бренделя кошелек с двенадцатью талерами. Мы было погнались за ним, но не смогли поймать, а вот теперь он сам пришел!

Погонщик, хоть и не понимал по-немецки, вмиг побледнел и начал дрожать всем телом.

— Ах ты мерзавец! — рявкнул на него сержант. — Гони сюда деньги, не то будешь повешен или пойдешь на всю жизнь катать тачку!

Эглофштейн поднялся. Дикое торжество и радость сверкали в его глазах. Тяжесть с его сердца теперь свалилась. Этот испанец, подслушавший нашу тайну, был уличен как вор и мог подлежать казни. Эглофштейн переглянулся с Гюнтером и Дононом: они сразу поняли друг друга.

— Тебе что, не платили поденщины? — строго спросил капитан. — У тебя были причины воровать?

— Но я не воровал! — в ужасе пролепетал испанец. — Я ничего не знаю о поденной плате… Ведь я не работал никогда возчиком!

— Ну, лги, лги полную телегу! — крикнул сержант в бешенстве. — Будто ты не был возчиком в полковом обозе?!

Он подбежал к лестнице и крикнул:

— Кеммель! Не спишь? Слезай скорей сюда! Твои талеры прибежали!

Драгун Кеммель тут же сбежал вниз с чердака, заспанный и встрепанный, как обозная кляча. Даже вместо плаща на его плечи была накинута попона. Увидев погонщика, он сразу оживился.

— А, ты опять здесь! — закричал он, — Грязная торба! Свинячья кормушка! Чертова задница! Кто тебя изловил? Где мои деньги?

— Что ты от меня хочешь, я тебя не знаю! — застонал испанец, пятясь в угол. — Клянусь кровью Христовой…

— Ишь ты, заговорил по-христиански! — вскричал Кеммель и перешел на немецкий, словно испанец мог бы его понять. — Будь ты проклят, дьявольское отродье!

— Ты его знаешь? Это тот парень, что утром украл твои деньги? нетерпеливо спросил Эглофштейн у драгуна.

— Еще бы я его не знал! — ответил солдат. — Другого такого не найти во всей армии. Шляпа у него — как гнездо аиста, голова — как тыква, пасть как суповой черпак! Иди-ка сюда, парень, дай на тебя поглядеть!

Он схватил лучину и при ее свете оглядел испанца с головы до ног.

— Нет, господин капитан, это ведь не он… — удивленно пробормотал Кеммель, качая головой. — Ох, чтоб тебя черт оседлал, утром у тебя было четыре пальца на твоей воровской лапе, а сейчас — все пять…

— Так это — не он?! — с досадой и разочарованием пробормотал Эглофштейн. — А ну, обыщите его на всякий случай, поглядите, не при нем ли деньги!

Драгун обшарил карманы погонщика и с удивленным видом вытащил большой кожаный кошелек.

— Вот же он! Это мой кошелек! Ах ты, ворон, и ты еще станешь отпираться?

Он тщательно вытряс кошелек, но там не нашлось ничего, кроме маленькой головки чеснока.

— Деньги пропали! — злобно крикнул солдат. — Или я — гусь, которого ощипывают? Или ты за один день все спустил в свою глотку?!

Испанец молчал, беспомощно уставясь в пол.

— Так где же мои деньги? Отвечай! Ты закопал их или отдал кому-то? Есть у тебя язык — так говори!

— Бог карает меня жестокой лозой! — тихо проговорил испанец. — Такова Его воля. Чему должно быть, то и сбудется…

— Господин капитан! — вмешался сержант. — Должно быть, этот же самый вор утащил и пять дней тому назад один из чемоданов господина полковника, тот самый, где были платья и шелковые рубашки покойной госпожи…

— Довольно! Хватит! — крикнул Эглофштейн, очевидно встревожась, как бы обвиняемый не заговорил о том, что он услышал из наших разговоров. Хватит! Он уличен в краже. Сержант, возьмите шесть человек с заряженными карабинами, ведите этого во двор и кончайте с ним!

— Да быстрее, быстрее! — заторопил Гюнтер. — Я не люблю попов, которые долго служат обедню!

— Ну, мне на это дело не надо столько времени, как на мессу! усмехнулся сержант. Он обернулся к драгунам, спустившимся на шум с чердака вслед за Кеммелем, и скомандовал:

— Стройся! Взять его в кольцо! Марш!

— Сеньор! — воскликнул испанец, вырываясь из рук солдат. — Вы же христианин! И вы хотите расстрелять меня без исповеди?!

Эглофштейн наморщил лоб. Он не хотел никакой отсрочки. Дать испанцу беспрепятственно поговорить с кем-либо, особенно — со священником, казалось ему неразумным и опасным.

— Я хочу покаяться в грехах перед смертью! — крикнул испанец. — Вы веруете в Бога и Пресвятую Троицу, как и я! Чтобы моя душа могла спастись, вы обязаны позвать ко мне сеньора священника или монаха из обители Санта Энгрессия!

— Ну, что тебе нужно от попов? Сказки вот ему! — Брокендорф указал на лейтенанта Донона. — У него такая же лысая голова, и латынь льется из его рта, как вода из фонтана!

— Кончайте! Кончайте! Сержант, выводите его! — стонал в нетерпении Гюнтер.

— Нет! — испанец уцепился за стол обеими руками. — Дайте мне поговорить со священником! Всего несколько минут, не больше, чем прочесть молитву по четкам!

Но именно этого мы не могли допустить.

— Молчи, вор! — загремел Гюнтер. — Думаешь, я не знаю, какую проклятую ложь ты станешь выкладывать попу?! Выводи его, сержант!

Испанец оглядел нас, глубоко вдохнул и начал снова:

— Так послушайте меня, сеньоры! Я должен был сделать в городе одно дело. Если я буду мертв, никто уже не возьмет это на себя! Дайте мне переговорить с сеньором священником! Я не могу умереть, пока мое дело — не в его руках!

Он глядел на нас с мольбой, и пот лился по его лбу. Отчаяние вконец овладело им, он закричал плачущим голосом:

— Есть ли здесь испанский христианин, слышит ли он меня?!

— Ладно, что ты должен сделать — сделаем мы за тебя! — отозвался Эглофштейн, нетерпеливо хлопая себя хлыстом по сапогу. — Ну, говори, что это за работа, и ступай своей дорогой с ними!

— Как, вы хотите сделать это за меня? Вы? Вы сами? — поразился испанец.

— Солдат должен все уметь! — ответил Эглофштейн. — Скорее говори, что делать? Посадить весной репу? Перекрыть крышу?

И снова испанец внимательно оглядел нас — перебрал взглядом каждого, и, казалось, ему вдруг пришла в голову какая-то новая мысль.

— Вы ведь христиане, сеньоры! — сказал он вдруг спокойно. Поклянитесь при мне перед Матерью и Сыном, что вы исполните то, что обещаете мне!

— Да к дьяволу твои церемонии! — крикнул Гюнтер. — Мы — офицеры. Что мы обещали, то исполним, и этого хватит!

— Так что же ты должен сделать, что мы сделаем вместо тебя? — повторил Эглофштейн. — Надо продать осла? Получить долг и передать жене? Что за работа?

И в этот миг в ближнем монастыре зазвонили колокола к полуночной службе, возвещая час причастия. Ветер доносил до нас звонкие удары. Погонщик мулов сделал то, что привычно делают все испанцы, заслышав колокол, — он встал на колени, осенил себя крестом и благоговейно прошептал:

— Dios vienne. Бог явился…

— Ну! Так что за поручение? Посадить овощи? Заколоть свинью? Или забить бычка?

— Бог вам Сам скажет! — прошептал испанец, все еще погруженный в молитву.

— Просеять муку? Хлебов напечь? Или зерно свезти на мельницу? Ответь же!

— Бог вам Сам укажет! — с силой произнес испанец.

— Не будь идиотом! Скажи! Оставь Бога, который о тебе ничего не знает!

— Бог явился! — торжественно сказал испанец, подымаясь с колен. — Вы поклялись, и Бог вас услышал!

Его осанка внезапно изменилась совершенно. Он гордо стоял перед нами не жалкий и перепуганный крестьянин, а грозный фанатик, может быть пророк, равнодушный к смерти и полностью удовлетворенный обещанием, которое он только что вымаливал у нас… Ни следа страха, ничего — от убогого мужичка, уличенного в краже, — гордо и решительно шагнул он к солдату.

— Теперь, сеньор сержант, я твой. Делай свое дело!

Я теперь не могу понять, как случилось, что я в ту минуту не узнал, кто очутился в наших руках… Не сообразил, что это было за таинственное дело, которое возлагал на нас обреченный на смерть. Все мы были слепы и думали только об одном: что мы сейчас навсегда заставим молчать знающего нашу тайну…

По знаку капитана Эглофштейна я вышел за солдатами на двор проследить за исполнением казни. Снег лежал слоем в полфута, шаги солдат звучали глухо. Полная луна заливала двор мягким светом.

Солдаты выстроились в шеренгу и зарядили карабины. Испанец кивнул мне:

— Подержите мою собаку, господин лейтенант! — попросил он твердым голосом. — Держите крепко, пока все не кончится!

С места, где мы стояли, открывался вид на темные виноградники за городской стеной, на холмы и поля, на фиговые деревья и каштаны, простиравшие над землей голые, осыпанные снегом ветви.

Дальше до самого горизонта тянулся темной полосой тени вековой дубовый лес, в дебрях которого скрывался где-то наш лютый враг — полковник Дубильная Бочка — со своими бандами.

— Дайте-ка мне еще поглядеть на эту землю… — задумчиво проговорил приговоренный. — Это — моя страна, наша, испанская земля. Для меня зеленели эти луга, для меня росли лозы, коровы приносили с лугов молоко. Это моя земля, над ней сейчас свищет ветер, на нее сыпал с неба снег и дождь, сходила легкая роса… Вы солдат, господин лейтенант, вам не понять, что это значит: моя страна, моя земля… Ну, довольно. Давайте знак!

Шесть карабинов грянули враз. Собака взвыла и рванулась с поводка. Я не удержал ее. Солдаты отогнали ее от трупа прикладами. А я выхватил у сержанта факел и осветил лицо убитого. О, ужас!

Облик маркиза де Болибара вернулся к нему. Та власть, которой он изменил свои черты, чтобы сыграть роль погонщика мулов и обмануть нас, была разрушена смертью. Он лежал передо мной, и лицо его было таким, какое я видел еще утром этого дня: гордое, недвижное, пугающее — даже у мертвого…

Солдаты очищали от снега место, чтобы вырыть могилу. Я медленными шагами пересек двор и остановился у входа в дом. Теперь я ясно увидел все странные и запутанные движения маркиза за минувший день и понял, что произошло. Утром он тайно покинул свой дом, где-то на дороге среди леса нашел погонщика — или возчика — Перино, сбежавшего с украденными талерами. Он заставил мужика поменяться одеждой, силой своей поразительной воли изменил свое лицо и так вернулся в город, чтобы в полной безвестности осуществлять свой план. Но вдруг он попался в ловушку, оказавшись в маске вора. Он уже не мог ее сбросить, не выдав себя, и предпочел принять смерть, предназначенную другому…

И мне пришло в голову такое, что заставило меня остановиться и схватиться за лоб. Я вдруг понял и смысл странного обязательства, которое он наложил на нас под клятвой. Видя перед глазами смерть, окруженный врагами, не слышимый никем из испанцев, этот маркиз де Болибар переложил исполнение своего дела на нас; это мы сами должны будем подать сигналы, которые принесут всем нам гибель…

Я хотел бы посмеяться над этой безумной затеей, но смех у меня не получился — в ушах звучали два испанских слова покойника: Dios-Vienne — Бог явился…

Да, Бог явился. Внезапный озноб пронизал меня, и мной овладел ужас перед чем-то, чему нет названия, чем-то темным, грозным, исполненным опасностей, и оно неотступно стояло передо мной — как темная масса дубового леса на горизонте…

Я с трудом заставил себя войти в жаркую, пропахшую вином и табачным дымом комнату. Гюнтер и Брокендорф уже забыли свою ссору и заснули вповалку прямо на соломе, настеленной на пол в углу. Донон сидел на столе, вертел в руках кинжал маркиза, любуясь искусной резьбой на рукоятке. Посреди комнаты стояли Эглофштейн с ротмистром Салиньяком, который держал обеими руками за воротник бурно жестикулирующего и кричащего человечка.

— Эглофштейн! Тот бродяга, которого вы велели расстрелять, — это был маркиз де Болибар! — крикнул я. Веселье, которое возбудило это известие, даже удивило меня.

Мне ответил рокочущий смех.

— Еще один маркиз де Болибар! Вот и Салиньяк изловил своего! Сколько же их бродит ночью по городу?

Эглофштейн сдернул с лица человека, приведенного Салиньяком, черный шелковый платок, какие часто носят в Испании женатые мужчины, отправляясь на поиски любовных приключений. И мы оба сразу узнали это лицо.

— Ну, товарищ! — пуще прежнего захохотал Эглофштейн, обращаясь к Салиньяку. — Ты купил на конском рынке осла! Уж только, пожалуйста, не вешай нашего достопочтенного алькальда за шпионаж. Я думаю, он нам еще очень пригодится!

Глава VII Немецкая серенада

Когда Эглофштейн «разоблачил» сеньора алькальда города Ла Бисбаля, мы все трое начали неудержимо смеяться. Даже я забыл о пережитом ужасе. Мы подняли такой шум, что проснулся лейтенант Гюнтер. Он поднялся, зевая и протирая глаза кулаком. А Брокендорф продолжал храпеть — и так громко, словно хотел вышибить дыханием окна и двери.

— Что тут у вас? — спросил Гюнтер.

Алькальд скривил рот в кислой усмешке, сердито и растерянно мял шляпу в руках и смотрел на нас так, будто только что проглотил вместо анисового сахара щепотку мышиного помета.

— Сеньоры! — сказал он. — По-нашему, иногда ночью лучше сорвать покрывало с чужой постели, чем со своей! — И, превозмогая раздражение, продолжал: — У нас в городе есть бабенки, они куда красивее дам, гуляющих вечерами между колоннами Пале-Рояля. — Он, видимо, гордился и тем, что в городе немало красивых женщин, и тем, что сам много поездил по свету и в Париже чувствовал себя как дома, почти как в Ла Бисбале.

— Ну, я на ваших улицах особых редкостей не заметил, пренебрежительно усмехнулся капитан Эглофштейн.

— Да это — отруби! — ревниво воскликнул алькальд. — Все, что вы видели, — это только для нас. А для господ офицеров императора найдется печенье из более тонкой муки. — Он прикрыл глаза, посмеиваясь и прищелкивая языком.

— Ну да, белая мука, точно! — презрительно бросил Донон. — А вернее яичный белок и Turnisol, которыми ваши бабы замазывают свои морщины и выглядят как нескобленая бычья шкура, я-то хорошо это знаю!

— Не надо так говорить, сеньор! — обиженно возразил алькальд. — Когда вы увидите Монхиту, вы не найдете на ее щеках ни белка, ни чего-либо подобного. Ей всего семнадцать лет, но мужчины бегают за ней, как луговые лягушки за красным мотыльком.

— Так дайте ее сюда! — крикнул вдруг пробудившийся Брокендорф из своего угла. — Она кто? Дочка портного? Или шлюшка парикмахера?

— Нет, ее отец — дворянин, сеньор, один из тех, кого весь свет почитает как родовитых господ, но при этом он так беден, что у нее никогда не было незаштопанной рубашки. И времена нынче скверные, налоги и проценты стали просто невыносимы. Он почтет для себя за честь, если его дочка удостоится внимания господ офицеров.

— Он занимается каким-нибудь ремеслом? — поинтересовался Донон.

— Он пишет картины, — сообщил алькальд. — Портреты королей, императоров, образа пророков и апостолов. Предлагает их на продажу у церковных дверей, а по вечерам — в трактире. Он очень искусен, умеет рисовать и людей, и животных: святого Роха он изобразил с собакой, святого Никасия — с мышью, святого Павла — с вороном.

— А его дочь? — спросил Гюнтер. — Если ей не больше семнадцати, так девицы этих лет в вашей стране — как волынки у нас в Германии: только тронь, они сразу визжат…

— Его дочка, — заверил алькальд, — будет рада принять господ офицеров.

— Так — alons[59]! Вперед! Что мы здесь сидим? — возбужденно возгласил Брокендорф. — Раз есть у ней горшочек, так я хочу в нем повариться!

— Но нынче уже слишком поздно, — осторожно возразил алькальд, глядя на пьяного капитана с беспокойством. — Может, в другой раз, сеньоры, может завтра после обеда? В это время сеньор дон Рамон д'Алачо уже спит. Сегодня, я думаю, лучше всего лечь в постели…

— Вы готовы? — сразу подавил его Эглофштейн властным тоном. — Да? Тогда не говорите больше, пока вас не спрашивают! Вперед! Возьмите факел и пошли! Салиньяк! Пойдете с нами?

— Я жду моего слугу. Не знаете, барон, куда он девался?

— Товарищ! — Эглофштейн уже накинул плащ. — Вам опять не повезло с выбором слуги. Он оказался вором. У одного из моих солдат он поутру стащил кошелек. Кошелек нашли при нем, но талеры исчезли.

Салиньяк не казался ни удивленным, ни обиженным.

— Ну и что, вы его повесили? — спросил он, не подымая головы.

— Не совсем так, товарищ! Мы его расстреляли здесь же, во дворе. Ведь плотники обещали нам виселицу только на той неделе…

Ответ ротмистра прозвучал достаточно странно. Я часто вспоминал его слова в последующие дни.

— Я так и знал, — мрачно вымолвил он. — Еще ни один человек, который проходил со мной какой-то путь, не заживался после этого долго…

Он повернулся к нам спиной и зашагал по комнате.

А мы вышли и побрели, ступая след в след по глубокому снегу и завернувшись в свои плащи, за алькальдом. Он провел нас по Калле де лос Аркадес, затем через улицу Кармелитов и по «широкому бульвару», на котором едва ли две телеги могли разъехаться. Всюду царила тишина и безлюдье, потому что полуночная месса уже давно закончилась. Мы миновали церковь Богоматери дель Пилар и у башни Хиронелла вышли на площадь, окруженную шестью каменными статуями святых в человеческий рост.

Весь этот путь мы прошагали молча и дрожа от холода. Только алькальд болтал, останавливался через каждую сотню шагов и показывал нам своей палкой с серебряным набалдашником то на какой-нибудь дом, то на часовню. Вот здесь, рассказывая он, до прошлого года жил человек, кузен которого служил советником королевского трибунала. А там одно время проживал судья Королевского суда по делам Индий, известный дон Антонио Фернандес; на другом месте останавливался в жаркий день отдохнуть по дороге архиепископ Сарагосы, потому что одной из его лошадей надо было сменить подкову. В маленькой молочной справа от церкви в прошлом году случился пожар и погибла жена владельца. А вот в той лавке господа могут купить все, что потребно офицеру для его службы…

Перед церковью алькальд задержался подольше, перекрестился и указал на лист бумаги, приклеенный к церковной двери.

— Здесь записаны имена всех граждан, которые в этот раз предаются позору за нарушение поста или непосещение исповеди. Наш отец настоятель…

— Желает, чтобы зарос твой рот, да чтоб и с ним то же сделалось! — зло крикнул Гюнтер. — Что ты заставляешь нас мерзнуть! Веди дальше! Мы за тобой идем не затем, чтобы молиться!

Он умолк, споткнувшись о труп осла, занесенный снегом, — прямо посреди улицы. Вымочив одежду в снегу, он вскочил и начал яростно бранить Испанию, всю страну и ее жителей, которые не умеют поддерживать у себя порядок и виновны в его неприятности.

— Что за страна — грязь и безделье! Навоз на улицах, ржавчина на железе, дыры да заплаты, в деревьях — черви и на всех полях — сплошь сорняки!

— Здесь даже луна — дура, не знает никакого порядка! — подхватил хмельной Брокендорф. — Вчера она была худа, как сушеная селедка, а сегодня растолстела, будто супоросная свинья!

Так мы наконец добрались до дома дона Рамона д'Алачо, дочь которого звалась Монхитой. Домик был низенький и плохонький и стоял на углу площади Шести Святых.

Гюнтер взялся за дверной молоток и начал громко стучать.

— Эй! Сеньор дон Рамон! Отворите! К вам гости пришли!

Но в доме все было тихо. Снег пошел гуще, и хлопья прямо висели на нашей одежде и шапках.

— Смелее! Вышибай ворота! — закричал Брокендорф, хлопая руками, чтобы согреться. — Ломай их, они же не крепче английских линий при Торре Ведрах!

— Отворите, сеньор сонного дома и храпова двора! — орал Гюнтер, обрабатывая створку ворот молотком, — Отворяй, или мы вышибем двери и окна!

— Живо отворяй, не то мы и печки в твоем доме разнесем! — рычал Брокендорф, совсем позабыв, что он снаружи, а печи — внутри, если они вообще есть…

В соседнем доме отворилось окно и высунулась голова в колпаке с кисточкой. И сразу же исчезла, со стуком захлопнув окно. Видно, наши заснеженные плащи напугали полусонного горожанина, и он теперь, дрожа, забрался в постель и шепчет своей жене, что шесть святых слезли с постаментов и шумят перед дверью соседа…

Но тут же сверху до нас донесся гневный и властный голос:

— Эй, вы, адский сброд, тысяча крестов, кто это там? Кричали по-испански, и Донон вскипел:

— Он может ругаться как боцман, но и я умею не хуже! — И заорал: Разрази тебя гром девяносто девять раз! Отворяй, сволочь!

— Кто это?! — гневно прогремел голос.

— Солдаты императора!

— Какие вы, к черту, солдаты? — еще резче ответил голос. — Дерьмовые ткачи, трубочисты, золотари, метлы вам возить, а не в армии служить!

— А ты кто такой, мушиная душа?! Вот запеку тебя в пирог, будешь меня знать! — зарычал Брокендорф, особенно разозлившись от того, что какой-то испанец посмел обозвать его золотарем — чистильщиком сортиров. Но он и не обратил внимания, что человек, ругавшийся наверху, перешел на немецкий…

— Дон Рамон, сойдите вниз, пожалуйста, и отворите им! Я хочу посмотреть, кто это там решил запечь меня в пирог! — громко, но уже куда спокойнее проговорил голос наверху.

Мы услышали шаги внутри дома, и деревянная створка заскрипела. Потом дверь отворилась, и появился маленький человек с огромным горбом. На ногах у человечка были гамаши из кирпично-красной материи. Кисточка его шерстяной ночной шапочки спадала на левое ухо. Он забавно поклонился нам, описав дугу зажженной лучиной в руке, и тень его походила на груженого вьючного мула, который наклонил шею, чтобы полакать из котелка.

Мы пошли за ним наверх и очутились в комнате, заполненной принадлежностями живописца — мольбертами, подрамниками, а посреди стояла рама с образом испанского Сант-Яго — святого Иакова Кампостельского, голова и одна рука которого были уже написаны в красках. Оттуда мы перешли в другую комнату, неосвещенную, но в камине слабо тлели уголья, и перед ним сидел человек и грел ноги у топки камина. Подле него стояла пара высоких кавалерийских сапог, а на столе — несколько стаканов, бутылка вина и большой канделябр на три свечи a la Russe[60].

Едва мы вошли, он обратил к нам свое лицо, и мы с удивлением и испугом узнали нашего полковника. Значит, это ему мы закатили такую «серенаду» у ворот! Но теперь мы стояли перед ним, и убегать было поздно…

— А ну, давайте-ка сюда! — бросил он нам навстречу. — Кто из вас тот повар, что надумал запечь меня в пирог?

— Эглофштейн! Вы должны говорить. Вы все сможете… — услышал я шепот Донона.

— Господин полковник! — выступил вперед адъютант. — Простите нас! Уж вас мы ни в коем случае не имели в виду!

— Ах, не имели в виду! — звучно захохотал полковник. — Эглофштейн, я вам охотно верю, что сейчас вы были бы рады оказаться от меня подальше! Куда-нибудь на Яву — за перцем? Или за корицей — в Бенгалию? Или на Милункские острова, где растут мускатные орешки, а, Брокендорф? Ну, кто здесь «мушиная душа»?

Полковник, порою крайне гневливый, особенно когда его донимала мигрень, сегодня был явно в благодушном настроении. И мы сразу успокоились.

— Уж вы простите его, господин полковник! — сказал Эглофштейн, указывая на Брокендорфа, который стоял с растерянным видом грешника, словно разбойник Варавва на пасхальном мирокие. — Он и вообще дурень, а тут еще перепил лишнего!

— Ему не хватает bene distinguendum[61], - вставил — во извинение Брокендорфу — латинист Донон.

— Иди-ка сюда, маленькая кокеточка! — позвал полковник и вынул из кармана коробочку. — Взгляни на человека, решившего запечь в пирог своего начальника!

В другом конце комнаты стояла кровать, подле нее на стене висели два образа Мадонны, маленький сосуд со святой водой и зеркало. Перед зеркалом спиной к нам стояла девушка в испанской одежде, в корсаже из черного плюша со шлейфом и кружевными прошвами вдоль всех швов и украшала свои волосы искусственными цветами. Она легкими шагами подошла к полковнику и положила руку ему на плечо.

— Вот он — капитан Брокендорф! — представил полковник. — Погляди на него, это он готов был запечь меня! Смотри на него, пьянчужку, он большой, как бык, и гордый, как Голиаф, жрет живыми кур и уток…

Брокендорф стиснул зубы, угрюмо глядя в пол, и не произнес ни слова.

— Но — хороший солдат, я в этом убедился при Талавере! — благодушно заключил полковник, и лицо Брокендорфа сразу приметно просветлело.

— Не трубочисты, не золотари — мои славные немецкие офицеры! ворчливо-добродушно добавил полковник и начал гладить свои огромные нафабренные усы, поглядывая то на вино, то на Монхиту.

Он был в эту ночь разговорчив, таким мы его давно не видали.

— Эглофштейн! Йохберг! — подозвал он нас. — Садитесь, выпейте со мной винца! Гюнтер! Что ты стоишь, словно освященная свечка? — Он налил вина в стаканы. — Ох уж эти испанские наперстки! Где-то добрая немецкая кружка моего дедушки?

Мы подошли к столу и последовали его примеру. А он привлек к себе Монхиту и с довольным видом поглаживал свою рыжую бороду.

— Послушай, Эглофштейн! — сказал он с неожиданной дрожью в голосе. Ну разве она — не точный портрет моей покойной Франсуазы-Марии? Ее волосы, ее лоб, и глаза, и походка! Мог ли я подумать, что встречу мою жену, которую отнял у меня Бог, в какой-то испанской крысиной норе?

Мы изумленно воззрились на Монхиту — я, например, не обнаружил в ней ничего, что позволило бы сравнить ее с Франсуазой-Марией. Хотя волосы у нее были тоже медного оттенка и линия лба отдаленно напоминала лицо любимой. Но это была совершенно другая женщина. И остальные смотрели удивленно и даже растерянно. Эглофштейн не удержался от улыбки, а Брокендорф прямо-таки рот раскрыл, глядя на Монхиту, как рыба.

— Садись ближе, горячие глазки! — полковник с нежностью взял Монхиту за руку. — У тебя будут чудесные платья, прямо из Парижа, ты уже поняла? У меня в багаже их масса! — Он только не сказал, что все женские наряды в его чемоданах принадлежали покойной жене. — И шоколад тебе будут каждое утро подавать в постель.

— Но вы скоро должны будете опять идти в поход, и, когда я вас снова увижу, знает один Бог. А что же будет со мной, когда вы уйдете? — тихонько спросила Монхита. Мы впервые услыхали ее голос. И верно — он был очень похож на голос Франсуазы-Марии. Озноб горького счастья потряс меня, потому что почти те же слова говорила она когда-то мне — и в том же печальном тоне. И предчувствие, которое на следующий же день охватило всех нас, — что мы в Монхите именно обретали вторую Франсуазу-Марию, что мы будем ожесточенно спорить за обладание ею, исходить ревностью, забывая долг и честь, что мы с ненавистью будем смотреть друг на друга, — это злое предчувствие родилось уже в этот самый миг…

— Что? — вскричал полковник, с силой ударяя кулаком по столу, так что бутылка полетела на пол, а пестрые горшки на полке заплясали. — Да ты поедешь со мной, куда я поеду! К черту! Масеена всюду возит женщин с собою, каждые полгода у него — новая актриса из Парижа!

— Актрисы? — пожав плечами, усмехнулся Эглофштейн. — Конечно, его дело — маршальское, но, думаю, это большей частью шестигрошовые Фрины[62] из какого-нибудь «маленького домика» в Сен-Дени или Сен-Мартене[63], и едва такая надоест маршалу, он передает ее своим адъютантам!

— Да, своим адъютантам, — с досадой глянул на него полковник. — Но моему адъютанту я предоставляю делать совсем другое: ежедневно заботиться о патронах, повозках, снабжении частей и связи. Вы нарядили людей назавтра рубить дрова и возить воду? Смотрите, Эглофштейн, я заставлю вас пошевеливаться!

Он резко переменился с этого момента на весь остаток ночи. Стал раздражительным, даже капризным и грубым. Я улучил момент и тихонько убрался вместе с Дононом в соседнюю комнату, где мы нашли нашего приятеля толстого алькальда — и дона Рамона в кирпично-красных гамашах. Оба внимательно рассматривали святого Иакова Кампостельского.

— Твоему святому приписывают редкую ученость, — говорил алькальд. — Я знал одного монаха, который рассказывал, будто святой Яго еще в чреве матери понимал латынь. Но этот монах был еретик, и его потом за это сожгли…

— Этот святой во всяком случае был более учен, нежели красив, заметил дон Рамон. — У него было больше рябин на лице, чем высоких башен в Севилье. Но на иконе я нарисовал только две, потому что женщины не купят образ святого с рябым лицом.

— Дон Рамон! — прервал я их разговор. — Вы запродали свою дочь старому человеку. Как вам не стыдно?

Дон Рамон положил кисти и печально взглянул на меня.

— Он увидел ее в церкви во время мессы и пошел за ней следом. И пообещал ей все, в чем люди видят счастье. Она, мол, будет иметь постельное белье из голландского полотна, лошадей, коляску, платья, а своим людям он прикажет каждое утро возить ее к мессе…

— И вы на все готовы ради дублонов? — гневно вставил вопрос Донон. Вы бы, верно, за тридцать сребреников срезали Иуду с веревки! Что бы сказал о вашей сделке святой Яго?

— Увы, святой Яго — на небесах, а мне приходится жить в жестоком мире! — вздохнул горбун. — Я одно хочу вам сказать, сеньоры, и господин алькальд может это подтвердить: сейчас очень нелегко добыть и кусок на каждый день для нас с дочкой…

— Вы же дворянин, дон Рамон! — сердито бросил Донон. — Где же ваша порядочность? Где ваша честь?

— Эх, молодой господин! — горько усмехнулся дон Рамон. — Позвольте сказать: если эта война еще затянется, так всякая порядочность протухнет и честь — прокиснет…

Внутри другой комнаты полковник повысил голос, отдавая распоряжения.

— Эглофштейн! — услышали мы. — Соберите людей к восьми утра. До девяти пусть упакуют вьюки и нагрузят мулов, потом привезут солому и связки сена в конюшни. И чтобы к десяти часам сюда подали коляску!

Эглофштейн звучно щелкнул каблуками.

— А теперь — по домам! Затопить камины, стаканчик горячего вина — и одеяла на уши, так?

Мы попрощались и сошли вниз. Брокендорф остановился у ворот и не хотел идти дальше.

— Мне нужно обратно! — заявил он. — Я хочу подождать, пока полковник уберется. Я хочу подняться к ней, надо с ней серьезно поговорить…

— Дурак! — прошипел Эглофштейн. — Полковник живо тебя заметит и рассвирепеет!

— Проклятье, и почему мы пришли поздно! Ох, до чего она красива, у нее волосы, как у Франсуазы-Марии! — пожаловался Гюнтер.

Раздосадованные и разочарованные, побрели мы восвояси. Один Эглофштейн насвистывал и был в недурном настроении.

— Вы — слюнтяи! — сказал он нам, едва все отошли от дома Рамона на пистолетный выстрел. — Вы — ослы! Вам надо радоваться: у нашего полковника опять есть жена! И если она во всем похожа на первую, как он воображает, так, черт побери, разве она останется для него одного?

Мы переглянулись.

— Верно! — сказал Донон. — Видели, как она, эта Монхита, строила мне глазки, когда мы прощались?

— И мне! — вмешался Брокендорф. — Она глядела мне вслед, будто хотела сказать…

Но он не договорил, зевнул и влюбленно оглянулся на окно Монхиты.

— У ней нет ничего, кроме красивой фигурки и личика, — прибавил Гюнтер. — Бьюсь об заклад, она не будет слишком суровой, если узнает, что у меня припасены зашитые в воротнике мундира восемь золотых…

— Долгие годы нашему полковнику! У него опять завелась жена! — смеялся Эглофштейн. — Скоро к нам вернется прежняя жизнь un froribus et in amorilus[64] — не так ли, Донон?

Мы только покивали и разошлись по своим квартирам, каждый — в надежде быть у Монхиты первым. И я долго не мог заснуть, потому что Гюнтер, поместившийся со мной в одной комнате, все вертелся перед зеркалом, репетируя — с жестами плохого комедианта на сцене — по-испански свое объяснение девушке: «Прекрасная сеньорита, Господь с вашей душою! Мое сердце — у ваших ног, сеньорита!»

И я даже совсем забыл о маркизе де Болибаре и о том, что мне не поверили и теперь никто уже не поверит…

Глава VIII Королевский удар

В служебных заботах, тренировке солдат и разъездах, земляных работах и проверке казарм, квартир унтер-офицеров, конюшен и мастерских прошло немало дней. Гюнтер и Брокендорф проводили вечера после службы за каргами, а то заходили в трактирчик «У крови Христовой», где всегда водилось доброе вино, цыплята и теплая комната. Я почти ежедневно ездил с Дононом на охоту, мы стреляли куропаток, перепелов, а как-то — даже зайца. В первый раз мы были осторожны, опасаясь партизан, держались вместе и не отваживались заходить далеко, больше чем на полчаса езды верхом от укреплений. Но когда мы узнали дороги и тропы, познакомились с крестьянами — мужчинами и женщинами, убедились, что всюду застаем их за обычной работой, мы осмелели, и наши походы распространились на десяток миль — до деревень Фигеррес и Трухильо.

Нигде мы не замечали даже следа герильясов — одни мирные виноградники и поля простирались вокруг, жители деревень встречали нас вежливо и почти дружелюбно, во всяком случае — без всякой враждебности, и могло показаться, будто в этих местах и не пахло восстанием, диверсиями, нападениями врасплох, будто никогда не бывало грозного и фанатичного полковника по кличке Дубильная Бочка. Донон, который, читая все, что написали древние со времен Аристотеля, никогда не уставал объяснять мне во время поездок, насколько испанский ландшафт еще до сих пор соответствует тому, что описал римлянин Лукиан в своей книге о путешествии Катона в Утику. Он находил, что даже манера местных баб раскладывать у ручьев мокрое белье на глыбах песчаника сохранилась неизменной за два тысячелетия, он радовался каждой встречной испанской воловьей упряжке с телегой, потому что они были точно такими, какая изображена на обложке Вергилиевых «Георгик». А весной вся эта страна, уверял он меня, по описаниям тех же древних авторов, покроется цветущим розмарином, лавандой, шалфеем и тимьяном; он постоянно спрашивал о здешних растениях у пастухов, дровосеков и батраков, но ничего не мог от них узнать, потому что знал только латинские, а не испанские названия трав.

Монхиту я все это время, с той ночи, когда мы натолкнулись на полковника в доме горбатого живописца, не видел ни разу. Мне только рассказали, что по требованию полковника на следующий же день в дом приезжал священник. А через несколько часов коляска отвезла Монхиту в городской дом маркиза де Болибара. Ибо там, на улице Кармелитов, в особняке, украшенном мраморными головами сарацинов над порталом, наш полковник разместился на квартире. На первом этаже была вахта, а на втором одну из комнат занял Эглофштейн со своей канцелярией.

Среди жителей Ла Бисбаля — скромных маленьких людей, зарабатывавших свой хлеб виноделием, разведением оливковых деревьев, мелкой торговлей зерном, скотом либо выделкой грубошерстных тканей, — это событие поначалу вызвало удивление и много разноречивых толков, но большей частью радостных, потому что они чувствовали себя польщенными браком такого высокопоставленного офицера с девушкой из их городка, и особенно — что его выбор пал на Монхиту, которую все знали и любили. И если раньше — в первые дни — были еще недовольные, которые злобно погладывали на нас и, конечно, между собой звали нас оккупантами и богохульниками, изгнание которых будет прекрасным делом, то после свадьбы полковника мы всюду видели дружелюбные и любопытные лица. Священник сказал проповедь о былой дружбе христианских народов — испанцев и немцев — во времена Карла Пятого, об их общей славной борьбе с турками.

Донон и я каждый вечер проезжали верхом по улице Кармелитов и заставляли лошадей выделывать смешные вольты перед домом полковника. Но ни разу Монхита не показывалась нам. За решетками окон всегда было тихо, одни каменные фески сарацинов торчали над порталом.

В первое воскресенье после Рождества Эглофштейн зашел около полудня ко мне на квартиру, чтобы позвать меня на обед к полковнику, как было заведено у нас в полку: на постое офицеры по воскресеньям обедали у командира полка.

Мы прошли рыночную площадь — через воскресную толчею торговок, которые предлагали нам сыр, яйца, хлеб и птицу, и неизбежных нищих, которые протягивали нам грязные образки разных святых, чтобы поцеловать их и вознаградить подающих милостыню. За церковью Марии дель Пилар вся эта стая отстала от нас. Эглофштейн оживился и начал рассказывать.

— Дело идет хорошо. Даже лучше, чем я ожидал! — заявил он, похлопывая себя хлыстом по сапогу. — Видно, этот Дубильная Бочка — глупый и терпеливый баран. Залег, не шевелится, ждет сигналов. И будет ждать, сколько мне будет угодно!

Он тихо засмеялся.

— Дом на улице Капуцинов строжайше охраняется. Этот Салиньяк хорошо исполняет свое дело. Всегда начеку и смотрит на каждого, кто туда подходит, как на дьявола, ищущего грешные души. И если его сиятельство, маркиз де Болибар, вздумает тайно пробраться туда, чтобы запалить свою гнилую солому, ему не уйти, разве что он превратится в мышь или воробья!

— Я же вам говорил — маркиз де Болибар мертв! — перебил я.

Эглофштейн остановился и удивленно поглядел на меня.

— Йохберг! Вы же не дурак! Или вы сегодня с утра налакались аликанте? Я разозлился.

— Да, маркиз убит, я точно знаю. И вы сами приказали его расстрелять. Что мы, все были тогда слепы, в рождественскую ночь, что не опознали его?

— Вы что, Йохберг, всерьез хотите меня уверить, что тот грязный бродяга, погонщик мулов, который украл у Кеммеля несколько талеров, был кузен короля Испании?!

— Именно он, господин капитан. Теперь он зарыт возле городских ворот, а его собака все еще шляется возле привратной вахты и прыгает на меня, когда я подхожу к ней близко…

Эглофштейн наморщил лоб.

— Ну, Йохберг! Я знаю, с некоторых пор вам понравилось злить меня противоречиями. Но вы же все-таки поумнее других, зачем вам говорить «сладко», если кто-то скажет «кисло»…

Он замолчал, раздосадованный, и мы несколько минут шагали, не глядя друг на друга.

— Да, я вас перебил, господин капитан, — заговорил потом я, — вы же хотели мне развить ваши планы…

— Ну, что мои планы? — он оживился. — Вы же знаете, мы ждем транспорт с порохом и боеприпасами, ведь наши запасы после последнего боя совсем недостаточны. Очень мало зарядов, Йохберг. Но транспорт уже миновал деревню Сарасачо, дня через три-четыре прибудет сюда!

— Если только Дубильная Бочка не приготовил засаду, — хмуро вставил я.

Мы дошли до трактира «У крови Христовой», на двери которого красовался вырезанный из дерева святой Антоний, весь мокрый от талого снега. Этого святого в Испании весьма почитают и призывают его имя, пожалуй, чаще всех двенадцати апостолов вместе взятых.

Эглофштейн остановился и повернулся ко мне.

— Дубильная Бочка? Он пропустит конвой, потому что без знака от маркиза, без соломенного костра, он ничего не решится предпринять. А я подам ему этот знак сам, но после того, как порох и пули будут у нас в городе. И пусть тогда его люди вылезают из своих дыр — мы переловим их, как мальчишки ловят стрекоз, и с герильей в этой местности будет покончено!

Он толкнул дверь и позвал:

— Брокендорф! Гюнтер! Вы готовы? Вы же знаете — кто опоздает, полковник может посадить под домашний арест!

Оба офицера вышли, раскрасневшиеся от выпитого вина и азарта игры.

Впрочем, возбужденным выглядел только Гюнтер; Брокендорф смотрел флегматично, как всегда, когда ему не доставалось напиться вдоволь.

— Ну, кто-нибудь из вас уже проиграл свои сапоги? — смешливо спросил Эглофштейн. — Играли в последний листик? Или в тридцать одно?

— Сыграли в карнифель. Я немного выиграл, — ответил Гюнтер.

У святого Антония в руке был начатый листочек, удостоверяющий подлинно непорочное зачатие Марии. Гюнтер собрал его и сунул статуе бубнового валета. И святой, кроткий, как в жизни, остался держать карту между деревянными пальцами.

— Гюнтер! — задумчиво проговорил Брокендорф. — В Барселоне, когда мимо моих окон водили на работы каторжников, я видел среди них одного шулера ни дать ни взять как ты, Гюнтер!

— Ну, а я тоже видел в Касселе на виселице одного вора с таким же плоским носом, как у тебя!

— Что и говорить, — с серьезной миной прокомментировал Эглофштейн, природа горазда на удивительные шутки!

Мы отправились дальше вчетвером, и разговор о карточной игре продолжался.

— У него вышел пиковый король, — рассказывал Гюнтер, все еще во власти азарта. — Выбрасывает, думает, что выигрывает, и кричит — штосе! Дальше контр-штосс, крестовая дама, крестовый валет, и в заключение я бросаю крестового туза — Puff regal — королевский удар! И он вылетел!

Он торжествующе повторил:

— Puff regal! Брокендорф! Слыхал? Все как надо!

— Ну ладно, будешь у нее первым! — возразил капитан. — Но постоянно ты не будешь, скоро убедишься! Твой огонек, парнишка, прогорает быстро…

— Да на что же вы играли?

— Кто будет первым у Монхиты! — отозвался Брокендорф.

— Полагаю, что я, — усмехнулся Эглофштейн.

— Брокендорф сегодня встретил ее на улице, — сообщил Гюнтер. — И она ему пообещала назавтра после мессы встречу наедине. Но теперь вместо него пойду я. Ему недостает bel air[65]. А я знаю, как подобает ухаживать за испанками.

Эглофштейн с любопытством воззрился на Брокендорфа.

— Она и вправду тебе обещала?

— Да, и, я думаю, даже гораздо больше! — хлопнул себя по груди тот.

— И что ты ей сказал?

— Что я давно, с первого раза влюблен в нее и что она могла бы мне помочь…

— А она? Как она тебе ответила?

— Сказала, что на улице она не может со мной об этом говорить, это в Ла Бисбале не принято. Но после мессы завтра я должен зайти к ней, дома у нее довольно иголок и щелока…

— Каких еще иголок?

— Ну, я ей сказал, что ради нее я готов глотать иголки и пить щелок.

— А завтра, когда полковник уедет, я пойду с визитом! — заявил Гюнтер.

— Ну и ступай! Поглотай иголок и попей щелоку! Гюнтер! Вы оба думаете, что вы одни в этой игре! Но не забывайте меня, у меня все же козыри на руках! — вмешался Эглофштейн.

— Но у меня остается Puff regal, а кому он выпадет, тот выигрывает! медленно и злобно произнес Гюнтер, и оба обменялись враждебными взглядами, словно намереваясь подраться на дуэли за городским рвом.

Но тут мы уже подошли к квартире полковника. У ворот стоял ротмистр де Салиньяк, наблюдая, чтобы солдаты отгоняли нищих, которые привыкли получать по воскресеньям в доме маркиза де Болибара бесплатный суп и горшок с маслом.

— Что вам тут надо, шельмы, пропитые глотки! — орал на них Салиньяк. Прочь отсюда, мошенники, никого сюда не пустят!

— Милостыню, господин, если вы надеетесь на милосердие Божие! Посочувствуйте бедным! Хвала Богу! Подайте голодным! — наперебой выкрикивали нищие, а один махал скрюченной рукой перед глазами Салиньяка и скулил:

— И меня Господь покарал несчастьем!

Ротмистр отступил на шаг и позвал охрану. Тут же подскочили два драгуна и ударами и толчками обратили нищих в бегство. Но один из выгнанных злобно крикнул, обернувшись на бегу:

— Я запомнил тебя, безжалостный! Христос еще покарает тебя за твое жестокое сердце! Вечного блаженства тебе не видать, как скотине!

Ротмистр проводил их неподвижным взглядом. Потом обернулся ко мне:

— Вы, лейтенант Йохберг, единственный из нас, кто видел маркиза де Болибара. Сможете узнать его среди этой швали? Мне кажется очень вероятным, что он попробует таким способом пробраться в дом…

Я приложил немало усилий, чтобы убедить его, что эти люди приходят только ради ежевоскресной милостыни и кормежки, но он даже не дослушал меня до конца, а бросился в сторону и схватил за ворот крестьянина, который приблизился к воротам с мулом, нагруженным вязанками дров, и со злым любопытством уставился ему в лицо.

— Что ты тут потерял, толстоголовый мошенник? Крестьянин быстро коснулся пальцами лба, губ и груди и сказал с дрожью в голосе:

— Отойди от меня, жид, видишь крест?

Мы не могли удержаться от смеха, услышав, что крестьянин зовет французского дворянина жидом. Однако Салиньяк словно не слышал странного слова. Он с угрозой спрашивал дальше:

— Кто ты такой? Что тебе здесь надо? Кто тебя послал или вызвал?

— Я привез дрова для дома господина маркиза, как обычно! Так, ваша Вечность! — боязливо выговорил крестьянин. И опять перекрестился, называя ротмистра этим удивительным титулом.

— Так убирайся к дьяволу с твоими дровами, пусть ими топят в аду! рявкнул Салиньяк, и крестьянин в ужасе пустился бежать по улице, а его мул неуклюже запрыгал вслед за ним.

Салиньяк тяжело перевел дыхание и подошел к нам.

— Вот чертова служба! И так все дни — спозаранку. Вам-то, Эглофштейн, в вашей канцелярии…

Он тут же вновь отвлекся, потому что подъехал еще крестьянин с тележкой маисовой соломы, в котором Салиньяк снова заподозревал переодетого маркиза, и осыпал мужика бранью и расспросами.

А мы оставили его и вошли в дом — прямо наверх по лестнице.

* * *

У полковника в передней мы застали Донона, занятого беседой с алькальдом и священником, также приглашенными на обед. Донон разоделся: на нем были лучшие его панталоны, сапоги начищены до зеркального блеска, черный галстук завязан по последней моде.

Он подошел к нам и с таинственным видом сказал:

— Она будет за столом.

— А мне не верится, — возразил Гюнтер. — Наш полковник Уксусная Кружка держит ее как козочку на веревочке.

— Я встретил ее на лестнице! — ответил Донон. — На ней было платье Франсуазы-Мари и, белое муслиновое, в стиле a'la Минерва. Мне показалось, это ожившая статуя покойной…

— Да, она теперь все время носит платья Франсуазы-Марии, — сообщил Эглофштейн. — Полковник хочет, чтобы она во всем походила на первую жену. Поверите ли, но она научилась разбираться во всех винах и ликерах от Сен-Лорана. Теперь полковник обучает ее карточным играм — ломберу, пикету, petite prime[66] и summa summarium[67].

— Ну, я научу ее и другим играм! — засмеялся Гюнтер, но тут же умолк. В комнату вошли полковник с Монхитой.

Мы поклонились и пошли к столу. Только алькальд со священником, не заметив вошедших, продолжали оживленный разговор. Мы услышали, как алькальд рассказывал:

— Он — точно такой, каким мне его описывал мой дед, который лет пятьдесят тому назад встречал его здесь: повозка, под которой скрывается горящий крест…

— В главном соборе Кордовы висит его образ, и внизу написано: «Tu enim, stulte Hebrace, tuum Deum non cognovisti», то есть: «Безумный еврей, ты не узнал своего Бога»…

Он запнулся и умолк, увидев полковника. После взаимных приветствий мы заняли места за столом, и я сидел между священником и Дононом.

Монхита узнала капитана Брокендорфа и улыбнулась ему. А мне она на сей раз — в своем муслиновом платье — показалась совершенно похожей на ту, которую я никогда не мог забыть. И Донон, наверное, переживал то же самое; он почти не касался тарелки и не сводил глаз с Монхиты.

— Донон, — обратился к нему полковник, разбавлял водой шамбертен, — вы или Эглофштейн должны сыграть сегодня после обеда на рояле что-нибудь из «Belle molinara»[68] или арию невесты из «Пуритан». Ваше здоровье, сеньор настоятель!

Я тронул погруженного в мечты лейтенанта за плечо:

— Донон, полковник к тебе обращается, послушай хоть, — шепнул я.

— О Боэций, о Сенека, великие философы, мне ничем не помогают ваши писания! — вздохнул Донон.

Пока обед шел своим заведенным чередом, я вспоминал, как это бывало раньше… А через высокие окна мне открывался вид на заснеженные холмы, на которых темными тенями обозначались кусты и рощицы; над пашнями кружили вороны и галки, вдалеке ехала на ослике крестьянка — видимо, в город: на голове она держала корзинку, а перед грудью — спеленутого ребенка. Кто бы заподозрил, что эта мирная местность уже в этот самый день преобразится, что мы доживаем в Ла Бисбале последние благополучные часы…

Гюнтер, сидевший подле алькальда, громко и хвастливо рассказывал о своих поездках по Франции и Испании и о своих боевых приключениях. А мой сосед-священник, усердно налегая на еду и вино, рассказывал мне о том, что в этой местности летом будет масса фиг и винограда, да еще и рыбы, поскольку берег моря недалеко от Ла Бисбаля.

Вдруг Брокендорф шумно втянул носом воздух, хлопнул ладонью по столешнице и торжественно возгласил:

— Сейчас принесут жареного гуся, я уже отсюда чую запах!

— Ну, гром и молния! Уже догадались! Какой нюх! — восхитился полковник.

— В добрый час, жирная гусыня! Мы приветствуем тебя «Con guibus» или «Salve, regina!»[69] — крикнул Брокендорф, подняв вилку.

Мы немного смутились из-за присутствия священника, и Донон заметил:

— Потише, Брокендорф! Не надо подшучивать над молитвами верующих!

— Брось свои наставления, Донон, не будь занудой! — заворчал Брокендорф.

Но священник не разобрал ничего, кроме знакомого «Salve, regina!», и благодушно сказал:

— Епископ Планенсии, его светлость дон Хуан Манрике де Лара, дает за эту молитву перед образом Мадонны каждому индульгенцию на сорок дней.

А Брокендорф стал угощать алькальда, подкладывая ему кусочки.

— Ешьте, сударь, вволю, если опорожним блюдо, нам еще подадут!

— Наша святая Дева дель Пилар, — продолжал развивать свою тему настоятель, — прославлена во всем мире, ведь она сотворила не меньше чудес, нежели Мария де Гуадалупе или Богоматерь Монтсерратская. Только в прошлом году…

И слово застряло у него в глотке вместе с куском жаркого; оба — он и алькальд — с беспокойством уставились на двери. Оказалось, причиной их смятения был вошедший ротмистр Салиньяк.

Тот снял свой плащ и откланялся полковнику и Монхите, извиняясь за опоздание, вызванное хлопотами на вахтенной службе. Когда он сел к столу, я впервые заметил у него крест Почетного легиона.

— Вы ведь получили орден при Прейсиш-Эйлау, если мне верно сообщили? поинтересовался полковник. Монхита подложила ему и новому гостю мяса, и мы полюбовались движениями ее изящных рук.

— Да, при Эйлау. И сам император приколол мне его на грудь, — сверкнув глазами из-под кустистых бровей, отозвался ротмистр. — Я прискакал с адъютантским поручением — прямо с поля боя и застал императора за завтраком, он торопливо пил свою чашку какао.

«Grognard[70]! — сказал он мне. — Мой старый grognard, ты славно мчался. Как твой конь?» Я старый солдат, господин полковник, но, клянусь, у меня глаза были на мокром месте, когда мой император во время такого сражения удосужился спросить о моей лошади!

— Я не знал, — заметил Брокендорф, — что наш император пьет какао. У него привкус сиропа, и оно клейко как смола. И на зубах остается…

— Вот я уже два года воюю беспрерывно, участвовал в семнадцати сражениях, в том числе — при прорыве линии у Торре Ведрас… — досадливо проговорил Гюнтер. — Но, раз я не служил в гвардии, Почетного легиона мне не досталось.

— Лейтенант Гюнтер! — живо возразил Салиньяк, — Вы — два года на войне и побывали в семнадцати битвах. А знаете ли, сколько полей сражений прошел я, и таких, о которых вы даже не слышали, — еще когда император был генералом Республики? Знаете ли, сколько лет я орудую саблей? С тех времен, когда вы еще не родились!

— Вы слышали? — с дрожью в голосе прошептал алькальд священнику, украдкой осеняя себя крестным знамением.

— Господи, избави нас и смилуйся над его несчастьем!

Брокендорф еще ворчал что-то о преимуществах пива или пивного супа перед какао и шоколадом, но полковник явно заинтересовался Салиньяком.

— Вы часто видели вблизи императора? — спросил он.

— Я видел его в сотнях положений, но почти всегда — за работой; видел, как он диктовал письма секретарям, прохаживаясь по комнате, как делал расчеты и планировал походы соединений, склонившись над картой. Как он спрыгивал с коня и собственной рукой наводил пушку. Видел, как он, хмурясь, выслушивал просителей и как с мрачным видом объезжал поле после сражения. Но никогда я так не исполнялся чувством его величия, как в тот раз, когда я явился к его палатке и увидел его лежащим на шкуре и грезящим о будущих сражениях. Никого из полководцев и победителей нашего и прежних времен я не могу сравнить с ним, но он напоминает мне того кровавого древнего царя…

— Ирода! — перебил священник. Оба они с алькальдом в суеверном ужасе смотрели на Салиньяка.

— Да, так точно, Ирода. Или еще Калигулу, — закончил Салиньяк и плеснул себе вина в стакан.

— Путь, которым он нас ведет, — задумчиво подхватил Донон, — идет через долины скорби и потоки крови… Но все же он ведет к свободе и счастью людей. Мы должны следовать за ним, у нас нет другой дороги. Родились мы в безвременье, нам ничего не остается, как надеяться на мир на небесах, ибо в земном мире нам отказано.

— Донон, ты говоришь прямо как монахиня после исповеди! — вставил Брокендорф.

— Да и что мне мир? — неожиданно взорвался Салиньяк. — Война — мое дело на всю жизнь. И небо с его вечным покоем — не для меня создано!

— Это я и думал, — пролепетал алькальд.

— Мы это знаем, — подтвердил священник. И тихонько прочитал: — Deus in adjutorium meum intende![71]

Обед закончился, мы все встали из-за стола. Салиньяк накинул свой плащ и, звеня шпорами, вышел первым. Священник с алькальдом провожали его боязливыми взглядами, а когда он исчез, священник обратился ко мне:

— Спросите, пожалуйста, того господина офицера, не бывал ли он уже когда-нибудь в Ла Бисбале?

— В Ла Бисбале? Да когда же это могло быть? — удивился я.

Алькальд дал ответ — и с таким видом, словно говорил о самой естественной вещи:

— Лет пятьдесят тому назад, во времена моего деда, когда здесь в городе была ужасная чума!

Я захохотал, не понимая, что мне ответить на такую глупость. Алькальд и священник, боязливо крестясь, отошли от меня.

Донон говорил с Гюнтером, не сводя глаз с Монхиты.

— Да, я еще не видывал такого сходства. Ее волосы, рост, осанка, эти движения…

— Сходство будет полным, — откликнулся Гюнтер в своей обычной хвастливой манере, — когда я добьюсь, что она прошепчет мне на прощание: «До ночи, любимый!»

— Гюнтер! — позвал вдруг полковник.

— Я здесь! Что вам угодно? — доложил Гюнтер и вошел в кабинет полковника.

Я видел, как они говорили, и сразу же Гюнтер устремился ко мне, белый как стена, со злостью кусая губу.

— Я должен сдать тебе мою команду, — прошипел он, — и еще сегодня бежать с письмом полковника к генералу д'Ильеру в Терра де Молина. Это — козырный туз Эглофштейна!

— Ну, наверное, это письмо — крайне срочное, — предположил я, радуясь, что выбор полковника не пал на меня. — Я дам тебе отличную польскую лошадь. Через пять дней ты вновь будешь здесь!

— А ты пойдешь сегодня вместо меня к Монхите! Ты заодно с Эглофштейном, я знаю! Ты и Эглофштейн, тухлое масло на заплесневевшем хлебе!

Я не удостоил его ответом, но вмешался Брокендорф.

— Гюнтер, да я тебя знаю, ты просто трусишь, тебе уже мерещатся пули герильясов!

— Трушу? Ты же видел, Брокендорф, как я вел солдат прямо в лоб на три стреляющие гаубицы!

— Полковник знает тебя как хорошего наездника, — примирительно заметил Донон.

— Да замолчите вы с вашей попугайской болтовней! — взорвался Гюнтер. Ты думаешь, я не видел, как Эглофштейн за столом нашептывал командиру? Это он хочет убрать меня за сотню миль, только из-за Монхиты. Я буду негодяем, если забуду ему это! Он ничего не умеет, кроме как шпионить, и, если двое разговорятся, он уже тут как тут!

— Ну что ты станешь делать? Полковник приказал тебе, тут никакие проклятия не помогут! — возразил Донон.

— Ни в вечность — нет! И пусть меня молния вобьет в землю, если я освобожу поле!

Я толкнул его, чтобы он притих, потому что Монхита подошла к роялю и приготовилась петь под аккомпанемент Эглофштейна.

Она спела «Son vergina verrosa» из оперы «Пуритане», и меня уже с первых нот охватила пронзительная тоска и блаженные воспоминания. Я много раз слышал именно эту арию от Франсуазы-Марии, и она стояла, как теперь Монхита, со своими круглыми детскими плечиками, склонив головку в пышных красно-золотых локонах, и тайком улыбалась мне. И блаженство пронизывало меня: давно ли я, ликуя, держал в объятиях трепещущее тело, покрывал этот рот хмельными поцелуями — и меня вновь захватила мысль: нет, иначе не может быть, это мне она тайком прошепчет на прощание: «До ночи, любимый!»

Монхита споткнулась на фразе: «Nel cor piu non mi sento»[72] и беспомощно посмотрела на полковника. А он ласково погладил ее рыжие волосы и сказал:

— Она впервые поет перед чужими, и в головке у нее удержалось только начало!

— У нее хороший голос, — заметил священник. — Она и в церкви иногда у нас пела по праздникам вместе с лиценциатом, служившим одно время в библиотеке маркиза де Болибара. А теперь он получил хорошее место капеллан в Мадриде.

— Опять этот маркиз де Болибар! — вскричал полковник. — Каждый день я в городе только о нем и слышу. Где он? И где скрывается? Почему я еще не видел его в лицо? У меня самые веские причины, чтобы познакомиться с ним!

Разумнее было, конечно, молчать. Но моя тайна не давала мне покоя.

— Господин полковник! Маркиз де Болибар убит! Эглофштейн злобно глянул на меня.

— Йохберг! Когда вы наконец сами устанете от своей глупейшей сказки?!

— Но это — так, как я говорю, маркиза я сам с моими людьми расстрелял в рождественскую ночь возле ворот! Эглофштейн пожал плечами.

— Видение от чрезмерной впечатлительности, — отнесся он на мой счет к полковнику. — Маркиз жив, и, я думаю, он еще доставит нам немало хлопот…

— Впрочем, — решил полковник, — мертв он или жив, мы знаем его планы и приняли все меры, чтобы им помешать.

— А я говорю вам — и стою на том, — закричал я, обидевшись на высокомерную насмешку адъютанта, — что он мертв и похоронен, а мы бьемся с бредом, с привидениями, с химерами…

Но не успел я договорить, как двери резко распахнулись, и ворвался Салиньяк — бледнее обычного, в руке — сабля наголо, еле переводя дыхание после бега по лестнице.

— Господин полковник! Сигнал с крыши подан по вашему приказу?

— Сигнал? — вскричал полковник. — О чем вы, Салиньяк? Я ничего не приказывал!

— Облако дыма над домом! На крыше горит солома! Эглофштейн вскочил, заливаясь меловой бледностью.

— Это — он! Это его дело!

— Чье? — спросил я растерянно.

— Да маркиза де Болибара же! — с трудом выговорил он.

— Маркиз? — закричал Салиньяк в безумной ярости. — Так он в доме! Из ворот никто не выходил!

Ротмистр метнулся наверх, мы слышали только стук дверей, поступь драгун, носившихся по комнатам, коридорам и лестницам.

— Господин полковник! — обратился Гюнтер. — Не передадите ли вы мне письмо к генералу д'Ильеру? — Но при этом он — заметно для меня — злорадно осклабил рот. И мне подумалось, что ведь только что его-то в комнате и не было…

— Теперь поздно, — мрачно пробормотал полковник. — Вы не пробьетесь: герильясы уже окружают город. Конвой с припасами отрезан и погибнет…

— Да, ребенок мертв. Крестин не будет, — медленно произнес Гюнтер, и от меня не ускользнули радость и триумф Иуды Искариота в его глазах. Йохберг! Спасибо вам за лошадь, она мне не понадобится…

— Самое скверное, — мрачно добавил Эглофштейн, — что ведь у нас не осталось и десяти патронов на стрелка… И вы еще будете меня уверять, Йохберг, что этот адский маркиз мертв?!

От стены, где стоял Гюнтер, донеслось — внятно только для меня — два слова шепотом:

— Puff regal! Королевский удар!

Глава IX С царем Саулом в Аэндор

Во вторник утром я выехал за город проверить караулы в укреплении у предместья Сан-Роке, потому что мы с воскресенья начали усиливать земляные валы и рыть окопы и заложили два передовых укрепления в форме полумесяцев с далеко выдвинутыми стрелковыми ячейками. Эта работа была уже частично сделана. На линии в этот день работала от нас рота Брокендорфа, а вместе с нею — половина гессенского батальона из полка «Наследный принц», приданного нам перед началом похода на Ла Бисбаль. Мои же драгуны в тот день патрулировали улицы города.

Около дома прелата я встретил моего капрала Тиле, который сидел на земле и выправлял помятый полевой котелок деревянным молотком — киянкой. При этом он насвистывал в ритме марша песенку «Наш кузен Матиас».

— Господин лейтенант! — весело закричал он мне через улочку. — Со вчерашнего дня преисподняя отворилась, и черти кучами бегают по земле!

Он имел в виду герильясов, маленькие отряды которых патрули уже видели вблизи города. Я позвал капрала с собой, потому что опасался запутаться среди окопов и долго не сыскать дорогу к Сан-Роке. Он взял с собой киянку и котелок и зашагал впереди меня.

Облик города за прошлую ночь заметно изменился. Несмотря на отличную, солнечную погоду, рыночная площадь пустовала, да и на улицах мы не встречали водоносов и разносчиков с рыбой и овощами, погонщиков мулов и нищих, которые вечно толкались возле церквей и лавок. Жители попрятались по домам, только женщины порой торопливо перебегали из ворот в ворота.

И все же жизни и шума хватало. Между комендатурой и укреплениями непрерывно носились всадники, нам встречались повозки, мулы с провиантом и шанцевыми инструментами; в какой-то халупе за городскими воротами устроился фельдшер гессенского батальона и, покуривая трубочку, ждал, не привезут ли травмированных.

— Ночные пикеты, — сообщил мне по дороге Тиле, — уже имели перестрелку. На утренний рапорт приволокли трех пленных герильясов. Эти трое выглядели так, будто вылезли прямо из Ноева ковчега. И почему только у всех герильясов, каких я видел, морды как у обезьян, мулов или козлов?

Он подумал немного и предложил свое объяснение удивительного феномена.

— Вероятно, это потому, — добавил он, — что они больше всего едят кукурузу и кашу из желудей, такие вещи, которыми у нас кормят скотину. Да, сегодня они спокойны, но перед рассветом вы могли бы слышать их недалеко от стен. Они ведь собираются в кружок около своего офицера и поют утреннюю молитву. Но мне сдается, это гимн дьяволу Бегемоту, покровителю всяческой нечисти и скотских рож!

Он презрительно плюнул. Тем временем мы вышли к люнету «Mon Coeur»[73]. В окопах устроились на своих вещевых мешках и вьюках гессенские гренадеры. Два начальствующих офицера — капитан граф Шенк цу Кастель-Боркенштейн и лейтенант фон Дубич — беседовали у горловины люнета, выделяясь своими светло-голубыми куртками с отворотами из леопардового меха. Я сухо поприветствовал их, мне ответили так же. ибо между нашими полками существовала давняя неприязнь со времени Вальядолида, где император на смотру не удостоил и взглядом полк «Наследный принц».

Мы миновали редут и подошли к куртине «Эстрелья» возле первого передового укрепления. Оттуда я отослал обратно капрала Тиле. Людей Брокендорфа я застал за напряженной работой: эта часть укреплений была еще не доведена и до половины. Один взвод покрывал вал фашинами и корзинами с землей, другой занимался оборудованием стрелковых гнезд на кронверке, остальные строили навес. Донон с лопатой в руке осматривал подкоп для мины, чтобы взорвать эту часть укрепления в случае, если будет дан приказ об отступлении за стены города. На земле был разложен его завтрак — хлеб, сыр и бутылка вина, — и тут же — том Полибия о военном искусстве греков.

— Йохберг! — окликнул он меня, поставив лопату у стенки. — Сегодня можешь идти домой. За тебя отдежурит Гюнтер!

— А с чего это Гюнтер? Мне ничего об этом не говорили…

— Да он сам напросился. Можешь поблагодарить за свободный день Монхиту!

И он со смехом рассказал мне о печальном исходе визита Гюнтера к Монхите. Да, Гюнтер явился к ней точно после утренней мессы, извинился, что не принес цветов. Была бы теперь не зима, уж он бы подарил ей букет роз пламенной любви, незабудок верной памяти, «рыцарских шпор» — цветов святого Георгия и еще тюльпанов и фиалок, которые я уж не знаю, что значат на языке цветов.

Потом он заговорил о своей любви и о том, как это для него серьезно, а Монхита велела подать воды со льдом и шоколада и слушала, посмеиваясь, потому что Гюнтер показался ей забавным и безобидным парнем. Она спросила, бывал ли он в Мадриде и правда ли, как говорит ее отец, что там на улицах множество английских сапожников и французских парикмахеров.

Гюнтер не стал распространяться о Мадриде, а завел речь о полковнике, причем настолько твердо, будто тот более всего мечтает о сыне и наследнике. Если он получит ребенка, то Монхита, несомненно, станет его супругой.

При этих словах глазки Монхиты загорелись. Она начала расспрашивать Гюнтера про покойную жену полковника — ибо она хочет во всем походить на нее, но ей еще многому нужно научиться.

— Я читала в наших испанских книгах, — сказала она со вздохом, — что когда у короля родится сын, то при крещении сразу обговаривают, с какой принцессой он должен пожениться и кто этот брак должен подготовить — всё сразу!

Гюнтер вернулся к желанию полковника иметь сына. И теперь, раз уж он добился такого доверительного разговора с Монхитой, он решился на следующий шаг и открыл ей, что он-то, Гюнтер, может легко помочь сбыться ее счастью, и она должна держаться за него.

Монхита смотрела удивленно, все еще не понимая, чего он добивается, и Гюнтер повторил свою мысль, но уже в неприукрашенных словах…

Тогда Монхита встала, без слов отвернулась от него и отошла к окну. Лейтенант терпеливо выждал с минуту, полагая, что она обдумывает его предложение, а потом дерзко подошел и влепил ей поцелуй в затылок.

Монхита вырвалась и, гневно сверкнув на него глазами, выскочила из комнаты.

Гюнтер, злой и разочарованный, сидел еще добрый час один в ее комнате. Он был слишком уверен в своем успехе и не мог примириться с неудачей. Через час Монхита вернулась.

— Как, вы еще здесь? — изумленно и гневно бросила она ему.

— Я вас ждал.

— А я вас видеть не хочу, идите вон отсюда!

— Я не пойду, пока вы меня не извините… — ответил Гюнтер.

— Хорошо, я вас прощаю. Но убирайтесь скорее, ведь полковник уже вернулся!

— Тогда подарите мне поцелуй в знак прощения…

— Да вы с ума сошли… Уйдете вы наконец?

— Не прежде, чем… — начал было Гюнтер.

— Да во имя Христа, уходите! — торопливо прошептала Монхита, и в этот миг фигура полковника выросла на пороге.

Он смерил Гюнтера изумленным взглядом и перевел глаза на побледневшую Монхиту.

— Вы меня ждали, лейтенант Гюнтер? — спросил он. Лейтенант ответил, запинаясь:

— Я хотел… доложить… я пришел доложить о выполнении моего задания…

— Вы что, не нашли Эглофштейна в канцелярии? Какое у вас было задание?

— Форпост у Сан-Роке, — быстро подхватил Гюнтер, приходя в себя.

— А, хорошо, — сказал полковник, — только следите за герильясами!

Гюнтер поскорее скатился вниз с лестницы и на улице, встретив Донона, рассказал ему — вне себя от злости, кипя, как горшок на плите, — о своей неудаче.

— Итак, — закончил Донон, — гуляй целый день и благодари Монхиту, а я надеюсь иметь у нее больший успех, чем Гюнтер, — ведь за его гладкими манерами ни за что не скроется его наглая, хамская натура!

Но Гюнтера еще не было, и я подошел к Эглофштейну и Брокендорфу, которые стояли и смотрели в бинокли на герильясов. А тех отсюда было видно хорошо — и в немалом числе.

Они передвигались небольшими группами возле деревни Фигеррас и по ту сторону реки Дуэро. Простым глазом можно было различить их грубые серые плащи, а в бинокль — и красные кокарды на шапках.

— Да у них орудия всяких калибров, — опустив бинокль, хмуро заметил Эглофштейн. — Даже 24-фунтовые, а у церкви в Фигеррасе, похоже, они поставили гаубичную батарею для стрельбы на рикошетах. Но я еще надеюсь, они дадут нам время завершить передние укрепления.

— Ну, пушки герильясов! — презрительно проворчал Брокендорф. — И вы их опасаетесь? Я их знаю: они делают пушки из высверленных бревен и ставят их на плуги вместо лафетов!

Эглофштейн только пожал плечами. Он прекрасно знал, что так бывало, но уже давно герильясы имели английские и трофейные французские орудия… Но Брокендорф продолжал браниться:

— К черту, и чего только ради полковник без конца медлит с приказом на вылазку? Миллион бомб! Братья, я бы с легким сердцем прошел всякие тяготы войны! Но вот это ожидание сводит меня с ума!

— У полковника есть свои причины не спешить. Я знаю его стратегические планы и…

— Стратегические планы! — гневно вскричал Брокендорф. — Нетрудно их строить, и я это могу не хуже тебя и полковника, не потея и не ломая голову!

— По ту сторону гор, — вмешался подошедший Донон, — стоит с двумя полками генерал д'Ильер, и, если ему дать время, его передовые части подойдут сюда и ударят им с тыла в решающий момент!

— А, иди ты! — сверху вниз глянул на него Брокендорф. — Учи лучше моих рекрутов ружья чистить!

— Так что бы ты предложил, Брокендорф? — насмешливо бросил Эглофштейн. — Какие твои планы? Не держи курок, стреляй!

— Мой план простой! — начал Брокендорф, разглаживая усы и сердито кося глазами. — Гренадерам — на правый фланг! Вольтижерам — на левый! Справа и слева — в атаку! Ружья на руку! Огонь! За что, спрашивается, гренадеры получают свои гроши и по два фунта хлеба?

— А потом? — усмехнулся Эглофштейн.

— Что потом? Размотать этих разбойников! И я отобью у них медный чан, ручную мельницу и вдоволь хмеля и ячменя, чтобы нам наварить себе пива, когда вернемся на квартиры!

— И все? Ты забыл одно, Брокендорф. У нас нет патронов. Дело живо дойдет до команды «отход»! Беги, кто как может! Ты знаешь, что у нас меньше десятка зарядов на стрелка? — Эглофштейн понизил голос почти до шепота.

— Я знаю одно, — упрямо, с досадливой миной ответил Брокендорф, — что Почетного легиона мне в этих глиняных ямах не добыть. И денег не остается в башке ад от такой жизни!

— Десять выстрелов на человека, вот и весь наш боезапас, — тихо повторил Эглофштейн, озираясь, чтобы не услышал кто-нибудь из рядовых. — И дьявол ведает, как этот маркиз де Болибар прознал, что к нам направляется транспорт в 60 000 патронов и порохом для орудий!

А Брокендорф тянул свое:

— Все мои деньги я просадил у Тортони в Мадриде. Там чудесные тушеные почки и особенные пирожки с икрой и молоками макрели, каких на всем свете не сыскать…

— Нет, как он пробрался в дом и как вышел?

— Кто? — включился Донон, отвернувшись от Брокендорфа.

— Да проклятый маркиз! Признаюсь, я не могу найти ответа!

Я-то легко дал бы ему ответ, но решил теперь оставить при себе то, что я знал.

— Мое мнение такое, — решительно заявил Донон, — маркиз все время скрывался в своем доме. Как бы он мог в нужное время подать сигнал горящей соломой? Или вы думаете иначе? Тогда раскусите мне этот орешек!

— Но Салиньяк обшарил все уголки, — парировал Эглофштейн. — Ни кошка, ни мышка у него не могла остаться незамеченной. Если бы Болибар прятался в доме, Салиньяк нашел бы его!

— А мои люди, — сообщил Брокендорф, — странным образом обвиняют Салиньяка в том, что герильясы перехватили конвой. Я их толком не понимаю. Они говорят, с тех пор, как Салиньяк у нас, от всего полка отвернулось счастье, они совсем отчаялись.

— Да, и крестьяне, и жители Ла Бисбаля, — подхватил Донон, испытывают перед Салиньяком какой-то страх. Смешно смотреть, как они сворачивают за угол и крестятся, повстречав его на улице, — словно он колдун или у него дурной глаз…

Эглофштейн вдруг насторожился, услышав эти реплики Донона и Брокендорфа.

— Точно? Они крестятся? Избегают его на улицах?

— Да, сам видел. И женщины поскорее уносят детей за двери, если замечают его вблизи.

— Брокендорф! — подумав, продолжил адъютант. — А ты помнишь бунт польских улан под Витебском?

— Да. Они требовали хорошего хлеба и отмены капральских палок.

— Нет! Дело было в другом. Поляки собрались однажды вечером, шумели и кричали, что их командир проклят Богом. Из-за его присутствия в полку появилась чума. Император приказал тогда расстрелять тридцать человек из них — для примера. Их заставили тянуть жребий — белые и черные полоски бумаги из мешочка, потому что зачинщиков не обнаружили… Так вот, тем командиром был именно Салиньяк!

Мы озадаченно молчали. Близился полдень. Свежий, порывистый ветер несся над полями, и в воздухе запахло талым снегом. Вокруг нас скрежетали кирки и лопаты, тихо шуршала осыпающаяся земля.

— Братья! — сказал наконец Эглофштейн после долгого молчания. — Я уже много дней таскаю в голове эту мысль, но сегодня она просто сверлит меня. Я могу на вас положиться? Можно говорить, вы будете помалкивать?

Мы, конечно, пообещали, с любопытством ожидая его соображений.

— Вы меня знаете, — начал капитан. — И знаете, что я презираю все дурацкие суеверия. Мне дела нет до Бога и святых, и заступников, и любых сказочных небесных существ, которыми там населен рай. Не смейся, Донон, и не перебивай меня! Я так же внимательно читал «Истинное христианство» Арндта, как и ты. И «Земное утешение в Боге» Брокеса — тоже. Там много красивых слов, но за ними не стоит никакая реальность…

Донон качал головой. Мы сдвинулись вокруг адъютанта так, что белые конские хвосты на наших стальных шлемах касались друг друга.

— И старых дураков, которые толкуют о неблагоприятных небесных знамениях, о враждебных конфигурациях звезд, вредном влиянии Венеры, Солнца или Треугольника, таких я тоже всегда высмеивал. И гадание, которым занимаются женщины в этой стране, вычитывающие с серьезным видом на ладони человека линию жизни, линию сердца, линию счастья, — все это глупость и обман, хоть испанцы и держат это за стоящий товар… Но одно я знаю. И можете смеяться, но я твердо верю в это, как любой христианин — в подлинность пресуществления хлеба и вина на мессе. Есть люди, которые идут в авангарде гибели. Куда они ни приходят — всюду приносят несчастье и уничтожение. Да, Донон, такие люди существуют, я это знаю, хоть ты станешь высмеивать меня как фантаста…

— А я не смеюсь. Разве для каждого человека не бывает часов, когда он идет с царем Саулом в Аэндор[74]?

— Вот, и поэтому я очень испугался, когда здесь в рождественскую ночь появился Салиньяк. Я не подал виду, но очень хотел бы отправить его — и с его предписанием — к черту! Или еще куда подальше…

— А в чем дело? — спросил Брокендорф и слегка зевнул.

— Брокендорф! Ты же был в прусском походе? Ты должен был слышать про Салиньяка. Я тебе сейчас расскажу, что я о нем знаю.

Он присел на перевернутую шанцевую корзину, подпер рукой подбородок и рассказал странную историю:

— В декабре 1806 года корпус Ожеро переправлялся через Вислу у деревни Украт. Переправа прошла скрытно от противника, лучше и желать нельзя было. Но, когда хотели присоединить последний понтон, появился Салиньяк, он ехал с депешей маршала Бертье к императору и разместился со своей лошадью в большой лодке. Они достигли середины реки, как вдруг шальная пуля свалила рулевого. Начались смятение и паника, лошадь заметалась, лодка опрокинулась, и на глазах у всего корпуса утонули семнадцать гренадеров из части полковника Альбера. Один Салиньяк со своей лошадью достиг вплавь другого берега. Польские уланы знали, из-за чего поднимали шум…

— Я не ослышался? И это — все? — вскричал Донон. — Из такой случайности вы хотите делать выводы, господин капитан?

— Случайность? Может быть. Но случайности повторялись. Слушайте дальше. То, что я вам теперь сообщу, случилось с шестнадцатым линейным полком в январе 1807 года. Полк маршировал вдоль по течению реки Верты к Бромбергу, и перед ним отступали отряды вражеской конницы. Ночью с восьмого на девятое часть расположилась лагерем на местности, покрытой кустарником и окруженной лесом. Вскоре после рассвета полк атаковали прусские гусары. Было уже почти светло, и полковник Пенероль легко мог бы организовать оборону, если бы он — по непостижимой случайности — не посчитал конницу за части корпуса Даву. Сам полковник Пенероль был убит в самом начале боя, его великолепный полк — разбит наголову. Об этой неудаче наших вы, возможно, слыхали. Но вам неизвестно, что за день до этого к полку присоединился Салиньяк с эскадроном из кавалерии Мюрата, И Салиньяк — единственный из офицеров — пробился к Бромбергу, оставшись невредимым. Как вы назовете такую случайность?

— Ну, это все можно объяснить самым естественным образом! — все более удивляясь, возразил Донон.

— Тогда послушайте — вот еще один случай, и он касается лично меня. Одиннадцатого февраля того же года я прибыл в Пазевальк. Я искал ночлега, потому что ночь была морозная и снегу лежало — фута на два. На улице я столкнулся с Салиньяком, который опять исполнял обязанности фельдкурьера и — как и я — еще не нашел пристанища. Уже тогда в армии ходил слух, что всегда вокруг него, где бы он ни появился, происходят несчастья и гибнут люди. Я помню, что тогда завел с ним речь об этом, но он не дал мне ответа. В конце концов мы нашли себе местечко для сна в конюшне и решили переночевать вместе.

Около часу ночи меня разбудил близкий взрыв — такой мощный, что земля под нами затряслась. Взорвалась пороховая мельница на военном заводе возле нашего убежища, здание взлетело на воздух, и пострадала половина квартала. Мы слышали панические вопли, стоны раненых и умирающих… Да и мне повредило руку обрушившейся с крыши доской. Но Салиньяк ходил по помещению — уже одетый, готовый ехать дальше, совершенно невредимый — и плакал…

— И плакал? — переспросил Донон.

— Так мне показалось… Донон задумался.

— Когда я был ребенком, мать часто рассказывала мне легенду о человеке, который часто плакал, потому что он был проклят Богом и приносил несчастья всюду в мире, сам того не желая… Но кто это был?

— И что меня особенно напугало, — добавил Эглофштейн, — так это то, что Салиньяк сразу же, и часа не прошло, отправился дальше в путь. Мне почудилось, будто он ждал несчастного случая, знал о том, что должно случиться возле него, и теперь, когда это произошло, двинется дальше, чтобы нести ужас и гибель в другие места…

— Да, человек, который плакал… — тихо и задумчиво повторил Донон. О ком это только рассказывала мать? Ох, я все равно забыл…

А я вспомнил странные речи двух испанцев — алькальда и священника, и крестьян, и нищих, и особенно эту фразу: «Господи, смилуйся над его несчастьем!»

И слова Салиньяка, которые он пробормотал в рождественскую ночь почти про себя: каждый, кто пройдет со мной какой-то путь, не проживет долго… И меня охватил озноб страха — я уж и не знал, перед чем, и далекая, смутная догадка о некой древней тайне; но все это я чувствовал только одну секунду, потом все отошло. Вокруг меня был солнечный день, сверкали лопаты и ружья наших солдат. Церковная колокольня деревни Фигеррас. Тутовые деревья с покрытыми снегом ветвями, стоящие на далеких холмах. Все это — даже самое отдаленное — было так ясно и четко видно в сиянии зимнего дня. И темное чувство, охватившее меня на одно мгновение, отступило, я вновь был свободен и жил в реальном мире.

— А вот со мной, — заметил кстати Брокендорф, — два дня тому тоже приключилось кое-что: пропали две бутылки кларета и одна — бургундского, которую я нашел потом, обыскав дом, под кроватью моей хозяйки! Уж, по крайней мере, в этом случае Салиньяк не виноват! Надо всегда доходить до корня вещей. Впрочем, кларет — самое дрянное, водянистое винишко на свете, и я пью его, только когда нет ничего другого!

Мы издалека услышали дикие проклятия и брань внутри недостроенного полубастиона. Это был Гюнтер, который наконец явился и теперь погонял работающих гренадеров. И ему сразу отозвался Брокендорф:

— Эй, Гюнтер! Иди-ка к нам! И расскажи, что за мед поднесла она тебе из своих уст!

Лейтенант подошел мрачный и расстроенный, злобно покосился в мою сторону — ведь он должен был дежурить вместо меня — и стал искать сухое место, чтобы присесть.

Но Брокендорф не отставал от него.

— Ну, не скрывай от нас, что она тебе сказала? Сказала, что ты должен вскоре прийти еще? Что ты больше всех понравился ей в спальне?

— Сказала, что ты — самый глупый, болтливый и пьяный дурак! — отрезал Гюнтер, отбросив ногой дохлую мыть, которую пришиб лопатой кто-то из солдат.

Я видел, как капитан Эглофштейн сразу нахмурился: он не терпел перебранок между офицерами в присутствии рядовых. Но Брокендорф был скорее польщен, чем рассержен.

— Правда, она вспоминала обо мне?

— Да! Что она поставила бы тебя в огороде, чтобы туда не забирались зайцы! — со злобной насмешкой ответил Гюнтер.

— Гюнтер! — строго вступился Эглофштейн. — Я требую, чтобы ты говорил с Брокендорфом в почтительном тоне! Ты еще сабли в руке не держал, когда он уже служил в полку!

— Я пришел не затем, чтобы слушать нотации! — огрызнулся Гюнтер.

— А ты и заслуживаешь нотаций за свое поведение. Ты все время огрызаешься, ведешь резкие речи… Гюнтер вскочил.

— Господин капитан! — крикнул он, распаляясь, действительно в самом резком тоне, — Сам полковник называет меня на «вы», и я могу требовать от вас такой же вежливости!

Эглофштейн глянул на него большими глазами.

— Ну, Гюнтер! — очень спокойно сказал он. — Осади на себя! Твоя наглость такова, что даже обезоруживает меня!

— Хватит — и больше, чем хватит! — заорал лейтенант вне себя от злости. — Возьмите назад свои колкости, или…

— Ну? Или — что? Договаривай!

— Или я получу удовлетворение таким образом, что вы будете недостойны больше носить униформу офицера!

Донон и я хотели было вмешаться, но было уже поздно.

— Хорошо! — кивнул Эглофштейн. — Вы сами этого захотели. — И, обернувшись к денщику, равнодушным голосом приказал: — Мартин! Завтра в шесть утра приготовишь пару пистолетов и сваришь чашку кофе!

Тут мы испугались, потому что знали: Эглофштейн не шутит. Он одинаково отлично владел как пистолетом, так и саблей. И только за последний год он убил на дуэлях двоих, а третьему прострелил плечо…

Гюнтер же вмиг побледнел, так как он и в бою не блистал храбростью, а перед направленным на него пистолетом был просто трус. Он понял, что испорченное настроение и невоздержанный гнев поставили его в скверное положение, и сообразил, как из него выскочить.

— Вы можете удовлетвориться тем, что я готов выйти на поединок, где и когда вам будет угодно…

— Значит, остается оговорить условия!

— Но не забывайте, господин капитан, Сульт запретил дуэли ввиду неприятеля! Мне ничего не остается, как предупредить о перенесении дуэли на другое время!

Мы молчали, так как Гюнтер был прав. Действительно, маршал Сульт недавно отдал такой приказ всем офицерам своего корпуса. Эглофштейн закусил губу и повернулся, чтобы уйти. Но такой исход был не по вкусу Брокендорфу.

— Гюнтер! — сказал он. — Меня вся эта затея не касается, Эглофштейн меня ни на что не уполномочил. Но я полагаю, герильясы ведут себя спокойно, они не стреляют, и нельзя считать, что мы находимся перед неприятелем. И поэтому мое мнение…

— Герильясы, — сразу нашелся Гюнтер, — ждут только следующего знака от маркиза де Болибара, чтобы атаковать укрепления. В воскресенье он подал первый. И если, как я думаю, сегодня или завтра последует второй, то мне здесь придется открывать первый танец…

Меня удивило и покоробило бесстыдство Гюнтера. Ведь мы оба знали, что маркиза нет в живых, знали, кто подал сигнал горящей соломой… Но он спокойно выдержал мой взгляд: он отлично знал, что я буду молчать.

А Эглофштейн только пожал плечами и презрительно отвернулся.

— Ну, если так, — предложил Брокендорф, — тогда мой совет: пойдем-ка по домам и посидим за столом. Чего еще ждать? В гостинице «У крови Христовой» сегодня будет яичница с ветчиной и капустный суп. Пошли, выпьем!

Он взял Эглофштейна под руку, и мы гурьбой двинулись в город, оставив Гюнтера при укреплениях.

Но когда мы миновали люнет «Mon Coeur», Эглофштейн не удержал своих чувств: он взял меня за плечо и указал назад.

— Видели, какой фанфарон, хвастун и трусишка? Сперва захлебнулся от страха, теперь будет нам показывать, какой он молодец!

Мы оглянулись и увидели, как Гюнтер хвастливо прохаживался по брустверу, будто хотел подставить себя всем пулям герильясов. Но он знал как и мы, — что мушкеты герильясов не бьют так далеко, а из орудий они стрелять не станут, пока не получили сигнала от маркиза.

— Я бы хотел, — гневно помахал кулаком Эглофштейн, — чтобы маркизу взбрело именно сейчас заиграть на органе. Вот была бы потеха: мы бы поглядели, как Гюнтер скатится с бруствера и прыгнет в окоп быстрее, чем лягушка в лужу!

Мы пошли дальше.

— А где, собственно, этот орган маркиза? — спросил Донон.

— В монастыре Сан-Даниэль. Я этой ночью установил там особый караул. Там мы и так устроили мастерскую, где мелют порох и начиняют бомбы. если хочешь, пошли туда, можешь испробовать, как он звучит, этот орган…

Глава X Собрание Святых

Мы вышли из гостиницы, разгоряченные вином, и, едва очутившись на улице, вступили в спор — чем бы нам заняться до вечера. Донон заявил, что он устал и пойдет на квартиру — почитать и немного вздремнуть. Брокендорф предложил, чтобы Эглофштейн, которому пару недель назад пришли деньги из банка Дюрана в Перпиньяне в счет его доли наследства, сыграл с нами в фараон. Эглофштейн отговорился: у него нет времени, он должен зайти в канцелярию, где его ждут неотложные дела.

Брокендорф был раздосадован и не скрывал от нас, что он ни во что не ставит всю писанину и вообще занятия полкового адъютанта.

— Ни один человек не очинит за день столько перьев, сколько ты изводишь за час! Ты исписываешь лист за листом, а в конце концов все они годятся только торговцу на кульки для корицы, имбиря да перца!

— Если я еще сегодня не распишу задания для вас всех и не оформлю счета, то вы завтра не получите денег, потому что казначей ничего не дает без моего предписания, счетов и ведомости, — объяснил Эглофштейн.

Мы шли, держась посередине улочки, подальше от домов, потому что снег таял и с крыш лилась капель. Кошка играла на солнышке обгрызенной кочерыжкой Воробьи чирикали, ссорились из-за кукурузных зерен. И талая вода хлюпала над нашими сапогами.

На перекрестке узких улиц нам загородил путь мул, который купался в луже, катаясь по земле во всем своем убранстве из колокольчиков и пестрых лент и явно стараясь избавиться от груза седла. Его хозяин стоял рядом, то ругаясь, то пытаясь льстивыми словечками побудить скотину подняться, стегал кнутиком и тряс пучком сухих кукурузных стеблей — короче говоря, на все лады пробовал побудить упрямого мула идти дальше. Мы повеселились, наблюдая эту нелепую сцену, потому что скотина обращала на усилия хозяина не больше внимания, чем на кашель блохи или вопль какой-нибудь вши.

И вдруг Донон громко вскрикнул от изумления: мы увидели Монхиту, которая спешила мимо, не замечая нас.

Она несла корзиночку, а в другой руке держала веер и поигрывала им на ходу. На ней была мантилья, а волосы покрывала тонкая шелковая вуаль. И когда она, подобрав мантилью и открывая платьице с фартуком, переходила лужу на цыпочках, мне опять на миг показалось, что я вижу Франсуазу-Марию, которая не удостоила меня взглядом лишь потому, что я уже давно — ах, целый год! — не бывал у нее…

— Теперь она бежит домой, — сказал Эглофштейн. — Несет отцу остатки обеда полковника. Я думаю, она это делает каждый день…

Мы обошли упрямого мула с его хозяином и медленно зашагали за Монхитой.

Мы обрадовались, что случай свел нас на улице с прекрасной возлюбленной полковника, и решили заглянуть в живописную мастерскую дона Рамона и — под предлогом осмотра его картин или даже покупки какого-нибудь архангела либо апостола — продвинуть наши дела с Монхитой.

Правда, Брокендорфу не понравился такой план, и он по дороге разразился упреками и даже угрозами.

— Я вам сразу говорю, — ворчал он, — я-то не куплю никакого Епифания или Порциункула, хоть бы их уступали за два гроша. По мне что картинки святых, что тыквенные листья — одинаковая польза… На этот раз мне не стоит поступать, как тогда, в Барселоне, когда я ради вас и одного смазливого личика забрел в жалкий трактир, и мне пришлось вылакать четыре литра скверного капского вина только из-за того, что вам захотелось строить куры племяннице хозяина…

Мы вошли в мастерскую дона Рамона. Та, ради кого мы пришли, была в комнате; она бросила мантилью на стул и выставляла блюда с холодным жарким, хлебом, маслом и сыром. Из-за своих холстов вышел хозяин и поклонился нам в той же комичной, церемонной манере, которую мы уже знали; он был явно удивлен нашим приходом.

Мы объяснили, что хотим выбрать что-нибудь из его картин, и он обрадованно и весьма вежливо пригласил посмотреть их.

— Мой дом — ваш дом. Оставайтесь, сколь вам угодно, и устраивайтесь поудобнее!

В мастерской были еще два человека — правда, весьма своеобразных: молодой человек с простодушным лицом, неподвижно стоявший, подняв руки к потолку, словно каменный серафим; было видно, что рукава его куртки крайне коротки и едва прикрывают ему локти. И старуха, которая сидела рядом с ним на креслице, заломив руки, словно в отчаянии; на ее лице застыло выражение скорби, и она беспрерывно вертела головой, как утка.

Дон Рамон вытащил две своих картины.

— Вот здесь вы можете видеть святого Антония и вокруг него — дюжину демонов, из которых несколько — в образе кошек, а другие — как летучие мыши.

Он поставил картину на пол и показал другую.

— А это — святой Климент, он изображен в тот момент, когда совершает чудо, исцеляя больных прикосновением ступни.

Брокендорф внимательно рассматривал святого Климента, представленного в облачении со всеми знаками папского достоинства.

— Если это чудо, — заключил он потом, — то, сам того не зная, я сотворил много таких чудес. Иногда нет лучшего средства, чтобы поставить на ноги симулянта, чем хороший пинок!

— Это хорошая работа, и я отдам ее вам, если вы возместите мне затраты на холст, масло и краски и накинете немного сверх того!

Дон Рамон выставил одну за другой остальные картины, и вскоре мы оказались посреди синклита отцов церкви, мучеников, апостолов, исповедников, пап и патриархов, пророков и евангелистов, держащих в руках дароносицы, чаши, молитвенники, кадильницы, распятия и сосуды с дарами, серьезно и торжественно смотревших на нас, словно они отгадали те сугубо мирские мысли, которые привели нас в это собрание святых.

Толедскую мученицу Леокадию художник предложил купить Брокендорфу. В алом, усеянном звездами платье стояла она на голубом фоне и держала в руках раскрытую книгу.

— Вы найдете в этой святой черты моей дочери, которая сейчас накрывает стол. Да, у господина полковника хорошая кухня, и он щедр. Не надо столько сыра, дитя мое, ты знаешь, что он перебивает вкус холодного жаркого! Так вот, всех святых женщин и даже Мадонну я писал с лица моей дочки.

Дон Рамон отставил святую Леокадию в сторону и продолжал:

— Когда вы войдете в церковь нашей Сеньоры дель Пилар, то на правой стене за второй колонной увидите образ серафической матери Терезы, написанный мною. И эта святая дама имеет черты лица моей дочери, и сходство весьма большое. И так как она на картине одета в орденское облачение реформированных кармелиток, то люди в городе дружно прозвали мою девочку Монхитой, хотя при крещении она наречена Паолой, Паолитой…

Брокендорф рассматривал образ святой с таким вниманием и основательностью, что я даже удивился.

— А есть у вас, — спросил он наконец, — образ святой Сусанны?

— Есть. Вы, конечно, имеете в виду святую, обезглавленную во времена римского императора Диоклетиана за то, что она отказалась выйти замуж за сына императора?

— О той я ничего не знаю, — возразил Брокендорф. — Я говорю о другой святой Сусанне.

— А я не знаю еще святой с таким именем, — встревожился художник. — Ни Лаврентий Сурый, ни Петр Рибодейра, ни даже Симеон Метафраст, Иоанн Тритений или Сильванус не сообщают о такой. Кто эта Сусанна, какую смерть она претерпела и какой папа причислил ее к лику святых?

— Как? Возможно ли, что вы не знаете святую Сусанну? Удивляюсь. Это же та святая, за которой два старых еврея подглядывали в купальне, история известная!

— Этой сцены я еще не писал. Впрочем, ваша Сусанна вовсе не святая, а просто еврейка из города Вавилона…

— Еврейка или не еврейка, — решил Брокендорф, жадно поглядывая на Монхиту, — но вам бы написать барышню и в образе Сусанны в купальне!

Дон Рамон, видимо, был смущен, но тут его выручил человек с поднятыми руками.

— Дон Рамон! — жалобно позвал он. — Сколько я могу еще стоять так за полтора реала? У меня уже руки затекли и скрючиваются…

Горбун тут же схватил кисть и исчез за холстом на подрамнике. Мы видели только его кирпичные гетры, но говорить он не перестал.

— Обе эти персоны — мои натурщики, помогают мне в работе. Я пишу теперь «Положение Христа во гроб». Молодой человек представляет Иосифа Аримафейского, а дама — одну из благочестивых иерусалимских женщин. И, как могут видеть господа, оба они оплакивают кончину Спасителя.

Иосиф Аримафейский и благочестивая женщина из Иерусалима поклонились нам, не меняя при этом скорбное выражение лиц.

— Эта сеньора, — продолжал художник, — настоящая актриса. В мистерии, которую мы ставили прошлым летом в Ла Бисбале, она представляла аллегорическую фигуру христианской исповеди. Она снискала аплодисменты и знала свою роль наизусть, как «Отче наш».

— В Мадриде я играла и королев, и камеристок, и фей! — с достоинством добавила дама.

Брокендорф несколько мгновений испытующе глядел на нее.

— Я ищу кого-нибудь, кто бы мне постирал пару шерстяных носков, я испачкал их в этой снеговой грязи…

— Дайте мне! — с готовностью вскричала исполнительница ролей королев и камеристок, не теряя, однако, и теперь своей отчаянно-скорбной мины. — Я послужу вам охотно и немного возьму!

Эглофштейн, Донон и я тем временем перешли в другую комнату, и Брокендорф последовал за нами. Монхита все еще хлопотала у стола, и мы обступили ее, как вольтижеры — неприятельский пост. Пока дон Рамон торопливо трудился над своей картиной, Эглофштейн начал атаку на возлюбленную полковника.

Из нас никто не умел так хорошо заводить разговоры с женщинами, как Эглофштейн. Он настраивал свой голос, как виртуозный скрипач — инструмент. И когда заставлял его дрожать и колебаться в тембре, то казалось, из него рвется страстное волнение, которого в действительности не было в его сердце, и этого было вполне достаточно для женщин, на которых он испытывал свое искусство.

Это был первый случай, когда мы одни могли поговорить с Монхитой, ведь до сих пор мы видели ее только в обществе полковника. Эглофштейн начал с разных любезностей и мелкой лести, которую Монхита, казалось, охотно слушала. А мы, остальные, не мешали ему и молча слушали, как он вел свое и наше — дело…

Он сказал, как он счастлив встретить ее, так как только мысль иногда видеться с нею делает его жизнь в маленьком городке выносимой.

Монхита удовлетворенно улыбалась. И эти ее улыбки и манера играть искусственным цветком в волосах заставляли нас вновь видеть перед собой Франсуазу-Марию. И мне даже показалось противоестественным, что мы должны употреблять столько усилий, чтобы овладеть ею, когда она так давно уже была нашей.

— Разве наш Ла Бисбаль — такой плохой город, — спросила она, — что вам скучно здесь жить?

— Не хуже других городков вашей страны! Но мне здесь недостает всего: наслаждения итальянской оперой, общества людей моего круга, балов, казино, прогулок на санях с прекрасными женщинами…

Эглофштейн сделал паузу, чтобы дать Монхите время живо представить себе удовольствия большого света: балы, катания на санях, итальянскую оперу. И продолжал:

— Но в вашем обществе я не скучаю обо всем этом и доволен, что могу вас видеть!

Монхита не нашлась сразу, что ответить, и покраснела от удовольствия и смущения. Но дон Рамон д'Алачо крикнул из соседней комнаты:

— Благодарю вас, господин капитан, за ваши дружеские слова, которые я сейчас услышал!

Открытие, что отец Монхиты слышал каждое слово разговора, сбило Эглофштейна и лишило его уверенности. Он занервничал без особой причины. И поскольку девушка все еще молчала, он сказал — еще в очень мягком тоне, но уже с внутренним раздражением:

— Вы не знаете, что мне ответить? У вас не найдется слова для меня? Хорошо, я увижу это по движению плеч. Значит, я недостоин ответа…

Монхита живо закачала головкой. Она выглядела испуганной, и ей было чего опасаться — капитан мог стать ее недругом, а она видела его ежедневно за доверительной беседой со своим любовником.

— Вы всё молчите, — тихо продолжал Эглофштейн. — Я знаю, вы втайне смеетесь над жаром, который сами пробудили во мне. Одним взором ваших горящих глаз, одним нечаянным движением вашей головки, каким вы откидываете непослушный локон, он вечно спадает вам на лоб…

— Не обращайте внимания на мои волосы! — быстро сказала смущенная Монхита и оправила их, видно радуясь, что Эглофштейн больше не сердится. Это дурацкий порыв ветра перепутал мне их, когда я бежала сюда по улице…

Эглофштейн, не очень знавший, что бы сказать еще, ухватился за эти слова.

— Ветер! Я уже ревную к этому ветру! Ему дозволено гладить ваши волосы, щеки… целовать ваши уста, а мне — нет, невозможно…

Монхита залилась румянцем, не находя слов. Но тут донесся голос Иосифа Аримафейского.

— Дон Рамон! — жалобно взмолился он. — Долго ли мне еще так стоять? Я хочу домой…

— Терпение! Еще полчаса. Я должен использовать время, пока яркий свет.

— Еще полчаса? Ей-богу, это слишком. Меня мать ждет дома — с блюдом сарагосских бараньих отбивных.

— Бараньи отбивные из Сарагосы? — включилась в разговор иерусалимская дама, косясь на накрытый стол. — Это в масле, с перцем и луком!

— Не думай о лакомствах, черт побери! — крикнул дон Рамон. — Стой как стоишь, не двигайся. Это делается во благо всех католиков!

Там опять стихло, и Эглофштейн решился продвинуться с Монхитой еще на шаг. Он осторожно взял ее руку, слегка пожал и удержал в обеих ладонях.

— Я чувствую тепло вашей руки… Она уже не холодна и не безразлична в моих руках. Могу я считать это залогом, что вы не откажетесь исполнить мое желание?

Монхита — не глядя на него:

— Какое?

— Что вы сегодня проведете со мною один час?

— Это — нет, этого нельзя! — резко бросила Монхита и вырвала руку.

Я увидел разочарованную гримасу на губах Эглофштейна, и мной овладело нетерпение, ибо все его красивые слова ничему не послужили.

— Выслушайте меня, Монхита! — воскликнул я. — И я тоже влюблен в вас, и вы это, верно, заметили…

Монхита обернулась ко мне, и лицо мое запылало под ее взглядом. Кажется, она улыбнулась — дружелюбно или насмешливо, не знаю, — я не смотрел на нее.

— Да сколько вам лет? — спросила она.

— Восемнадцать!

— И уже влюблены? Сохрани вас Бог!

Я уловил ее тихий, веселый смешок и почувствовал, как жаркий стыд и гнев заливают меня. Ведь она-то точно была моложе меня!

— Желаю вам счастья и удачи в ваших капризах! — воскликнул я. — Но вы должны знать, что я уже привык силой добиваться того, в чем мне отказывают из-за молодости!

Монхита мгновенно перестала смеяться.

— Вот что, молодой господин! — бросила она гневно. — Это вам не принесет славы. Пусть я не мужчина, но я умею защитить себя. И довольно болтать!

Эглофштейн бросил на меня свирепый взгляд.

— Лейтенант Йохберг просто неудачно пошутил, — сказал он, и я ощутил крепкий пинок в голень под столом. — Заткнись, осел, ты всех нас погубишь… Нет, Монхита, он никогда не забудется так, чтобы совершить насилие над дамой!

— Признание в любви, — строго ответила Монхита, — должно быть деликатным и нежным. А этот господин просто груб…

— Да, я неделикатен! Я — не нежен! Ибо я люблю вас так, что…

Эглофштейн пресек мой порыв новым ударом ноги под столом. Я помолчал чуть-чуть, как во сне слыша препирательства в мастерской дона Рамона.

— Не поворачивайся спиной! У библейского героя она не была такой сутулой! И если ты не перестанешь глотать слюну, кашлять, чесаться и зевать, я никогда не закончу! Стой, наконец, как я тебя поставил!

И я вновь открыл рот:

— Я люблю вас и не нахожу слов, какие мог бы сказать вам…

— Вы еще очень молоды, — уже спокойно возразила Монхита. — А в любви новичкам трудно… Но вы еще научитесь обращаться с порядочными женщинами, когда будете постарше.

Я смотрел на нее, и вся моя злость улетучивалась, потому что эта женщина говорила мне такие чужие, презрительные слова таким знакомым голосом.

Но и капитан Брокендорф не утерпел, чтобы не попробовать взять дело в свои руки и довести его до конца согласно своему желанию.

— Почему вы хотите отказать нам в небольшом удовольствии, которое так легко и охотно и так часто доставляли полковнику? — нагло спросил он.

— То, что вы говорите, постыдно…

— Постыдно? Вовсе нет. О нет! У нас на родине вовсе не постыдно, а вполне принято добиваться этого от женщины!

— Зато у нас, — отрезала Монхита, — принято отказывать в таких вещах!

— Да что, в самом деле, — нетерпеливо закричал Брокендорф, — вы нашли в нашем полковнике? Он и не молод, и собою не хорош. Ничто в нем не может доставить удовольствие молодой девице. Кроме того, у него мигрень, и я часто вижу в его комнате пилюли…

— А я-то думала — вы его друзья! — прошептала Монхита.

— Его друзья? Да с друзьями делят последний глоток коньяку и последний кусок хлеба! И тот, кто скрывает от меня лучшее, что имеет, держа для себя одного, — тот мне не друг! И если это — дружба, то и суповой горшок моей хозяйки — хрустальный бокал!

— А вы не боитесь, что я все это расскажу ему?

— Сделайте это, попробуйте! — дерзко вскричал Брокендорф, состроив самую грозную мину. — Тому будет три месяца, как я уложил в последний раз человека на дуэли. В Марселе, около Порт-Мэйо! Дрались на пистолетах с шести шагов!

Монхита, как мы живо уяснили себе из последующего, понятия не имела об армейской дисциплине и не подозревала, что за один вызов своего непосредственного командира на дуэль в боевой обстановке полагался расстрел на месте, и если нужно — без судебных формальностей… Она заметно испугалась и побледнела.

А капитан обернулся к нам:

— Вы помните генерал-лейтенанта Ленормана, он еще был моим соседом за столом, когда я в Марселе обедал в штабе у маршала Сульта?

Брокендорфа никто, конечно, не допустил бы вовек к столу маршала… И ни один из нас не слыхал ничего о какой-либо его дуэли в Марселе. Там не было Порт-Мэйо, а Ленорман — это была фамилия мелкого торговца на углу Рю оз Уре, который требовал с Брокендорфа шестьдесят франков за отпущенные мясные продукты — гусиную печенку, коньяк и пару бутылок вишневки…

Было ясно, что Брокендорф на ходу выдумал эту историю, чтобы припугнуть Монхиту. Но мы, конечно, сделали вид, будто знаем о дуэли, и Эглофштейн даже поддержал его:

— А ведь тогда дело вышло не из-за любовницы Ленормана, а из-за его жены. — И добавил, словно философствуя: — Если француженка красива, так ей это все равно…

Облик доброй мадам Ленорман промелькнул у меня в глазах: сухопарая дылда, которая каждое утро являлась, чтобы вновь потребовать у Брокендорфа те шестьдесят франков, — кроме воскресенья, потому что тогда она отправлялась с молитвенником в бархатном переплете в приходскую церковь.

Монхита смотрела на Брокендорфа боязливо, почти умоляюще, и я понял, что она будет молчать, боясь за жизнь своего полковника.

— Но он решил сделать меня своей женой… — робко сказала она.

Брокендорф захохотал во все горло.

— Тысяча чертей! И музыкантов заказал? И торты на свадьбу уже пекутся?!

— Что вы говорите? Женой? — вскричал и Эглофштейн. — И он вам это обещал?

— Да. И отцу настоятелю, когда он скреплял нашу помолвку, выдали вперед пятьдесят реалов за свадьбу…

— И вы ему поверили? Да вы обмануты! Даже если бы он хотел жениться на вас — он бы не мог, ему не позволит этого его высокородная родня, ведь он германский граф!

Монхита лишь одно мгновение глядела на Эглофштейна с потрясенным видом, затем она опомнилась, пожала плечами, будто хотела сказать, что не знает, чему можно верить, а чему — нет. Из-за холста вышел дон Рамон, встряхнул свою кисть, брызнув на пол голубой краской, и глухо проговорил:

— А ее нечего стыдиться ни графу, ни герцогу! Она — и от отца, и от матери — доброй христианской крови…

— Дон Рамон! — задумчиво сказал Брокендорф. — Дворянская грамота — это я принимаю в расчет. А если у вас нет ничего другого, кроме доброй христианской крови, — так у нас ее в любом кабаке хозяин вытирает со столов. Потому что в Германии все сапожники — доброй христианской крови!

Старый художник лишь сверкнул глазами и молча скрылся за холстом. Иосиф Аримафейский вновь поднялся с молитвенно простертыми руками, иерусалимская дама страдальчески замотала головой, и дон Рамон д'Алачо торопливо продолжил свою работу.

Дело меж тем шло уже к вечеру. Время уходило, нетерпение приятелей росло. Брокендорф с проклятиями поклялся, что мы не сойдем с места, пока дело не будет решено, и, если надо, просидим здесь до утра.

Донон, единственный из нас, кто не проронил ни слова, заговорил лишь теперь:

— Кажется, Монхита, вы и впрямь влюблены в старика?

— А почему бы нет?! — горячо воскликнула Монхита. Но прозвучало это так, словно она просто стыдилась признаться, что ее привлекли к полковнику только его высокой чин, богатство и знатность и еще — его щедрость, которые давали ему преимущество перед нами.

— Почему бы нет! — упрямо повторила она, вскинув головку.

— Ну, то, что вы чувствуете к нашему старику, нельзя назвать любовью, — спокойно разъяснил Донон. — Подлинное чувство любви — это нечто другое, чего вы еще, верно, и не знаете. Любовь — это тайна. Вот сегодня ночью я или кто другой — жду вас, дрожа от нетерпения, изнывая от жажды, считая минуты, отделяющие меня от вас. И когда вы тайно, замирая от страха, крадетесь ко мне — тогда, может быть, вам откроется любовь как нечто новое и особенное, не пережитое ни разу в жизни!

Начинало смеркаться, и я не мог хорошо разглядеть выражение глаз Монхиты. Но голос ее прозвучал ясно, громко и чуточку насмешливо.

— Правда! Вы меня почти убедили. Мне уже почти любопытно узнать такую любовь, которую вы мне описали, — ново и незнакомо! Но, к несчастью, я обещала моему любимому верность!

Внезапный оборот ее мыслей и лукавая насмешка в голосе могли еще пробудить наше недоверие к ней. Но мы все были чересчур нетерпеливы и распалены желанием, чтобы обратить на это внимание.

— Да вы не должны блюсти это обещание, — вскричал Донон, — ведь вы дали его, не любя, человеку, которому считаете себя обязанной за его услуги вам и отцу!

Дон Рамон зажег у себя восковую свечку, и узкая полоска света проникла через полуоткрытую дверь в комнату.

— Ну, если все, что вы сказали, — правда и не должно держать слова, данного нелюбимому, то я не возражаю и обещаю вам прийти…

Голос ее стал еще более надменным и насмешливым, но лицо осталось задумчивым, серьезным — даже печальным.

— Вот это разумно сказано! — восхитился Брокендорф. — И когда же, прекрасная Монхита, мы сможем с вами встретиться?

— Сегодня после вечерни, то есть, думаю, около девяти часов вечера я приду…

— И кто из нас будет счастливым? — нажал на нее Эглофштейн, уже поглядывая с ревнивой завистью на Брокендорфа, Донона и меня.

Монхита внимательно посмотрела на каждого из нас. Дольше всех — на меня. И мне в этот миг показалось, будто мои и ее восемнадцать лет притягивают нас друг к другу.

Но потом она покачала головой.

— Раз уж я и не знаю и едва могу понять, какое это новое и особенное чувство любви, наслаждение которым вы мне обещаете, то для меня и невозможно сразу решить, в чьих руках я пройду эту школу! Давайте встретимся — в монастыре Сан-Даниэль!

Она отворила дверь и крикнула в мастерскую, что хватит работать, еда давно ждет на столе.

Дон Рамон и натурщики вылезли из-за «Погребения Христа». Но художник казался недовольным своей работой.

— Этот мой Иосиф — совершенное ничтожество, что в позиции тела, что в выражении лица… — вздохнул он.

— Вы могли бы придать ему и лучший вид, — обидчиво заметил молодой натурщик, одергивая короткие рукава.

— Но у него очень естественная поза! — утешила иерусалимская дама его и художника.

Брокендорф не преминул вставить и свое замечание.

— Много лиц на картинах, а все разные! — заключил он глубокомысленным тоном.

— Это потому, что каждое я пишу с натуры! — пояснил дон Рамон. — Есть плохие живописцы, которые сразу берут за образец готовые картины других мастеров. Если вы хотите купить картину — это будет стоить сорок реалов. Заметьте, это — многофигурная картина. За ту же цену могу продать две маленьких, как будет вам угодно…

— Давайте сюда картины! — расщедрился Брокендорф, весьма довольный удачным исходом приключения. — И чем больше — тем лучше!

Он вытащил из кармана два золотых луидора, о существовании которых помалкивал, поскольку задолжал за карточный проигрыш. Дон Рамон забрал золото и дал ему святого воина и мученика Ахатия и флорентийского субдиакона Зиновия.

А мы уговорились с Монхитой сойтись в девять у ворот Сан-Даниэля. И пошли в гостиницу выпить вина и поужинать. Все были в веселом настроении, а Брокендорф от радости готов был ходить на голове. Он напугал старуху-хозяйку, насвистывая, как дикий гусь, уволок — и далеко! — лестницу от голубятни на улице Сан-Херонимо, и зазвал нас в лавку горшечницы, которую он вовсе не знал, и задал ей для развлечения вопрос: почему она обманывала своего мужа на прошлой неделе с хромым писарем из магистрата…

Глава XI Гимн Талаверы

Монастырь Сан-Даниэль, от которого получила свое название улица Кармелитов, мы использовали как пороховой склад и мастерские. Монахи, члены ордена Необутых Кармелитов, давно уже — до нашего прихода — покинули здание, чтобы уйти сражаться в отрядах полковника Дубильная Бочка или майора Эмперсипадо против нас. В дормитории, в кельях старших монахов, в коридорах и большом зале с колоннами изо дня в день работали наши гренадеры и солдаты полка «Наследный принц», снаряжая зажигательные бомбы и гранаты. Внутри крипты, где Брокендорф собирался провести ночь (мы все дежурили там по разу в неделю), были свалены пустые пороховые мешки, ящики с гвоздями, топоры, молотки, кирки и лопаты, запалы, доски для ящиков, связки соломы и пестрые глиняные трубки гренадеров; меловыми чертами были размечены границы ротных хозяйств, которыми ведали капралы. Стены крипты были покрыты полувыцветшими фресками: осмеяние Самсона, поражение гиганта Голиафа, причем воину-пастуху Давиду кто-то из гренадеров, нарисовав ему бакенбарды и густые усы, придал облик важного тамбур-мажора нашего полка. Над дверями висел в резной позолоченной раме образ незнакомого нам монаха с епископским большим крестом на груди.

Две жаровни с угольями испускали густые облака дыма, и мы были поставлены перед выбором: мерзнуть или задыхаться. Мы закончили ужин, и денщик Брокендорфа, который во всем корпусе слыл лучшим добытчиком провианта, тут же унес остатки еды со стола.

Напротив боковой стены монастыря, отделенный от нее только узкой улицей Кармелитов, стоял городской дом маркиза де Болибара, и мы могли видеть через разбитые церковные окна ярко освещенное окно спальни полковника и даже различить в бинокль, что было внутри нее. Полковник сидел — вполне одетый — на кровати, и при свете двух канделябров, стоявших на столе, сержант-фельдшер из гессенского батальона старательно подбривал ему бороду и усы. На стуле лежали его треуголка и пара пистолетов.

Вид нашего командира преисполнил нас радостью и чувством превосходства, потому что — мы были уверены — он тщетно будет ждать Монхиту в этот вечер, она должна прийти к нам, а не к нему. Мы все одновременно ненавидели и боялись его. И Брокендорф дал волю своему злорадству:

— Вон он сидит, кувшин с уксусом, со своей больной головой и израненным сердцем! Ну что, скоро она придет, господин полковник, она уже в пути? Рано вы радуетесь, ваше сиятельство! Суп проливается с ложки легче всего у самого рта!

— Тише, не кричи так, он еще может услышать!

— Ничего он не слышит, ничего не видит и ничего не знает! торжествовал Брокендорф. — Когда Монхита будет здесь, мы потушим свет. А в темноте я ему дважды всажу турецкое оружие в его тухлую башку, и он ничего не заметит!

— Раз уж он так гордится своим столбовым дворянством, — издевался Донон, — так ему бы следовало вписать в свой герб спутника святого Матфея, у которого имеется пара хороших рогов[75]!

— Тихо, Донон! У него тонкий слух, вы его худо еще знаете, — прошептал Эглофштейн озабоченно и оттянул нас от окна, хотя полковник, без сомнения, ничего не мог слышать на таком расстоянии. — Он слышит кашель старой бабы за три мили. И если он рассвирепеет, он опять заставит вас три часа маневрировать по мокрой пашне, как на той неделе!

— Я тогда подхватил ангину. Не хочет ли он вскоре получить что похуже? — приглушенным голосом выругался Брокендорф. — И каждую минуту он выгоняет нас из квартир ради всякого вздора…

— Тебе ли говорить, Брокендорф? — возразил Донон. — Ты и пришел-то в полк уже капитаном. А мы с Йохбергом? Мы послужили с Уксусной Кружкой подпрапорщиками. Вот собачья жизнь! Каждый день в руках скребница для коней. Конский навоз в тележках из конюшен вывозить, таскать восьмидневный рацион овса на своем горбу…

Башенные часы у Мадонны дель Пилар пробили девять. Донон сосчитал удары.

— Ну вот, скоро она должна быть здесь!

— Вот мы сидим! — сказал Эглофштейн. — Сидим, и все ждем одну Монхиту. А ведь в городе наверняка хватает девушек не хуже ее, а кто, может, и красивее… Но, видит Бог, глаза мои ослепли, я вижу только ее одну…

— Ну, я-то — нет! — усмехнулся Брокендорф, набирая хорошенькую порцию табаку. — Я и других замечаю. Если бы вы зашли ко мне в воскресенье ночью, застали бы одну девочку, такую черноволосую, хорошо сложенную и вполне довольную тремя грошами, которые я ей подарил. Ее зовут Розина. Но Монхита по мне — ничуть не хуже!

Он сдул табачную пыль с рукава и продолжил:

— Три гроша — ведь это пустяки. Женщины у Фраскати в Париже и в «Салоне для иностранцев» обходились мне куда дороже…

Одна из свечей догорела, зашипела и замигала, и Эглофштейн зажег новую.

— Слушайте! — вскричал Донон и схватил меня за плечо.

— Что там?

— Вы не слышали — наверху? Вот опять! Там, где орган!

— Летучая мышь! — отозвался Брокендорф. — Дурачье: испугались летучей мыши! Теперь она висит где-нибудь на стене. Донон, ты что, дрожишь? Вообразил, будто маркиз Болибар сидит за органом и хочет подать свой знак?

Он сам поднялся по расшатанной деревянной лесенке, ведущей к органу.

— Конечно, — сказал Донон, — маркиз знает тайный ход из своего дома в монастырь. И в какой-то день он взберется туда и подаст второй сигнал, как уже подал первый…

— Боитесь летучих мышей! — крикнул сверху Брокендорф. Он повозился у корпуса и регистров органа, но не смог извлечь ни одного звука. — Донон! Ты ведь учился играть на органе? Иди сюда! Разберешься во всех этих трубках и свистках?

— Эй, Брокендорф! Оставь чертов орган и слезай скорее! — приказал Эглофштейн.

— А ведь весело подумать, — загрохотал сверху голос капитана, — что если я сейчас заиграю какую-нибудь песенку про Мартинова гуся или «Маргарита, Маргарита, где запачкала рубашку», — там, за городом, Дубильная Бочка заведет крутой танец с нашим Гюнтером?

Эта выходка Брокендорфа, кажется, понравилась Эглофштейну. Он захохотал, хлопая себя по бедрам, так что эхо отдавалось от сводов:

— Этот Гюнтер! Трепач! Хвастун! Я бы посмотрел на его рожу, когда пули засвищут вдруг у самого носа!

Тем временем Донон тоже поднялся по лесенке. Он «смотрел орган и попытался объяснить нам его хитроумное и странное устройство.

Тут были емкости для воздуха, свистковые и флейтоподобные трубки, вибраторы. Клавиатура, которую Донон опробовал, осторожно нажимая по одной клавише. Затем он продемонстрировал нам различные свистки: каждый из них имел особое название. Один назывался Principal, другой Bordun. Были еще Spitzgambe, инфрабас, квинтвиола, суббас, а одна из флейт называлась «рожок серны».

— Странные названия, — задумчиво заметил Брокендорф. — А ты можешь ли сыграть на всех этих флейтах, свистках и гобоях настоящую танцевальную музыку, а не только жалкие «Благословляю вас»?

— Можно сыграть и фуги, токкаты, прелюдии, интерлюдии, — вступился за инструмент Донон.

— Нажми мне на педали, я попробую, выйдет ли у меня «Gloria».

И он начал своим скрипучим голосом напевать:

Unser Pferrer in der Masen

Hat heut' sein Latein vergessen.

Kyrie Eleison![76]

Он присел на корточки за корпусом и подкачал воздух. Брокендорф с силой ударил по клавишам. И вдруг орган издал высокий, режуще-пронзительный звук, словно завизжала огромная крыса. И хотя звук не был сильным, Донон и Брокендорф вскочили и с грохотом скатились по лестнице, словно за ними гнался дьявол.

— Брокендорф! — загремел Эглофштейн. — Ты с ума сошел?

Тот стоял, тяжело дыша, все еще в полном ужасе от того, что ветхий орган вдруг ожил и завизжал как крыса.

— Да я же хотел сыграть Гюнтеру танцевальную музыку, — заявил он, опомнившись. — Не думай чего-нибудь, lа bonne heure[77], я только пошутил…

— Никаких шуток, Брокендорф! — проворчал Эглофштейн. — Завтра утром мы вдосталь нашутимся с герильясами, и тогда ты сможешь заработать свой Почетный крест…

Мы довольно долго молчали, и холод заставил всех сгрудиться около жаровни. Потом с улицы послышались шаги.

— Это она. Теперь она пришла! — и Донон подбежал к окну.

Но это оказалась не Монхита, а фельдшер, который, побрив и расчесав рыжую бороду полковника, съев и выпив свое угощение, пустился восвояси с фонарем в руке.

— Но ведь вечерняя служба в церкви давно закончилась! Где же она может быть? — недоуменно спросил Эглофштейн.

Ноги и пальцы у нас застыли от холода. Чтобы согреться, мы начали расхаживать вчетвером быстрыми и равномерными шагами, как в строю, и стены крипты отдавали глухое эхо наших шагов.

И вновь мы пытались скоротать время ожидания за разговорами, и Донон с Брокендорфом завели спор о том, что же делали монахи этой обители, когда собирались в зале с колоннами.

— Они сидели чинно и дискутировали, был ли у Христа особый ангел-хранитель или нет и кто более свят — святой Иосиф или Богоматерь, утверждал Донон.

— Чушь! — возразил Эглофштейн. — Ты так уж хорошо изучил испанских монахов? Жрать и пить — вот их «свободные искусства». И если бывали диспуты, так разве что о том, как надо составлять письма, в которых они во имя своего святого патрона вымогали у богатых горожан себе на сало и масло. Наверху, в келье брата-циркатора[78], вы можете найти кучу таких писем!

— Эти нищенствующие монахи умеют пожить! — завистливо вздохнул Брокендорф. — Сколько я ни встречал таких — у любого все девятнадцать карманов его священной рясы набиты хлебом, фляжками с вином, сыром, яйцами, свежим мясом или колбасой. Достаточно, чтобы кормиться две недели. Но вино всегда было плохое. Испанские монахи пьют вино, черное как чернила и годное только таким дуракам, как они!

Он остановился и погрел над углями волосатые ручищи. А холод и впрямь стал невыносимым. Ни печки, ни потолка, и ветер свистел сквозь выбитые стекла. Одни угасающие угольки в медной жаровне. Донон нетерпеливо выглядывал во тьму через окно, но Монхиты все еще не было…

— В Бебенхаузене — одном местечке в Швабии, — рассказывал Эглофштейн, постукивая ногу об ногу, — я стоял однажды с моей полуротой в аббатстве. Мы пили ром и рейнвейн, и обоих напитков было столько, что мы ежедневно мыли ими руки. Ночью мы спали, подстелив под себя ризы. Была лютая зима и такой мороз, что даже вороны замерзали насмерть. Однажды вечером мы затопили камин двумя ветхими стульями для хористов.

— Уходя, вы, верно, должны были заплатить господину аббату по хорошенькому счету!

— Заплатить? — Эглофштейн засмеялся. — Верни-ка шкуру быку, после того как изорвутся сапоги из его кожи! Кто правил тогда в Германии? Всемилостивый курфюрст, его светлость лендграф, высокомудрый магистрат, его милость епископ… И каждый хотел приказывать, финансовые камеры и правительственные коллегии ежедневно издавали новые распоряжения, которых никто не слушался. Сегодня, правда, по-другому, правит один Бонапарт. А все наши князья и графы, пробсты и прелаты должны танцевать под его дудку да еще паясничать, прыгать, как голодные пудели, — вот и все.

— Вот, это должна быть она. Я слышу шаги, — крикнул Донон.

Мы бросились к окну и увидели Монхиту, которая торопливо перебегала улицу — как лунная тень.

— Славная девчонка, — пробормотал Брокендорф, весьма тронутый тем, что Монхита все же сдержала свое слово. — Потушите свет, чтобы полковник ничего не заподозрил!

Мы задули свечи и в темноте ждали, затаив дыхание. Только лунный свет озарял помещение сквозь высокие окна, да из жаровни вылетали одиночные искры. Нам было видно, как напротив в светлой комнате взад и вперед двигалась фигура полковника — словно проповедник репетировал свою речь к воскресной службе. Брокендорф прислонился к столу и начал высмеивать нашего влюбленного командира, исходя высокомерием и злорадством.

— Ха, Уксусная Кружка! Не спишь еще? Думаешь, твоя милочка явится этой ночью?

— Да тише ты, тише! — заклинал его адъютант. — Если дьявол захочет, чтобы тот тебя услышал…

— Пусть слышит, пускай! — крикнул Брокендорф. — Мне жаль старого дурака. Я уж пошлю ему завтра вместо Монхиты другую, жирную старуху, что убирает у меня комнату каждый день. Она — как камбала, и лицо вроде ореховой скорлупы. Но с него и ее цыганских тряпок хватит!

А полковник наверху вдруг остановился и повернулся к двери… Брокендорф успел еще безудержно посмеяться, ему было очень забавно, что именно мы все смотрим, как полковник с таким доверием ждет свою возлюбленную, которую мы у него сманили. Он клялся, хохоча, что достанет старику взамен всех старых баб Ла Бисбаля.

— Иди спать, Уксус, зря ты ждешь, Монхита придет — да не к тебе! Но я могу тебе послать без счета ведьм, которые торгуют бобами и репой на улице, они тебе — в самый раз!

И запнулся.

В комнате отворилась дверь, и на пороге возникла Монхита, юная, стройная, жаждущая любви, и повисла на шее старого полковника.

У нас отнялись языки. Словно обухом по лбу… Это видение поразило каждого в сердце как кинжальный удар.

И только через несколько минут они вырвались наружу, наши чувства: боль и тоска за целый год, разочарование и растоптанное самолюбие — ведь мы оказались обманутыми, а не он…

— Ах он трус! — первым зарычал Брокендорф. — Шельма! Тряпка! При Талавере он укрылся, залег за дохлым мулом, пока мы шли под картечь!

— И двенадцать тысяч франков солдатских денег, и восемь тысяч — на кухню! Он все положил в свой карман, а мы голодали… Перед боем в полку не выдали и по осьмушке хлеба!

— И не был бы твой кузен военным советником по экономии у курфюрста, так Сульт сорвал бы тогда с тебя эполеты!

— И сколько ты лошадей приписал в расчетах! Вор! Деньгоглотатель! Брат Иуды!

Мы орали наперебой, но полковник, конечно, ничего не услышал. Он в это время снял с Монхиты шелковую наголовную сетку и жадно целовал ее лицо и руки.

— И ведь не слышит! — задыхался от злости Брокендорф. — Но, побери меня черт, он меня еще услышит. И пусть все дьяволы в аду будут свидетелями — я ему еще покажу!

Он треснул кулаком по створке окна, так что посыпались осколки на улицу. Потом высунулся в окно и, отбивая такт кулаками, завел глубоким басом насмешливую песенку о Талавере, давно ходившую среди солдат: ее сочинил кто-то из драгун или гренадеров после Талаверского штурма, и все солдаты знали, что она — про нашего полковника, и пели ее, когда думали, что никто из офицеров не услышит:

Полковник под огнем врага

Как ему шкура дорога!

Едва ударят пушки

Дрожит он до макушки,

Когда мортиры говорят…

Он прервал напев, тяжело сопя от ярости. Полковник не слышал. Он обнимал Монхиту, и мы видели, как она спрятала лицо на его груди, и ее медные волосы мягко спадали на его плечи.

И это зрелище стократно усилило нашу ненависть, сделало нас слепыми и глухими рабами злобы.

— Подпевайте, все вместе! Пусть он услышит! — крикнул Брокендорф и вновь запел «Гимн Талаверы»:

Когда мортиры говорят,

Он, весь в поту, твердит про ад:

Спаси нас да помилуй!

А где дукаты зазвенят

И талеры засветят,

Вот тут он — подлинный герой,

И на солдатское добро

Едва ли кто отважней…

И вдруг, пока мы еще пели, Монхита вырвалась из рук полковника, подошла к образу Мадонны и завесила ее лик своей шелковой сеткой для волос, будто желая скрыть от Матери Божьей то, что произойдет в комнате. А полковник в тот же миг невозмутимо — а должен был нас слышать! — задул свечи. И последнее, что я видел, это стройная, полудетская фигурка перед образом и противно надувшиеся щеки полковника. И все исчезло.

Тогда наше бешенство дошло до предела. Мы позабыли об угрозе городу, о полковнике Сарачо с его герильясами, которые ждали сигнала, чтобы атаковать нас. Вокруг меня гремела такая брань, что кровь могла бы застыть в жилах, и злобные крики, подобные вою озверевшей собаки. И я увидел, как Брокендорф и Донон ринулись по лесенке наверх, к органу.

Один нажимал на педали, другой — давил на клавиши. Звучно и грозно загудел орган — и это был мотив «Гимна Талаверы», он заполнил все пространство собора. Мы еще подхватили, пели все четверо, даже Эглофштейн, и я видел, как он отбивал такт — с дикими жестами, а орган перекрывал нас всех:

И на солдатское добро

Едва ли кто отважней!

Ах ты, Иуда, ты, злодей,

тебе бы не перо на шлем,

а лисий хвост на шляпу!

Но вдруг ко мне вернулось сознание, холодный пот полился у меня по лицу, колени затряслись; я спрашивал себя, зачем мы это делаем, а орган все рокотал: «Ах ты, Иуда, ты, злодей!»

И мне на миг почудилось, что за органом вверху сидит сама смерть, а дьявол качает педали. И в темном помещении — в мерцании искр от догорающих углей жаровни — возникла тень мертвого маркиза де Болибара и тоже стала отбивать такт песне нашей гибели…

Потом беду почуяли и другие. Вдруг воцарилась мертвая тишина. Орган умолк, лишь ветер скулил и стонал в разбитых окнах. Мы стояли, охваченные внутренним морозом, нас трясло, и я услыхал рядом с собой шумное дыхание Брокендорфа.

— Что мы натворили! — прохрипел Эглофштейн. — Что натворили!

— Ну и безумие на нас нашло! — прошептал Донон. — Брокендорф, это ты! Ты заорал: «Донон, давай к органу!»

— Я не говорил ни слова! А ты, Донон, ты звал меня и кричал: покачай мне педали!

— Ничего я не говорил, клянусь спасением души! Какое наваждение одурило нас?!

На улице хлопали окна. Шаги бегущих людей, крики, смятение… Вдали барабан пробил тревогу.

— Вниз, скорее! — прошипел Эглофштейн. — Скорее прочь! Никто из нас не должен попасться им здесь!

Мы ринулись прочь из крипты, опрокинув стол, промчались по коридорам и лестнице, спотыкались внизу о пороховые бочки, падали, вскакивали — бежали, спасая свою жизнь…

И когда мы уже были далеко на улице, с гор ударила первая пушка.

Глава XII Огонь

Через некоторое время я стоял, переводя дыхание, напуганный насмерть и дрожащий от холода, прислонившись к стене какого-то дома. Мое сознание медленно постигало, где я и что произошло и происходит вокруг меня.

Разве Брокендорф не клялся и не кричал: «Полковник должен нас услышать, хотя бы все черти вылезли из ада!»? Да! Полковник нас услышал, но — праведный Боже! — все черти вправду вылезли из ада…

Пушки герильясов обрушивали — удар за ударом без перерыва — свои зажигательные бомбы и гаубичные гранаты на дома и улицы города. Квартал в окрестностях ратуши уже загорелся, мельница у моста через реку Алькер была объята огнем, из чердачных окон монастыря Сан-Даниэль валили густые, черные облака дыма, а с крыши настоятельского дома взвивались два вертикальных снопа пламени от разрывов бомб.

На колокольнях у Мадонны дель Пилар и Хиронеллы колокола били в набат. Отряды гренадеров без толку метались по улицам, всюду кричали, что нужно идти на вылазку, атаковать, стрелять, строиться в каре, — кто что… Там и сям мелькали перепуганные лица жителей, выбегающих на улицу со своими пожитками, чтобы спрятаться в подвале какого-нибудь еще не затронутого огнем дома.

Полковник выскочил из дома полуодетый, метался у входа, непрерывно призывая Эглофштейна и своих денщиков. Но никто его не слышал, никто не узнавал. Ударами кулаков и толчками он начал прокладывать себе путь среди кричащей толпы.

Потом возле него появился Эглофштейн. Я видел, как полковник обрушился на него с руганью. Эглофштейн попятился, словно уклоняясь от удара, пожал плечами, другие, теснясь, заслонили их от меня. Словно войско теней носилось вокруг. Донон уже вел свою роту штурмовым шагом к укреплению Сан-Роке, потому что казалось — там уже завязывается бой. Ветер доносил оттуда ружейную стрельбу, барабанный бой и беспорядочный шум от криков людей…

Когда рота Донона прошла, я вновь увидел полковника: он стоял перед воротами монастыря и отдавал приказы нескольким гренадерам, которые — с топорами и мокрыми простынями — готовились проникнуть в горящее здание. И едва я увидел их и ожидающего их действий полковника, как меня охватил ледяной ужас: ведь мой мушкет и сабля, и кожаная сумка — все это было наверху, а в крипте на деревянных скамейках лежали вещи и оружие Эглофштейна и остальных! Мое сердце едва не перестало биться, я думал одно: мы погибли, сейчас выплывет, что это мы — и никто, кроме нас — подали сигнал, а вовсе не мертвый маркиз де Болибар…

Но солдаты сразу вернулись: двоих волокли без чувств, у остальных были опалены волосы и одежда, лица почернели от копоти. У одного с руки свисали кровавые лохмотья — видимо, осколок гранаты ранил его в предплечье. Они едва ли смогли продвинуться на сотню шагов, ибо все коридоры и помещения монастыря были заполнены густым дымом. И я от души поблагодарил Бога за Его помощь…

Тем временем полковник с Эглофштейном — уже верхом на конях помчались по улице Сан-Херонимо к госпиталю Санта Энграсия, получив известие, что и этому зданию угрожает пожар. Другие тоже побежали прочь, и улица враз опустела. Остались вблизи монастыря Брокендорф и я да мой капрал Тиле и восемь-девять из моих драгун, которые не боялись — или не осознавали — угрожающей им опасности.

Огонь подбирался к запасам овсяной соломы и обтирочной ветоши, находившимся на первом этаже, а оттуда мог в любой миг захватить пороховые бочки, стоявшие в рефектории, колонном зале и нижнем коридоре. Не было возможности предотвратить взрыв этих жалких остатков нашего боезапаса, и мы ограничились тем, чтобы как-то помешать распространению пожара на дома в окрестностях монастыря.

Затем Брокендорф подозвал меня: я должен был с моими людьми перекрыть соседний перекресток, чтобы никто не мог подойти к монастырю, так как мы уже слышали два коротких удара изнутри: это рванули две бочки в нижнем коридоре.

Ветер выл и швырял в лицо хлопья мокрого снега. Улица теперь была освещена как днем, окна пылающего монастыря светились, словно в свете закатного солнца.

А орудия все били и били по городу, и пожар распространялся в окрестностях ратуши — там, кажется, обстрел был сильнее всего. Пока я стоял на своем посту, мимо галопом пронесся взвод драгун и прорвал наш кордон. Его вел Салиньяк.

На ротмистре не было ни плаща, ни шлема. В руке он держал саблю наголо, седые от пыли усы торчали в стороны, бледное лицо было искажено яростью. Я бросился вслед и сумел преградить ему дорогу, когда он осадил коня у самых ворот.

— Господин ротмистр, извините! Но дальше вам нельзя!

— С дороги! — прорычал он, наезжая на меня вплотную.

— Улица перекрыта — будет взрыв! Я не могу ручаться за вашу жизнь!

— Что вам, к дьяволу, до моей жизни? Заботьтесь о своей! Прочь отсюда!

Он дал лошади шпоры и взмахнул саблей прямо над моей головой.

— У меня приказ… — вскричал я. — Не пускать ни…

— К сатане твой приказ! Дорогу! Я отскочил в сторону, и он проехал мимо меня к воротам. Его люди следовали за ним.

С другой стороны улицы, задыхаясь, подбежал Брокендорф.

— Салиньяк! — закричал он. — Что вам там надо?

— Он еще здесь? Вы его видели?

— Кого вам надо? Полковника?

— Маркиза я ищу! — крикнул Салиньяк, и я ни до, ни после не слышал такой ярости, ненависти и презрения в человеческом голосе.

— Маркиза? — еле выдавил Брокендорф. И уставился на Салиньяка, раскрыв рот.

— Он бежал? Бежал?!

— Не знаю… — прохрипел Брокендорф. — У ворот его не было…

— Значит — еще наверху! — вскричал Салиньяк с радостью дьявола о пропащей душе. — Теперь он от меня не ускользнет!

Он оглянулся на своих драгун.

— Мы схватим его, шпиона! Спешиться — и за мной!

Я видел беспокойство солдат, они качали головами и нерешительно переводили взгляды то на своего командира, то на горящее здание.

— Салиньяк! — успел в ужасе крикнуть Брокендорф. — Вы идете на смерть! Порох! Огонь сейчас…

— Вперед! — не слыша его, рявкнул ротмистр. — Кто не трус — за мной!

Четверо драгун — безотказные и бесстрашные мужчины, старые солдаты, которые побывали в сотне сражений, начиная, может, еще с Маренго[79], соскочили с коней, и один из них крикнул:

— Товарищи, небо для нас одно — встретимся там. Вперед!

И все пятеро пошли в густой дым.

— Да они с ума посходили, — прорычал Брокендорф.

— Да здравствует император! — Салиньяк в дымовом облаке размахивал саблей.

Драгуны повторили клич. И все исчезли в вихре летящих искр и хлопьев пепла. Мы на мгновение онемели.

— А он вернется, как увидит, что там… — подумал вслух Брокендорф.

— Этот — нет! — сказал за моей спиной Тиле. — Этот — нет, господин капитан…

— Оттуда никто не выберется, — вырвалось у другого солдата.

— Ни одна душа! — согласился Тиле.

— И лезет за призраком на смерть! А мы будем виноваты! — Брокендорф сплюнул, постепенно остывая. — Я же не сказал ему правду. Я должен был сказать всю правду… — почти простонал он.

Я рванулся в ворота.

— Салиньяк! — закричал я. — Салиньяк! Поздно. Ответа не было. Я попятился и выскочил на улицу, кашляя от дыма.

— Кажется, этот офицер сам смерти ищет! — услышал я одного из людей Брокендорфа.

— Угадал! — это сказал Тиле. — Ты угадал, парень. Я его знаю, старика, знаю — он не первый раз на верную смерть идет. Ох, небо и черти, да что это?..

Внутри ярко пыхнуло. А еще через миг никто из нас не видел других. Гром и новая вспышка, и облако ужасного дыма наполнило улицу. Но сильный ветер быстро разорвал дымовое облако в клочья. И еще — резкий, короткий удар — взрывная волна, которая сбила меня с ног. Гром повторился с еще большей силой, оглушая людей. Лошади понесли своих седоков — тех, кто усидел в седле, прочь, вниз по улице. И затем — тишина, долгая, мертвая тишина, пока я не расслышал хриплый рык Брокендорфа:

— Прочь отсюда! Всё! Теперь — всё! Это порох… в рефектории…

Придя в себя, я обнаружил, что нахожусь под аркой ворот дома напротив монастыря. Я так и не смог вспомнить, каким образом я очутился там. Какое-то время после этого слышался только свист, шорох и шипение пламени и стук падающих балок, камней — всего, что не было сразу низвергнуто взрывом и разваливалось в пожаре… Стена монастыря была разворочена, и внутри я видел море огня.

Ко мне подбежал, шатаясь, капрал Тиле. Чуть дыша, он повалился на землю у моих ног. Я разглядел и других: они все прижимались к стене дома, где недавно жил полковник, руками отмахивались от дыма, летящих искр и пепла. Посреди улицы лежал солдат, придавленный горящей балкой и, видимо, уже мертвый.

— Йохберг! — услышал я голос Брокендорфа, не видя его. — Йохберг! Где вы? Живой?

— Здесь я, здесь! — отозвался я. — А вы? А Салиньяк? Вы его не видите?

— Мертв! — ответил капитан. — Он был там… Ад никого не отдает обратно…

Я все-таки несколько раз отчаянно позвал: «Салиньяк! Салиньяк!» Несколько секунд мы, уже сойдясь вместе, напряженно прислушивались, вовсе не надеясь на ответ.

И вдруг…

— Кто зовет? Здесь я! — прозвучал голос, и ротмистр вышел из огня через пролом стены. Одежда на нем дымилась и тлела, повязка на лбу обгорела, клинок сабли, которую он держал в руке, до половины стал вишнево-красным. Но он был жив, стоял перед нами, и я не верил своим глазам… Его выплюнули взрыв и огонь, смерть и ад…

— Салиньяк?! Вы — живой!? — выдохнул возле меня Брокендорф. В его голосе было сомнение и ужас. — Да как вы спаслись?

Ротмистр вскинул голову и засмеялся — этот жуткий смех и теперь скрежещет у меня в ушах.

— Где другие? — спросил Брокендорф.

— Там… Если он был наверху — этот маркиз, так он не даст третьего сигнала!

И тут огромная балка оторвалась от крыши, переломилась еще в воздухе и с треском грохнулась у самых ног Салиньяка.

— Сюда, Салиньяк! — услышал я голос Брокендорфа, а потом уже шум заглушил его слова.

Но Салиньяк даже не шевельнулся. Стена монастыря наклонилась и завалилась с грохотом, рассыпаясь на куски. Пламя билось совсем близко, палящий зной разливался кругом. А Салиньяк медленно шагал вниз по улице среди этого ада, словно у него было достаточно времени посреди смерти и разрушения.

Глава XIII Молитва

Лейтенант Ловассер из гессенского батальона, который около двух часов ночи подошел со своим патрулем, чтобы сменить нас у монастыря, первый сообщил мне, что повстанцы в ходе обстрела, пользуясь общим смятением и паникой из-за пожара, внезапной атакой выбили наши заслоны из окопов у недостроенных укреплений и захватили Сан-Роке, Эстрелью и Mon Coeur. Гессенцы, усиленные ротами Донона и Гюнтера, заняли последнюю линию окопов, а эта линия, рассеченная рекой Алокар, отстояла от городских стен всего на бросок камнем или ручной гранатой.

С этого времени канонада стала стихать. Но еще нет-нет да гремели там и сям выстрелы, пугая горожан, отважившихся выбраться на улицы, и загоняя их обратно в подвалы. Лишь в поздние утренние часы стрельба совсем прекратилась — видимо потому, что повстанцы достигли своей цели и, не имея последнего сигнала от маркиза де Болибара, не хотели зря расходовать боеприпасы.

Сразу, как наступило затишье, на город обрушилась лютая непогода, сначала снегопад, а с полудня — ледяной ливень. Узкие улицы в считанные минуты были залиты водой, земля размокла, я по лодыжки увязал в грязи и трясся от холода и сырости. Забравшись наконец в свою квартиру, я свалился одетый на кровать и проспал три часа тревожным сном. Проснулся около пяти вечера: меня разбудил ординарец с приказом полковника, и я должен был немедля явиться в канцелярию Эглофштейна.

Когда я вышел из дома, город погрузился в густую темноту. Воздух был сырой, промозглый, небо, должно быть, покрыли низкие облака. Меня донимали тревога и глухой страх. Ибо что я мог еще предполагать, как не то, что все дело раскрыто и полковник вызывает меня как свидетеля органных упражнений Донона и Брокендорфа?

Я шел медленно и нерешительно, даже сделал петлю по улочкам, мечтая встретить Донона или Брокендорфа до разговора с полковником. Но ни одного из них я не нашел на квартире: двери были заперты, в окнах — темно. Да и на улицах я не видел никого из наших; одни испанцы мелькали иногда во тьме мужчины и женщины шли с фонарями со всех сторон у церкви Мадонны дель Пилар, чтобы после ужасов прошлой ночи найти утешение и поддержку в молитвах.

Когда я с бьющимся сердцем вошел в канцелярию, там уже толпились офицеры обоих полков, гессенского и нассауского, — все, кто не исполнял определенной задачи и не находился на передовых позициях. Среди них я увидел де Салиньяка — в той презрительно-досадливой позе, какую привычно принимали поседевшие на службе офицеры старой гвардии императора, когда им предстояло участвовать в бою или ином опасном деле. Когда я вошел, он бросил на меня колючий, враждебный взгляд, и мне почудилось, будто он хотел сказать, что помнит, как мы столкнулись с ним ночью. Но я почел за благо промолчать об этом.

А в соседней комнате на походной койке лежал Гюнтер, раненный в плечо, слабо стонал и метался в жару. Наш госпиталь был переполнен ранеными и больными, и лейтенанта доставили сюда. Фельдшер из гессенского полка стоял подле койки и разрывал на полосы полотняную рубашку, готовясь сменить повязку на ране.

Следом за мной вошел гессенский капитан граф Шенк цу Кастель-Боркенштейн, держа одной рукой поводок своей неразлучной спутницы борзой собаки, а другою опираясь на палку: его тоже ранили при отступлении из люнета «Mon Coeur». Прихрамывая и ругаясь, он первым делом обратился к Эглофштейну: зачем его сюда вызвали, ведь он приехал прямо с форпостов, и, верно, его присутствие там будет полезнее, чем торчать здесь. Но Эглофштейн только пожал плечами и указал на сидящего за столом полковника. И Брокендорф начал громко ворчать: его люди остались без квартир, всю ночь протоптались по колено в снегу и грязи, у всех плащи насквозь промокли…

Полковник взглянул на него, развернул на коленях карту города и окрестностей и потребовал тишины.

Когда он начал говорить, я услышал вокруг себя перешептывания, и на миг мне почудилось, будто все глаза обращены на меня, словно я — на скамье грешников, а все остальные собрались судить меня. И Донон угнетенно уставился в пол, и даже Эглофштейн угрюмо озирался и бросал косые взгляды на койку раненого Гюнтера. Один Брокендорф выглядел и теперь упрямым, нетерпеливым и раздосадованным, словно он уже потерял из-за этого вызова много времени впустую.

Но уже после первых фраз командира я понял, каким нелепым был мой страх. Сразу же стало ясно, что полковник и не подозревает об истине и по-прежнему считает виновником беды мертвого маркиза де Болибара.

Мерзкая дрожь отпустила меня, напряжение, которое держало меня в струне, стало медленно уходить, и я лишь теперь почувствовал, до чего утомился. И присел на кладку дров, приготовленных за печью.

Я слышал, как полковник говорил о ночном сражении и хвалил стойкость гессенцев и хладнокровие их офицеров. О нашем полку он не сказал ни слова, а гессенские офицеры поглядывали на нас насмешливо, и раздосадованный Донон громко зашептал Эглофштейну:

— А если бы все держались, как наш Гюнтер, так и укреплений мы не потеряли бы…

Лейтенант фон Дубич из полка «Наследный принц», толстый человек с красной физиономией поварихи, которая целыми днями не отходит от плиты, уловил эти слова и бросил Донону:

— Что это значит? Не хотите ли сказать, будто кто-то из нас не выполнил свой долг?!

— Как и сказал сейчас господин полковник! — включился капитан Кастель-Боркенштейн. — Вы все слышали? Мои гренадеры отошли последними!

Донон не ответил, но опять прошептал на ухо Эглофштейну — так, чтобы другие не могли не услышать:

— Я как раз подошел, чтобы застать и увидеть этот отход. Они бежали и прыгали, как портняжка на Пасху…

Теперь уже никто не слушал полковника — в ответ на это замечание посыпалась брань, острые словечки летали в воздухе. Лейтенант фон Дубич, побагровев, кричал на Донона, офицеры топали ногами, шпоры звенели, а собака Кастель-Боркенштейна взлаивала, пока полковник наконец не грохнул обоими кулаками по столу, требуя порядка.

Шумевшие притихли и только мерили друг друга гневными взглядами. Один Брокендорф не унимался. Он использовал общую перебранку, чтобы дать выход своей обиде: казармы его роты сгорели, а новых она до сих пор не получила.

— Сколько же еще, — кричал он, — мои люди должны толочься под дождем на улице? Это же позор! Или ждать, пока они захлебнутся в грязи?

— Вашим людям я еще час назад отвел помещения! — указал ему полковник.

— Помещения? И это вы называете квартирами?! Овечье стойло и сарай, где и четверть моих людей не поместится, и еще крысы прыгают у них по головам!

— Места там хватит на две роты! Но вы, Брокендорф, вечно спорите…

— Господин полковник, это мой долг, команди…

— Ваш долг — молчать и выполнять мои приказания! Вы поняли?

— Весьма обязан, господин полковник! — прошипел Брокендорф, даже вспотев от гнева. — Канальи могут захлебываться в грязи… Канальи могут задыхаться в дерьме! Если только в штабе каждый господин в своей теплой комнате…

Он проглотил остальное, что уже было у него на языке, потому что полковник, побагровев, выскочил из-за стола и, сжав кулаки, бросился к Брокендорфу. На лбу полковника вздулись жилы, и он зарычал как медведь:

— Кажется, капитан, ваша сабля стала вам тяжела? Дорога до гауптвахты — недалекая!

Брокендорф отступил и молча уставился на полковника. Он всякий раз терял дерзость и упрямство, когда видел начальника в такой ярости. И вокруг наступила мертвая тишина. Полковник медленно повернулся и снова сел за стол.

Еще минуту слышно было только потрескивание бумаг, которые нервно перебирал полковник.

Потом он продолжил свое сообщение. Голос звучал спокойно, словно яростной вспышки не было.

— Город и гарнизон — в крайне стесненном положении. Правда, новой атаки инсургентов в ближайшие дни едва ли следует опасаться, так как маркиз де Болибар, который направлял последние операции противника сигналами из города, — полковник поискал глазами Салиньяка, — по достоверным сведениям, этот маркиз нашел свой конец при взрыве в монастыре. Сейчас у инсургентов нет ни вождя, ни плана действий. И все зависит от одного: успеет ли бригада д'Ильяра подойти, прежде чем герильясы примут самостоятельное решение, узнав о гибели своего генерала и строителя планов… Если же они пойдут на штурм, мы погибли. Потому что у нас вовсе нет пороха и боеприпасов…

— Пить! — громко простонал Гюнтер в соседней комнате. Фельдшер, слушавший полковника у двери с трубкой в руках, выскочил туда, схватив кружку с водой, пока все подавленно молчали.

— Нет пороха, — растерянно пробормотал фон Дубич. Эглофштейн серьезно кивнул головой. Мы все почувствовали себя беспомощными, тем более что почти никто из нас не считал до сих пор положение столь отчаянным.

— Поэтому чрезвычайно важно, — вновь начал полковник, — доставить сообщение о положении гарнизона в руки генералу д'Ильеру. Вот письмо. И я созвал вас всех потому, что один из вас должен взять на себя задачу пронести его через линии герильясов…

И опять подавленное молчание воцарилось в комнате. Только Салиньяк встрепенулся, шагнул вперед и остановился, как бы выжидая еще чего-то.

Кастель-Боркенштейн тихо сказал:

— Это — невозможно…

— Это — возможно! — резко вскричал полковник. — Для того, кто имеет достаточно мужества и ловкости, свободно говорит по-испански и сойдет, переодевшись, за батрака, за погонщика мулов…

Салиньяк молча повернулся и отошел в свой угол.

— Да, и будет повешен, если угодит в лапы герильясам! — заметил гессенский первый лейтенант[80] фон Фробен, коротко рассмеявшись и вытерев мокрый лоб.

— Уж это — верно, — добавил фон Дубич, пыхтя от волнения. — Сегодня утром, когда я обходил посты после боя, один с той стороны кричал мне: знаю ли я, что конопля в прошлом году хорошо уродилась, и веревки, чтобы всех нас перевешать, обойдутся недорого!

— Правильно, — спокойно отозвался полковник. — Герильясы вешают пленных, это не новость. И все же необходимо отважиться на попытку. Того из вас, кто вызовется на это отважное дело, я представлю…

Среди нас вдруг прокатился резкий смех. Испуганно оглянувшись, я увидел Гюнтера, который слез со своей койки и, стоя в дверях, — смеялся.

Красное шерстяное одеяло он держал в одной руке, а другой цеплялся за ручку двери. Нас он явно не видел. Мерцающие глаза его были устремлены вдаль. Воспаленная кровь затуманила сознание раненого, он был дома — у отца и матери, только что вернувшись на почтовой карете из Испании. Он уронил одеяло, взмахнул рукой и со смехом закричал:

— Вот я! Холля! Кто-нибудь слышит? Отворяйте! Вы, кто там есть во дворе? Я опять дома! Скорее! Вперед! Колите свинью, гуся, тащите вина, музыкантов зовите! Аллегро! Аллегро!

Фельдшер схватил его за руки и уговаривал лечь опять в постель. Но Гюнтер, узнав фельдшера, несмотря на лихорадочный жар, отталкивал его из всех сил:

— Отойди, лекарь, оставь меня в покое. Ты только и умеешь, что брить да кровь из жил пускать, да и то плохо…

Фельдшер даже выронил свою трубку, набитую табаком, растерянно оглянулся на полковника и сказал — извиняясь за себя и за Гюнтера:

— Он бредит в жару… Это видно!

— Ну, я не очень уверен, — раздраженный внезапной помехой, сердито обронил полковник. — Заберите его отсюда!

— Ох, я и впрямь болен, — вздохнул Гюнтер, глядя куда-то поверх голов. — Есть горячее и пить холодное — этого легкие не выдержат, говорила еще жена кистера[81].

— Этот, верно, уже не увидит кошку своей матери… — тихо и хмуро заметил фон Дубич Кастель-Боркенштейну.

Наконец фельдшеру удалось вывести бредящего лейтенанта и уложить его на койку. Он вообще-то был искушенный медик, но у нас его никто не ценил по достоинству. Несколько лет тому назад он даже напечатал книгу о сущности и природе меланхолии.

Полковник поглядел на часы и вновь обратился к офицерам:

— Время торопит. Всякое промедление может стать гибельным. О том из вас, кто вызовется на это задание, я сообщу прямо лично императору, и соответствующее представление ему обеспечено…

Тишина. Слышалось дыхание Гюнтера за стеной. Брокендорф стоял в нерешительности. Донон качал головой, Кастель-Боркенштейн мрачно смотрел на подстреленную ногу, Дубич пытался укрыться от глаз полковника за широкой спиной Брокендорфа.

И вдруг кто-то раздвинул их. Перед полковником встал Салиньяк.

— Позвольте ехать мне, господин полковник! — выдохнул он и оглянулся, боясь, как бы кто другой не опередил его. Грозовой свет отваги и воодушевления трепетал на его желто-восковом лице, крест Почетного легиона сверкал на его груди в свете свечей. И когда он стоял, наклонившись вперед, держа в руках невидимые поводья, мне казалось, что он уже в седле и мчится галопом сквозь линии герильясов.

Полковник долго смотрел на него.

— Салиньяк, вы — истинный храбрец. Я благодарю вас и доложу о вас императору. Идите сейчас домой и подберите себе одежду, какая вам лучше подойдет. Лейтенант Йохберг сопроводит вас до неприятельских форпостов. Идите, я жду вас через четверть часа в канцелярии, там передам все инструкции для вас.

Он отпустил и остальных. Лейтенант фон Дубич выскочил первым, радуясь, что опасную задачу взял на себя другой. Эглофштейн с графом Кастель-Боркенштейном еще задержались у двери — каждый хотел пропустить другого вперед.

— Барон! — легким движением руки пригласил гессенский капитан.

— Граф! — с поклоном отстранился Эглофштейн.

Кто-то, уходя, задул свечи. В темноте я продолжал прижиматься к печке. Тепло не отпускало меня, огонь досушивал мою промокшую одежду. Снаружи я различил голос полковника, отрывистый и недовольный.

— Опять вы, Брокендорф? Что вы еще хотите, черт побери?

— Господин полковник, я — из-за квартир… — донесся просительный голос Брокендорфа.

— Брокендорф, вы мне уже надоели! Я вам сказал — других нет!

— Но, господин полковник, я знаю квартиру, где хватит места для всей моей роты!

— А, ну и занимайте ее! Что вы клянчите у меня, если сами такую знаете?

— Да, но испанцы… — замялся Брокендорф.

— Испанцы? Не заботьтесь об испанцах! Гоните их вон, они могут устроиться, где захотят!

— Отлично! Я спешу, я бегу, — возликовал Брокендорф, и слышно было, как он стремительно сбежал по лесенке вниз, и уже с улицы раздались его восторженные крики:

— Отличный же человек наш командир! Я всегда говорил — у него сердце открыто для своих людей! Собачий сын, кто его не уважает!

А полковник тяжеловесно зашагал, удаляясь во внутренние комнаты. Стало тихо, только в печке потрескивал огонь.

Но едва мои глаза привыкли к темноте, как я заметил, что не один в комнате.

Посреди ее все еще стоял Салиньяк.

С тех пор прошло много лет. Когда я оглядываюсь на те события, я вижу: многие вещи, некогда ясно и остро представшие моим глазам, потонули в неверном свете времени. И мне самому иногда хочется поверить, будто тот странный диалог просто приснился мне, и Салиньяк вовсе не говорил с кем-то, кого я не видел. Но нет — я не спал, и только через некоторое время, когда Эглофштейн с полковником вошли в комнату и приветливый свет свечки извлек ее из тьмы, — лишь в ту секунду у меня возникло ощущение, будто все это был кошмарный сон. Но это было заблуждение. Я бодрствовал все время и теперь вспоминаю, как я был удивлен, узнав в темноте Салиньяка. Что ему здесь надо? — недоумевал я, зная, что ему приказано зайти домой и переодеться испанским крестьянином. А вместо этого он вдруг остается здесь, уставясь в угол и теряя попусту время…

В первый момент, когда я услышал шепот, мне, естественно, представилось, что в комнате есть еще кто-то. Я подумал о Дононе или одном из гессенских офицеров. А может быть — фельдшер? Но с чего бы они стали говорить с Салиньяком в темноте? Мои глаза напряженно искали фигуру человека во тьме — я разглядел очертания стола, стула, на спинке которого висел плащ Эглофштейна, обоих дубовых сундуков, в которых хранилась документация, столик в углу, где стояли серебряный полевой сервиз адъютанта и глиняный умывальный тазик, и теневую фигуру Салиньяка в середине, но больше никого не было… ни офицера, ни фельдшера…

Несмотря на усталость, во мне пробудилось острое любопытство. С кем же таким напористым тоном шепчется Салиньяк? И где этот загадочный другой? Я зажмурил глаза, чтобы сосредоточенно слушать. Но все равно расслышал не все: ветер скрипел внизу входной дверью, стучал в стекла мокрым снегом. Огонь в печке слабо освещал часть комнаты, распространяя тепло, отчего у меня не проходила невольная сонливость. Я немного отодвинулся от печи, подпер голову руками и, может быть, несколько секунд и вправду был в полудремоте: но тихий смешок Салиньяка окончательно возбудил мои нервы.

Салиньяк смеялся. Нет, это был не радостный смех. В нем слышалось другое — может, ненависть, упрямство, презрение, а скорее, отчаяние, не страх, а злобное отчаяние, издевка. Нет, такого смеха я не слыхал, я понимал его не лучше, чем слова, которые бормотал Салиньяк в пространство:

— Ты опять зовешь меня? Нет, благостный! Я ни на что не надеюсь! Нет, премудрый! Нет, милосердный! Слишком часто ты меня обманывал…

Я прижался к стене и, затаив дыхание, ловил его слова. А Салиньяк продолжал:

— Снова ты хочешь одурачить меня лживой надеждой, опять разочаровать и увидеть в убожестве и отчаянии. Я знаю твою ужасную волю. Нет, праведный, ты всю вечность наслаждаешься местью, — я тебе не верю, ты ничего не забудешь!

Он умолк и, казалось, слышал какой-то голос, исходящий, верно, из шума дождя и стуков ветра. Потом медленно шагнул вперед.

— Ты велишь? Я еще должен тебе подчиняться. Ты хочешь этого? Да, я пойду. Но знай, что путем, каким ты меня шлешь, я пройду ради другого, того, кто могущественнее тебя!

Он молча прислушался к кому-то из темноты, и я не знаю, из каких глубин или с каких высот он получил ответ, ибо я не слыхал ни звука.

И вдруг он выпрямился и бросил во тьму:

— Твой голос — бурный ветер! Но я не боюсь тебя. Тот, кому я служу, имеет львиную пасть, его голос грянет из тысяч бездн над кровавыми полями земли!

Огонь в печи вдруг вспыхнул ярче, на секунду высветил восковое лицо маску дикого вдохновения, и сразу же оно скрылось во тьме.

— Да! Это — он! — услышал я ликующий шепот. — Не лги! Он — обещанный, он — истинный. Потому что все высшие знамения исполнились. Он вышел с острова среди моря, он носит десять корон на голове, как было предсказано. Кто ему равен? Кто может противостоять ему? Ему дана власть над племенами людей. Вся земля дивится ему, и все, живущие на ней, молятся ему…

При этих словах меня пронзил настоящий ужас: я узнал образ Антихриста, врага человечества, восставшего со своими знамениями и чудесами, победами и триумфами против Бога и всех, кто служит Богу… Завесы жизни разорвались перед моими глазами. И я впервые ясно увидел в путанице событий их тайный и ужасный смысл. Томление ужаса охватило меня, я хотел бы вскочить и бежать прочь, побыть один — но тело меня не слушалось. Я сидел на полу как прикованный, и словно целая гора давила мне на грудь. А голос во тьме окреп, звучал уже громко, ликовал в мятежном торжестве:

— Дрожи, несчастный распятый! Конец твоей власти ныне настал! Где ты, кто сражается за тебя? Где они, сто сорок четыре тысячи, которые носят твое имя на лбу? Их я не вижу, А он — пришел, ужасный, он — победитель и разрушит твое царство на этом свете…

Я хотел крикнуть — но не было сил, только слабое кряхтенье вырвалось из горла. И голос прозвучал еще раз, перекрывая вой ветра и шум ливня, непрерывно хлеставшего в окна пополам со снегом.

— Вот я стою перед Тобою, как тогда, и вижу Тебя бессильным и отчаявшимся, как тогда. И кто помешает мне поднять кулак и еще раз ударить в лицо, которое я ненавижу…

Он мгновенно смолк. Дверь со стуком отворилась, и вошли полковник с Эглофштейном. Свеча достаточно осветила помещение, и я успел увидеть, что Салиньяк со сжатыми кулаками обращается к углу, где висел образ Спасителя. Потом его застывшие черты смягчились, он опустил руки и спокойно повернулся к полковнику.

А тот нахмурился:

— Салиньяк? Так вы еще здесь? Я же вам приказал идти домой и переодеться испанцем! Время идет. Что вы тут делали?!

— Я молился. А теперь я готов. Полковник оглядел комнату и заметил меня.

— И Йохберг тут, — сказал он с усмешкой. — Могу держать пари: парень хорошо вздремнул за печкой! Йохберг, вы выглядите так, будто еще не проснулись!

Мне и самому в присутствии людей показалось, что я всего лишь видел кошмарный сон. И все же я покачал головой. Но полковник уже не обращал на меня внимания.

— Салиньяк, вам я дал поручение одеться крестьянином или погонщиком мулов…

— Я поеду так как есть.

— Да вы с ума сошли! Первый же пост вас заметит и…

— Я его сомну!

— И мост через Алькор — он в руках герильясов…

— Проскачу галопом.

Полковник даже притопнул ногой в гневе.

— Проклятый упрямец! Вам придется еще проехать Фигеррас, а деревня занята большими силами врага. Вам не пройти там!

Салиньяк высокомерно усмехнулся.

— Уж не хотите ли вы учить меня, как действовать саблей, господин полковник?

— Но, Салиньяк, будьте рассудительны! Ведь судьба полка, даже больше успех всей кампании — зависит от исхода вашего предприятия!

— Об этом не беспокойтесь, господин полковник, — равнодушным тоном возразил Салиньяк.

Полковник в гневе заходил взад-вперед, но вмешался Эглофштейн:

— Я знаю ротмистра с Восточной Пруссии, — сказал он. — И если кто сможет живым пробиться через линии герильясов, так, ей-Богу, только господин де Салиньяк!

Полковник постоял с минуту в нерешительности, раздумывая, затем пожал плечами.

— Ладно, — проворчал он, — В конечном счете это ваше дело — как пробиться.

Он взял со стола карту, развернул ее и указал место, где Салиньяк должен будет встретить передовые части д'Ильера.

— Я дам вам лучшего коня, буланого, который носит клеймо Ивенского конного завода. Приложите все силы и поезжайте, как сумеете…

Потом мы вышли — через комнату, где все еще лежал Гюнтер, теперь спокойно; лихорадка, видимо, немного отпустила его.

— Как чувствуете себя? — спросил на ходу полковник.

— А, они меня — насмерть… — пробормотал лейтенант. — Mortaliter. Bestialiter. Diaboliter[82]. Донон! Ты понимаешь эту латынь? Дорогой! Вина нет, говорю я тебе. Когда ты плачешь, ты похож на Магдалину…

Дверь захлопнулась, и мы встали на крыльце. Слабый свет хмурого утра разливался с востока.

Полковник протянул Салиньяку руку.

— Пора, Будьте все-таки осторожны и исполните свое дело. Храни вас Бог!

— Не беспокойтесь, господин полковник, — невозмутимо ответил Салиньяк, — меня-то он сохранит!

Глава XIV Курьер

Когда мы — около семи часов утра — подошли к окопам, солнце еще не показалось, но луна виднелась между низкими облаками, висела над головой, как огромный серебряный талер. Нас сопровождали капрал Тиле и четыре драгуна. Своих лошадей мы оставили дома, только Салиньяк вел в поводу своего скакуна, смирно шедшего за ним ровным шагом.

У зарослей терновника за линией окопов мы наткнулись на пост наших. Сержант и два гренадера устроились прямо на земле. Их мокрые плащи стояли колом, на шапках — и то была грязь. Сержант при виде офицеров вскочил и быстро спрятал колоду карт: он и его товарищи коротали время за игрой.

Он не спросил пароль, сразу узнав меня и капрала Тиле.

— Курьер полковника с особым заданием, — коротко сказал Салиньяк. Сержант отдал честь. Потом он опять опустился на землю, зябко растирая руки, и проворчал, что он не представляет, будут ли ружья годны для стрельбы, — ведь дождь лил всю ночь, и порох отсырел…

— И сегодня еще будет дождь, — предположил он. — Но уже теплый. Жабы стали вылезать из своих нор.

Мы достаточно устали с ночи, чтобы делиться впечатлениями о погоде, и сразу пошли вперед. Вскоре мы прошли через кустарник, потом свернули налево. Конь насторожил уши и тихо засопел, потому что мы подходили к реке.

На востоке стало светлее. Ветер гнал и рвал облака тумана над рекой и на склонах холмов, открывая нашим глазам луга. Прямо у нас на дороге валялась убитая лошадь, уже объеденная лисами и стервятниками. С нее сорвалась стайка ворон и с карканьем улетела к реке. Только одна птица непугливо закружила над нами.

Тиле остановился, покачивая головой.

— Хорошая птица редко садится на падаль, — проворчал он. — Смотрите-ка на нее — посланец сатаны… Теперь наверняка кого-то из нас свалит пуля…

— Это нетрудно предсказать, — еще тише ответил один драгун, тревожно поглядывая на Салиньяка. — Я знаю, кто. Для этого дьяволу не обязательно посылать вестников…

— Горе, — добавил другой, — жалко смотреть, как такой смелый офицер без пользы идет на погибель… Тиле оглянулся на солдата.

— Этот — нет! — шепнул он. — Этот — не на погибель. Вы его не знаете. Он может не такие еще супы заваривать…

Несколько минут мы шли берегом Алькара. На другом берегу виднелся длинный ряд костров, у которых провели ночь вражеские посты. Мы повернули и поднялись на поросший пробковыми дубками бугор, на вершине которого стояла то ли хижина, то ли сарай, в каких работники на виноградниках хранят инструмент и припасы.

Но тут, едва мы повернулись к реке спиной, мне вдруг пришла одна мысль, и я быстро догнал ротмистра.

Я остановил его за рукав. Его лошадь поскользнулась на вязкой почве и взвилась, норовя укусить. Салиньяк легко сдержал ее и сунул ей кусок хлеба, чтобы успокоить.

— Я думаю, — проговорил я, — если отсюда поплыть на лодке, держась прямо у берега, под деревьями, то можно уйти далеко по течению и обойти посты герильясов…

— Йохберг, — не поворачивая головы, ответил ротмистр, так, словно я боялся за себя, а не за него, — заберите своих людей и возвращайтесь. Мне больше не нужна ваша помощь.

— Но мне приказано сопровождать вас до вражеских форпостов. Хоть нужны мы вам, хоть нет. Впрочем, видите: идти уже недалеко…

Стало совсем светло. Укрываясь за стволами пробковых дубов, мы прошли еще сотню шагов, приблизившись к хижине. За остатками забора мы увидели жиденький столб дыма — несомненно, это был костер передового поста герильясов. Возможно, они варили суп или жарили кукурузу.

Среди колючих зарослей мы остановились и подождали Тиле с его солдатами. Потом шепотом посовещались, как без шума овладеть хижиной. Нельзя было дать инсургентам времени на выстрел, иначе нам пришлось бы иметь дело с сотнями.

Мы приготовились, и я дал знак. Перескочив заборчик, я увидел растерянные лица постовых. У одного я вышиб из рук карабин, уже направленный на капрала; но мои люди работали быстро и четко, и три герильяса сдались после слабого сопротивления. На них были куртки из коричневого холста, шарфы, вышитые серебряными нитками, и обыкновенные крестьянские штаны и башмаки. Но четвертый вышел вдруг из хижины с жестяным ведерком, собираясь, видимо, сходить к реке за водой.

Это был монах-кармелит огромного роста; поверх рясы на боку у него висела сабля. Но, увидев нас, он взялся не за нее, а схватил с земли тележную оглоблю и бросился на помощь, вертя этим опасным оружием.

Стрелять мы не могли, и справиться с монахом было нелегко: Тиле получил такой удар по плечу, что рука потом долго не действовала, еще двое тоже были основательно задеты дубиной. Наконец нашей семерке удалось обезоружить герильяса, и мы заперли всех четверых в хижине.

Теперь наша задача была выполнена. Драгуны нашли несколько кусков сырого ослиного мяса и накололи его на свои сабли, чтобы тут же поджарить над костром. А Салиньяк нетерпеливо расхаживал возле своего коня и затем обратился ко мне:

— Йохберг! Нечего больше ждать. Дайте мне письмо!

Я передал ему сумку-планшет с картой, компасом и письмом генералу д'Ильеру. Он повел свою лошадь по склону в сторону моста, а я последовал за ним.

С верха бугра мы смогли далеко осмотреть холмистую окрестность. Герильясы были всюду — маленькие и большие группы, пехота и конные; постовые расхаживали с ружьями на плече вдоль окопов, у перекрестка дороги мулы тащили повозку, груженную тушами бычков, медленно направляясь к мосту, лошадей вели на водопой, где-то далеко труба протрубила сбор, и из ворот крестьянского дома вышли два офицера — я отличил их по султанам на треуголках.

Салиньяк был уже в седле. Драгуны смотрели на него озабоченно и боязливо, всем нам было не по себе от безумной отваги и видимой безысходности предприятия. А он, наклонившись, дал скакуну два куска сахару, смочив их портвейном из фляги. Потом махнул нам рукой, дал шпоры, звякнув стременами, и вихрем понесся вниз, к мосту.

Я с трудом заставил себя казаться спокойным, но руки у меня дрожали от волнения. Солдат рядом со мной шевелил губами, словно молился.

Не очень далеко грянул первый выстрел, и мы невольно съежились, словно впервые в жизни слышали стрельбу. Но Салиньяк несся дальше, взметая копытами талый снег и грязь.

Еще выстрел, и еще, и залп. Салиньяк твердо держался в седле. Кто-то подскочил сбоку, пытаясь повиснуть на его поводьях. Мгновенный взмах сабли свалил преследовавшего. Путь был свободен. Ротмистр несся, словно на скачках, не глядя по сторонам, не обращая внимания на то, что происходит вокруг.

А вся окрестность уже пришла в движение. Герильясы выскакивали из окопов, кавалеристы вскакивали на неоседланных коней и галопом неслись к мосту. Салиньяк проскакал сквозь сумятицу пеших перед мостом, привстав на стременах и часто взмахивая саблей. Но — о, тысяча чертей! — на мосту тоже мелькнули люди, восемь или десять, неужели он их не видит?! Вот он полетел на них, один прыгнул сзади — конец! — нет, двое покатились по бревнам, а Салиньяк проскакал через мост…

Это было зрелище! Такой жуткий и захватывающий спектакль, что у меня перехватило дыхание. Лишь теперь, когда эта опасность миновала, я заметил, что как тисками сжимаю плечо Тиле, и отпустил его. Там, на другом берегу, вдали маячил лес и — спасение.

Но уже через несколько секунд вдоль опушки леса вылетела группа всадников — наперерез ротмистру… Что он, ослеп? «Сверни! Сверни!» кричал я, хотя умом знал, что они окружили его, конь его встал на дыбы, рванулся вперед — и я уже видел только клубок из людей и коней, сверкание сабель, а потом — словно облако из порохового дыма и фонтанов грязи… Все, он погиб… Поездка кончена.

Я услышал хорошо знакомый слабый свист и тупой удар и пригнулся. Тиле, стоявший рядом, беззвучно осел на колени и упал. Шальная пуля поразила его.

— Тиле! — нагнулся я к нему. — Друг! Ранило?

— Кажется… конец… — простонал капрал, схватившись рукой за мой плащ.

Я склонился над ним и разорвал его мундир. Кровь густо сочилась из раны ниже шеи. Я держал его за плечи, нащупывая платок в кармане, чтобы скорее наложить повязку, и звал солдат, которые должны были помочь, — но они меня не слышали. Один схватил меня за руку:

— Смотрите! Господин лейтенант, смотрите!

Куча всадников вдали рассыпалась. По земле катались раненые лошади. Люди кричали, размахивали руками, ружьями, саблями; а дальше, оторвавшись от всех, скакал с поднятым клинком один — Салиньяк, и он легко перелетал через окопы, кучи земли, кусты, дымящий костер…

Снизу я услышал хриплый вздох.

— Вы его знаете? — проговорил через силу Тиле. — Я знаю. Его пули не берут. Элементы, все четыре, в союзе: огонь его не жжет, в воде он не тонет, земля его выталкивает…

Восторженный крик других заглушил полушепот Тиле. А он задохнулся, и кровь обильно промочила на нем мундир и рубашку.

— Он прошел! Он спасен! — кричали драгуны. Они швыряли в воздух свои шапки, потрясали карабинами, плясали, кричали: «Victoria!»

— Молитесь за его душу… — из последних сил сорвалось с губ Тиле. Молитесь за Вечного Жида… Он не может умереть!

Глава XV Восстание в городе

Одного из солдат я отправил вперед себя в город, чтобы немедля сообщить о прорыве Салиньяка. Через час доставили к фельдшеру умирающего Тиле, а я сам приехал в канцелярию. Там я встретил только капитана цу Кастель-Боркенштейна, который тоже собирался уходить, получив указания о ближайших задачах своей роты.

Он задержался и спросил меня, как прошла авантюра с курьером. Я кратко рассказал ему. Но я еще не кончил, как из соседней комнаты появился Эглофштейн, бесшумно прикрыл за собой дверь и прошел к окну, подзывая меня к себе.

— Я не знаю, что я теперь должен делать, — шепнул он, озабоченно озираясь. — Он стоит у кровати, прилип как смола, его невозможно отвлечь…

— Кого?

— Да полковника. Вы не поняли? Гюнтер в бреду говорил о Франсуазе-Марии!

Меня кольнуло в сердце. Это был внезапный сигнал тревоги. Я вмиг представил опасность: Гюнтер может выдать не одного себя, а всех нас: и нет возможности отвести эту беду… Мы беспомощно глядели друг на друга, и оба думали о ревности полковника, о его слепом гневе, о его приступах безудержной ярости.

— Как он узнает правду, — прошептал адъютант, — тогда заступись Бог за нас и за весь полк. Он забудет о герильясах, осаде, обо всем, кроме кровавой мести всем нам…

— Гюнтер уже кого-нибудь назвал?

— Еще нет. Пока — нет. Сейчас он дремлет, слава Богу. Но перед этим он говорил непрерывно, и все о ней. Он раздевал ее, гладил, говорил ей и ласковые, и злые слова, а полковник стоял рядом и ждал, когда он назовет ее имя, прямо — живой сатана ждет бедную душу… Куда вы, Йохберг? Постойте! Вы же его разбудите…

Я не послушался предупреждения и тихо вошел в комнату, где лежал Гюнтер.

Лейтенант был в постели, но вовсе не спал, а бормотал без умолку и тихо смеялся. Лицо его покраснело, глаза были как две ореховые скорлупки, вставленные в голову, — бессмысленные и неподвижные. Фельдшер был занят в госпитале и прислал сюда своего помощника, безбородого юнца, который умел только менять компрессы на голове раненого.

А полковник стоял у изголовья и недовольно взглянул на меня — как на помеху. Я доложил, что курьер пробился через линии герильясов.

Он выслушал, не отводя глаз от рта Гюнтера.

— За шестнадцать часов он будет с письмом у д'Ильера, — пробормотал полковник. — Через трое суток, если все пойдет нормально, мы услышим ружейный огонь. Вы согласны, Йохберг? Сорок лиг[83] и хорошая, мощенная камнем дорога…

— Сердечко мое! — забормотал громче Гюнтер, протягивая худые руки к своему бредовому видению. — Твоя кожа белее, чем кора березки…

Полковник жестко сжал губы и склонился над больным. Он, конечно, хотел услышать имя, вырвать его из бредового потока… А сам хорошо знал, у кого могла быть изумительно белая кожа… как знали это мы все.

— Другие? — радостно смеялся Гюнтер. — О, другие, они глотают воск, мел, порошки, едят лягушачьи лапки, мажут лицо разными мазями, а все равно, увы, кожа у них вечно в прыщах и пятнах… А твоя… а ты…

— Дальше! Дальше! — шептал полковник, и я задержался в отчаянии: вот сейчас прозвучит имя… Я уже видел нашу погибель совсем близко. Но бред Гюнтера играл с моим страхом и с ревностью полковника злую игру кошки с мышкой.

— Иди! — сердито вскрикнул больной, откидываясь на подушки. — Уходи, она не хочет тебя видеть! Что тебе здесь надо? Брокендорф, твои штаны прозрачны, как косынка моей любимой… Ты до дыр просидел их в трактирах! Что за вино в «Пеликане» и в «Черном Мавре»? Фельдшер! Помилуй Бог, что ты со мной сделал?!

Голос стал грубым, дыхание с хрипом рвалось из груди. И руки его тряслись от озноба крупной дрожью, как мельничные камни.

— Фельдшер! — вскричал он еще раз и громко всхлипнул. — Когда-нибудь ты будешь повешен! Ах ты, шельма! Поверь, я понимаю в лицах!

Он вдруг обмяк, бессильно закрыл глаза и какое-то время лежал недвижно, только слабо хрипел.

— Foetida vomit, — сказал помощник хирурга и погрузил платок в холодную воду. — Он говорит много вздора…

— Кончается? — быстро спросил полковник, и я слышал в его голосе страх. Гюнтер мог умереть, не назвав имени своей возлюбленной.

— Ultina linea rerum[84], - равнодушно отозвался помощник, прикладывая компресс. — Заражение крови. Человеческая помощь теперь бесполезна…

Полковник совсем забыл о моем присутствии. Казалось, он только теперь меня увидел.

— Хорошо, Йохберг, — кивнул он мне. — Идите, оставьте нас одних.

Я еще помедлил, но сообразив, что навлеку и на себя подозрение, если останусь, готов был повиноваться. Тут послышались торопливые шаги и громкие голоса в другой комнате.

Дверь отворилась, влетел Эглофштейн, а за ним — длинный сухопарый человек, в котором я узнал капрала из гессенского полка.

— Тихо! Тихо! — полковник указал на раненого. — Что там, Эглофштейн?

— Господин полковник, этот капрал — от лейтенанта Ловассера, их рота патрулирует улицы…

— Знаю. Что там? Капрал…

— Беспорядки, сборища, мятежи! Испанцы нападают на патрули и постовых!

Я бросил на Эглофштейна изумленный взгляд. В первый миг я ничуть не сомневался, что это — ловкая выдумка, чтобы отвлечь полковника от речей умирающего и увести его отсюда, а с капралом капитан договорился…

Но полковник сперва только насмешливо потряс головой.

— Эти-то кроткие христиане, эти барашки — бунтуют? Капрал, кто послал вас?

— Мой лейтенант Ловассер.

— Верю, верю. Ловассер — шальная голова, ему везде мерещатся призраки. Завтра он пошлет доложить, что видели трех огненных людей или горбатого кобольда Санкторпуса…

Дверь внизу хлопнула, беглые шаги по лестнице — и мы увидели лейтенанта Донона.

— Мятеж! — крикнул он, задыхаясь после быстрого бега. — На рынке они атакуют посты!

Полковник перестал смеяться и побелел как известка. В глухой тишине опять послышалось бормотание Гюнтера, который уже не отличал день от ночи:

— Зажгите свет, черти! Вы что, решили со мной в кошки-мышки играть в темноте?!

— С чего испанцы сходят с ума? — вырвалось у полковника. — Атаковать посты! Да мало мы за это вешали? Сотнями! Что за дьявол в них вселился?

— Брокендорф… — начал Донон и запнулся.

— Ну, что Брокендорф? Где он? Куда делся?

— Всё еще в соборе…

— В соборе? Какой дьявол, тысяча дьяволов! Что, сейчас время проповеди слушать? Или он молится о хорошем урожае на вино, пока испанцы бунтуют?

— Брокендорф поместил свою роту с лошадьми в соборе Марии дель Пилар!

— В соборе? На квартиру? — полковник задохнулся, посинел от гнева, и казалось, его в следующую секунду хватит апоплексический удар.

А Гюнтер стонал и метался на постели:

— Боже, я умираю… Ах, любимая!..

— Он говорит — Брокендорф говорит — он получил приказ от господина полковника…

— Приказ — от меня? — взвился полковник. — Вот как! Теперь понятно, отчего испанцы бунтуют…

Он огромным усилием воли овладел собою и обратился к капралу, все еще стоявшему у дверей:

— Беги, разыщи мне капитана Брокендорфа! А вы, Донон, приведите сюда алькальда и настоятеля! Быстро! Что вы еще топчетесь! Эглофштейн!

— Да, полковник?

— Орудия на перекрестках заряжены?

— Картечью, господин полковник. Прикажете…

— Ни одного выстрела без моего приказа! Два кавалерийских патруля очистить улицы!

— Пулями?

— Нет, черт побери! Только приклады и сабли! Загнать их в щели! рычал полковник. — И ни одного выстрела без приказа! Вы хотите зазвать сюда герильясов?!

— Понял, господин полковник!

— Удвоить состав постов. Возьмите десять солдат, займите префектуру и арестуйте хунту[85], если она соберется. Йохберг!

— Слушаю, господин полковник!

— Скачите к капитану Кастель-Боркенштейну! Его рота — во дворе у главной вахты при воротах. Ни одного выстрела, пока я не дам приказ. Поняли?

— Так точно, господин полковник!

— С Богом!

Через полминуты мы все мчались по своим назначениям.

Я спешил вниз по улице Кармелитов вместе с Эглофштейном. Вдали, за почерневшими остатками монастырской стены, мелькнули два испанца, вооруженные пикой и вилами для навоза. На перекрестке наши пути расходились. Эглофштейн хотел бежать дальше, но я придержал его, потому что мне в голову пришла одна позабытая мысль.

— Капитан, — сказал я, — а ведь все идет так, как хотел маркиз де Болибар!

— Кажется, вы правы, Йохберг! — проронил он, порываясь уйти.

— Слушайте: первый сигнал подал Гюнтер. Я знаю точно. Второй — мы все: и вы, и Брокендорф, и Донон. Восстание вызвал Брокендорф. Ради Бога, где же тот кинжал?

— О каком кинжале вы говорите?!

— Когда вы в ночь под Рождество велели расстрелять маркиза, вы взяли тогда кинжал себе. Кинжал с рукояткой из слоновой кости, на ней — Мадонна с телом распятого Христа, помните? Он должен быть последним из трех сигналов! Куда вы дели нож, капитан? Я не успокоюсь, пока не узнаю, в чьих руках он сейчас!

— Нож? Тот кинжал с резной ручкой? Полковник попросил его у меня ради красивой отделки… У него. Больше ничего не знаю.

У меня отлегло от сердца.

— Тогда еще все хорошо, — сказал я. — Я доволен. Полковник ведь не подаст третий сигнал, в этом я уверен.

— Нет, конечно. Он — нет! — с усмешкой, за которой скрывалось сознание вины и раскаяния, ответил Эглофштейн. И мы пустились каждый по своей дороге.

Глава XVI Голубая родинка

До Кастель-Боркенштейна я добрался без труда, потому что восстание только еще начиналось и на окраинных улочках было спокойно. Но тем труднее оказался обратный путь, и я вскоре пожалел, что не взял себе на помощь несколько солдат из роты. Взволнованные толпы носились по улицам, сотни гневных голосов изрыгали проклятия на нас, кричали, что мы — нехристи и думаем только о том, как бы посрамить святую веру и осквернить церкви, даже будто мы вывозим детей в Алжир и продаем их в рабство туркам… Дьявола всегда рисуют черной сажей, это известно. И попы пускали в ход самую черную ложь и клевету на нас, и толпа, исполняясь ненавистью, верила всему, даже явной бессмыслице.

Но меня подгоняла мысль о том, что полковник остался при Гюнтере, и я — несмотря на шум и видимую опасность — выбрал кратчайший путь. На улице Де лос Аркадос я встретил старика, который предостерегал меня: не ходите дальше в эту сторону, на перекрестке впереди собралось до тридцати вооруженных людей. Но меня это мало смутило — при мне были пистолеты и сабля, а у них могли быть только кнуты, палки, плохие ножи, может быть косы, потому что ружья мы реквизировали сразу, как заняли город. Но едва я приблизился к ним, как у моей головы просвистел камень, а из окна женский голос завизжал, что мы — враги святой Троицы и оскорбители Матери Божьей и Германия — страна еретиков, которых надо жечь на кострах. Мне удалось ускользнуть с главной улицы и продолжить путь по закоулкам и огородам. С большим опозданием я добрался до дома на улице Кармелитов.

Перед домом выстроился эскадрон драгун, ожидая приказа вступить в бой против восставших. На моих глазах появились в сопровождении конвоя алькальд и священник, они спустились по лестнице, и я узнал, что им дано поручение уговорить восставших в течение получаса сложить свое оружие и разойтись по домам. А тех, кто после этого срока будет замечен на улице в гражданской одежде и с оружием — любым, — тех драгуны будут пристреливать без пощады…

Оба выглядели подавленно, и вид их не внушал надежды, что они смогут выполнить поручение. За ними вышел злополучный Брокендорф, который был во всем виноват. И когда они втроем прошли мимо, приостановившись перед крыльцом, я услышал перебранку между ними.

— Церковь, — крикнул алькальд, — вся разграблена, все иконы украдены…

— Ложь! Стопудовая ложь! Ложь in folio! — зло защищался Брокендорф. Иконы я велел все перенести в алтарь!

— Лошадей привязали к статуям святых! — жаловался алькальд. — Конский навоз — по колено, сосуды для святой воды превратили в кормушки, из дома Божьего сделали конюшню!

От этого упрека капитан ускользнул самым грубым образом.

— Как только тебя повесят, — злобно сказал он алькальду, — весь мятеж спадет, как пена на взбитых яйцах. Город полон мошенников, а виселица еще пустует!

Алькальд лишь усмехнулся, бросив на него ядовитый взгляд. Я хотел пройти мимо, но Брокендорф задержал меня и указал на испанца жестом, означающим, что ему жаль, но он не допустит, чтобы дело решилось иначе.

— Его надо повесить, — рассудил он. — Жаль его, он — дурак из породы болтливых. Он знает кучу весьма забавных историй, и я сколько раз смеялся до полусмерти над ним. Ну, пока, Йохберг, я сейчас пойду в комнату. Полковник назначил мне арест.

— За что — слава Богу Всевышнему, и Христу, и всем святым! — вздохнул священник от глубины души.

— Да оставьте в покое Христа и святых! — возмутился капитан, услышав, как священник благодарит Бога за наказание ему. — Такие слова только мятежникам и говорить…

Я сурово сказал ему, что ведь именно он и вызвал мятеж. Но Брокендорф представлял себе дело иначе.

— Весь шум поднялся из-за того, — объяснил он, — что испанцы свои дублоны и дукаты прячут под каменным полом в соборе и теперь испугались, что я пойду и заберу их оттуда… Ох, это такие лисицы, эти испанцы!

Наконец он выпустил мою руку. Я поднялся в канцелярию и прежде всего уставился на полковника.

Он опять стоял у постели Гюнтера, и выражение напряженного ожидания не сходило с его лица. Ничего до сих пор не было выболтано. На улицах разрастался мятеж, а полковник упорно стоял здесь, слушал бредовые откровения и хотел прочесть видения путаного больного сна…

Состояние Гюнтера стало, пожалуй, еще тяжелее, и дело могло подойти скоро к концу. Но он все еще бормотал. Непрерывно, короткими, рваными фразами и отдельными словами, то хрипя, то всхлипывая. Лоб и щеки горели, губы совсем пересохли и потрескались. Он то переходил на шепот, то вскрикивал, но все речи его были о прошлом любовном приключении, о котором я не знал.

— Ты свистнешь из окна, придет конюх. А свистнешь два раза — придет прелестная, юная девчонка…

— Что это он говорит? — тихо спросил я Эглофштейна. Вместо ответа он взял меня за руку и увлек подальше от кровати.

— Вас долго не было, — нервно зашептал он. — Теперь делайте, что я вам скажу. Не спрашивайте и слушайтесь! И сказал уже громко и спокойно:

— Лейтенант Йохберг! Я обнаружил среди документов полка приказ начальника штаба дивизии, который относится к выплате солдатского содержания. Переберите корреспонденцию последнего месяца и прочитайте мне письма и рапорты по порядку.

Я ясно понял, зачем ему это нужно. Мне следовало читать громко. Так громко, чтобы полковник не мог внимательно следить за бредом больного. Я взял пакет бумаг, выложенный на стол, и начал читать.

Это была странная ситуация. В том, что я читал, развертывалась передо мной картина всего похода. Усилия, заботы, бои, неудачи, приключения и опасности, и всё — только к тому, чтобы заглушить последние слова умирающего.

«Приказ от 11 сентября.

Господин полковник! Так как по воле Его Величества Императора части на гарнизонном положении должны снабжаться не менее чем в лагерях, то полагается ежедневная выдача на человека 16 унций мяса, 24 унций основного пайка хлеба, 6 унций хлеба к супу…»

— А это дерьмо из гессенского полка! — перебил меня выкрик Гюнтера. Он порывался встать с постели. — Они поладили друг с другом, да не пощадит их дьявол!

— Следующее письмо! — быстро приказал Эглофштейн. — Это здесь ни к чему!

«От 14 декабря.

Передано через лейтенанта Дюретта из штаба дивизии. Маршал Сульт желает, чтобы Вы, господин полковник, составили мемуар о состоянии крепости Ла Бисбаль, поскольку Вы ее занимаете. Сколько орудий потребно для ее полного…»

— Милая! Привет, сердце мое, привет! — вновь громко прорвался Гюнтер, и Эглофштейн зло шепнул:

— Громче! Черт побери!

— «…Полного оснащения? — почти кричал я, а слова на бумаге неистово плясали в моих глазах. — Достаточно ли воды, широких проездов? Имеются ли высокие постройки? Можно ли устроить депо, пекарни, склады…»

— Отчетливей, Йохберг! Я не разбираю слова! — крикнул Эглофштейн.

«…Арсенал для вооружения, — неистово повысил я голос, — лагеря для размещения армейского корпуса? Произведите, господин полковник, изыскания, подходит ли город и его окрестности для этой цели». Там шрифт стерся, господин капитан, следующая строка…

— Оставьте это письмо, давайте следующее! Я развернул бумагу, но она выпала на пол. И пока я ее поднимал, мы слышали голос Гюнтера:

— Я умолял тебя, милая, прийти вовремя! Он не отпускает тебя из дома? Ах, ты следуешь за ним повсюду!

Это было о ней! Это — Франсуаза-Мария! По лицу полковника скользнула дрожь, а Эглофштейн побледнел как воск. Я же начал читать так исступленно, что Донон, вошедший в комнату, остановился с раскрытым ртом, не понимая, что это все может означать…

«…Господин полковник! 25-й драгунский полк, входящий в мою дивизию, имеет в составе кавалерийского депо сто пятьдесят человек без лошадей. Вам нетрудно закупить в вашей местности лошадей по умеренным ценам, чтобы обеспечить моих людей. Позаботьтесь о доставке в полк (который имеет лишь 500 лошадей) как минимум еще ста, чтобы…»

— Да это давно уже сделано! — вмешался Донон. — Я сам…

— Замолчите! — гневно вскричал Эглофштейн. — Йохберг! Следующее!

«От 18 декабря.

Подготовлено лично маршалом Сультом.

Господин полковник! Рапорты, полученные мною из Бискайи, такого рода, что я не имею возможности отозвать оттуда ни одного солдата. А по данным разведки…»

Я невольно перевел дыхание и услышал из уст Гюнтера свое имя:

— Ты! — шипел он злобно. — Это Йохберг научил тебя новым приемам? Этим сладостям? Или Донон? Отвечай!

— «…Разведки, — заорал я, — противник серьезно намеревается осадить город. Известно, что за последние два месяца он создал базы с большими магазинами и непрерывно пополняет их…

Письмо начальника штаба от 22 декабря.

Господин полковник! Я, как и всякий офицер, сознаю, что для славы Франции и интересов императора лучше было бы действовать против армии лорда Веллингтона, нежели бандитских вожаков. И все же я не могу рекомендовать господину маршалу исполнение Вашей просьбы, так как не знаю…»

— Что там пишет полковник Денюэт? — вдруг заинтересовался наш полковник. — Он написал — «не рекомендовать»? Так?

— «…Не могу рекомендовать исполнение Вашей просьбы, — повторил я. Так как я не знаю, чего следует ожидать зимой текущего года в Астурии. И у нас слишком мало хорошей пехоты, чтобы ею разбрасываться, что Вы должны понять, и…»

— Стойте! — гневно буркнул полковник. — Как вы сказали? «Чтобы ею разбрасываться»? Этот Денюэт пишет — «разбрасываться», «рекомендовать»?! Да он в равном со мной звании! Эглофштейн! На это наглое письмо уже ответили?

— Нет еще, господин полковник!

— Возьмите перо! Запишите, что я вам продиктую, и отправьте письмо при первой возможности! Тоже мне, Денюэт!

Он гневно прошелся широкими шагами по комнате и начал диктовать:

«Господин полковник! Прошу ограничиться в будущем тем, чтобы передавать мои предложения господину маршалу без Ваших рекомендаций, и известить меня об этом…» Нет! Это еще недостаточно резко!

Он остановился, беззвучно шевеля губами, и обдумывал вызывающую фразу. Мне пришлось ждать, и я стоял в нерешительности, не зная, что делать, и в этот злополучный миг Гюнтер совсем отчетливо, громко и медленно выговорил:

— Ты! Дай мне поцеловать свою голубую родинку!

Я не вспомню, что в эту минуту делалось со мной. Был ли я оглушен? Или в моем мозгу пронеслись сотни видений ужаса, которые я тут же позабыл? Знаю только, что, придя в сознание, я ощутил бурную дрожь в ногах и руках, а на спине — ледяные струйки… Опомнившись, я сказал себе: ну, пришел час, перед которым мы тряслись целый год, пришел — теперь мужайся! Держись твердо! И я решился взглянуть на полковника.

Он стоял, выпрямившись, только губы плотно сжались, словно от приступа головной боли. И — одним рывком обернулся к Эглофштейну… теперь должен был грянуть взрыв…

Совсем спокойно, без волнения, почти отрешенно, он продолжил:

— «Вы поступите правильно, полковник, если впредь… ограничитесь…»

Возможно ли? Мы украли у него жену, он точно узнал это — и спокойно диктовал свое письмо до конца, будто ничего не случилось… Мы не сводили с него глаз. Эглофштейн перестал записывать. Но Гюнтер добавил еще:

— Голубая родинка! Слушай! А Донон ее целовал, и Эглофштейн, и Йохберг тоже?!

Ни один мускул не шевельнулся в лице полковника. Он стоял весь напрягшись, слушая, и на его сжатых губах застыла складка боли, а быть может — насмешки… Потом он резко прошагал к окну и отворил его. С улицы донесся далекий шум, гудение, и он, кажется, слушал только эти звуки.

Теперь Эглофштейн вскочил с внезапной решимостью. Он отбросил перо и встал перед полковником — прямой как свеча.

— Господин полковник! Я признаю себя виновным. Что я — в вашем распоряжении, это разумеется. Жду ваших приказаний, господин…

Полковник прервал его.

— Мои приказания? Я думаю, момент слишком серьезный, чтобы я из-за вздора лишил полк хотя бы одного офицера!

— Из-за вздора?! — еле выдавил Эглофштейн, остолбенев. Легкое пожатие плеч. Презрительный взмах рукой.

— Важно мне было только узнать правду, и теперь я ее знаю. Она меня не потрясла. Дело кончено!

Я ничего не мог понять. Мы ждали взрыва ярости, гневного приказа уничтожить всех нас, а услышали холодные, спокойные, почти мудрые слова.

И полковник продолжал при общем молчании:

— Никогда я не обманывался, будто это сходство, поразившее мои чувства, — не просто внешнее… И лицо, и осанка, и цвет волос — да, все это одинаковое. Но верности я ничуть и не ожидал от нее, от несчастной игрушки бессмысленного случая…

Шум снаружи усилился и явно приближался; мы уже могли различить отдельные голоса. И Гюнтер все еще бормотал, но никто уже не обращал на него внимания.

— Вы так удивленно смотрите на меня? — почти добродушно улыбнулся полковник. — Вы всерьез ожидали, что я буду играть роль ревнивого Панталоне из-за твари, которая столь многим из вас понравилась? Ну да вы просто смешны, господа. Эглофштейн, идите, выясните, что происходит на улицах.

Тот повиновался, а полковник отворил обе створки окна и выглянул, склонившись, наружу. Шум, крики наперебой… Потом — потише. Порыв сквозняка взметнул со стола бумаги.

Эглофштейн вернулся почти сразу.

— Толпа на рынке прорвала кордон, — доложил он. — Лейтенант Ловассер сброшен с коня и покалечен…

— А мы стоим и толкуем о бабах и любовных шашнях! — зло обронил полковник. — Идемте, Эглофштейн!

Они схватили сабли, накинули плащи и поспешно вышли. Но через секунду Эглофштейн вновь возник в дверях.

— У меня нет времени, — бросил он мне. — Вы должны увезти ее, слышите? Он не должен ее встретить, когда вернется.

— Кого? — спросил Донон.

— Монхиту!

— Ее? Так он говорил о Монхите?!

— К дьяволу, да о ком же еще? Думаете, если бы речь шла о Франсуазе-Марии, так кто-нибудь из нас вышел бы отсюда живым? Он ни секунды не думал, что его жена обманула его!

— Но — голубая родинка!

— Ты еще ничего не сообразил? Ну и ослы же вы! Я понял с первой секунды. Он вытравил на теле Монхиты искусственную родинку, чтобы иллюзия стала полной, это же ясно!

— По коням! — прозвучал внизу голос полковника. И за ним — звяканье стремян и шпор, лязг обнаженных сабель.

— Увозите, поняли? Он не должен ее увидеть, не то он доберется до правды…

— Но куда?

— Ваше дело. Из дома. Из города. К герильясам! У меня времени нет!

И он исчез. Через минуту сотни подков застучали по мостовой, удаляясь в сторону рыночной площади.

Глава XVII Последний сигнал

Мы нашли Монхиту на лестнице; она стояла, прислонившись к перилам и неподвижно глядя перед собой. Когда мы приблизились, она попятилась. Глаза ее были мокры от слез.

По ее растерянному личику мы угадали, что она успела встретить полковника, когда он выезжал из дома. Возможно, ее поразило презрительное слово из его уст, или только враждебный взгляд, либо жест, которым он указал ей: прочь с дороги, но она не могла понять поведения своего возлюбленного.

Донон подошел к ней и объявил, что она должна покинуть дом; он де уполномочен отвезти ее в более безопасное место. На следующую ночь приходится ожидать нового обстрела города.

Монхита едва ли слышала хоть слово из того, что он говорил.

— Что случилось? — воскликнула она, — Он был в таком гневе, я никогда его таким не видела… Куда он поскакал и когда вернется?

Донон ответил, что она может ему довериться и пойти с нами, так как ей оставаться в доме бессмысленно и опасно.

Монхита смотрела на него во все глаза, ничего не понимая.

Ее смятение вдруг перешло в гнев.

— Вы донесли господину полковнику, что встретили сына портного у моего отца! Вы или кто-то из ваших друзей! Вы скверно поступили, господин офицер, ведь полковник теперь думает обо мне самое худшее…

Мы с удивлением посмотрели на нее, так как понятия не имели ни о каком сыне портного. А она продолжала:

— Это правда, и господин полковник об этом знал: у меня уже был прежде любовник, но я не встречалась с ним уже более полугода… И это не моя вина, что вчера я встретила его в мастерской у отца. Он согласился изображать Иосифа Аримафейского за полтора реала, а на самом деле — чтобы меня увидеть…

И сегодня утром я подошла к окну — а он стоит перед домом и делает мне знаки, но я на них и внимания обращать не стала. И это — все, и ничего худшего не было. Проводите меня к господину полковнику. Я сумею его убедить, что не сделала ничего неправильного…

— Господин полковник — на форпостах, — возразил Донон. — И он весь вечер, ночь, а может — и завтрашний день проведет на позициях.

— Отведите меня к нему! — просила Монхита. — Скажите только, как к нему добраться, и Бог воздаст вам добром на тысячу лет!

Мы с Дононом встретились глазами, и обоим было стыдно, что мы должны, исполняя несправедливое поручение, лгать и вводить девушку в заблуждение. Но мы понимали, что иначе — нельзя, выбора у нас нет, полковник не должен иметь случая поговорить с Монхитой.

— Хорошо, — сказал Донон. — Пусть будет по вашему желанию! Но идти далеко, и это — вблизи от неприятеля!

— Куда угодно! — радостно вскричала Монхита. — Хоть на дно реки, если это нужно!

Но похоже было, что в ней тут же пробудилось недоверие к нам: она не забыла, как мы всего за день до этого приставали к ней со своими желаниями. Она долго испытующе глядела на нас, сперва на меня, потом на Донона, и, очевидно, боялась, как бы мы не отказались от своих намерений.

— Подождите меня здесь, — сказала она, подумав. — Я хочу подняться и забрать некоторые вещи. То, что мне надо на ночь. Я сейчас же вернусь.

Она действительно вернулась через полминуты с маленьким узелком. Я взял его у нее, хотя она немного поколебалась — доверить ли мне его нести.

Он был легкий, я почти не чувствовал веса. Но если бы я знал, что в нем — тот самый кинжал, завернутый в ночную рубашку, что я несу в руке гибель полка — последний сигнал!

* * *

Я уговорился с Дононом, что выведу Монхиту через наши линии к вражеским форпостам. Во всех больших отрядах герильясов были английские офицеры из штаба Веллингтона или Роулендхилла, служившие советниками повстанческих командиров по всем вопросам военного искусства. Под белым флагом парламентера я рассчитывал пройти и переговорить с англичанином и отдать Монхиту под его защиту как знатную горожанку, за которую просит лично комендант гарнизона.

Я решился переплыть реку в лодке, потому что этот путь — по опыту моих патрульных обходов по утрам — представлялся мне самым безопасным. Там у меня — на случай, если постовые герильясов не обратят внимания на белый флаг, — оставалась еще возможность быстро ускользнуть из-под огня, используя течение и прикрытие кустов, которыми зарос весь берег.

Вблизи городской стены, на том месте, где еще недавно всегда собирались женщины полоскать белье, мы сели в челнок. Я взялся за весла, а Монхита со своим узелком примостилась у меня за спиной.

Из города, со стороны рыночной площади, до нас доносились выстрелы. Это был скверный признак. С повстанцами начался настоящий бой, и, конечно, одолеть их было нелегко, ведь полковник зря не велел бы открыть огонь… Донон пожал мне руку на прощание. Я видел по его лицу, что его одолевают сомнения и боязнь, что мы больше не увидимся, так как мое предприятие было опасным и за его исход нельзя было поручиться.

Сырой ветер бил мне в лицо, я медленно и по возможности бесшумно работал веслами, вдыхая свежий запах воды. По реке плыли хлопья снега и мелкие льдинки, борт лодки временами почти касался растущего в воде тростника. Иногда я даже опускал голову, чтобы не удариться о ветвь дерева: эти голые сучья далеко протягивались над водой. Вдали поблескивающая полоса реки уже совсем сливалась в сумерках с прибрежным кустарником в сплошную темно-серую ночную тень.

Там, где река делает первый поворот, меня окликнул наш постовой. Я отозвался. Старший лейтенант фон Фробен подошел, узнал меня и удивленно спросил, с какой целью я затеял поездку к противнику. Я сообщил ему, сколько считал полезным.

И я узнал, что наши линии заняты очень слабо, большую часть солдат отвели в город, так как мятеж опасно развернулся и полковник оттеснен повстанцами в центр города.

— Если только герильясы этой ночью нас не атакуют, — озабоченно добавил фон Фробен и тревожно поглядел в сторону вражеских позиций.

Монхита ничего не поняла из нашего разговора, но при упоминании о полковнике вопросительно взглянула на меня.

Я греб дальше.

— Мы скоро доберемся? — спросила Монхита.

— Скоро.

А она забеспокоилась.

— Впереди я вижу костры — это серренос? — спросила она. Серренос — так называли горожане герильясов; это слово означает «горцы». — Куда же вы меня везете?

Я посчитал, что пора сказать ей правду.

— Я привез вас сюда, чтобы отдать под защиту вражеского командира.

Она слегка вскричала и в ужасе уставилась на меня.

— А господин полковник?!

— Вы с ним больше не увидитесь!

Она вскочила, и лодка закачалась, рискуя перевернуться.

— Так вы меня обманули?! — испуганно закричала она, и я ощутил ее дыхание на затылке.

— Я должен был это сделать, и вам с этим придется смириться.

— Отвезите меня обратно, или я буду звать на помощь!

— Можете звать на помощь, теперь это бесполезно. Наши постовые не пропустят вас обратно в город!

Она в отчаянии продолжала умолять, грозить и жаловаться, но я остался твердым. В моей голове, помню, крепко засела мысль, что вместе с Монхитой я увожу из города несчастье нашего полка. Ради нее были поданы первый и второй сигналы, предписанные маркизом де Болибаром. Она была повинна в том, что мы повздорили с Гюнтером, в том, что теперь он — мертвый или умирающий — лежал в комнате Эглофштейна. И если она вновь увидит полковника, то может выплыть наша подлинная тайна на погибель ему и всем нам.

Она перестала умолять, поняв, что это напрасно. Я слышал, как она тихонько молилась. Всхлипывая, она страстно шептала вперемежку латинские и испанские слова.

Потом умолкла, и я слышал только тихие вздохи и слабые стоны.

Тем временем я догреб до второго поворота. По обоим берегам плыли огромные сторожевые костры герильясов, обливая всю ширину реки огненными отблесками. Тени людей скользили на берегу — туда и сюда. Затем меня окликнули по-испански, раздался предупредительный выстрел, и пуля вспахала воду недалеко от лодки.

Я бросил весла, поднял в левой руке зажженный перед этим факел, а в правой — большой белый платок. Лодку снесло влево, и она уперлась в берег. Со всех сторон сбегались герильясы с фонарями, факелами, с ружьями наготове и саблями наголо. Их было, наверное, не меньше сотни, и среди них я распознал по алому плащу английского офицера и даже узнал форму — он был из нортумберлендских стрелков.

Я вскочил на ноги, размахивая моим импровизированным белым флагом, направился к английскому офицеру и доложил ему, стоя под дюжиной винтовок, нацеленных на меня, по какому поводу я прибыл во вражеский стан.

Он молча выслушал меня, подошел к Монхите, помог ей вылезти из челнока на берег. Я хотел последовать за ними дальше, но чья-то тяжелая рука стиснула мое плечо. Я обернулся — и узнал известного нам по описаниям полковника Дубильную Бочку…

Я узнал его мгновенно. Он стоял, опираясь на толстую трость, его мощные ноги были обмотаны тряпками. За его красным кожаным поясом торчали нож, пистолет, патронные мешочки и кисет — как оказалось потом — с чесноком и ломтиками хлеба. На шее у него висела связочка сухарей, словно четки, нанизанные на шнурок.

— Сейчас вы прежде всего мой пленник! — прорычал он. — А дальше посмотрим!

— Я пришел как парламентер! — запротестовал я. Полковник Сарачо засмеялся с явным удовольствием.

— Тухлая рыба, — сказал он. — Пусть это черти дуют один другому в уши. Отдайте саблю!

Я еще помедлил, прикинув расстояние до лодки. Но прежде чем я успел принять решение, английский офицер повернулся ко мне и нетерпеливо проговорил:

— Ваш командир посылает нам странные подарки. Девушка покончила с собой. Она уже мертва, насколько я понимаю…

— Мертва? — вскричал я и бросился к лодке, но Сарачо Дубильная Бочка отшвырнул меня, сбив с ног, затем нагнулся над Монхитой и осветил ее лицо фонарем.

— Точно, капитан. Мертва… — каркнул он. — Что нам теперь с ней делать? Вы что, французский щенок, привезли ее нам для отпевания?

Я молчал, совсем растерявшись, а он вдруг издал странный, видимо удивленный возглас, похожий на гневное ворчание большой кошки.

И сразу выпрямился, долго, испытующе глядя на меня. И совсем другим, почти потрясенным голосом выговорил:

— Так это — оно?! Новые ножны для моего кинжала? Сигнал! Отлично. Вы наш! Внимание!

Он выхватил из-за пояса пистолет. Я вообразил — против меня — и успел еще схватиться за саблю. Но он выстрелил в воздух и тут же дал пронзительный свисток. Я узнал сигнал герильясов. Это значило: тревога, общая, с передачей всему войску.

Толстая темная фигура полковника Сарачо закрывала от меня лежащую на земле Монхиту. Но вдруг я увидел кинжал маркиза де Болибара с рукояткой, изображающей Мадонну на коленях перед телом Христа… Третий сигнал!

Я зашатался, теряя землю под ногами. Люди, факелы, деревья вокруг меня медленно поплыли, кружась, колеблясь… глаза мои видели — или помнили? только этот дьявольский нож, этот сигнал, а с его клинка еще падали последние капли крови Монхиты…

Из оцепенения меня вывел резкий голос — чужой голос, громкий и гневный, полный нетерпения:

— Третий знак! И ты сам подал его!

Ясно, это была моя мысль, но она говорила со мной, словно это был один из врагов. Но она была моя — она звучала по-немецки, а ни англичанин, ни Сарачо не говорили бы так, они пользовались в отношениях с нами французским языком…

— Доложите тому, кто дал вам задание… — услышал я словно бы издали голос полковника герильясов, очнулся от затмения и увидел, что меня поддерживают оба — Дубильная Бочка и английский капитан. — Доложите, что мы через четверть часа — во имя всех ангелов и святых! — начинаем атаку! Ах, Бог мой, да вы это или не вы? На сей раз я не верю своему впечатлению, господин маркиз!

Дубильная Бочка отступил на шаг, высветил мое лицо фонарем и начал смеяться.

— Сдается мне, я видел господина раньше! Но тогда на вас были сафьяновые сапожки и шелковые панталоны с чулочками! Как ваше мнение, капитан О'Каллаген?

Английский офицер весело улыбался.

— Я очень рад! Несмотря на переодевание, вас нынче узнают, господин маркиз! Как я уже однажды имел честь вас заверить. Ваше лицо — из тех, какие не забудешь до смертного часа!

— Господин маркиз великолепно выполнил свое дело! — с признательностью проворчал полковник Дубильная Бочка. — Раз в городе — восстание, то нам будет легко. Через четверть часа — штурм!

И мне, лейтенанту Йохбергу, гренадеру полка «Нассау», при этих словах почудилось самое страшное: будто я действительно стал испанским маркизом де Болибаром, и я чувствовал в этот миг гордость триумфа; ведь это я подал сигнал, и дело теперь было завершено…

Потом наваждение исчезло, я снова стал собою — в отчаянии, тоске и ужасе я должен был бежать, прорваться в город, поднять тревогу, предупредить…

Одним прыжком я очутился в лодке.

— Куда вы, господин маркиз? — удивился английский офицер. — Останьтесь с нами, ведь ваша задача выполнена…

— Еще нет! — крикнул я, и челнок понесся вниз по течению.

Глава XVIII Гибель

Об этих последних часах гибели, о последней ожесточенной и бесполезной борьбе полков «Нассау» и «Наследный принц» моя память сохранила весьма немного — и я благодарю небо за это. События того вечера в моем воспоминании сливаются в теневую, путаную картину: огонь, кровь, суматоха, снежный буран и пороховой дым… Капитана фон Эглофштейна я больше не видел. Брокендорфа — как во сне. Много лет спустя, дома, в Германии, мне в дождливую ночь приснился сон: я увидел Брокендорфа, как он, преследуемый четырьмя испанцами, выскочил из горящего дома. На нем не было ни мундира, ни рубашки, я видел его мохнатую грудь. Одной рукой, прикрытой намотанным плащом, он отбивал удары, в другой — крутил саблю. Раза три или четыре он ударил ею, потом она выпала, а он повалился на землю.

Маленький бородатый человечек с фонарем нагнулся над ним и забрал его плащ.

И пока бородач испытующе оглядывал свою добычу, где-то рядом ударил почти беззвучный выстрел; испанец упал и растянулся рядом, полуприкрытый плащом Брокендорфа. Полная луна медленно показалась в просвете туч, и ветер быстро заносил оба трупа снегом.

Было ли это обманчивое видение, или я в самом деле видел конец Брокендорфа наяву, и один этот момент из всей сумятицы боя всплыл через много лет в моем сне — не могу сказать.

Но полковника я видел точно, он пал на моих глазах, — и Донон тоже, и многие другие, солдаты и сержанты, так как третий сигнал и атака войска Дубильной Бочки принесли гибель всем. А я подоспел слишком поздно, чтобы кого-нибудь предупредить. Да и предупреждение ничего не спасло бы: мы были между двух огней — и без боеприпасов…

* * *

Я выскочил из лодки уже в черте городских стен, пробился сквозь кустарник и сразу же натолкнулся на ругающихся гренадеров, которые покинули линию укреплений. Герильясы шли за ними по пятам, не давая перевести дух. Меня увлекла волна бегущих: каждый бежал сам по себе, как мог, иные падали и не вставали, и так мы достигли первых жилых домов.

Я догнал старшего лейтенанта фон Фробена: он был тяжело ранен и еле шел, держась за стену дома и шатаясь как пьяный. Здесь мне удалось наконец остановить нескольких беглецов, и мы некоторое время держались против герильясов. А потом оказалось, что враги уже обошли нас и стреляют в нашем тылу: смысла сопротивляться не было, мои люди пустились дальше в глубь города, и я — с ними. Всюду никто ничего не понимал, царило смятение, люди толкались, кричали и неслись по улицам. Из окон летели кирпичи, куски черепицы, поленья, котлы с кипятком и пустые бутылки… В одних воротах стояла стройная молодая женщина и стреляла из двуствольного ружья, хладнокровно перезаряжая его и целясь в бегущих. Один из солдат возле меня бросился на нее. Больше я ничего не видел; луна скрылась в тучах, мы бежали в густой темноте, в моих ушах звучали чьи-то отчаянные призывы:

— Моя лошадь! Где моя лошадь?

— Куда? Куда? Я ничего не вижу…

— Драгуны! Стойте! В приклады их!

— Мой ранец, где ранец?

— Вперед! Вперед! Держись, мы идем дальше!

— Готовсь! Внимание! Огонь!

— Я здесь! Здесь!

— Я ранен… Не могу больше!

— Они идут! Отходи!

В темноте я получил удар сзади и был сбит с ног. Несколько мгновений я ощущал только мощный снег на лице и колющую боль в затылке. А потом обнаружил себя на руках двух гренадеров, которые поставили меня на ноги и, поддерживая, повели дальше. Пока мы пробирались по улицам, я помню только жажду, острую боль в затылке и левой руке и что меня держали за плечо. Кажется, я в это время разрядил оба моих пистолета, но не знаю, в кого я стрелял.

В группе нас было семеро, но оружие осталось только у двух, и почти все были ранены.

Наконец перед нами открылась ярко освещенная и наполненная людьми рыночная площадь.

Мы даже обнялись с радостными криками, полагая себя спасенными: на площади построились в каре три роты гренадеров, а посреди их возвышался на коне полковник.

Кажется, полк с начала боя был разделен на три части. Одна некоторое время держалась в окрестностях дома настоятеля. Другая оборонялась у госпиталя, в саду, и ее в течение ночи несколько раз атаковали и герильясы, и восставшие горожане. Три роты на площади были в лучшем положении, и поэтому им предстояло пробиться к берегу реки.

Из последовавшего затем сражения я немногое мог уловить и запомнить. Возле меня был Донон, он говорил со мной и дал мне выпить из своей фляжки. Потом я стоял на коленях за багажной фурой и стрелял из карабина в густую толпу нападающих горожан. А подле меня раненый гренадер жадно пил холодный суп из глиняной миски…

Потом я опять стрелял, уже перебравшись на другое место, и оттуда мог видеть окно моей квартиры; оно было освещено, я видел мечущиеся внутри тени чужих людей и вспомнил, заряжая карабин, что оставил прямо на столе свои книги, французские любовные романы и томик немецких политических пасквилей.

Визг пуль, грохот, свистки, треск ружейной стрельбы, пронзительный вскрик, выкрики команд… и среди всего этого непрерывное «Карахо! Карахо!» испанцев. Мимо солдаты протащили бесчувственного Кастель-Боркенштейна, сапоги его были в крови, за ним шел его денщик и яростно грозил своим видимо, незаряженным — ружьем испанцам. Дальше, у входа в кабачок «У крови Христовой», стоял в факельном свете святой Антоний, подняв каменные руки и свидетельствуя среди шума и пальбы о непорочности зачатия Марии…

Сразу после ранения Кастель-Боркенштейна кто-то отдал приказ отступать. Полурота, сомкнувшись, двинулась по улице святого Амбросия. Посреди рядов появился верхом полковник.

И вдруг я увидел, как он качнулся в седле. Двое бросились к нему на помощь. Он, видимо, не мог говорить и только взмахивал обеими руками в сторону герильясов. Вокруг началась давка, и я уже ничего не мог разглядеть. Только голос Донона раза два звучно потребовал: носилки!

И затем всякий порядок был потерян. Меня вновь подхватила волна бегущих, и мы очутились на улице Сан-Херонимо. Она была полна людьми бегущими, кричащими в смятении, каждый хотел вырваться вперед, чтобы скорее достичь берега реки и моста. Но вскоре большинство повернули назад — не знаю, почему. Донон был в эти минуты вблизи меня. Он зажимал рану на щеке таким я запомнил его образ в последний раз…

Совсем смутно помню еще короткую рукопашную схватку около пылающей кузницы. И еще — как котел с кипятком плюхнулся у моих ног: брызги ошпарили мне руки.

Когда мы вышли к реке, мост оказался занятым стрелками герильясов. Некоторые из нас пытались перебраться на другой берег вброд и вплавь. Но в холодной воде они захлебывались, а пули сыпались на них с моста, и люди один за другим исчезали в воде. Герильясы открыли по реке огонь картечью…

Мы бежали обратно к домам, той же дорогой, какой пришли к реке. Уже никто не думал о спасении. В наших сердцах не оставалось ни надежды, ни даже отчаяния: одна немая решимость драться до конца. Все знали — плен у герильясов страшнее смерти… Мы не искали выхода — только места, где могли бы встать плотной группой, биться — кулак против кулака, сабля против сабли и умереть вместе… Так мы втянулись в узкую улочку на склоне холма. Здесь упал Донон. Я подумал было, что он поскользнулся, и хотел ему помочь, но его поразила пуля в шею. Он ощупал мою руку и сунул мне все, что было у него: серебряные часы, медальон, пачку писем — в ней потом оказались два банкнота да листочки начатого им перевода Светония — и еще полупустую фляжку с вином. В кармане лежало еще несколько наполеондоров. Гренадер, пробегавший мимо, согнувшись под тяжестью своего ранца, приостановился и жадно взглянул на золотые монеты. Я спрятал все на себе, но потом все это растерял, лишь медальон с Венерой и Горами[86] случайно сохранился у меня.

Откатываясь дальше, мы вдруг различили резкий сигнальный свисток, которому откликнулись другие — еще с двух направлений. Спереди ударили выстрелы и замелькали факелы. Мы остановились — маленькая кучка — и огляделись.

Ворота дома возле нас были в щепки разбиты прикладами. Расшатавшаяся лесенка вела наверх, над ней в нише слабо светилась масляная лампа, и мы поднялись в комнату, принадлежавшую, вероятно, пекарю или кондитеру и служившую ему кладовой. Там лежали мешки с мукой, корзины с каштанами или орехами, бочонок с яйцами, переложенными соломой, ящичек с шоколадом, на крышке которого мне бросилась в глаза надпись: «Pantin, rue Saint-Anne a Marseill[87]».

Дверь мы оставили открытой и зарядили ружья. Ждать было нечего: испанцы уже подымались по лесенке.

В проеме мелькнула голова — костлявое лицо и короткая щетина волос. Я узнал его: это был торговец зеленью с угла улицы Кармелитов. Я поднял пистолет, но меня опередили, и голова исчезла. Мелькнули еще фигуры, прогремели выстрелы, возле моей руки в стол вонзился топор, комнату заволокло пороховым дымом.

Когда он несколько развеялся, мы были одни, но уже только четверо стояли на ногах. С лестницы слышался стук и треск. Мы зарядили последние патроны — хватило и на ружья двоих убитых. Трупы мы успели уложить на стол, придвинув его к двери как баррикаду…

Один из гренадеров вдруг заговорил со мной и напомнил, что мы с ним были знакомы в школе. Он попросил щепотку табаку. Другой снял сапоги — ноги у него были изранены в кровь… Я устал до полного изнеможения. Так тянулись последние минуты.

Потом герильясы пошли на нас вторично.

Пуля свистнула у моего уха, что-то со стуком и лязгом полетело на пол. Потом — крики, выстрелы, стол опрокинулся, придавив мне ноги, и чьи-то руки схватили меня за горло. Меня тащили вниз, на улицу…

— Дорогу! — прогремел близко властный голос. Я открыл глаза. Над моим лицом сверкнула занесенная сабля — и застыла, покачиваясь, вместо того чтобы немедля ударить.

— Отставить, я говорю! — раздался тот же голос. Свет ударил мне в глаза, сабля исчезла, а вместо нее надо мной возник белый плюмаж и алый английский плащ.

Руки нехотя отпустили мою шею. Голова бессильно упала назад и ударилась о твердое.

— Поднимите его! Какое безумие, господин маркиз, — оставаться в этой форме! — услышал я французскую речь. — Вынесите его со двора — это наш человек!

Меня подняли на руки.

— А все-таки я ведь говорил вам, — опять произнес по-французски английский капитан, — что вы не избежите опасности быть узнанным нами.

Я хотел опять открыть глаза, но сил уже не было и на это. Сырой, холодный ветер обдувал мое лицо. Кто-то накинул на меня плащ. Потом я слышал плеск воды, и мне чудилось, будто я опять в лодке с Монхитой, волны шлепают мелкими льдинками о борта, а на берегу звучно шелестят голые кусты.

А очнулся я в тепле и на чем-то мягком — ковре или одеяле.

— Кого это вы привезли, капитан? — досадливый скрипучий голос тоже был мне знаком.

— Господина маркиза де Болибара! — ответил другой. Луч света упал на мое лицо. Слышался шепот и тихие шаги, они, похоже, удалялись. Стукнула дверь.

И я крепко заснул.

Глава XIХ Маркиз Де Болибар

Когда я пробудился, давно уже был день.

В забытьи, прежде чем раскрыть глаза, я неясно чувствовал, что в комнате много людей, они, очевидно, теснились вокруг и рассматривали меня. Мне казалось, я слышу их дыхание и шелест их плащей. Но когда я вполне проснулся, передо мной было только трое: они тихо крались прочь из комнаты, и каждый делал рукою знаки, призывавшие к тишине.

А в комнате остались только двое: обоих я уже знал — это был английский капитан из Нортумберлендского полка в своем ярко-красном мундире, он стоял над моей постелью, скрестив руки па груди. А возле натопленного камина я увидел Сарачо Дубильную Бочку.

Узнав его, я вмиг вспомнил главное событие минувших суток: атаку и победу герильясов, смерть полковника, Донона и Кастель-Боркенштейна, гибель обоих наших полков. Безграничное удивление, что сам я еще жив, охватило меня и сразу сменилось парализующим ужасом, потому что передо мной сидел заведомый беспощадный враг — Дубильная Бочка. Но страх длился недолго, ему на смену пришла успокаивающая мысль: разве я имею право жить дальше — ведь я остался последним из полка… И чего мне еще желать, как не последовать за моими товарищами?

— Да, он проснулся! — сказал англичанин.

Дубильная Бочка издал невнятный звук, похожий, скорее, на стон. Его ноги, плотно закутанные в овчину, покоились на стуле перед топкой камина, и он, видимо, страдал от очередного приступа подагры. А левая рука была обвязана холщовой тряпкой.

— Мое почтение, господин маркиз! — каркнул он своим скрипучим голосом. И поскреб кусочком черепицы свою большую ступню. — Как состояние вашей милости?

Я взглянул на него с испугом, воображая, что он издевается.

— А непросто было, господин маркиз, разыскать вас, — вмешался англичанин. — Это чистая случайность, ваша милость, что я успел обеспечить вам безопасность. Как здоровье вашей милости, милорд?

Я вскочил на ноги. Только теперь я с удивлением понял, что они всерьез принимают меня — восемнадцатилетнего, пусть обросшего молодой бородкой и изможденного, — за шестидесятилетнего маркиза в одной из его немыслимых ипостасей, что они сами загипнотизированы его изумительной способностью перевоплощаться… Я понял, какое странное стечение обстоятельств возвращает мне жизнь. И мной овладел иной, не смертный, ужас при мысли, что я обречен для спасения сыграть роль маркиза де Болибара, — я, который его убил… И все же я в считанные секунды принял решение избавиться от этого наваждения хотя бы ценой жизни.

— Я — не тот, кого вы во мне видите, господин captain! — выдохнул я, заставляя себя глядеть О'Каллагену прямо в глаза. — Маркиз де Болибар погиб. А я — немец, офицер из войск Рейнского союза!

Мне стало легко после этого заявления, я спокойно ждал решения моей судьбы.

Англичанин переглянулся с Сарачо. И улыбнулся — милой, домашней улыбкой.

— Ну да, немецкий офицер, jawohl[88]! — сказал он. — Я все понимаю. Именно тот немецкий офицер, которого убили дней этак десять назад, который появился затем в доме господина маркиза вскоре после… вернее, в самый день его исчезновения… Странный случай, к которому причастен ваш гофмейстер, — он был сегодня здесь, господин маркиз! Он узнал вас! Когда вы еще спали!

— Ох, проклятье! У меня целая швейная мастерская в ноге — колет и колет! — выругался Дубильная Бочка. — Никто не знает, как это сверлит и колет, кто не болел этой гадостью…

— Вы ошиблись, господин капитан! — воскликнул я. — Я действительно лейтенант Йохберг из полка нассаусцев!

— Из бывшего полка «Нассау»! Его нет больше. Из ваших не спаслось и десятка солдат, а из офицеров — никто! Ладно, jawohl. О солдатах императора в данный момент разговор особый, господин маркиз. Мне интереснее всего вы, наш истинный герой!

— Солдаты императора? — злобным голосом вступил Дубильная Бочка. Он даже попробовал встать, но, скривившись от боли, сел, схватившись за больную ступню. — Вы еще зовете их солдатами? Бандиты это, хвастуны, дрянные игрочишки, пьяницы, лгуны, мародеры, грабители церквей… Ваше счастье, капитан, что они не залезли в вашу добрую Англию! А мы-то сыты ими по горло! Смерть им всем, это не солдаты, а крысы! Бог праведен, и суд Его настигнет их!

Глухая боль и жгучий гнев овладели мной, едва я услышал, какими словами честит моих погибших товарищей испанский полковник, я хотел бы задушить его своими руками, но между нами стоял рослый, сильный и очень дружелюбный англичанин. Я еще раз попытался спасти свою честь.

— Вы все еще принимаете меня за маркиза де Болибара, — заговорил я. Но он был пожилой человек, а я, как видите, молод… Мне едва еще стукнуло восемнадцать лет!

Дубильная Бочка уже переборол свою боль и весело засмеялся — блеющим, чуть-чуть злорадным и одновременно дружелюбным смехом.

— Восемнадцать лет. Поистине прекрасный возраст. Вот свечечный мастер, напротив церкви, вы его знаете, господин маркиз, он еще такой тощий, — с тех пор, как мать его в детстве кормила одними шомполами, — так ему было пятьдесят, когда он взял себе третью жену, и на свадьбу он выкрасил волосы, как вы себе вчера, точь-в-точь. И смотрелся на восемнадцать. Жаль только козьего жира, помады и воска, которые вы извели на это, господин маркиз. Ведь вам-то это было нужно на одну ночь…

Он вновь засмеялся и указал на растресканное большое зеркало. И я увидел себя и остолбенел, не веря своим глазам: мои волосы поседели после ужасов минувшей ночи, они были серо-белыми, как у старика…

— Простите меня, но вы неправы, господин маркиз, — услышал я голос англичанина. — Вы поступаете неправильно, пытаясь скрыться от мира под маской. Ведь вы совершили большое, доблестное дело! Небо было с вами, и вам все удалось. Вы не должны презирать заслуженную славу, избегать благодарности, которой вам обязана ваша родина и все мы — дело свободы в Европе!

* * *

Не знаю, как это произошло. Я видел себя в зеркале — но не себя, а образ чужого старого человека с седыми волосами. И во мне странным, необъяснимым образом пробудились мысли другого, его дело жило во мне, его воля и решение, он овладел мною и внушил мне озноб и блаженный трепет триумфа. Кажется, в меня вселилась душа убитого, она недолго боролась со мной — убийцей — и победила меня… Во мне ожил великий и грозный маркиз де Болибар. Я еще защищался от его власти, заклинал себя именами убитых товарищей, заставляя себя представлять их — Донона, Эглофштейна, Брокендорфа, — но они не приходили, я позабыл их лица и голоса, иногда я звал их про себя, мне на ум приходили чужие, жестокие слова полковника Сарачо:

— Хвастуны, распутники, пьяницы, грабители церквей… — билось во мне. — Бог праведен, и суд Его — истинен!

И мне казалось, будто уничтожение полка изначально было в моей воле, и это я решил дело — во имя великого… Во мне жил ураган, сердце мое готово было разорваться, кровь гудела в висках, я шатался — от величия этого часа…

* * *

Дубильная Бочка пытливо смотрел на меня, ожидая ответа. Но я молчал.

— Позвольте мне сказать вам одно слово, господин маркиз! — начал он. Я уже знаю: вы презираете войну и не думаете вовсе о славе, которую приобретает в боях храбрый солдат. Вы ведь так говорили: бедный батрак, который пашет поле, имеет больше права на славу, чем все полководцы. А я эту ночь после боя совсем не спал и все думал об этом. Боль не давала заснуть — видите, у меня прострелена рука, да еще жар в придачу, и подагра проснулась… Мы, солдаты, те же мученики, как святые Иаков, Кириак или Марцеллин… Не знаю только, чьи мы мученики — Бога или дьявола? За что мы воюем? За что убиваем и проливаем свою кровь? За Божие дело? Мы — просто слепые кроты на свету… и не знаем, какова воля Бога. Ради добычи? Нет, господин маркиз, мы — как плотники Ноева ковчега, которые строили убежище для всех тварей, а сами захлебнулись в потопе. На благо родины? На этой земле, господин маркиз, уже тысячи лет льется кровь. И разве битвы, после которых прошла сотня лет, не кажутся сегодня бесцельными? Ради чего же бои, марши, усилия, маета, голод, раны — опять и опять? Что от всего этого остается? Я хочу сказать вам, господин маркиз, — только слава… Я иду по чужому городу, и люди шепчут мое имя, матери поднимают детей, чтобы показать им меня, горожане выбегают из домов и приветствуют меня, чьи-то лица теснятся у окон. И если я когда-нибудь немощным стариком приползу в монастырь — блеск моего имени… Будь проклята, опять она! Боже, сохрани меня! Ведьма чертова!

Он умолк. Старая уродливая женщина вошла в комнату с котелком горячей воды и полоской полотна в руках. Нортумберлендский офицер быстро взял со стола свою шляпу с плюмажем и, нахмурившись, вышел, кивнув мне на прощание.

— Ты — дурак, болван, бездельник! — зашипела старуха и начала обрабатывать раненую руку Дубильной Бочки. — Теперь вот сидишь да кряхтишь. Другие приносят деньги, а ты — только пару лотов свинца, в который уже раз!

— Да уймись ты! — зарычал Дубильная Бочка. — И не трогай меня! Я выиграл большое сражение!

— Большое сражение? — визгливо крикнула старуха, гневно взмахнув перевязочным хлыстом. — А зачем? Чтобы этот, а не другой король вводил на будущий год новые налоги на хлеб, на сало, на сыр и яйца?!

— Заткнись! — крикнул полковник. — Знай свою метлу и не лезь в мои дела! Узнаешь его сиятельство, господина маркиза? Хоть его постыдись!

— Сиятельство, преосвященство, степенство, холерство! Тебе вечно надо лезть везде, где бьют… Если турки задерутся с татарами — ты и туда полезешь!

— О горе мое! — кряхтел Дубильная Бочка. — И с этой ведьмой я — уже семнадцать лет… Господин маркиз, ее злобу можно мерить мешками!

— Да, весь город знает, что мой муж — свиная шкура! — закричала баба. — Он не хочет работать, шляется по стране, думает, что дратва и шило его погубят, если он займется работой!

— Господи! — со вздохом пробормотал полковник. — Избави меня от всякого зла…

* * *

Когда я покинул комнату и сошел по лестнице, вслед мне все еще слышались жалобный и злой голос полковника и брань его жены. Перед домом сидели несколько повстанческих офицеров, расположившись под фиговым деревом и уплетая холодную баранину. При виде меня они молча встали и отдали честь.

На улице царила живая и шумная жизнь, люди азартно носились по своим делам, и трудно было поверить, что еще накануне город был полем ожесточенного сражения и местом гибели двух полков. Продавцы жареных каштанов сидели на своих легких стульчиках из пробкового дуба, коробейники разложили свои товары, по улицам катили тележки с древесным углем для каминов и жаровен, погонщики мулов предлагали своих животных покупателям. За открытыми дверями — а было солнечно и куда теплее, чем накануне, предлагали свои услуги цирюльники, монах-кармелит раздавал иконки, и со всех сторон неслись выкрики крестьянок, продающих различные продукты:

— Молоко! Козье молоко! Теплое молоко! Кто хочет молока?

— Лук из Мурсии! Орехи из Бискайи! Чеснок! Бобы! Севильские оливки!

— Вино! Красное вино из Валь де Пеньяс!

— Колбасы! Разные колбасы! Сальчичонес! Лонганисос! Хорисос! Настоящая эстрамадурская колбаса!

И повсюду, где я проходил, этот разноголосый шум утихал. Люди останавливались, уступали мне дорогу и глядели мне вслед — с почтением и даже страхом.

Это не я, а мертвый маркиз де Болибар проходил по своему городу. Смотрел на виноградники и поля вдали. Моя страна, моя земля! — эти слова ликующе звучали во мне, это для меня росли лозы, зеленели луга, моим было все, что объемлется этим синим небом. И в сердце — сладкий хмель. Зачарованный, грезящий, став на час наследником этой земли, медленно шагал я по улицам города.

У ворот стоял отряд герильясов. Один из них распахнул передо мной тяжелую створку ворот и с поклоном приветствовал меня:

— Ave Maria purissima!

И чужой голос ответил из моих уст:

— Amen! Зачавшая без порока!

1919

Загрузка...