— Давай, Михалыч! Земля всем ребятам пускай будет пухом…
Гиляровский протягивает мне плоскую серебряную фляжку и воровато оглядывается на дверь. Вроде желающих побеспокоить нас нет.
Прикладываюсь. Делаю большой глоток и едва не задыхаюсь. Аж слезы из глаз.
— Ч-что это? К-какая крепкая в-водка…
— Водка? Обижаешь, ротмистр! Чистый спирт. Медицинский. На-ка, закуси.
Гиляровский протягивает бумажный кулек с сухарями. Ржаные, крупицы соли белеют на ноздреватых кубиках.
Хрущу. Гиляровский забирает у меня фляжку и сам прикладывается. Крякает. Занюхивает сухариком и отправляет в рот. Теперь хрустим на пару.
— Г-где достали, Владимир Ал-лексеевич?
— Тут и достал. В госпитале. Нет ничего невозможного. Просто надо иметь правильный подход к людям, — Дядя Гиляй прислушивается к шагам в коридоре, прячет в карман свитки серебряную фляжку.
Вовремя. Дверь в палату открывается. Входит та самая молоденькая сестричка-берегиня, что дежурила, когда я впервые очнулся здесь в госпитале. В руках поднос с двумя чашками чая, сахарницей и блюдцем с тонко нарезанными лимонными дольками.
— Угощайтесь, Владимир Алексеевич, — смотрит она на Гиляровского.
Тот благосклонно кивает.
— Угощайтесь, Николай Михайлович…
Сестра милосердия ставит поднос на тумбочку.
— Спасибо, Дашуля, золотая ты моя, — Гиляровский галантно целует девушке руку.
Надо же, и имя сестрички узнал. И отношения завел. И ароматным китайским чаем с лимоном обеспечил наш разговор….
А я именем девушки даже и не поинтересовался.
Даша рдеет, что маков цвет, бросает на Гиляровского почти влюбленный взгляд. Хотя по меркам этого времени он почти старик — ему около полтинника. А в мое время и в моем мире он был бы почти молодым человеком.
Словно в подтверждение моих слов, Гиляровский задорно подкручивает пальцами свои роскошные «запорожские» усищи.
— Дашенька, мы тут посидим, побалакаем с Николаем Михайловичем…
Даша ретируется, не спуская с Дяди Гиляя восторженных глаз. Крепко, видать, закружил берегине голову.
Делаю пару глотков ароматного сладкого чая. Гиляровский смотрит на меня внимательно.
— А ведь вы мне, Николай Михалыч, жизнь спасли, отправив с Софьей Александровной в тыл.
Собственно, так и задумывалось.
— Влад-димир Ал-лексеевич, мы — л-дюди военные, к с-смерти при-ивычные, а вы все же, ч-человек ш-штатский. — И тут же поправляюсь, вспомнив, о военном прошлом Гиляровского, — В н-нынешнем с-статусе.
— Даже не знаю, спасибо вам говорить или обидеться… В прочем, это дела прошлые. Вы меня просто видеть хотели, или какой интерес конкретный имеете?
Гиляровский проницателен. Этакий русский Шерлок Холмс.
— В-видеть вас м-мне в-всегда удовольст-твие. С-слыхали ли вы о нашем с Соколово-Струниным инциденте?
Гиляровский хмыкает.
— Зря вы его так, Николай Михалыч.
— Э-это в в-вас ж-журналистская со-солидарность г-говорит?
Несколько мгновений Гиляровский думает, видимо, формулирует, как ему доступно втолковать свою мысль.
— Несколько лет назад, почти в самом начале нынешнего царствования, правительство решило аннулировать некоторые университетские права и свободы, узаконенные еще позапрошлым царствованием. Слыхали про это?
Не слыхал, но делаю этакий жест Гиляровскому, мол, кто же не знает, продолжайте.
— Студенты, дело молодое, горячее, взбеленились. Манифестации, красные флаги, прокламации, обструкция реакционной профессуре. Все, как молодежь любит. Правительство закусило удила. Министром народного просвещения тогда был Боголепов Николай Палыч. Лембой[1] — из той самой «реакционной профессуры», дважды, замечу, ректор Московского императорского университета. Вот он и отдал приказ: во-первых, вернуть в учебные заведения телесные наказания, а, во-вторых, непокорных студентов забривать в солдаты. Что тут началось! — Гиляровский взволнованно качает головой. — Студентов хватали прямо на лекциях — и в строй, а у вашего брата, офицерского, чуть что не так — сразу в зубы. Это сейчас еще и полегче стало!
— У-у м-меня т-такое не в з-заводе! — вскидываюсь с обидой я.
— Не о вас речь, Николай Михалыч, но офицерство наше в общей массе… — Гиляровский досадливо машет рукой. — Так вот, на почве рукоприкладства несколько студентов покончили с собой. Кто в петлю намылился, а пара человек облили себя керосином в знак протеста и подожглись. Претерпели смерть мученическую, аки старообрядцы в дни гонений.
Ничего себе тут кипели страсти… Как всегда: то, о чём нам врала советская пропаганда, оказалось правдой.
— И ч-чем же в-все ус-спокоилось?
— Правительство отменило приказ. Забритых вернули в университеты. Но студенты Боголепову этого не простили. Четыре года назад один из «забритых» пришел в приемную министра и выпустил в него цельный барабан серебряных пуль. Студента в каторгу, хотя треть присяжных хотела его оправдать. Но с каторги он сбежал за границу.
— А причем тут Соколово-Струнин? — не понимаю я.
— Так это Яков и был! Тот студент, что министра застрелил.
— Министр, конечно, самодур, но стрелять во власть…
— Николай Михалыч, у нас в России и в царей бомбы кидали. Не то, что в министров.
Да уж, и как я мог забыть про народовольцев и прочих эсеров. Бомба и револьвер — тот еще аргумент в споре с властями. О чем и не преминул, заикаясь, сообщить своему собеседнику.
Гиляровский вздыхает.
— А если власть другого аргумента не понимает?
— Д-дикость к-акая-то.
— Так и страна у нас, дикая. Случилось мне как-то ехать от Москвы до Вятки, так я наслушался, о чем ямщики рассказывали, чтобы дорогу скоротать. Да и в Сибири потом видел тому примеров достаточно.
Гиляровский делает несколько глотков чая, чтобы промочить горло и возвращается к рассказу.
— Есть среди крестьян обыкновение женить сыновей, как можно раньше, чтобы заполучить в дом помощницу по хозяйству. Вот двенадцатилетнего сопляка и женят на восемнадцатилетней молодухе.
— И ч-то он в д-двенадцать лет м-может? Он же м-мальчишка еще.
— А ежели свекр оказывается вдовец, так бывает, что он и живет с молодой снохой в полном грехе. Либо она сама, не получая от малолетки никакого удовлетворения, пускается во все тяжкие. В объятия того, кто первым ей приглянулся. И муж, придя в возраст не торопится блюсти супружескую верность. Проезжал я несколько таких деревень за Уралом.
— Д-да уж… — читывал я в юношестве «Путешествие из Петербурга в Москву», там тоже всякий крестьянский разврат описывался, но чтобы вот так… в нынешнее время.
— А то еще слыхали про «вечорки»?
— Н-нет. Что это?
— В длинные зимние вечера крестьянские девки и молодые бабы соберутся в избе у какой вдовицы, прядут, песни поют… Захаживают туда и деревенские парни, числом столько, сколько женщин…
— Т-так и ч-что т-тут т-такого?
— Частенько как за полночь, погасят свечи и лучины… и давай творить всякий блуд.
— А что же священники? Неужто, не знают?
— Знают, только многие из них по части нравственности не лучшие воспитатели. Увы.
В молчании допиваем чай. Я как-то за военными действиями и забывать стал, что противоречий в здешней Российской империи не меньше, а то и больше, чем в моем родном мире. И уж нельзя назвать гражданским миром и согласием, где раз в пять лет случается недород и даже голод.
Революционеры и бомбисты не на пустом месте берутся. Надо бы еще один вопрос прояснить.
— Влад-димир Алексеевич, к-как же в-вышло, что у б-бывшего бом-обиста и б-беглого кат-торжника в п-покровителях од-дин из в-великих к-князей?
— О, друг мой… в императорской фамилии партий больше, чем во французском парламенте. А с помощью террористов можно легко убрать неугодную твоей «партии» фигуру.
— В-владимир Ал-лексеевич, хо-очу лично извиниться перед господином Соколово-Струниным. Н-не хот-телось бы в-войти в ис-сторию д-душит-телем с-свободы.
— Хорошо, я передам.
— Н-не хот-тел бы в-встречаться с ним з-десь. Где-то в Лаояне эт-то м-можно ус-строить?
Гиляровский задумчиво кивает.
— Я сообщу.
Не успеваем мы распрощаться с дядей Гиляем, как на пороге палаты появляется еще один пациент. Будущий гетман, а ныне пока еще есаул, бледен, левой руки не достает примерно до локтя, но смотрит соколом, и его щегольские закрученные усы задорно торчат вверх своими кончиками.
— Господин ротмистр! Рад видеть вас целым. Не сказать, что в полном здравии… но на пути к нему.
— Р-рад, г-господин есаул, что и в-вы уце-елели в эт-той мясоруб-бке.
— Если бы не рука, то вокруг почти санаторий! — ухмыляется Скоропадский. — Я впервые за четыре месяца вижу столько очаровательных молодых девиц и женщин. Местные китаянки не в счет.
— Был бы санаторий, когда б не местная кормежка. В училище кормили более сносно.
Скоропадский смеется, хотя я не местные военные училища имею в виду, а то, которое заканчивал в своем мире. Армия — она везде армия. Разносолами нашего брата не радуют.
Павел Петрович ловко подхватывает уцелевшей рукой табуретку и блокирует ею ручку двери, словно засовом, чтобы нам никто не мог помешать. Затем резко сует правую руку в карман больничного халата.
Та-ак! Сердце пропускает пару тактов. Я что-то не знаю про будущего гетмана? Что сейчас явится на свет белый? Револьвер? Граната?
Явилась бутылка шампанского.
Слава тебе, господи! Перевожу дух. Да и с чего бы Скоропадскому желать мне зла? Вроде я ему ни в чем дорогу не перешел.
— Помогите, Николай Михалыч, а то однорукому несподручно.
— К-конечно…
Перехватываю у него бутылку. Откупориваю.
Хлопок. Деревянная пробка улетает в стекло. К счастью, стекло устояло.
Разливаю пенистое и игристое по чайным чашкам, оставленным Гиляровским.
— З-за п-победу!
— За неё!
Выпиваем.
Судя по мнущемуся виду Скоропадского, у него есть ко мне дело.
Улыбаюсь.
— П-поговорим?
Он облегчённо вздыхает.
— Николай Михалыч, я слышал, есть решение возродить ваш эскадрон?
— Б-было бы п-прекрасно, коли так.
Скоропадский смотрит мне прямо в глаза.
— Вам начальник штаба не нужен?
— М-мне все нужны, П-пал Петрович. Есть к-кандидатура на примете?
— Хочу предложить свою.
— А р-рука?
— Начштаба требуется голова, а вот без рук можно и обойтись. Тем более, что правая у меня на месте.
— Н-не хотите в отставку по увечью?
— Не хочу!
— Я только «з-за». А к-ка-ак начальство?
— Постараюсь уговорить.
Пожимаю ему руку.
Одноглазый Буденный, однорукий Скоропадский… и сам комэск един в двух лицах с прибабахом после двух контузий — какая-то инвалидная команда особого назначения, а не спецназ!
За ужином меня навещает Сонечка. Приятный десерт к безвкусной госпитальной стряпне. Да ещё чай сладкий, крепкий и с лимоном…
Убрав опустевшие судки с тумбочки, берегиня выкладывает на неё кювету со шприцом и безымянным стеклянным флакончиком.
— Это тебе на ночь, Коленька.
— Ч-что за с-снадобье?
— Обнорский сам составлял. Считает, что последствия твоей контузии от этого коктейля пройдут быстрее.
Вот только не хватало стать испытательным полигоном для фармакологических изысканий местного эскулапа.
— Т-ты хоть з-знаешь, что он т-туда намешал?
— Ничего опасного для твоего организма. Глицин, глутаминовая кислота…
— Ну, к-коли, р-раз н-ничего оп-пасного.
Поворачиваюсь на живот, ватка со спиртом чуть холодит кожу. Укола почти не чувствую, все-таки рука у Сони легкая.
— Завтра вечером готовься к приятному.
— Ч-что там ещё может б-быть приятнее т-твоих рук?
— Сюрприз.
Она целует меня в щеку. И я проваливаюсь в сон.
Мерно покачиваюсь в седле, рядом так же шагом, неторопливо едет Ван Саакс.
Ганецкий нас отправил разведать передовые позиции англичан в предместьях Спионскопа. Дорога вьётся вельдом вдоль небольшой речушки.
Меня давно мучает один вопрос — в его патронташе, что висит наискосок через грудь — всего три обоймы с полутора десятками патронов. А могла бы поместиться дюжина обойм на шесть десятков патронов общим счетом, как у меня.
— Михель, ты не стал пополнять свой патронташ? В комиссариате же раздавали вчера патроны.
— У меня был полный патронташ, когда я восемь месяцев назад приехал на войну. За это время я убил четыре десятка «хаки» [2]. Дай бог, подстрелить ещё десятка полтора! Если бы каждый из нас захотел убить только пятнадцать человек, то нам бы на всех не хватило англичан.
— А что для вас, буров, победа? Выгнать англичан со своей земли?
— Истребить всех до одного! Кто больше набил врагов, тот и победил.
Хм… Взгляд, хоть и варварский, но довольно верный.
— Не боишься промахиваться?
Михель хохочет.
— Ник, меня отец с детства учил беречь патроны. У тебя, когда первое ружье появилось?
— Ну… в юнкерском училище.
— А у меня в шесть лет, когда отец впервые взял меня на охоту на льва. Это был кавалерийский «маузер». Вот этот. — Михель похлопывает по прикладу, висящего у него за спиной карабина, — А в восемь он дал мне три патрона и опустил одного на охоту в буш. Надо вернуться с добычей, не промахнуться. Тогда винтовка становится твоей, ты можешь охотиться, когда и на кого хочешь, и в семье большой праздник.
— А если промахнулся?
— Тогда испытание повторяется на следующий год.
— И с какого раза ты его прошел?
— С первого. Подстрелил антилопу. Третьим патроном.
Михель смотрит на небо. Солнце катится к горизонту, бросая по саванне причудливые тени.
— Не успеваем до заката. Придется ехать ночью, — предлагаю напарнику.
— Не надо ночью. Плохая идея, — отвечает Михель, — Тут рядом деревня кафров. Там переночуем и подкрепимся.
Мы сворачиваем к реке. Ван Саакс пускает своего коня рысью, я пришпориваю своего скакуна. Дробно стучат копыта по прибитой поверхности широкой тропы.
Кафрская деревня открывается за зарослями древовидных акаций.
В беспорядке разбросанные среди деревьев искусно сплетенные из тонких стеблей тростника хижины, напоминающие опрокинутые кверху дном корзины.
Первым делом навстречу высыпает местная ребятня — шоколадно-бронзовая. Босоногая и голопузая.
Ван Саакс выуживает из жилетного кармана какую-то самую мелкую монетку, что-то кричит по-кафрски и подбрасывает монету воздух. Вокруг неё тут же скручивается вихрь темнокожих тел. Просто куча-мала, да и только!
Наконец, из мешанины тел вырывается один из негритят, сжимая в руке монетку, сверкая зубами и белками глаз. Его задорную улыбку не портит даже только что ставший щербатым рот.
Он сует монетку за щеку, подхватывает наших коняшек за поводья и влечет вглубь деревеньки.
Негритенок останавливается у одной из хижин, и, ухмыляясь, показывает на маленькое отверстие в стене хижины.
Я вопросительно смотрю на Ван Саакса. Тот смеется.
— Туда, туда, Ник.
Михель соскакивает с коня, я следую его примеру.
Сняв винтовки, ползу за буром внутрь сооружения. Внутри сумрак, глаза не сразу привыкают к нему.
Появляется чернокожая дамочка, бог знает, сколько лет, груди висят, словно уши спаниеля. Оскалив ослепительно белые зубы, хозяйка ставит перед нами с буром глиняные плошки с молоком, ломти тыквы и лепешки из кукурузной муки, испеченные в золе. Снова сверкает зубами и начинает лопотать что-то на своем звучном наречии. Кафрский напоминает чем-то итальянский.
— Ману эла, баас, фига лина, — она склоняется ко мне, отвисшая грудь ее чуть не касается сосками моего носа.
Терпкий запах шоколадного тела бьет прямо в ноздри.
Пью кислое, непривычного вкуса молоко (буйволинное, что ли?), ем лепешки и ковыряюсь в печеной в золе тыкве, хозяйка стягивает с меня сапоги, разматывает портянки, устраивает не то сиденье, не то ложе из циновок, снимает ловким движением с меня патронташ. И все под ослепительный блеск в полутьме ее улыбки и глаз.
— Ту шиллинг, ту шиллинг, баас [3], — шепчут ее губы мне прямо в ухо, а пальцы расстегивают пуговицы на рубашке.
— Михель, чего она хочет?
— Русский, ты совсем дурак? — Михель отрывается от еды, ржет и делает характерный жест, понятный мужчинам, наверное, любого рода-племени.
Негритянка заливисто хохочет и придвигается ко мне почти вплотную. Её губы совсем рядом с моими. От терпкого запаха намазанного маслом тела дуреет голова. Её пальцы скользят по моей груди под расстегнутой рубахой.
Губы пересыхают. Женщины у меня давно не было, с самого отъезда из России.
Стоп, проветри башку, Николя… Тут, считай, в двух шагах от этой деревеньки железная дорога, линия телеграфа и прочие «блага» цивилизации. Кто знает, в скольких объятиях до меня побывала эта кафрская прелестница за два шиллинга, и, какие подарки она могла подхватить от них…
К счастью, природа решила все за меня. Кислое буйволинное молоко с непривычки подготовило в моем желудке настоящую революцию.
— Простите. Не сейчас…
Негритянка морщит сплюснутый носик и отстраняется от меня. А я весь в мыслях, как успеть до отхожего места, покидаю хижину.
Ржание Ван Саакса несется мне вслед.
Большую часть ночи я провожу самым целомудренным образом, деля время между сидением над отхожей ямой в позе орла, дремотой на куче сухих кукурузных стеблей и размышлениях о рисках Ван Саакса, у которого нашлась пара шиллингов для удовлетворения своего мужского естества. Вот ведь, буры, относятся к кафрам, хуже, чем к скотине, а баб их пользуют по первое число, не брезгуют.
Буйволинное молоко и желудок меня и спасли.
Я как раз снова орошаю отхожую яму, когда деревня наполняется конским топотом и резкими звуками военных команд на английском. А я тут с голой задницей…
Счастье, что по вбитой еще в училище привычке, захватил с собой карабин с патронташем.
Надо предупредить Михеля, что мы в ловушке.
Пробираюсь задами к хижине. Поздно.
Двое британских кавалеристов выволакивают из хижины Михеля с болтающимися на коленках штанами и ставят его перед командиром отряда, английским майором. Ещё один английский солдат кидает на землю перед майором карабин и патронташ Михеля.
Майор, не сходя с седла, задает Михелю вопросы: кто послал, сколько их, где второй… Что Ван Саакс не один, догадаться не сложно — оба наших коня привязаны бок о бок в краале.
Бур презрительно молчит.
Майор бьет его кулаком в зубы и повторяет вопросы. Розовый от крови из разбитых губ бура плевок летит точно в лицо бритту.
Майор ухмыляется, вытирая испачканное лицо платком. Подносит его к носу, втягивает запах.
Черт! Да майор — вампир. Во рту сверкают его острые клыки. Я нашариваю в патронташе патроны с серебряными пулями, старясь не производить лишнего шума, заряжаю карабин.
Майор тем временем, выхватывает из ножен кинжал. Солдаты крепко держат Михеля за руки, не давая тому шелохнуться.
Майор кинжалом рассекает грудь бура. Хруст костей и хрящей слышен даже мне в кустах.
Крик боли бедняги Михеля способен разбудить и мертвого. А вампир-майор руками вырывает еще трепещущее сердце бура из его груди и льет кровь из него себе прямо в рот.
Орут от восторга английские кавалеристы.
Мой палец на спусковом крючке, а затылок вампира-англичанина в моем прицеле. Грохот выстрела и череп майора взрывается осколками, сгустками крови и мозга.
— Коленька, Коленька, проснись! — руки и голос Сони вырывают меня из тягостного и вязкого, как болото сна. — Что с тобой? Ты так кричал…
— Дурной сон, кошмар…
Я с трудом перевожу дух, возвращаясь из сна настоящего Гордеева в реальность Лаоянского госпиталя.
[1] Лембои не просто черти, а выросшая из проклятых детей или взрослых, похищенных и выращенных нечистой силой, могут быть и водяными, и банниками, и лешими.
[2] «Хаки» — так буры называли английских солдат, после того, как английская армия, понеся огромные потери, сменила яркие красные мундиры на форму расцветки хаки.
[3] «Два шиллинга, два шиллинга, господин» (искаженный африкаанс).