– Она больна, – негромко сказал Терп. – Она ненормальная. Бедная несчастная психопатка. Придумала себе отца-астронома, который изучает солнечную корону. Идем домой, Эву-ня. Мама глаз не сомкнула, мы всю ночь тебя искали.

– Не верьте ему! – крикнула Эва. – Он врет! Я никогда туда не вернусь!

Феля, присев в сторонке, чесалась и искала блох. Притворялась, будто с нами незнакома.

– Он тебя заговорит, старик, держи ухо востро, – тихо проворчал Себастьян. – Потом я тебе все объясню.

Терп подошел еще ближе, несмело коснулся худенького Эвиного плеча. Не глядя на нас, строго сказал:

– Перестань валять дурака при посторонних. Наши дела никого не касаются. Пошли домой, нечего терять время.

Над нами, раскинув неподвижные крылья, парил большой ястреб. Он смотрел на нас с высоты и, казалось, чего-то ждал.

– Ты вся мокрая, губы синие, ну что ты вытворяешь, малышка?

Эва яростно рванулась, а Себастьян зарычал каким-то странным, плачущим голосом.

– Ты ночью хотел нас убить, – внезапно сказал я.

Терп посмотрел на меня, будто только сейчас заметил. Откуда-то снизу вылез седенький старичок, Константий, с погасшим конюшенным фонарем. Он добродушно улыбался, пряча улыбку в зеленые, точно водоросли, усы.

– Я хотел вас убить? – Глаза у Терпа были красные от бессонной ночи. – Каникулы уже кончились, возвращайтесь-ка лучше к себе. Нечего вам здесь делать.

– Берегись! – прорычал Себастьян. – Винтовка заряжена.

– Боишься? – криво усмехнулся Терп. – Может, предпочитаешь на кулаках? У тебя есть право на реванш.

Цыпа уже был у нас за спиной. Он драл своими грязными когтями землю, словно разогревая застывшие мышцы.

– Не откажусь, – сказал я и засучил рукава.

– Держи, Константий. – Терп бросил старику винтовку. – Чего это ты так вырядился? Чистый гномик.

Тут только я сообразил, что на мне дурацкий киношный скафандр. Цыпа отвратительно икнул и вдруг запел:

– Не так страшен волк, когда в лес смотрит. Нас черными портками не запугаешь.

– Держи его на дистанции и не пропускай ударов, – шепнул Себастьян. – Помнишь, как я тебя учил?

– Бегите, я его задержу.

– Нет. Мы тебя одного не оставим. Или все, или никто, – зашептала Эва. – Скажи еще раз, что ты меня любишь.

– Начнем? – спросил Терп.

Огромный аист опустился под нами на луг. Покачивая длинноклювой головой, чинно вышагивал среди высоких трав.

– Начнем, – машинально повторил я, думая совершенно о другом, вернее, о чем-то, что мне страшно хотелось, но никак не удавалось вспомнить.

– Ни пуха ни пера, – шепнула Эва. – О боже, где мой камень? Есть, спасибо тебе, мамочка. Если мы уцелеем, я никогда в жизни больше не совру, клянусь.

Где-то у нас за спиной ехал утренний поезд. Колеса тяжело погромыхивали на стыках рельсов. На другом берегу реки вдруг раздался стон. Но это всего лишь эхо жалобно повторило свист старинного паровоза – очень смешного, с высокой трубой и красными, словно измазанными вареньем, колесами.

– От потеха, – протянул серебристый Константий, предвкушая отличную забаву.

– Только выдержи первый натиск, старик,– почти беззвучно пошевелил черными губами дрожащий Себастьян.

Паровозный свист поплыл над рекой в сторону города и еще с минуту бился в поисках выхода среди каменных стен. Терп украдкой перекрестился, а может, просто смахнул попавшую в глаз ресничку, сулящую удачу.

Мы вышли на ровную площадку между разбитыми валунами, на сколах которых поблескивали мелкие вкрапления слюды.

Мне вдруг показалось, Терп что-то говорит. Я видел полуоткрытый рот и кончик языка, боровшегося с каким-то слогом.

– Хочешь что-то сказать? – спросил я.

Он с трудом протолкнул в пересохшее горло слюну.

– Ты уже никогда не будешь меня преследовать. Вот я и радуюсь.

– Это ты приходишь ко мне по ночам.

– Принимай вызов, брат, – неприязненно улыбнулся он.

Наши кулаки соприкоснулись, а потом Терп отступил и стал приплясывать на полусогнутых ногах.

– Кукаре… – попытался издать боевой клич Цыпа, но только громко икнул и торопливо распушил жалкие перышки своих обвислых крыльев.

Терп уставился мне в глаза. Взгляд его был такой напряженный, такой пронзительный, что у меня запылали веки, и я стал быстро моргать, чтобы их остудить. Он же, воспользовавшись моментом, прыгнул вперед и двинул меня правым кулаком. Удар был несильный и пришелся куда-то пониже уха, но мне стало больно, и эта колючая боль мгновенно меня отрезвила. Я ударил его снизу в живот – так называемым апперкотом. Почему-то он даже не закрылся локтем, только с некоторым опозданием отскочил и расслабил мышцы.

Я прыгнул за ним, намереваясь добавить, но мы как-то неуклюже столкнулись и некоторое время довольно вяло обменивались короткими ударами.

– Ты обо всем забудешь, – прохрипел Терп мне в ухо. – Это единственный выход.

Я хотел ответить, но тут он двинул меня головой. Удар пришелся в лоб, вернее, в переносицу; ощущение было такое, будто в нос мне влили целый сифон газированной воды. Я поднял руку, чтобы потрогать то место, где с шумом лопались горячие пузырьки, но в эту минуту он заехал мне кулаком под ребра.

– Кукареку! – впервые удачно пропел Цыпа. Я хотел отскочить, но Терп вцепился в мой скафандр, и я услышал, как с металлическим скрежетом разъехалась молния. Не успел я выдавить, что так нельзя, что это не по правилам, как почувствовал, что он подбирается к горлу, раздирая эластичную ткань скафандра. В уголках рта у него выступила пена, губы искривились в какой-то застывшей, неживой усмешке. Я попытался освободиться, оттолкнуть тяжелое тело, стряхнуть с себя летаргическое оцепенение. Уперся обеими ладонями ему в грудь, но он потянул меня на себя, наши ноги переплелись, и мы кубарем покатились вниз по склону.

– От потеха, – хихикал старикашка. – Сущая потеха.

Терп всем телом придавил меня к земле, пальцами судорожно стягивая ворот проклятого киношного наряда. Я начал задыхаться. В ушах что-то громко стучало, наверно мой собственный пульс. Будто сквозь сон я услышал далекий отчаянный крик Эвы, Себастьян лаял дрожащим басом перепуганной дворняги, пьяненький голосок давился хриплым «кукареку», и, заглушая все эти звуки, шумела река, неудержимый страшный потоп.

Тогда я подтянул к подбородку колени и с силой их распрямил. Терпа отбросило на добрых несколько метров. Он стал тяжело подниматься, хватаясь за острые края гранитной глыбы, глядя на меня страшно выпученными глазами, которые никак не могли вернуться в орбиты.

– Паныч! Камнем его, камнем! – кричал Кон-стантий.

Терп послушно принялся шарить вокруг себя, но не успел ничего найти, как я с размаху на него навалился. Он застонал, скрючился, пытаясь закрыться, но я уже крепко сжимал его вспотевшее горло. По волосам у него бежала букашка. Я почувствовал, что на руки мне что-то закапало. Терп смотрел на меня голубыми, словно облупленные голубиные яйца, глазами. Они были какие-то голые, стеклянистые, умирающие и, казалось, силились что-то сказать.

– Отпусти, отпусти! – Кто-то лихорадочно клевал меня в спину. – Убьешь человека!

И я отпустил. Медленно поднялся, нечаянно наступив Терпу на руку. Эва стояла спрятав лицо в ладони, плечи ее судорожно вздрагивали. Себастьян беспомощно гладил девочку большой, кошмарно кривой лапой, а седенький старичок покатывался со смеху, утирая обильные слезы.

– От раскуролесились, от молодость, от дурость.

И тут Эва, точно обезумев, бросилась вниз к реке. Она летела по склону холма, а потом по заболоченному лугу, как листок белой бумаги. Стайка птиц рассыпалась перед ней с резким криком, но снова вернулась, вероятно у них поблизости были гнезда. Себастьян кинулся за Эвой вдогонку. Он мчался, как носорог, с рычанием, похожим на отдаленный гром. Все вокруг, казалось, оцепенело, скованное каким-то страхом, болью, каким-то дурным предчувствием.

Я догнал их на самом берегу. По черному жирному обрыву они скатились в воду, в которой отражалось небо и высокие облака.

– Надо держаться вместе, тут может быть глубоко, – крикнул я.

– Ты прав, – опомнился Себастьян. – Река сильно разлилась.

Я протянул Эве руку, но она резко ее оттолкнула.

– Ненавижу,– прошипела.

Вода начала нас сносить. Мы ухватились за шкуру Себастьяна, который энергично перебирал передними лапами, демонстрируя классический собачий стиль.

– Погодите, аманы! – певуче кричал где-то за кустами серебристый старец. – Куда вас черт понес? Вы еще не сказали, где живет наш Винцусь!

– Вашего Винцуся добрые люди давно удавили! – рявкнул Себастьян.

Нас вынесло на середину реки. Прозрачные водяные пауки скользили по гладкой поверхности, точно на лыжах.

– Это как же так? Быть не может, – негромко причитал Константий, пробираясь сквозь густой ольшаник. – Он не по злобе. Он всех любит.

Себастьян натужно сопел и все быстрее колотил лапами по воде. В его словно налитых чернилами глазах притаился панический страх. Но до берега было уже недалеко. Мы попытались встать, но слишком рано и не достали дна. Я хлебнул не меньше литра воды. Наконец мне удалось уцепиться за нависавшие над водой шершавые ветки. Тяжело дыша, мы вскарабкались на согретую солнцем лужайку, по которой скакали какие-то веселые птички на страшно тоненьких ножках.

– Уже день, – сказал Себастьян, а я с удивлением заметил, что он избегает моего взгляда. – Пошли, нам еще идти и идти.

Но тут на другом берегу кто-то застонал, а может, заплакал. Эва вдруг уселась в высокую траву, называемую кукушкиными слезами. Мы услышали треск ломающихся веток.

– Эвуня! – крикнул Терп. – Не уходи! Поиграем в серсо, сходим за медом на пчельник, а вечером будем считать падающие звезды!

Эва поспешно вскочила и в панике заметалась по лугу, точно ища выход из запертой комнаты.

– Эвуня, ты там без нас пропадешь! Не уходи! Раздался громкий всплеск, и под кустами ольшаника что-то забурлило.

– Помогите! – с трудом разобрали мы невнятное восклицание. – Эвуня, дай руку!

– Он тонет! – крикнула Эва и бросилась обратно к реке.

Мы с Себастьяном помчались за ней, не обращая внимания на хлеставшую нас высокую крапиву. Эва беспомощно барахталась в жирном черном иле.

– Помогите ему, почему вы стоите?

Но кусты ольшаника были неподвижны, вода бесшумно бежала на юг, к городу, в горячем насыщенном запахом мяты воздухе плыл, покачиваясь, обрывок белой паутины, предвестник бабьего лета.

– Он утонул! Навсегда утонул,– зарыдала Эва.

– Наверно, вернулся на свой берег, – тихо прошептал Себастьян.

– Нет, утонул, я знаю.

– Никто ничего точно знать не может. Нам пора возвращаться, – неуверенно сказал я.

– В усадьбу?

– Нет, к себе.

– Ты никогда не забудешь его имени. Помнишь почему?

– Помню, – шепнул я.

– Ты так страшно его душил.

– Не теряйте времени, – завел свою песню Себастьян. – Нам далеко идти.

– Подождите еще минутку.

– Зачем?

– Сама не знаю.

Мы долго стояли молча. Я посмотрел наверх: очень высоко под горячим желтоватым небосводом почти неподвижно висел полосатый бело-голубой воздушный шар. Он застыл над долиной, а вернее, над широким распадком, глядя на одинокого ястреба, на заболоченные луга, на трудолюбивую реку, на нас, задумавшихся каждый о своем. Но ничего необычного в этом не было. Должно быть, топографы или картографы измеряли сверху землю, разогретую предосенним солнцем.

Себастьян деликатно подтолкнул Эву. Она послушно, понурив голову, зашагала вперед. Мы вышли на дорогу, вымощенную булыжником. Я знал, что Эве и Себастьяну, как и мне, хочется обернуться и в последний раз поглядеть на то, что остается позади. Но мы продолжали идти навстречу солнцу.

– Я потеряла свой камень,– тихо сказала Эва.

– Где? – вздохнул Себастьян.

– Кажется, на том берегу.

– Вернемся? – без энтузиазма предложил Себастьян.

– Теперь уже все равно.

– Теперь все равно, – опять вздохнул Себастьян и поднял на меня свои точно залитые синими чернилами глаза. – Говорил я? Оттуда ничего нельзя приносить.

– А как бы мы иначе спаслись?

Себастьян не ответил. Он шел за Эвой и почтительно обнюхивал округлые камни, по которым она ступала. А я вдруг подумал, что, возможно, он никогда не был знаменитым путешественником, английским лордом. Что в прошлой жизни Себастьян был маленьким, ужасно заносчивым и зловредным пекинесом, а в будущем станет просто веселым беспородным псом из дачного поселка, отчасти любителем пожить за чужой счет, отчасти шутом, но прежде всего – обыкновенным добродушным нахалом.

Дорога петляла между отвесными стенами молодого дубняка. Иногда за деревьями мелькала одинокая хата, утопающая в бурьяне, глядящая на нас подслеповатыми оконцами, иногда мы опережали большие, везущие на мельницу зерно подводы, с адским грохотом катившие по булыжнику. Слева, за рекой, тянулись торфянистые луга, поселки с прячущимися в зелени, крытыми соломой домами, над водой носились огромные стаи птиц, охотящихся за рыбой. Себастьян, казалось мне, все время что-то нашептывал Эве. Она шла не оглядываясь, сжав пересохшие губы, и руки ее были сложены на груди, как для молитвы.

Наконец наша дорога слилась с другой – песчаным большаком, притащившимся откуда-то с востока. На развилке стояло украшенное засохшими цветами распятие. Под ним на плотно утоптанной глине несколько мальчиков чертили какие-то линии.

– Вы тоже на ярмарку? – спросил один из них.

– Нет, мы к родственникам, – сказал я.

– У меня ноги от этого булыжника разболелись, – шепнула Эва.

– Давайте отдохнем минутку, – предложил я, садясь на камень, в щербинках которого еще сохранилась дождевая вода, лучшее лекарство от бородавок и лишаев. Эва вытянула запорошенные пылью ноги. Только тут я заметил, что она босая, что давно уже потеряла свои белые прюнелевые туфельки.

– А справка о прививке у вас есть? – спросил тот же мальчик.

– Какая еще справка?

– Прививаться надо, против эпидемии. Там, на заставе, проверяют.

– А вы привитые?

– Нет, вот нас и не пустили на ярмарку.

– А что за эпидемия?

– Откуда нам знать? Эпидемия, и все.

– А здесь вы чего делаете?

– В «пятачок» играем.

Мы стали смотреть, как ребята играют в «пятачок». Они провели прутиком довольно глубокую черту, а посередине процарапали треугольник, основанием которого служила часть этой черты. Потом уложили в центре треугольника одну на другую три медные монетки решками вверх, отошли по глинистой тропке метров на пять, начертили поперек тропки вторую линию и принялись кидать из-за нее в треугольник с монетами свинцовые кругляши, которые они называли битками. Игру начинал тот, кто разбивал битком кон или попадал ближе всего к треугольнику. Если от меткого удара монеты разлетались, те, что падали орлом вверх, становились добычей победителя. Если же ни одна не желала переворачиваться на сторону с орлом, в игру вступал следующий игрок, чей биток вначале упал ближе других к кону. Когда на кону не оставалось монет, стопку складывали наново и игра в «пятачок» продолжалась.

Было очень тихо. Река свернула в сторону и разделилась на несколько нешироких рукавов. Над дорогой дрожал мутноватый воздух; какой-то жук полз по песку в поисках нужной ему струйки запаха, то отдаляясь от нас, то возвращаясь. Мы слышали его натужное жужжание, глухой стук калечившего монеты битка и негромкие проклятия вошедших в азарт игроков.

До города было уже рукой подать. Дома серыми уступами подымались почти до самых облаков, а наша река стыдливо пряталась между ними, забиваясь в какие-то черные колодцы и под горбатые мостики.

– Ну что, пойдем дальше? – спросил Себастьян и положил морду Эве на колени. – Отдохнула немножко?

Но Эва смотрела на крест с заржавелым Христом, под которым мальчишки играли в старинную игру, называемую «пятачком».

– Теперь уже незачем спешить, – сказал я, слизнув с губы соленую капельку пота. – Это последнее солнце. Потом придут дожди, снега, вечное ненастье.

– Ты разве не спешишь на съемки?

– Нет, мне уже расхотелось возвращаться. Неужели тебе не снятся приятные сны, когда хочется, чтобы они как можно дольше не кончались?

– Это не сон. Я все время боюсь, как бы чего не случилось. Бежим отсюда.

– Да ведь город закрыт.

– Попробуем по берегу нашей реки.

– Себастьян, а зачем нам заходить в город? Мы ведь можем вернуться из любого места.

– Только не сейчас. Потом я тебе объясню, старик.

– Что-то ты крутишь, Себастьян. Ну-ка посмотри мне в глаза.

Дог заморгал своими редкими и седыми, зато очень длинными ресницами, стараясь выдержать мой взгляд.

– Умоляю, старик, пойдем.

Игроки начали ссориться, не стесняясь в выражениях. Один мальчик, который сильней всех проигрался, захныкал и стал упрашивать, чтобы его пожалели.

– Ладно, пошли, – сказал я.

Мы спустились к реке и по мелководью, путаясь в длинных, точно волосы утопленниц, водорослях, зашагали по направлению к городу. Кусты вокруг были чахлые, запыленные, но все же могли служить прикрытием. Эва два раза споткнулась о прячущиеся под водой камни. Я протянул ей руку. Сжал уже согревшуюся, пульсирующую жизнью ладошку.

– Это неправда, – шепнула она.

– Что неправда?

– Что моя мать родом с далеких островов, что отец изучает солнечную корону.

Себастьян, которого вода немного снесла вбок, торопливо подплыл поближе, чтобы послушать, о чем мы говорим.

– Они меня вырастили, – еще тише прошептала Эва.

– Кто они?

– Ну они. – Она на мгновение повернула голову в ту сторону, где осталась долина, теперь затянутая легкой дымкой.

– Хочешь вернуться?

– Нет! – крикнула она и расплакалась, пряча лицо за шторой темных волос.

Себастьян с отчаянием переводил взгляд с меня на нее и обратно, изредка быстро поглядывая себе под ноги, где в неглубокой воде безнаказанно сновали жирные окуни.

И так, украдкой, никем не задерживаемые, мы вошли в город. Выбрались на берег возле большого костела в стиле барокко и сразу попали на ярмарку. Все пространство вокруг костела было занято бесчисленным множеством ларьков с ушатами, бадейками, деревянными ложками и поварешками, грудами березовых веников, связками чеснока, граблями и косами, бочками, тележными колесами, желтой кожаной упряжью, прялками, жерновами и кипами сурового полотна, кожухами, травами от всех болезней, сушеными грибами и свежим медом, бубликами, бузой – белым напитком из кобыльего молока, картофельными оладьями и хлебным квасом, большими пряниками в форме сердца и калейдоскопами, бабочками на деревянных колесиках и ружьями, стреляющими пробкой, картинами с одним и тем же пейзажем, изображающим разлившуюся реку, березки и заходящее солнце, ковриками с мелким узором в виде сине-черной шахматной доски и другими диковинными вещами, от которых пахло краской, смолистым деревом и потом.

А между ларьками толпился народ. Кого там только не было: я увидел пейсатых евреев, православных попов в порыжелых рясах, мужчин с тоненькими ниточками усов и в тюбетейках на голове, мальчиков, одетых к первому причастию во все белое, и, кажется, даже турка в красной феске, хотя не уверен – такая дикая была толчея, такой гвалт, из которого вырывались протяжные заунывные возгласы, внезапные взрывы смеха, визг свистулек. Лица у всех были веселые, никто ни с кем не ругался, никто никому не угрожал, никто никого не толкал.

Чтобы не потеряться, мы пошли дальше по узкой, застроенной старинными домами улице. Она привела нас на маленькую неправильной формы площадь, вернее, пересечение нескольких улочек, по которым мчались пролетки с извозчиками, весело щелкающими кнутами, прогуливались празднично одетые люди, зазывали покупателей торговцы, разложившие свой товар у стен. За прозрачным окном кондитерской гимназисты лакомились каким-то необыкновенным восточным мороженым, жадно поглядывая на проходящих по тротуару под присмотром монахинь пансионерок в длинных юбках. Газетчики выкрикивали названия газет на разных языках, а где-то высоко зажигалась и гасла надпись из электрических лампочек, рекламирующая последнюю новинку – звуковой фильм. Здесь тоже все улыбались друг другу, то и дело друг перед другом извинялись и никто никого не задирал. Я понимаю, все это может показаться неправдоподобным, и какой-нибудь умник, возможно, заметит издевательски, что другого от меня и не ждал. Но, честное слово, тот город был именно такой, и в этом нет ничего особенного. Мой отец часто рассказывал о своем детстве, и его город выглядел почти в точности так же.

– Ну, старик, – вдруг заговорил Себастьян дрожащим басом. – Спасибо тебе и за хорошее, и за плохое, словом, за все. – И горячим языком лизнул меня в ухо. – Good luck.

Я увидел, что тонкая шкура на его костлявой спине опять нервно подергивается, хотя ни мух, ни комаров в городе не было.

– Почему ты со мной прощаешься, Себастьян? Он смотрел в сторону, будто загляделся на незнакомую собаку.

– Потому что тебе надо возвращаться, старик.

– А она?

– Она не может.

– А ты?

– Я? Я остаюсь.

– Ты тоже не можешь?

– Могу, но остаюсь.

– Себастьян, я ничего не понимаю.

Он посмотрел на меня своими глазищами, которые теперь трудно было назвать добродушными.

– Когда-нибудь поймешь. Может, я еще к вам вернусь. Давай, старик, не теряй времени.

– А если я не захочу?

Он встал на задние лапы и прижал меня к стене. Рядом остановилось несколько прохожих, незлобиво отпуская какие-то замечания. Видно было, что они любят детей и красивых собак.

– Тебе есть зачем возвращаться, – хрипло зашептал Себастьян.

– Откуда ты знаешь?

– Я знаю все твои секреты. Сегодня ты приглашен на день рождения.

– Пусти меня, Себастьян.

– Не пущу. Из-за тебя все пошло кувырком. Тебе нельзя верить.

И приблизил морду вплотную к моему лицу. Я уже почти ничего не видел, кроме его вдруг ставших чужими глаз, похожих на донышки темных стаканов. Он отправлял меня в дальний путь.

– Это все неправда, старик. Сейчас ты под весенним дождем спешишь на аэродром. Там встретишься с друзьями, и вы будете смотреть, как приземляются огромные, с дом величиной, самолеты. Вечером по телевизору покажут фильм про Зорро, благородного героя всех детей на свете. А ночью тебе приснится что-нибудь, чего никогда не было и не будет, а утром, прислушиваясь к городскому шуму и звукам рояля за стеной, ты вообще обо всем забудешь.

– У нас дома никто не играет на рояле.

– Никогда больше не приходи к нам, старик, запомни. Не нужно и не стоит, – все тише говорил Себастьян, точно стараясь меня усыпить.

Но я упорно смотрел поверх его головы, жадно впитывал взглядом каждый уголок этой странной улицы. Мне казалось, что я смутно вижу белое пятно Эвиного платья и что это пятно расплывается, растворяется в солнечном свете, исчезает в неторопливом уличном движении. Я напряг зрение, и Себастьян это заметил.

И внезапно грубо меня толкнул, так что я стукнулся головой о кирпичную стену, а сам пустился наутек, и удивленные прохожие расступались, давая ему дорогу. Он промчался между пролетками, на минуту скрылся за оклеенной афишами тумбой и потом исчез навсегда за какой-то живой изгородью.

Я бросился вдогонку. Бежал по узеньким переулкам, заглядывал в пахнущие капустой и плесенью подворотни, заскакивал в магазинчики, приветствовавшие меня громким дребезжанием колокольчиков, пока снова не очутился на знакомой маленькой площади, вернее, на скрещении старинных улочек.

Так же как и раньше, по мостовой проносились пролетки, мигали лампочки рекламы, газетчики выкрикивали странные названия газет, тучный инвалид играл на гармони. Кто-то нес за тощие ноги петуха, и этот петух покосился на меня мертвым бельмом точь-в-точь как Цыпа. Но Цыпа, наверно, жив, ведь ябеды живут долго.

Все прохожие были очень вежливы и предупредительны, никто ни к кому не приставал и никого не обижал. А мною постепенно овладевал страх, похожий на панику, панический страх перед одиночеством, перед своей чужеродностью в этом мире, перед собственной памятью, от которой никуда не деться.

И мне отчаянно захотелось оказаться дома, увидеть отца, который мыкается без дела, почитать дневник пани Зофьи, которая мужественно борется с лишними килограммами, посмотреть по телевизору какой-нибудь детектив и ждать комету, которая мчится, словно снаряд, нацеленный на нашу Землю.

Что бы я сделал, если б раздобыл волшебную палочку или шапку-невидимку? Сперва хорошенько бы все обдумал. Чего не надо делать, я знаю точно. В первую очередь разобрался бы с разными дурацкими загадками, которые не дают нам покоя. Я бы не пытался увидеть нашу Землю через тысячу лет: вдруг нас ждет что-то страшное; не старался бы угадать судьбу своих близких и проникнуть в удивительную тайну, которую скрывает в себе наша смерть. Почему-то я чувствую, что лучше этого не знать. По крайней мере пока.

Пожалуй, я бы ограничился самым простым. Захочется мне, к примеру, проучить воришку, который с большим трудом стянул у прохожего кошелек и, очень довольный собой, весело посвистывая, возвращается домой. Я бы незаметно вытащил добычу у него из-за пазухи, чтобы поглядеть, какую дурацкую рожу он состроит, обнаружив отсутствие плодов своего преступления. А еще неплохо было бы попасть в далекую экзотическую страну, когда там будут фальсифицировать результаты выборов. Я бы терпеливо подождал, пока счетные комиссии, трудясь в поте лица и жутко нервничая, благополучно подделают бюллетени, и только тогда, в последний момент, восстановил все, как было. Страх подумать, что бы там началось. Или представьте себе самонадеянного полководца, например гетмана, который готовится к бою с несчастным, многократно уступающим ему в силе противником. Гетману уже мерещатся ордена, новое высокое звание, торжественные парады и всякие другие вещи, которые снятся по ночам таким зазнайкам. А я ему потихоньку заклепаю все пушки. Вот будет потеха, когда он, теряя портки, припустит наутек с поля боя, преследуемый какими-то затурканными недотепами.

Возможно, я и для Буйвола что-нибудь сделаю. Предположим, сидит Буйвол и подбирает остатки соуса с тарелки последней корочкой хлеба, страдальчески вздыхая, потому что ни капельки не наелся. Я бы подсунул ему кусок окорока – розовый, с большой белой костью, а потом второй, третий, четвертый, пятый. Хотя не уверен, стоит ли овчинка выделки, – ведь на все эти колдовские штучки уйдет добрых несколько лет, если не больше. Пожалуй, лучше прокрасться на педсовет и послушать, что о нас говорят учителя. Заодно я бы мог переправить в журнале отметки, все двойки, например, переделать в жирненькие пятерки. Или нет, на это тоже жаль тратить время. Будь у меня шапка-невидимка, я бы занялся совершенно другим делом. Признаться, именно поэтому идея с шапкой-невидимкой и пришла мне в голову. Я бы отправился к Майке. Сколько можно на нее пялиться, постоянно возле нее вертеться и вообще… даже неловко. Короче, я бы незаметно вошел к ней в комнату, сел напротив и сидел сколько влезет. Смотрел бы на ее серьезное лицо, на тонкие руки, на чуть-чуть слишком пухлые пальцы, которые, кстати, ее нисколько не портят. И узнал бы все ее тайны, и мне ни капельки не было бы стыдно, потому что тайны у нее очень красивые.

Но когда я об этом думаю, то начинаю понимать, что куда лучше было бы ходить к ней безо всяких шапок-невидимок, – пусть бы она меня просто к себе приглашала, пусть бы ей это было приятно. Ведь что получается: благодаря своей волшебной силе я могу делать все, что пожелаю, даже против воли других. И всего добиваюсь, но, кроме меня, никто в этом как бы не участвует и все вынужденно мне уступают. Однако без партнеров в игре, которая называется жизнью, я буду чувствовать себя страшно одиноким. Буду слоняться как неприкаянный среди обыкновенных людей, скованный своей волшебной мощью, которая радости не приносит.

Эх, какое счастье, что не существует ни волшебных палочек, ни дурацких шапок-невидимок.

– Гжесь, у тебя что, третья ступень отвалилась? – потряс меня за плечо Щетка. – На орбиту вышел?

– Вот именно. Лечу в космос, – невнятно пробормотал я.

– Мы тебя ищем по всему аэродрому.

– А что случилось?

– Ну ты и сказанул, Гжесь. Мы снимаем кино. На Плювайку наконец-то нашло вдохновение. А ты по грибы подался?

– Тут такое творилось! – вмешалась Майка. – Пани Сивилла отказывалась выходить на площадку. Все на коленях ее умоляли, и только я сумела уговорить.

– У нас земля под ногами горит. Все на ушах стоят. Если б еще солнышко высунулось… А кто это тебе, Гжесь, изодрал скафандр?

– Не знаю. Сам порвался.

– Костюмерша! Костюмерша! – завопил Щетка. – Быстро ко мне с ниткой.

Прибежала старушка с кучей булавок во рту и стала трясущимися руками зашивать швом «ришелье» драный скафандр.

– J'aime, – тихо сказала Майка.

– Что?

– Ничего. Повторяю слова. J'aime, tu aimes, il aime[Я люблю, ты любишь, он любит].

– Стоп! Что вы делаете? Стоп! – вдруг заорал Плювайка, то есть Лысый.

– Что я делаю? – задрожала от страха старушка – Да, чем вы там занимаетесь?

– Зашиваю скафандр.

– Люди, я вас всех перестреляю! Не могу больше! – Режиссер, сжав кулаки, стал колотить себя по седоватым вискам. – Кто вам велел зашивать?

– Пан Щетка. Пан Щетка велел, – наябедничала старушка.

– Пан режиссер, мальчишка совершенно испортил костюм,– с важным видом вмешался Щербатый, хотя заметно было, что и он сдрейфил.

– Это как раз хорошо! Он должен быть ободранцем. Ребенок больше вас понимает!

– Забирайте свои булавки и марш отсюда,– нисколько не смутившись, скомандовал Щетка, подталкивая костюмершу.

– Пан режиссер! Пан режиссер! – завыл Щербатый. – Солнышко вылезает! Сейчас этот ошметок уберется… – Он показал пальцем на затянувшую полнеба тучу.

– Начали! – крикнул режиссер. – По местам.

– Зажечь свет! Агрегат! – мгновенно откликнулись светики.

К нам подбежал Щербатый весь в замше и нейлоне – ни дать ни взять голливудский режиссер.

– Строимся, дети! Скоренько. Ты в конце, помнишь? – придержал он меня за плечо.

– Можно, я пойду с ним в паре? – быстро спросила Майка.

– Можно. Только не трепаться.

Майка взяла меня за руку. Ее золотая прядка как ни в чем не бывало трепетала на ветру.

– Птер,– шепнула она, многозначительно пожимая мне руку. – Ты заметил, что ваши имена состоят из одинаковых букв?

– Тихо! Кончайте болтать! – крикнул Щербатый.

Майка снова мне улыбнулась. И в этот момент я, в общем-то, перестал жалеть, что ничего больше не будет: ни этой психопатки Эвы, ни Себастьяна, прикидывающегося лордом, ни дурацких путешествий неведомо куда. Вдобавок моя Майка скоро станет настоящей женщиной, это ясно видно и очень приятно сознавать.

В дверях фургона появилась пани Сивилла, то есть наша Хозяйка. Она сбросила с плеч овчинный тулуп и, облепленная прозрачным пластиком, направилась к нам. Рядом семенили гримерши и костюмерши, на ходу поправляя ее вечно недовольную красоту.

Наконец Хозяйка встала во главу колонны. Вспыхнули прожектора, все забегали как одержимые, камера, разминая мышцы, проехалась взад-вперед по рельсам. И вдруг в разгар этой суматохи прозвучала перемежающаяся нервными плевками команда:

– Погасить свет!

Оказалось, что ошметок не только не убрался с солнца, а раздался вширь, превратившись в градовую тучу. Оператор Команданте немедленно открутил крышку термоса и принялся деловито жевать бутерброд. Сивилле принесли из аэродромного ресторана свиную отбивную величиной с олимпийский диск. И снова все замерло.

А мы с Майкой спрятались под брезентовый тент, потому что начался дикий град. Мы все время держались за руки, а она то и дело раскрывала рот, будто хотела, но не решалась заговорить. Тогда я стал перебирать ее пальцы, она застенчиво улыбалась, и нам было чертовски хорошо.

Нас, наверно, еще раз десять поднимали с места, но туча, передумав, неизменно снова наползала на солнце.

Наконец, когда время уже приближалось к обеду и все, потеряв надежду, дремали по углам, а осветители даже начали сворачивать кабель, распогодилось. Тучи, неизвестно как и куда, разбежались, и на совершенно чистом голубом небосклоне засияло бесстыжее великолепное солнце.

И тут начался воистину судный день. Все разом закричали и принялись вырывать друг у друга разные инструменты. Камеру открыли, стали зажигать свет, который, как назло, не желал зажигаться. Сонных детей опять выстроили в колонну, пани Сивилла прибежала настолько быстро, насколько ей позволял ничего не прикрывающий костюм. Щербатый вертелся около нас, торопливо напоминая сюжет фильма:

– Расслабьтесь, чувствуйте себя свободно. У вас впереди далекое чудесное путешествие. Вы – первые дети, которые проникнут в тайны Вселенной.

– Мы прекрасно знаем книжку, – сказал Дориан. – Она включена в школьную программу. Вы лучше следите за своими прожекторами.

– Ну наконец-то! – сказал, потирая руки, сценарист, который ненавидел детей. – Пускай первый дубль принесет удачу.

И дружески улыбнулся бледному Нико, который кисло поморщился: мол, какая уж тут удача.

– Внимание, прекратить разговоры! – крикнул Щербатый.

– Все готовы? – быстро заплевался режиссер, усаживаясь между ногами камеры.

Майка внезапно отпустила мою руку.

– Птер, – шепнула она, – я хочу тебе что-то сказать.

У меня заколотилось сердце, но ответил я внешне совершенно спокойно:

– Скажи.

– Знаешь, день рождения отменяется. Дориан пригласил меня на вечеринку по случаю первого съемочного дня. У них в кино так принято, я не смогла отказаться.

Мне почудилось, что землю заволокла ночная мгла. В мутной черноте бегали какие-то люди, крича и размахивая руками. Я отчетливо ощутил, как кровь со всего тела отхлынула к ногам, вросшим в бетон аэродрома. Мне стало ужасно холодно.

– Почему ты молчишь? – услышал я Майкин голос.

– Ах да. Все ясно. Понятно, ну конечно,– беззвучно пробормотал я.

– Ты на меня не сердишься?

– Нет. Что ты.

– Я так и знала. Ты прелесть.

В этот момент режиссер завопил страшным голосом:

– Камера!

Кто-то хлопнул перед мордой камеры дощечкой, и мы под стрекот киноаппаратуры двинулись в сторону уже немного потрепанной непогодой ракеты.

– Быстрее, быстрее, пленку жалко, – подгонял нас бегающий вдоль колонны Щербатый.

Когда мы приблизились к ракете и пани Сивилла, покачивая обнаженными бедрами, стала подниматься по ступенькам, а на губах режиссера, до сих пор уныло опущенных, наконец расцвела удовлетворенная улыбка, из толпы стоявших возле ангара зевак вырвался какой-то человек и помчался в нашу сторону, то есть к ракете. Разные киношники пытались заступить ему дорогу и остановить, но он, петляя как заяц, ловко увертывался и бежал дальше – еще быстрее; наконец, подбежав к нам, а вернее, ко мне, он всей пятерней схватил меня за ухо.

– Уа! – взвыл я, ужасно перепугавшись.

– Стоп! Стоп! – закричал режиссер. – Какой идиот испортил кадр?

Я узнал эту пятерню. То была рука моего отца.

– Марш домой, – сдавленным голосом проговорил он.

– Не могу, надо доснять кадр.

– Я тебе дома досниму. Марш, и ни слова больше.

Выхода у меня не было. Я позволил себя увести – все еще за ухо.

– Что вы делаете? – кинулся к нам Щербатый. – Здесь снимается фильм.

– Я на ваш фильм… – И отец произнес что-то неразборчивое.

Все в страхе замерли; никто не посмел вмешаться. Признаться, я сам никогда не видел отца в таком состоянии. Возле ангара стоял пан Заяц, держа на поводке того самого дога. Заяц поглядывал на меня иронически, а пес – с полным безразличием.

– Себастьян, не притворяйся, это ведь ты, – шепнул я.

Но он только широко зевнул, показав крупные желтоватые зубы и язык, похожий на солдатский ремень.

Отец втащил меня в такси, и это меня совсем доконало: ко всему прочему еще и лишний расход.

– Прогулять столько дней, – пробормотал сквозь стиснутые зубы отец, когда машина тронулась. – А я, болван, думал, что мои дети будут другими.

– Я хотел тебе помочь, хотел заработать.

– Лучше всего ты мне поможешь, если быстро закончишь школу.

– Ты же сидишь без работы. Я из-за этого не сплю по ночам.

Отец всю дорогу что-то ворчал себе под нос, хотя возможно, у него просто дрожали губы. И так мы доехали до дома. Под моей дурацкой акацией сидел знакомый калека и с жадностью наблюдал за небогатой событиями жизнью нашей улочки. Осовелый Буйвол выпрашивал у какой-то девчушки булку с маслом, а его папаша с унылым видом приводил в порядок разворошенное пацанвой нутро своей машины.

Мы молча вошли в квартиру. Пани Зофья, противная ябеда, притворилась, что меня не видит, и закрылась у себя в комнате.

По телевизору показывали розлив молока в бутылки – похоже, уже давно, поскольку на экран никто не смотрел. Цецилия сидела как истукан, а мама бесцельно перекладывала с места на место какие-то мелочи.

– Привез? – спросила она.

– Привез, – угрюмо ответил отец. – Завтра я его сам отведу в школу.

И все замолчали. Я открыл шкаф и вытащил раковину с южных островов.

– Я заработал деньги. Правда.

– Завтра я им отвезу и деньги, и этот шутовской наряд, – буркнул отец.

Мама мимоходом погладила меня по голове.

– Неудача за неудачей, – тихо сказала она. – Ты знаешь, что Цецилия не едет в Америку?

– Почему? – удивленно спросил я.

– Она получила телеграмму. Университет разорился.

– Как университет может разориться?

– Он был частный. Существовал на пожертвования.

– Совсем разорился?

– Подчистую, – сказала мама. – Цецилию даже попросили вернуть билет на самолет.

Что на это сказать, я не знал. Мы молча слушали диктора, с жаром разъяснявшего специфику розлива молока. Вдруг в его патетический монолог ворвались необычные звуки. Я подошел к окну. Возле памятника педагогу уличный оркестр исполнял старый шлягер «Обо мне не горюй», который был в моде, когда я еще не ходил в школу.

– Может, эта комета врежется в нашу Землю, – первым заговорил я.

– Как бы не так, – буркнул отец. – Она уже давно, часа три назад, пролетела на приличном расстоянии. Сообщили перед розливом молока.

На щеках Цецилии выступили багровые пятна. Она продолжала сидеть не шевелясь, но глаза ее начали фосфоресцировать, зрачки сузились, и из них посыпались красные искры.

– Я им покажу! – вдруг крикнула она, и – о, чудо – где-то неподалеку загремел гром. Мама бросилась выключать телевизор. – Они меня еще попомнят. Сегодня же ночью, не откладывая, полечу на метле в Америку. Застращаю, заколдую мерзавцев, всю кровь выпью. Не будь я Цецилия, чудовищное чудовище. Не верите?

И обвела всех по очереди страшным взглядом. Однако больше всего нас напугал гром. Правда, до того шел град, и это могла быть первая весенняя гроза, но кто знает…

– Да, это и вправду свинство, – сказал отец с не очень искренним сочувствием. – Так подкузьмить порядочного человека! А еще высшее учебное заведение… Отец говорил с явным удовольствием: ничто так не поднимает дух, как неудачи ближних. И в этом нет ничего безнравственного. Отец не радовался чужому горю и не испытывал злобного удовлетворения, просто он чуть-чуть приободрился, повеселел и как будто стал смотреть в будущее с большим оптимизмом. Понял наконец, что против судьбы, которая дает и отбирает не всегда обдуманно, как говорится, не попрешь. И еще понял, что в своей беде не одинок и может считать себя членом многомиллионного братства неудачников.

Он даже стал тихонько напевать себе под нос и все горячее сочувствовать Цецилии. А тут вдруг пани Зофья свалилась в ванной с весов и подвернула ногу. Оказалось, что она – о, ужас! – прибавила триста двадцать шесть граммов. Я же смотрел в окно на первую весеннюю грозу, вызванную Цецилией, и не мог избавиться от грустных мыслей. Пожалуй, в самом большом проигрыше оказался все-таки я. Эва убежала с Себастьяном, Майка – с этим воображалой Дорианом, карьеру в кино поломал отец, деньги придется вернуть, и вдобавок еще этот нескладный растяпа астероид промазал, пролетев в нескольких сотнях тысяч километров от Земли. По расчетам ученых, в следующий раз он нацелится на земной шар только через две тысячи лет.

И почему, черт побери, конец обязательно должен быть печальным, меланхолическим, выдавливающим слезу? Я во всех своих переделках жутко намучился и вас заставил изрядно поволноваться, так зачем еще напоследок эти неудачи и зеленая тоска? Мало кому такое понравится. Разве что толстому очкастому сценаристу, недаром он получает почетные награды. И отчасти режиссеру Плювайке, поскольку его терзают амбиции и желание создать шедевр мирового масштаба. Впрочем, если бы вашей женой была пани Сивилла, вам бы мир тоже казался мрачноватым. А может, и нет, не знаю.

Давайте лучше вернемся к тому моменту, когда неожиданно выглянуло солнце, а все дремали в разных углах и только осветители начали сворачивать кабель и демонтировать прожектора.

– Солнце, пан режиссер! – душераздирающе завопил Щербатый. – Полный порядок!

– Зажечь свет! Агрегат! – скомандовал бородатый оператор, бережно завинчивая крышку на термосе.

Началась дикая суматоха: киношники бегали взад-вперед, крича благам матом, режиссер так сильно плевался, что сценарист вынужден был закрыться своим пухлым сценарием. Даже недовольная блондинка пани Сивилла чудесным образом преобразилась и, как нормальный человек, опрометью кинулась к нам в своем прозрачном наряде, чтобы занять место во главе колонны.

– Внимание, партизаны! – скомандовал Щетка. – Больше жизни, вся страна на вас смотрит.

– Не забывайте, что вы играете детей, которые отправляются в первое межпланетное путешествие, чтобы проникнуть в тайну космоса,– добавил Щербатый. – И тихо, ша, ни слова.

– Я бы хотела в конце с Птером, – попросила Майка.

– Пожалуйста. Это даже недурная идея. Только, ради бога, тихо.

Гримерши еще бегали вдоль рядов со своими губками, костюмерши еще поправляли на нас скафандры, пани Сивилла втискивала под пластик свои округлости, а Щербатый уже завопил на весь аэродром:

– Готово!

Тогда Лысый, он же Плювайка, пожевав сухими губами, крикнул:

– Камера!

По этому сигналу мы двинулись к ракете, которая за ночь стала как будто немного новее и просторнее.

Майка словно бы ненароком взяла меня за руку, поглядев при этом очень выразительно, будто хотела подчеркнуть, как ей важно, чтобы нас навеки запечатлели на пленке держащимися за руки.

– Не забыл про мой день рождения? – шепнула она.

– Ну что ты. Не забыл, конечно.

– Приходи к семи. Только обязательно.

Котенок Пузырик, прыгая бочком, как козленок, хватал всех подряд лапками за скафандры, но при этом следил, чтобы ненароком не выйти из кадра. Все им восхищались, а Щетка у нас за спиной хрипло шептал:

– Во дает, этот наверняка будет артистом. Где-то над аэродромом запел первый весенний жаворонок. И я почувствовал себя настоящим космонавтом.

– Здорово, что мы вместе. – Майкины пальцы пощекотали мою ладонь. – Ты не представляешь, как я рада.

– Я тоже ужасно хотел с тобой познакомиться.

– Не врешь? Честное слово?

– Честное-пречестное. Крест на пузе.

– Колоссально! Это будет лучший фильм в мире.

– Потому что ты в нем снимаешься.

– Потому что мы в нем снимаемся.

Мне захотелось подпрыгнуть, высоко-высоко, и повиснуть над огромной плитой аэродрома, и крикнуть что-нибудь всему миру или, по крайней мере, моему городу, пану Юзеку из авторемонтной мастерской, Буйволу, Цецилии, честолюбивому режиссеру, Хозяйке в прозрачном костюме, осыпанному почетными наградами сценаристу и пани Зофье, которая борется с ожирением. Но я только громко вздохнул, и все стали на меня оглядываться.

Пани Сивилла уже поднималась по ступенькам в ракету, деловито покачивая бедрами, сценарист потирал руки, на губах режиссера расцвела улыбка плохо скрываемого удовлетворения, и в этот момент кто-то выскочил из толпы зевак, сгрудившихся возле ангара, и ужасно грубо схватил меня за ухо. Пытаясь освободиться, я изо всей силы тряхнул головой, и мы влетели в темную пасть ракеты.

– Стоп! – крикнул режиссер. Примчался белый от ярости Щербатый.

– Вы что, рехнулись? – закричал он, в свою очередь хватая моего отца за лацканы. – Испортить такой кадр, почти шестьдесят экранных метров! Кто вы такой?

– Я – его отец, а он прогульщик.

– Отец не отец, здесь снимается кино. Вы загубили труд многих людей. – Щербатый еще притворялся взбешенным, хотя полученная от отца информация несколько его охладила.

– Меня это не касается. Петр, немедленно домой.

К нам подскочил Щетка.

– В чем дело, тысяча драных чертей! – уставился он на отца налитыми кровью глазами разбойника, страдающего бессонницей. Отец немного сбавил тон.

– Послушайте, это безобразие. Ребенок неделю не ходит в школу.

– Такой ты сирота, Гжесь?

– Вы, наверно, меня неправильно поняли, – неуверенно сказал я.

– Ах так? – Отец побагровел. – Ты еще и сиротой прикинулся? Ну погоди, вернемся домой…

Но тут к нам подошел режиссер. За ним прискакала девица, которая хлопала дощечкой и таскала с собой сценарий.

– Повторять или не повторять, пан режиссер? – скучным голосом спросила она.

– Что повторять? – рассеянно пробормотал режиссер.

– Ну дубль этот. Под конец в кадр влетел какой-то посторонний.

– Это предок Птера, – мстительно сказал Щетка. – Папаша вон того Гжеся.

Лысый, то есть режиссер, подошел к отцу и принялся угрожающе сплевывать, сверля его взглядом. Продолжалось это очень долго; видимо, режиссер раздумывал, повторять дубль или не повторять. Но отец с непривычки стал проявлять признаки беспокойства. Он смотрел в землю, шаркал ногами, даже разок тихонечко застонал.

– У меня, кажется, есть на него права? – наконец несмело заговорил он.

Режиссер стал плеваться еще ожесточеннее и быстро сказал:

– Повторяем. Это может быть любопытно. Поглядим на экране.

У отца на лбу выступили первые капли пота, и он даже глуповато заулыбался.

А наш режиссер, Лысый, продолжал сплевывать, и за ним невольно стали плеваться и мы. Плевался Щербатый, плевался Щетка, плевались переодетые в космонавтов дети, плевались мы с Майкой. Последним, все с той же глуповатой улыбкой, начал плеваться отец.

– Это отец Птера. Хочет разорвать договор, – наконец пожаловался Щетка.

– Я все понимаю, – оправдывался отец, не переставая сплевывать. – Но как же учеба, школа?

– Очень уж он хорош. У него талант. Он мне нужен, – рассеянно произнес режиссер.

– Ну да, конечно. Но моя жена, да-да, моя жена, она не желает, то есть, вернее, сомневается, точнее говоря, волнуется. – И замолчал, быстро жуя губами.

– Очень рад, – продолжал занятый своими мыслями режиссер.– Приятно было познакомиться. Вы ведь сыграете еще в одном дубле, правда? Все по местам. Приготовиться к съемке.

Он машинально пожал изумленному отцу руку и вернулся к камере. А Щетка хлопнул моего предка по плечу рукой, тяжелой от рубцов и шрамов.

– Не горюй, старина, мы найдем твоему Гжесю репетитора. А теперь марш на место. Влетишь в кадр, когда Хозяйка начнет подниматься по ступенькам. Не раньше. Усек?

Сам Щербатый проводил перепуганного отца к ангару. Но, когда застрекотала камера, отец ужасно разволновался, прибежал к ракете раньше времени и ненароком стукнул Дориана. Мы повторяли сцену несколько раз, пока режиссер не заявил, что хватит. Однако было видно, что он недоволен, и отец расстроился, так как за время неудачных проб успел войти в роль.

– Может, повторим еще разок? – Он нервно ходил по пятам за Лысым, то есть Плювайкой.

– Нет. Довольно. Жаль пленку.

– За мой счет, пан режиссер.

– Первый дубль был неплохой. Хватит.

Все стали расходиться, и отец остался один, молча переживая свой провал.

– Чего ты скис? – сказал я. – Первый дубль получился классный.

– Э, ты только так говоришь.

– Зачем мне врать? Все было очень естественно, ты хорошо сыграл, правда.

– Ладно, неважно, – сказал отец, не переставая сплевывать. – Только ничего не говори маме. Незачем забивать ей голову всякой ерундой.

– Они хорошо платят.

– Кто они?

– Ну эти, киношники.

Тут отец впервые улыбнулся по-настоящему, своей обычной улыбкой.

– Я устроился на работу. В метеорологический институт. Наконец что-то интересное. Не эти дурацкие машины, которые складывать не умеют. Берем тачку? За мой счет…

– Я тоже могу тебя прокатить. Ты не против, если мы захватим одного человека?

– Пожалуйста. Хоть всех. Режиссера, оператора, кого хочешь.

– Одну актрису. Мою приятельницу.

Потом мы ехали по городу. Отец сидел впереди, рядом с водителем, и ни разу не взглянул на счетчик, который, шумно вздыхая, выбивал кругленькую сумму. А мы с Майкой на заднем сиденье украдкой держались за руки.

– Я с нового учебного года перевожусь в вашу школу, знаешь? – шепнула Майка.

– Здорово.

– Как хорошо, что уже весна.

– Замечательно.

– Только помни, я ревнивая.

– Буду все время помнить.

Рядом с нами сидел ее дог, держа в зубах свой толстый плетеный поводок. С его черной губы свисала большая капля. Возможно, мне померещилось, но, кажется, он подмигнул мне своим огромным глазом, в котором отражалась солнечная весенняя улица.

Под акацией около памятника заслуженному педагогу сидел на корточках возбужденный Буйвол и жадно ел что-то из консервной банки. Даже не посмотрев на меня, он причмокнул и крикнул:

– Вкусятина! Предки перестали экономить. Жратвы у нас теперь навалом! Поиграть и то нету времени.

– Даже в партизан?

– Угу.

Отец с ужасом на него уставился. И очень вовремя, иначе бы он заметил выпорхнувшую из подъезда пани Зофью на обалденно высоких каблуках и практически без платья. Потому что клочка тонкой материи, прикрывавшего ее плечи и талию, ни один даже самый снисходительный портной платьем бы не назвал. Пани Зофья шла слегка покачивая бедрами, почти как Хозяйка, то есть недовольная блондинка. На поясе у нее болтались, свисая чуть ли не до колен, какие-то цепи, металлические кольца и подвески. Теперь мода такая, даже Дака, которая кричит Пузырику: «К ноге!», даже эта Дака нацепила на грудь и с гордостью носит красный значок с грозной надписью: «Долой учителей!» Итак, пани Зофья шла по двору под звон и бренчание цепей, а наш бедный отец, к счастью, этого не видел. А из-за угла соседнего дома выглянул какой-то человек – пожилой, пожалуй постарше отца, – и пружинистым, я бы даже сказал, нарочито пружинистым шагом направился к пани Зофье. Приподняв шляпу, он вручил ей букетик весенних подснежников. А она подцепила его под руку, и они пошли в сторону центра.

Дома Цецилия укладывала чемоданы, командуя мамой, которая посмотрела на меня долгим взглядом.

– Ну как? – многозначительно спросила она. Отец начал нервно сплевывать.

– Знаешь, это вполне культурные люди. Мы потолковали с режиссером. Работают в поте лица, как все. Ты даже не представляешь, скольких мучений стоит съемка нескольких дублей.

– Это еще что за бубли?

– Не бубли, а дубли. Разные варианты одной и той же сцены. Всегда может получиться какая-нибудь накладка или кто-то плохо сыграет.

И тут вдруг отец замолчал, явно задетый каким-то неприятным воспоминанием.

– Я вижу, тебя там задобрили! – сказала мама.

– Ну, не совсем. Но ведь Петрусь хорошо учится, я думаю, он не отстанет. Заодно познакомится с интересными людьми, и вообще.

– Что вообще? – спросила мама.

– На каникулы я забираю Петра к себе, в Америку! Слышите? – крикнула Цецилия так пронзительно, что в телевизоре что-то щелкнуло, изображение автоматической линии розлива молока исчезло и началось ревю, настоящее ревю с герлами. Так что отец не успел ответить маме: плюхнувшись на стул перед телевизором, он торопливо стал поправлять резкость.

– Не знаю, будет ли у меня время на эту Америку, – довольно сурово сказал я. – Школа, съемки, да и мои научные интересы…

Цецилия захлопнула чемодан и, разинув рот, вылупила на меня глаза. Тогда и мама перестала укладывать вещи и с любопытством уставилась на Цецилию, вероятно заметив несвойственные ей человеческие черты, достойные быть запечатленными на холсте, который займет почетное место среди других картин на большой выставке маминых работ.

– Как хорошо, что эта чертова комета разминулась с нашим шариком, – сказал отец и сплюнул сухими губами, а потом сердито хмыкнул, давая понять, что сам осуждает новоприобретенную привычку.

А я подошел к окну и, приоткрыв одну половинку, стал смотреть на улицу. Небо полностью прояснилось, последние тучи расползлись по своим делам, и легкий ветерок разносил по нашему городу прохладные, еще очень робкие запахи весны. И я подумал, что все не так уж и плохо, что глупо постоянно терзать себя из-за всякой чепухи. Занудство эти вечные переживания, признак преждевременной старости. Напереживаюсь еще, успею.

У меня ведь уже есть своя девочка, а не какое-то там идиотское дерево, – настоящая, нормальная девочка с золотыми прядками, с румяными щеками, будто только что вымытыми росой с незабудок. И Себастьян в один прекрасный день снова появится, я это чувствую, я почти уверен. Приятно думать, что, когда захочу, я могу для разнообразия отправиться к Эве; она хоть и вызывает у меня какое-то непонятное беспокойство, если не страх, но тоже мне нравится, и, честно говоря, даже очень.

Итак, я приободрился – настолько, что начинаю нервно вертеться у окна, рискуя рассердить отца; итак, приободрившись, я смотрю на нашу весеннюю улочку с педагогом – любимцем молодежи на гранитном постаменте, на веселого голубя, прогуливающегося по его блестящему черепу, на пана Юзека, который, страшно газуя, гоняет чужие машины по площадке перед своей мастерской, на прохожих, радующихся хорошей погоде, на уличный оркестр, наяривающий старый шлягер «Завтра будет погожий денек», на мужчин, все смелее оглядывающихся на женщин, на парней с гитарами, на хихикающих девчонок в гольфах, на ошалелых собак, гоняющих по газонам, как живые торпеды, на огромный самолет, который кружит над городом, унося людей в далекие края навстречу чудесным приключениям.

А что же со Зверочеловекомороком? Честно говоря, я бы предпочел, чтобы вы не спрашивали. Удовлетворитесь благополучным концом моего рассказа, тем более что солидным, уважающим себя людям не к лицу проявлять чрезмерное любопытство. Не случайно народная пословица утверждает, что любопытному на базаре нос оторвали. От всей души советую вам прямо сейчас отложить книжку. Поверьте, на вашем месте я бы именно так и сделал.

Беда в том, что вскоре я уже буду знать про этого Зверочеловекоморока все. Но заплачу за это огромную цену, самую большую, какую только можно заплатить. И никогда никому не смогу рассказать, что узнал. Ну а тем, кто не отложит мои воспоминания, рекомендую выбрать один из старых, хорошо известных, в общем-то, нестрашных вариантов, объясняющих нечто, называемое мной Зверочеловекомороком.

Вообразите, что это кто-то из ваших знакомых, какой-нибудь зануда, оригинал, каверзник, ужасный нахал, или непредсказуемый псих, или бесноватый апостол. Или изо дня в день преследующая нас невезуха, коварство судьбы, неотвратимый рок. Или, допустим, ночной призрак, пронзительный предрассветный страх, предощущение боли, беды, смерти.

Я даже немного жалею, что стал рассказывать про этого Зверочеловекоморока. Лучше бы вам о нем ничего не слышать и никогда с ним не встречаться. Возможно, вам это удастся, хотя сомневаюсь.

Я сам его уже не боюсь. Перестал бояться, и теперь мне легко. Полагаю, что каждый человек в конце уже не испытывает страха Просто начинает его ждать. И очень хочет, прямо-таки мечтает, чтобы он поскорей пришел и довершил свое дело.

Сейчас он все время рядом со мной. Днем пристраивается где-то за спиной, и иногда я ощущаю на волосах его дыхание. А то вдруг отзовется в коридоре стоном дверей, топотом чужих ног или человеческим криком. Ночью нетерпеливо топчется за окном в судорогах ветра, в постукивании длинных пальцев дождя по подоконнику, во внезапной тишине, которая неизвестно когда будет нарушена. Я знаю, это не его голоса, он в помощи чужих голосов не нуждается. Но он где-то среди этих звуков и ждет – бесстыдно, не скрываясь, спокойно и терпеливо.

Однажды я отважился окликнуть его по имени, которое для него придумал. И почувствовал, что он, немного удивившись, заколебался, но так и не показался мне на глаза. Теперь я все чаще к нему обращаюсь. Иногда бросаю что-нибудь ехидное, а то и оскорбительное. Но он, кажется, не обижается, а возможно, даже доволен. Как-никак, кто-то его наконец разоблачил. Он наверняка это понимает, но не знает, как себя вести. А поскольку я беспомощен, продолжает делать свое дело. Может, когда-нибудь, после меня, кому-нибудь удастся его одолеть.

Я его уже не боюсь. Я все время – каждый час, каждую минуту, каждую секунду – его жду. Его, моего, а может быть, нашего общего Зверочеловекоморока.

Открылась дверь. Вошла пани профессор, а за ней все ассистенты. Пани профессор озябла – видно, на улице холодно – и энергично потирает свои большие, похожие на мужские, руки с редкими коричневатыми пятнышками. Но на самом деле руки она потирает, чтобы чем-нибудь себя занять, чтобы не смотреть на меня. Деловым тоном, будто совершенно равнодушно, расспрашивает помощников и украдкой поглядывает на листок с сумасшедшей температурной кривой, которая меня больше всего пугает. Я еще ни разу не посмотрел на этот график в ногах кровати. И тем не менее знаю, что эта жуткая трещина, этот трупный волос или, скорее, черный обугленный провод каждый день ломается, то падая вниз, то взлетая до самого верха гадкого листа. Пани профессор как бы случайно бросает взгляд на результаты анализов. Белых кровяных телец уже только сто тысяч. И она небрежно – мол, ничего страшного – откладывает разграфленный листок.

– Жуть какая погода, – говорит она. – Хороший хозяин собаку не выгонит.

– Кажется, наступает зима столетия, – подхватывает один из ассистентов, протирая очки.

– Батареи горячие, – говорит пани профессор. – Не позавидуешь тем, кому надо выходить из дома.

– Я никому не завидую.

– Ну да, – торопливо говорит пани профессор. – Что ж, заглянем в третью?

Ассистенты с готовностью соглашаются. Все они хотят поскорее уйти, но вовсе не потому, что меня не любят или их ждут неотложные дела. Просто им нечего сказать. Тема давно исчерпана. Были уже и шутки, и смех, и дружеские перепалки. Были и серьезные призывы запастись терпением и не терять мужества. Мол, встречаются сложные случаи, когда медицина почти бессильна, но не надо отчаиваться. Медицинская наука идет вперед семимильными шагами, каждый новый день приносит потрясающие открытия, мы живем в замечательное время стремительного развития человеческой мысли.

– Я бы немного полежал на левом боку, – говорю я робко, потому что мне не хочется их задерживать.

Все, уже с порога, бросаются обратно к моей кровати. Пани профессор сама поворачивает меня так, чтобы я видел окно, голые ветки деревьев и низко стелющийся над крышами дым. Другие быстро поправляют одеяло и подушку. Потом уходят.

И опять я остаюсь один. И мне некуда деваться, потому что я не хочу больше возвращаться в воображении на улочку с памятником заслуженному педагогу – улочку, которой, скорее всего, вообще нет, а даже если и есть, то живут на ней совсем другие люди; я не хочу возвращаться домой к маме-художнице, к раздражительному отцу и пани Зофье, борющейся за сохранение линии, потому что если б они были, то не кинули бы меня одного в этой страшной больнице. Я не хочу возвращаться к Себастьяну, псу-изобретателю, потому что таких собак никто никогда не видел.

Не сердитесь, что я рассказал вам историю, в которой нет ни слова правды. Но мне, честное слово, хотелось бы влюбиться в такую девочку, как Майка или хотя бы Эва, хотелось бы иногда прогуливать уроки, сняться в фильме о межпланетном путешествии, драться с ровесниками, тайком читать дневник старшей сестры, выслушивать несусветные выдумки и оскорбления какой-то Цецилии, кошмарного чудовища в юбке, отчаянно скучать и терять интерес к жизни.

Я рассказал эту вымышленную от начала до конца историю, собственно, самому себе. Чтобы хоть ненадолго избавиться от боли, страха и тягостных мыслей. Приятно освобождаться и чувствовать себя свободным.

Поэтому вы не очень-то горюйте. Может быть, я еще поправлюсь, кто знает, а если и не поправлюсь, тоже мир не перевернется. Комета снова устремится к Земле, деревья будут медленно расти, сбрасывая листву и рождая новую, цветы будут цвести и пахнуть, молодежь – влюбляться без памяти, а старики – бояться смерти.

Ведь это просто замечательно, что я немного погулял на свободе. Желаю вам того же. Лишь бы только мы были здоровы. Лишь бы только были свободны…

Загрузка...