Серебристый старец прикрутил в лампе фитиль. В желтоватом свете он немного смахивал на доброго дедушку, который вот-вот начнет рассказывать сказку.

– А они обещались Винцуся отыскать и письмецо привезти.

– Мы нашли, – быстро сказал я, хотя ужасно не люблю врать. – Мы уже знаем, что ваш Винцусь делает.

– Ну и как он, хорошо живет?

– Он начальник моего хозяина, а хозяин тоже большая шишка, – пришел мне на помощь Себастьян.

– Экая хитрющая сявка, – умилился Константий.

– Хорошо живет ваш внук, – добавил я. – Даже людей иногда изводит.

– По злобе или зазря навряд ли, – неуверенно сказал серебряный Константий. – Коли изводит, значит, любя. Он всякому добра желает, вот иной раз и нажмет, чтоб ему добром платили. Важный, говоришь, начальник?

– Жутко важный. Вот управится с неотложными делами и сразу за вами приедет, – убежденно ответил я.

– Ладно, так уж и быть, не скажу панычу, что вы по ночам колобродите.

– Спокойной ночи. Мы навсегда уезжаем. Только проводим барышню до крылечка.

– Но сявка чтоб не брехала. Упаси бог. Весь дом спит.

– Мы тихонько, как мышки. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

И пошел куда-то в сторону хозяйственных построек, может на ту пивоварню, которой мы еще ни разу не видели. Фонарь мерно раскачивался, вырывая из темноты островки травы, мокрые от росы ветки и босые ноги Константия.

– Не будем терять время, – в третий раз за эту ночь повторил Себастьян. – Вы помните, где его искать?

– Конечно. Я весь дом наизусть знаю. Не могла спать, когда болела, и целыми ночами бродила по комнатам.

Мы бегом бросились на зады усадьбы, к знакомой веранде с выбитыми окошечками. То ли жук, то ли большая навозная муха, словом, какое-то крупное насекомое с жужжанием, шурша жесткими крылышками, билось об остатки стекла. Под ногами застонали прогнившие доски.

Внезапно кто-то метнулся из зарослей за угол дома. Казалось, темная полоса ночной тени упала на росистую траву. Мы в испуге замерли. Себастьян мотнул головой, приказывая нам подождать, сам же направился к выщербленной дощатой резной балюстраде.

За углом притаилась Феля. Тряся головой и подвывая на диво тоненьким голоском, она лихорадочно рыла передними лапами землю.

– Феля не советует заходить в дом, – сказал Себастьян, выслушав ее сбивчивый рассказ.

– Это она все время кралась рядом?

– Нет. Она за нас.

– Умоляю вас, заклинаю, – задыхаясь, шептала Эва. – Не слушайте вы эту глупую старуху. Отец Терпа приютил ее из жалости, когда ее выгнали из цирка. Она там уже никого не могла напугать. У нее нет ни одного зуба. Полное ничтожество.

Говоря это, Эва снова судорожно вцепилась в мою руку. Теперь я уже различал ее глаза необычного разреза: как будто вдоль, а не поперек лица.

– Себастьян, – понизив голос, сказал я, – раз уж мы решились…

– Сам не знаю, старик, – неуверенно пробормотал он.

И тогда я дернул ржавую дверную ручку, похожую на скелет птичьего крыла. Дверь со вздохом подалась. Повеяло теплым запахом зерна, словно бы из кладовки, заваленной мешками с рожью.

– Я первая, – шепнула Эва, протискиваясь вперед.

Спотыкаясь на неровном полу, я осторожно последовал за ней, то есть за расплывчатым пятном ее белого платья. Из-под ног с яростным фырканьем кто-то выскочил; Себастьян невольно зарычал. Вероятно, это была та самая кошка, которая любила лежать на рояле.

Эва открыла какую-то дверь. Мы оказались в комнате, где увидели ее в прошлый раз. Там еще стоял жаркий дух летнего вечера, то есть пахло дозревающими на подоконнике яблоками, остывающей виноградной лозой – в общем, каким-то веселым однообразием деревенского житья-бытья.

Ловко огибая мебель, Эва подбежала к столику, стоящему под окном. И тут мы услышали сильный стук, но не в наше окно, а, по-видимому, в соседнее. Кто-то барабанил по оконной раме, одновременно со скрежетом царапая каким-то предметом по стеклу.

– Не шевелитесь, – прошипел я Эве в ухо. Себастьян хотел остановиться, но поскользнулся и поехал на прямых ногах по паркету.

– Ну и каток, бляха муха, – смущенно пробормотал он.

– Послюнявь лапы, – посоветовал я.

Он послушно стал лизать свои черные подошвы, немного напоминающие ягоды ежевики. А тем временем кто-то уже открывал громко дребезжащее окно.

– Кто там? – узнали мы голос Терпа.

– Это я, Цыпа, – ответили ему хрипло.

– Чего тебе?

– Жребий перейден, – сказал Цыпа; с поговорками у него дело обстояло плохо. – Барышню похитили.

Терп не спросил, ни кто похитил, ни как. Вероятно, раздумывал, что делать.

– Ты их видел?

– Да. Они подались в город. Убегали садами, потом лесом, мимо смолокурни. Жутко петляли, заметали следы.

– Молодец, что прибежал.

– Я для вас всё. А этих бы я… вот так, вот так. – Послышалось хлопанье, а точнее говоря, слабый шелест крыльев.

– Погоди, покажешь дорогу, – сказал Терп и, похоже, отступил в глубь комнаты.

Мы услышали металлическое щелканье затвора.

– Господи Боже! – почти закричала Эва.– Он ни за что не простит. Он нас убьет.

Я попытался ее удержать, но она уже лихорадочно обшаривала стол. Наконец нашла деревянную шкатулку, похожую на швейцарский домик, приподняла крышку и что-то вынула изнутри. Вероятно, волшебный камень. Но тут музыкальная шкатулка начала играть. Мелодия была вроде бы веселая, но одновременно печальная, какая-то пронзительная; в спящем доме она звучала пугающе громко. Надо было как можно скорее захлопнуть эту проклятую крышку. Я стал дрожащими руками ощупывать стол, застеленный нитяной салфеткой, что-то – книжки или ноты – свалилось на пол, а печальная музыка между тем заполнила всю комнату, зазвенела в каких-то шкафчиках с посудой. Казалось, что ее слышит вся долина, что ветер несет странные звуки над рекой прямо в город.

Наконец я нашел этот искусно вырезанный из дерева домик. Захлопнул островерхую крышу. Музыка смолкла, но нам почудилось, что отголоски ее еще долго не угасали в огромном чреве старой усадьбы.

Одна за другой захлопали двери. Кто-то где-то затопал ногами, словно кого-то пугая. Мы кинулись к своей двери. Под напором могучего тела Себастьяна она со стуком распахнулась. Дог, пытаясь удержать равновесие, отчаянно цеплялся когтями за навощенные доски пола, но остановился только у нижней ступеньки лестницы, по которой спускалась мать Терпа.

Она несла керосиновую лампу с белым абажуром, свободной рукой заслоняя ее от холодных сквозняков.

– Эвуня, ты больна, – странно, как заводная, говорила она.– Опять стала ходить по ночам? Ложись, деточка, утром вызовем врача. Не бойся, ты теперь всегда будешь нашей любимой Эвуней. Дай руку, детка.

Эва попятилась, ища мои пальцы. Себастьян неуклюже поднимался с пола; видно было, что он хочет заслонить нас своей костлявой грудью.

– Кто к нам пришел? – спросила мать Терпа, поднимая лампу над головой, украшенной белыми стручками папильоток. – Телеграмму от мужа принесли? Неужели наконец прислал весточку?

– О господи! Бежим! – крикнула Эва. – Я знаю ход.

И бросилась в сени, откуда вела вниз неказистая лестница, пахнущая плесенью и потрохами земли. Мы скатились по этой лестнице, кружа по спирали, спотыкаясь на каждом шагу, и влетели в какую-то дверь. Себастьян, бежавший последним, захлопнул ее, задвинул обросший ржавчиной засов и громко, чуть не вывернувшись наизнанку, чихнул.

За дверью была кромешная тьма. Я не видел ни Себастьяна, ни Эвуни. Только слышал их прерывистое дыхание и догадался, что теперь Себастьян смог спокойно высунуть язык, похожий на солдатский ремень.

Рядом со мной что-то протяжно и ритмично заскрежетало. Я увидел красную, похожую на червячка точку; вокруг этого червячка появилась и стала расползаться розовая дымка, вырывая из черноты белую Эвину руку. Пальцы размеренно сгибались и разгибались: казалось, Эва старательно выжимает воду из какого-то темного предмета. Становилось светлее, и в конце концов в углу возле двери сверкнули изумленные глаза Себастьяна – Мы спасены, – сказала Эва. – А теперь я б чего-нибудь поела. Хорошо бы сладкое и кислое разом.

А мы глядели на ее руку, в которой что-то похрустывало, распространяя вокруг себя хоть и слабый, но спасительный свет. Эва догадалась, что мы удивлены.

– Это фонарик с динамо. Нужно все время нажимать на рычажок, тогда он будет гореть. Новейшее изобретение, мне его папа привез из последнего путешествия. Хотите посмотреть?

– Я знаю. У нас дома среди старого барахла валяется такой. Кто-то, не помню кто, подарил отцу перед войной. Где мы?

– В старом подвале. Я покажу вам выход. Когда-то я тут играла в войну. Ненавижу девчачьи игры. У вас ничего нет поесть?

Я похлопал себя по карманам.

– Нет.

– Жаль. Ну не беда, до города потерплю.

– До города еще далеко, – мрачно сказал Себастьян.

– Неважно, ведь мы уже спасены. Волшебный камень со мной, и в последний момент я успела прихватить фонарик. Это хороший знак, да?

Мы молчали, оглядывая шероховатые стены, как будто обсыпанные солью или серебром: мелкие кристаллики нежно переливались.

– Похвалите меня, какой я молодец.

– Ты молодец, – сказал я, а Эва прижалась ко мне, точно насмотрелась ковбойских фильмов, в которых герои обнимаются под звуки душещипательной музыки.

– Вы меня любите? – таинственным шепотом спросила она.

Себастьян кашлянул, хотел переступить с одной пары лап на другую, но только покачнулся, страдальчески на меня глядя.

– Любим, – ответил я.

– Ну тогда в путь. В городе угостимся мороженым, да?

– Да.

– Я вас тоже люблю. Ужасно, безумно, чертовски.

И начала как ненормальная жужжать своим динамо. Только тут мы увидели проход, ведущий в соседнее помещение. Там стояли какие-то заплесневелые чаны, пузатые бочки, крышки которых были придавлены булыжниками, каменные кадушки, обросшие пылью и паутиной. Эва приподняла крышку одной из бочек.

– Ой, соленые огурцы.

Вытащила из-под ломких стеблей укропа большой огурец и принялась аппетитно его уплетать, брызгая на нас рассолом.

– Пошли. Нечего время терять, – сказал Себастьян и стряхнул со спины мутные капли. – Он знает, что мы в подвале.

– Теперь он нам уже ничего не сделает, – сказала Эва, с наслаждением уписывая огурец. – Мы выйдем далеко от дома, даже далеко за парком.

В следующем помещении стояли какие-то деревянные ящики, штативы, странные широкие лыжи, закругленные с обоих концов, валялись мотки веревок, заканчивающихся зажимами, почерневшие дырявые тропические шлемы, на полу лежали кипы старого брезента и большие стеклянные пластины. Я поднял одну и увидел негатив южного пейзажа: белые пальмы на фоне черного неба, совершенно белые дикие звери в черной траве. На других пластинках были белые горы с черными верхушками и серые фигуры альпинистов, висящих на белых веревках. Одна фотопластинка была почти сплошь черной, только смутно угадывалась линия берега. Я сообразил, что это, вероятно, вечные льды и побережье какого-то северного моря. Все предметы в этой заброшенной фотолаборатории были заляпаны какими-то выветрившимися химикалиями.

Эва, не переставая жужжать своим динамо, терпеливо ждала, пока я кончу разглядывать эти необычные реликвии, от которых веяло печалью или, скорее, смутной бессмысленной надеждой.

– Какие ты знаешь созвездия, Эва? – шепотом спросил я.

– Ох, не помню. Я люблю смотреть на звезды, но зачем знать, как они называются?

– А луна? Нравится тебе лунный свет? – тихо спросил я со странной тревогой.

– Нет! Нет! – почти крикнула Эва. – Ненавижу луну.

– А какой у вашей луны цикл?

– Что это значит?

– Сколько проходит дней от новолуния до конца последней четверти? – с непонятным упорством продолжал я расспросы.

– Сколько дней? Не знаю. Месяц, наверно.

– Не знаешь? Ты, дочь астронома?

– Ох, да я буду балериной. Обожаю танцевать, как моя мама.

Себастьян бесшумно приблизился и всунул между нами свою тяжелую башку.

– В чем дело, старик? – обеспокоенно спросил он. – Чего ты к ней пристал?

– Не волнуйся. Все о'кей. Просто предчувствия одолевают.

– Тоже мне, нашел время, – сердито буркнул Себастьян.

Мы пошли вниз по наклонному коридору. Пахло тут как в настоящем подземелье: промозглой сыростью, плесенью и старыми кирпичами. Мы долго спускались, держась за осклизлые стены, пока путь нам не преградил резвый ручеек; возможно, это была просто сточная канава. В ноздри ударило чем-то кислым. В мерцающем свете фонарика я заметил, что быстрое течение несет грязную, вроде бы мыльную пену. Эва бросила в воду огрызок огурца.

– Скоро начнутся подземелья замка, – сказала она, перескакивая канаву.

– Какого замка?

– Ну этого, где во время последней войны был госпиталь.

– А когда была последняя война?

– Это что, экзамен? Сам должен знать.

Мы миновали зал со сводчатым потолком. На стенах висели какие-то железяки, почти полностью изъеденные ржавчиной. Себастьян остановился, поджидая меня.

– Что так шумит, старик? – хрипло спросил он.

– Где?

– За нами. Слышишь?

Я на секунду задержал дыхание. Действительно, что-то шумело – мерно, как водопад.

– Может, дождь пошел. Мы ведь не видели звезд.

– Гляди. – Себастьян поднял свою костлявую лапу. К седоватой шерсти прилипло несколько размокших зерен. – Понял?

– С пивоварни? – спросил я.

– Я в этом не разбираюсь, старик. Но вода эта – точно не подземный ручей.

Мы пошли дальше. Себастьян то и дело оглядывался, потому что шум нисколько не отдалялся. Через несколько минут он снова остановился.

– Знаешь что, старик, сбегаю-ка я проверю.

– Не стоит. Может, выход недалеко.

Но он уже повернул назад и тяжелой рысью побежал в темноту.

– Покажи мне волшебный камень, – попросил я Эву.

Она испуганно отдернула руку.

– Не могу.

– На секундочку. Я взгляну и отдам.

– Нельзя, – неуверенно сказала она. – Ну ладно, покажу, только не дотрагивайся.

И опустилась одним коленом на неровный кирпичный пол. Осторожно положила на сухое место продолговатый, как лодочка, темный камень, который, задрожав, завертелся на остром конце и замер, указывая другим концом вперед, в сумрачный туннель коридора. На поверхности камня я заметил небольшой выступ и неразборчивые знаки. Это могли быть примитивные солнечные часы, выдолбленные в окаменевшем куске железной руды.

– Знаешь, я, когда болела, все время была на том острове, где мы с мамой родились.

– Ты же говорила, что болела здесь.

– Ничего ты не понимаешь. Я, честное слово, там была. И все помню. Травы, деревья, камни, море. Могу рассказать каждый день, час за часом. Но никто мне не верит.

Помолчала минуту, наморщив лоб, а потом шепнула:

– Этот камень у меня оттуда.

Я хотел напомнить, что мать подарила ей камень здесь, перед смертью, но тут вернулся заметно приунывший Себастьян. Очень благовоспитанно, самым кончиком языка, он слизнул что-то со своих черных губ и, старательно скрывая волнение, сказал:

– Потоп. Кто-то напустил чертову прорву воды. Сматываемся, пока не поздно.

– Ох, это, наверно, с пивоварни,– небрежно бросила Эва.– Ничего страшного. Выход уже близко.

Мы невольно ускорили шаг. Прошли несколько подвальных залов, два или три извилистых коридора, спустились по маленькой лесенке, но затем вынуждены были остановиться.

– Минутку, – сказала Эва. – Я не вижу прохода.

Мы тупо смотрели на ряды двухэтажных железных кроватей, совершенно голых, оскалившихся искривленными пружинами.

– Как это не видишь? – спросил Себастьян.

– Вот так, не вижу. А раньше был.

– Где?

– Кажется, в левой стене.

Себастьян протиснулся между кроватями, тщательно обнюхал стену.

– Ты, наверно, ошиблась. Пошли обратно.

Мы повернули назад, но не обнаружили ни новых ответвлений коридора, ни скрытых проходов. Только все громче и грознее ревел этот проклятый водопад.

– Даю вам слово, что в зале с кроватями есть проход, – все еще спокойно повторила Эва.

– Я же проверил, – буркнул Себастьян.

– Может быть, справа. Он точно должен быть, я знаю.

Мы со всех ног бросились обратно, тем более что на полу уже образовалась лужица пенящейся воды, влетели в зал с кроватями, и Себастьян принялся нервно обнюхивать стены. Похоже было, он сильно сдрейфил, потому что поминутно задевал боками эти железные койки, и одна даже чуть не свалилась прямо ему на спину. Эва схватила меня за руку. Я почувствовал, что ладонь у нее вспотела; тонкие пальчики перебирали мои пальцы, будто искали между ними что-то маленькое и хрупкое.

– Никакого прохода здесь нет, – прохрипел Себастьян, и я почувствовал, что он просто в панике.

Обыскав пол, Себастьян исследовал сперва зубами, а затем когтями какой-то выступ в стене, волчком завертелся на месте, потом кинулся в ту сторону, откуда мы пришли, и вернулся очень медленно, на подгибающихся лапах.

– Вода подступает.

Эва подбежала к левой стене, заколотила по ней кулаками.

– Неправда. Тут есть проход, я отлично помню. Бежим. Ну что вы стоите столбом?

Вероятно, она перестала нажимать рычажок фонарика, и свет начал потихоньку меркнуть, словно пожираемый столетним мраком. Еще минуту я видел ее черноволосую голову, поблескивающую от влаги, длинную шею, покатые плечи под шелковой тканью и худенькие ноги в испачканных белых носочках.

– Отсюда нет выхода, – вяло пробормотал я, потому что мне вдруг стало на все наплевать. Где-то далеко, словно за тридевять земель, бился страх, что мне наставят двоек, что отец никогда не устроится на работу, что я буду ужасно, бесконечно долго умирать.

– Вы правы. Никто отсюда уже не выйдет,– едва слышно, точно за пятью стенами, сказал кто-то.

– Это ты сказал? – спросил я Себастьяна.

– Нет. Я думал, ты.

Мы долго молчали, прислушиваясь к шуму приближающейся воды.

– Это он, – наконец беззвучно прошептала Эва. – Терп.

Вдруг зазвенели кровати, раздался глухой гул и как будто плач.

– Терп, дорогой! – истерически закричала Эва. – Выпусти нас. Я не хочу умирать.

– Уже поздно, – услышали мы искаженный толщей стен голос Терпа.

– Неправда! Я тебя одного, одного-единствен-ного люблю. Больше всех на свете!

– Опять врешь. Не верю. Не верю. Не верю,– повторял Терп, а может, нам казалось, что повторяет.

– Терп, я промочила ноги, руки закоченели, пальцы уже совсем синие, меня колотит, как перед приступом. Терп, ведь ты меня любишь!

– Ты меня предала, – донесся издалека бесстрастный голос.

Эва опять забарабанила по стене кулаками.

– Нет, нет! Это все из-за вашего надзора. Я просто не могла больше выдержать. Хотела немножко побыть на свободе. А теперь уже не хочу. Терп, ты меня слышишь? Выпусти нас, умоляю!

– Слишком поздно, – невнятно прозвучало в ответ.

Эва перестала колотить мертвую стену. С минуту было тихо, только журчала вода, как будто неподалеку из-под земли бил холодный горный ключ. Потом Эва стала нажимать рычажок фонарика; слабый красноватый свет медленно оживал. Эва сидела на краешке ржавой кровати, горестно подперев левой рукой щеку; слипшиеся мокрые пряди закрывали ее лицо. По ногам у меня забегали какие-то сороконожки. Я потоптался на месте, чтобы стряхнуть эту пакость.

Себастьян подполз к Эве, деликатно лизнул руку, в которой она сжимала фонарик.

– Не хочу, – отшатнулась она и спрятала руку за спину.

Себастьян замер с высунутым языком, громко сглотнул; видно было, как он обижен. Потом сморщил нос, точно отгоняя назойливую муху; и действительно, над нами что-то громко жужжало. Однако этот звук, это жужжание доносилось из большой серой крапчатой сумки, висевшей под потолком. Но то была никакая не сумка, а осиное гнездо.

И тут вдруг я ощутил его присутствие – близкое, грозное. На мгновение страх сдавил горло и нестерпимо захотелось броситься на эти стены, сокрушить обветшалые кирпичи или разбиться самому; в этот краткий миг самым горячим моим желанием было исчезнуть, больше не существовать. Однако я взял себя в руки, поочередно привел в порядок мысли, предчувствия, подавил неконтролируемые рефлексы. Ведь я его уже знал. И знал, как с ним бороться, точнее, как продолжать эту безнадежную борьбу.

Я все еще не готов ответить на многие очень важные вопросы. Вездесущ ли он, один на всех, или у каждого человека есть, наподобие ангела-хранителя, собственный, личный Зверочеловекоморок? А если у каждого свой, индивидуальный, то отличаются ли они друг от друга: один получше, другой похуже, один веселый, другой мрачный, третий энергичный, четвертый расхлябанный? И как они нас выбирают: по своему вкусу или, может быть, все решает случай?

Какой-нибудь умник, находящийся под присмотром исключительно бездарного Зверочеловекоморока, может спросить, почему человечество за столько веков не справилось с этой страшной напастью. Мне кажется, люди, верящие в Бога и сатану, приписывали проделки Зверочеловекоморока божественным или сатанинским силам, разнообразным демонам, нераскаявшимся душам, озлобленным покойникам, а также рядовым чертям. И проблема сама собой отпадала, опасения развеивались в молитвах. А рационалисты, к которым я имею честь принадлежать, из принципиальных соображений заранее снимали вопрос, на всякий случай вообще отказывались его рассматривать. Тем более что науке предстояло разрешить множество других удивительных загадок. Наверно, чаще всего именно это демобилизовало, то есть разоружало мыслящих личностей.

С уверенностью можно сказать одно: усерднее всего Зверочеловекоморок преследует стариков и детей. Этот факт, кстати, наилучшим образом подтверждает мою теорию чувств. У детей органы чувств еще недостаточно развиты, не очень исправно работают, а у стариков уже сильно изношены, если вообще не атрофировались. Кроме того, кто же воспринимает всерьез жалобы и обиды детей или стариков? А все остальные, одурманенные игрой чувств и инстинктов, знать не желают об опасности, прикидываются, будто им плевать. Увлеченные погоней за славой, успехом, удовольствиями, очерствевшие из-за непомерных амбиций и желаний, они с непростительным легкомыслием наблюдают за страшной борьбой ближних со Зверочеловекомороком.

И все-таки этот Зверочеловекоморок живет в подсознании каждого. Наша постоянная суета, вечные хлопоты зачастую лишь безнадежное бегство от Зверочеловекоморока. Я даже подозреваю, что мечты человечества о выходе за пределы Солнечной системы, истерическое желание постичь непостижимое, сны о легендарном рае – просто попытка сбросить ярмо Зверочеловекоморока.

Если я достигну чего-нибудь в жизни, то первым делом объявлю, что предназначаю все свое состояние в награду исследователю, который разгадает сущность Зверочеловекоморока, объяснит нам его цели. Должны ведь мы наконец узнать, в чем его задача: терзать людей то краткое мгновение, каким является наша жизнь, или уволочь в страшное неведомое, или навсегда нас поработить?

И сейчас, борясь с накатившим на меня безумным страхом, я вижу тот зимний вечер, или, скорее, ночь, самую длинную зимнюю ночь. И вижу разбитое окно в комнате того калеки, который так жутко дергается. Сосед, сам едва живой от ужаса, прижимает его к кровати, а калека кричит душераздирающим нечеловеческим голосом:

– Он здесь! Он пришел за мной!

– Кто пришел? О чем вы? – бормочет сосед.

– Он пришел! Этот, страшный!

И каждому в доме понятно, что калека не знает, как его назвать. И потому все с удивительной поспешностью крестятся, и прячут головы под подушки, и молятся, чтобы калека умолк, чтоб не напоминал.

А у меня уже нет сомнений, что он, этот Зверочеловекоморок, везде и будет неотступно следовать за человеком, даже если от этого человека останется только одна-единственная мысль.

Мы услышали приглушенное шуршание, будто кто-то березовым веником счищал грязь с кирпичей. Я бросился в нишу, откуда доносился звук, приложил ухо к стене. Себастьян подбежал ко мне, тоже прислушался. Наши взгляды встретились.

– Это Феля, – без особой радости прошептал Себастьян.

– Есть надежда?

– Старик, чем она может помочь? Стена здесь довольно тонкая, но все равно без кирки не обойтись.

– А Константий? Или Цыпа?

– Цыпа? – обреченно пробормотала Эва из-под завесы темных волос. – Да он же полный дегенерат. Его мать, гадкая старая клуша, – общая любимица, так что сынку все дозволено. Он не вылезает из пивоварни. Всегда будет служить сильнейшему.

Я почувствовал противный холод в ногах. Это вода, неся с собой множество утонувших червяков и засохших мух, уже просачивалась молчком в зал с кроватями, похожими на окаменевшие скелеты неведомых зверей.

– Я не хочу умирать, – ни к кому не обращаясь, прошептала Эва. – Я не такая, как все, я способная, красивая, изящная. Это ужасная несправедливость.

Себастьян хотел робко ее лизнуть, но не отважился.

– Может, в следующей жизни больше повезет, – тихонько сказал он.

– Я хочу эту жизнь дожить до конца, – вскипела Эва. – У меня все еще впереди. Ох, боже, боже. – И начала всхлипывать, а Себастьян сморщился, как от боли.

Феля опять принялась истерически царапать обломанными когтями стену. Но мы больше не обращали внимания на ее бессмысленные потуги. Я вдруг подумал, что где-то там, чертовски далеко, идет нормальная жизнь, что все меня перегоняют, оставляют позади, чего-то добиваются, что-то завоевывают, все быстрее движутся вперед, а я отстаю, никому не нужный, опоздавший, забытый, без цели и перспектив, без каких бы то ни было возможностей и надежд. Иначе говоря, меня постепенно охватывал страх перед одиночеством, перед оторванностью от совместного быта, от неудач и успехов повседневности, короче, от всего того, что составляет смысл нашей жизни. Я знаю, для вас это сложновато, не каждый поймет природу моего страха, но ведь и вам иногда случается в испуге проснуться среди ночи от страшного воя осеннего ветра или грохота летней грозы. В общем, мне ужасно захотелось вернуться в наш город, к родителям, в школу, даже к этому придурку Буйволу.

– Себастьян, – внезапно сказал я, – а может, смотаемся туда за помощью?

– Нельзя, старик.

– Почему?

Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:

– Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там – одно, а здесь совсем другое.

– Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.

– Не уговаривай меня и сам об этом не думай.

– Не хочешь оставлять ее одну?

Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.

– Нельзя, старик. Такой был уговор.

– Мы с тобой ни о чем не уговаривались.

– Все равно, уже поздно.

– Себастьян, – шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.

Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса – не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.

Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.

– Я тебе запрещаю, старик, слышишь? – чуть ли не в полный голос сказал он. – Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.

И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью – просто возвращался в собственную жизнь.

В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей – новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.

Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.

Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.

– Держите его, это он! – закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.

Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.

– Держите его, это он корежит кузова! – ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.

Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.

– По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! – неистовствовал внизу пан Юзек.

Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.

– Ты, скотина! – выл багровый великан, безжалостно тряся пана Юзека. – Испортил мне машину, загубил движок!

– Минуточку, спокойно,– прерывающимся голосом пробормотал владелец мастерской. – В чем дело, позвольте узнать?

– Я тебя в клочья разорву, сгною в тюряге! Ты у меня по миру пойдешь!

– Пустите, я вызову милицию.

– Милицию? – застонал багровый. – Это я вызову милицию!

Набрал воздуху в легкие, еще сильней тряханул механика и оглушительно закричал:

– Милиция, милиция!

Ошалевший от страха пан Юзек, похоже было, хотел брякнуться перед клиентом на колени, но только повис в его беспощадных руках.

– Ради бога, что случилось? – смиренно прошептал он, озираясь по сторонам в поисках аргументов в свою защиту.

– Что случилось? – зарыдал багровый гигант.– Вы спрашиваете, что случилось? Вы, владелец этой шараги, где мне не залили масла в двигатель?

– Поршни заклинило? – догадался пан Юзек.

– Да, да, да! – завопил клиент и швырнул механика на землю.

Какой-то другой клиент, до сих пор робко стоявший в сторонке, поспешно приблизился.

– А у меня, – пожаловался он, – у меня тут украли запаску. Совершенно новую.

Пан Юзек, кажется немного придя в себя, с трудом поднялся с земли.

– Франек, ты залил масло?

Один из моих преследователей, держащий в руке огромный невероятно грязный кусок брезента, сплюнул сквозь зубы.

– А то. Сколько надо. Под завязку.

– Значит, через несколько километров все к черту вытекло! – затопал ногами клиент.

Пан Юзек расплылся в улыбке.

– А-а-а, понимаю. Малый забыл завинтить крышку.

Тут багровый со звериным рыком бросился на пана Юзека. Владелец мастерской ловко увернулся и кинулся в подворотню, а оттуда на улицу, где сподручнее было удирать.

– Присматривайте за кассой! – на бегу крикнул он помощникам.

Я беспрепятственно вернулся домой. На лестнице столкнулся с той самой дамой, которая имела обыкновение закусывать возле мусорных ящиков. Увидев меня, она искривила в улыбке лицо интенсивно-фиолетового цвета и сказала приветливо:

– Здравствуйте, молодой человек.

– Здрасте.

– Если в ведерко попадет какой-нибудь закусон, вспомни про нас, сынок.

– Хорошо.

Цвет ее лица немного напоминал бутылки, из которых они там, около контейнеров с мусором, пили. Я пошел дальше, а она стала стучаться в очередную дверь, пытаясь состроить жалобную мину; давалось ей это нелегко, поскольку в глазах еще сверкали предназначенные мне игривые огоньки.

Открыла мне мама.

– Где ты пропадаешь? Все уже давно вернулись из школы.

– Помогал одному парню делать уроки,– опять соврал я, и опять с отвращением. Дорого мне, однако, обходились добрые намерения.

– Мы сейчас идем к Цецилии.

– А что случилось?

Мама загадочно улыбнулась и не ответила. В комнате пани Зофьи ревело радио страшным голосом полузадушенного человека, но это был всего лишь ее любимый певец.

Отец сидел перед телевизором и угрюмо смотрел передачу про мелиорацию лугов. На нем был полосатый купальный халат, а это означало, что у него муторно на душе. Мама в таких случаях начинает энергично заниматься уборкой, переставляет мебель и устало вздыхает, давая отцу понять, что он лентяй и ничего не делает по дому. А отец сердито бросает в пространство: «Я думаю». Но сегодня мама демонстрации не устраивала.

– Тебе кто-то уже несколько раз звонил, – мрачно сказал отец.

Я догадался, кто мог звонить, и сердце у меня подпрыгнуло.

– Мне?

– Я же говорю: тебе.

– А, это один приятель.

– Не приятель, а взрослый. Как-то странно разговаривает. У тебя есть знакомые шоферюги?

– Наверно, отец одного малого. Тот никогда не знает, что задано.

Я невольно положил руку на трубку, чтобы кто-нибудь меня не опередил. Никакие приятели мне не звонят. Ровным счетом никто, хотя поначалу пытались. Сам я звонить почему-то боюсь. Уж лучше сходить и спросить. Я вообще не умею говорить по телефону. И самое мучительное для меня – паузы, когда собеседник нарочно умолкает в расчете, что я поддержу разговор.

– Всю жизнь мы будто просидели на чемоданах, – сказал отец, вероятно, маме, хотя продолжал следить за осушением лугов. – Бесконечные переживания, неуверенность, страх. Все временное, сляпанное на скорую руку, – лишь бы дожить до завтра. А там когда-нибудь начнется настоящая жизнь. И вот, пожалуйста. Приходит старость, а где она, настоящая жизнь?

– Хватит философствовать, займись лучше делом, – ответила мама, пытаясь починить колченогий стул.

– Опять ты со своими претензиями? – вспыхнул отец.

– Посмотри: другие живут и не жалуются.

– Хорошо. Пожалуйста. Завтра же пойду на биржу труда. Наймусь на работу, где надо орудовать киркой или лопатой.

Мама ничего больше не сказала, а я подумал, что, возможно, отец поссорился со своим начальником вовсе не из-за спорта, а из-за чего-то жизненно важного. И ни капельки не смешно, когда такой старый человек, как мой отец, приходит к выводу, что много лет загублено зря.

– Все меня обскакали,– тихо добавил отец. – Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…

Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.

– Это ты, Гжесь? – услышал я жуткий голос Щетки. – Где ты был, когда тебя не было?

– У меня много уроков, – на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.

– Можешь откладывать башли на выпивон.

– Что-что? – Я притворился, что плохо слышу.

– Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.

– Хорошо, постараюсь не забыть.

– Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…

– Я тут читаю одну книжку.

– Алло, алло, – закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. – До завтра, Гжесь! Не опаздывай!

– Пока, до завтра, – сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.

Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.

– Чего он там роется? – простонал отец. – Мне это действует на нервы.

Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек – существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю – только никому об этом не говорите, – что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.

Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.

Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.

Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио – образно говоря – сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.

– Зосенька, спишь?

– Нет, – мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного – перечислять можно было бы до утра, только зачем?

– Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? – Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.

– Нет, – так же мяукнула пани Зофья.

– Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?

– Нет.

– Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?

– Нет.

Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.

Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.

Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.

Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.

Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.

Мы прошли мимо универмага, осаждаемого разгоряченной толпой. Перед некоторыми другими магазинами тоже стояли очереди. Прохожие на улицах были необычно возбуждены, и в воздухе пахло весной и сенсацией. По дороге мы пересекли большую площадь, вернее, огромную стройплощадку. Там грохотали пневматические молоты, ревели бульдозеры, со скрежетом разевали пасти экскаваторы. Множество рабочих в защитных касках нервно бегали среди штабелей трамвайных рельсов, пирамид песка, котлов с дымящимся асфальтом.

Низко над центром кружил огромный самолет; можно было подумать, что он заблудился и лихорадочно ищет аэродром. Машины вроде бы неслись быстрее обычного, где-то дребезжал мощный громкоговоритель; казалось, кто-то невидимый о чем-то взволнованно предупреждает или слезно умоляет прохожих.

У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой, туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как будто безмятежно догорало тихое городское лето.

Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.

– Всё! – крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. – Я сожгла за собой мосты!

– Поздравляю, дорогая, – сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув, деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.

– Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.

– Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, – с вымученной улыбкой сказал отец.

– Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней – хорошо, нет – сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.

– Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, – сказала мама и скромно добавила: – Есть надежда на индивидуальную выставку под названием «Портреты моих друзей».

– Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? – загремела Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.

Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно мечущим гневные молнии, испепеляющим людей «не на уровне», проникающим в душу,– глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии – у него просто не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей бурной жизни частенько пускала в ход.

Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны, худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось, что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.

– Пётрек, ты что, оглох? – рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. – Я уже час с тобой разговариваю.

– Да ведь мы пришли пять минут назад.

– Эй ты, не умничай, я этого не люблю.

– Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, – примирительно сказала мама. – Поблагодари как следует.

– Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?

– Конечно. В Южном полушарии.

– Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.

– Когда-то они были в моде, – сказал отец. – В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?

– Она там еще получше найдет, – вздохнула мама. – Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.

Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.

Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.

Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.

Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.

– У нас колоссальный банкет! – запыхавшись, выкрикнул он. – Вкусятина! Предки раскошелились.

– Выиграли в лотерею?

– Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.

Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.

– Вкусятина. О боже, какая вкусятина, – промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. – Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.

– Может, лучше поиграем в партизан?

– Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!

И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.

– Эх вы, раздолбай несчастные! – закричал он тоненьким голосом. – Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!

Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.

На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.

– Я вам всем покажу! – злобно повторял он. – Я вас проучу!

– Прекрати, папа! – испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. – Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!

Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.

Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.

И все же – признаюсь, пока нас никто не слышит, – мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.

Поэтому я стал – назло той, в джинсах, – думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?

И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только «глянуть одним глазком», как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца. Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским путешественником.

– Папа, – сказал я.

– Что тебе? – спросил отец притворно сонным голосом.

– Разбуди меня завтра в шесть.

– Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.

В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками. Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило страшными последствиями.

Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека, склонного к апоплексии.

В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.

Первым ввалился Щетка – вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.

– Только тихо, девочки, ни слова, – сказал он гримершам, страдальчески морщась, – голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?

– В буфете есть кефир, – ехидно сказала одна из женщин.

– Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно. Проклятое похмелье, в башке пожар.

– Вчера в башке было сверло, – заметила та же женщина.

– Вчера было сверло, – согласился Щетка.

А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.

Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.

– Не успеете загримировать, – мрачно изрек он тоном начальника полиции.

– Почему, мы уже заканчиваем, – возразили женщины, торопливо раскрашивая каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.

Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.

– Ну, ребята, айда в гардеробную.

И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду плохим мальчиком, а очкарик – паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка, которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим ровесников, – короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения. Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.

– Не беда, – отвечал Щербатый. – Все равно смонтируем по-другому.

– Нельзя,– кипятился Дориан.– Так в книжке. Все ее читали и помнят.

Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.

Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.

Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая анемичным помидором, который называла «помпидольчиком». Постепенно всеобщее внимание переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: – Коселёк! Коселёк!

Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.

– Отдай, – тихо прошипела она. – Это ребенку на счастье.

Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах. Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала. Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом – даже слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я – кажется, безо всякого страха – подумал, что пора умирать.

Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.

– Майка, – сказала. – Мы будем вместе сниматься.

Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок, страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.

– Петр, – выдавил я. – Очень приятно.

– Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.

– Возможно.

– Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?

– Ну не то чтоб дружу, – на всякий случай возразил я. – Видимся во дворе.

– У меня завтра день рождения, придешь?

– Могу прийти, – беззвучно прошептал я пересохшими губами.

К счастью, она стала смотреть в окно, потому что мы проезжали мимо каких-то диковинных машин, прокладывавших дорогу, и у меня появилась возможность собраться с мыслями. Я мог ждать чего угодно, но уж никак не рассчитывал встретиться с ней в автобусе. Конечно, если бы я часами торчал у нее под окнами – вечером, ночью, под дождем, в метель, – тогда другое дело. Тогда бы, внезапно увидев ее выходящей из подъезда, я бы мог подойти и, сдерживая волнение, поздороваться, перекрикивая шум ливня или свист ветра. А так получилось ни то ни се. Да еще она сразу пригласила меня на день рождения, будто мы сто лет знакомы. Ни к чему такому я совершенно не был готов.

По правде сказать, мне ужасно не везет с девчонками. Еще никогда в жизни ни одна красивая, симпатичная девочка первой со мной не заговорила и не предложила играть с ней или дружить. Почему-то все они предпочитали других ребят, часто тех, кого я презирал. Но стоило мне познакомиться с какой-нибудь нескладной или пучеглазой глупышкой, словом, обыкновенной курицей, как та немедленно в меня влюблялась. И мне приходилось выслушивать бесконечные признания, ходить на свидания, отвечать на идиотские записочки и вдобавок из вежливости изображать что-то похожее на взаимность.

Мне кажется, у меня это отцовское. В моего отца – маму я не считаю – тоже вечно влюблялись какие-то психопатки, старые девы со скрытыми или явными изъянами или разочаровавшиеся в жизни мымры.

Теперь же, приятно удивленный, я стал незаметно поглядывать на Майку. Мне нравилось смотреть на ее гладенькие щеки, на спрятанные за уши золотые прядки, на губы, которые слегка шевелились, точно она шептала молитву. Я даже ругал себя за то, что раньше ее чуть ли не ненавидел.

Она опять мне улыбнулась:

– Будем держаться вместе, хорошо?

– Отлично, – ответил я насколько мог непринужденно.

Понаблюдав с минуту за новыми выходками Дориана, Майка брезгливо поморщилась.

– Ты знаешь, кто это?

– Нет. Знаю только, что он играет положительного героя.

– Не люблю положительных, – еще больше скривилась Майка.

– А я как раз отрицательный, – поспешил сказать я.

Она посмотрела на меня с уважением, как Цецилия на портрет Оскара Уайльда, – есть такой английский писатель. У меня точно крылья выросли, и я подумал, что мы проживем и без отцовской зарплаты и выдержим даже столкновение с этим астероидом, который все называют кометой.

– Кажется, ты встречалась с каким-то венгром или перуанцем.

– С кем? Что-то не помню.

– Чернявый такой парень. Вы даже как-то поздней осенью ели на улице мороженое.

– А, это, наверно, наш сосед. Вечно за мной таскался. Слава богу, уже уехал.

– Правда? – Я даже подпрыгнул на сиденье, но, к счастью, в эту минуту подпрыгнул и автобус, въезжая в ворота аэродрома.

– Что правда?

– Так недолго у нас прожил? – выкрутился я.

– Мне даже вспоминать о нем неохота.– Майка пренебрежительно ударила поводком по пластмассовому шлему. – Ты что сделаешь с деньгами?

– Которые получу за съемки?

– Да. Я свои отложу на каникулы. Знаешь, что я решила? Поездить автостопом.

Мне это понравилось, только вряд ли у нее что-нибудь получится. У взрослых хватает ума, чтобы не выдавать книжечек автостопа ребятам нашего возраста. Майке, правда, можно было дать лет пятнадцать, хотя она была выше меня от силы на сантиметр, а то и на полсантиметра. Впрочем, у нее были довольно высокие каблуки. Будь у меня такие, еще неизвестно…

– Мне вообще-то деньги не нужны, – ответил я, небрежно вытянув ноги. – Я со скуки записался.

– Не выдумывай. Деньги всегда пригодятся. А чем занимается твой отец?

– Он специалист по электронным машинам, – неохотно ответил я.

– Интересно. Мой тоже. Он директор института.

– Я в его дела особенно не вникаю, – поспешил сказать я. – Приехали.

Наш автобус уже лавировал между громадными самолетами, которые оказались не такими уж и серебряными. Некоторые были изукрашены черными пятнами сажи и потеками смазочных масел, а на одном я даже заметил обыкновенную сельскую грязь, будто он в весеннюю распутицу вернулся из деревни.

– Петр, – услышал я тихий голос.

– Что? – шепнул я, и сердце у меня опять заколотилось.

Майка смотрела выжидающе, а я растерянно на нее уставился, не понимая, чего она хочет. И наконец увидел ее протянутую, словно только что вымытую горячей водой руку.

– Дружба? – спросила она.

– Дружба.

Я хотел поцеловать эту теплую руку, но постеснялся. И поспешил отдернуть свою – так резко, что сбросил с ее колен шлем.

Огромная бетонная площадка на краю аэродрома была загромождена какими-то ящиками, кабелями и деревянными сооружениями. Посередине, лихо раскорячившись, стояла камера, закутанная в черную тряпку: казалось, ревнивый оператор закрыл ей глаза, чтобы она ничего не видела. Вокруг вертелась куча народу, в том числе все мои знакомые: и Щетка, и бледный Нико, и Щербатый, и даже сам ужасно таинственный Заяц. Бородатый оператор, которого все называли Команданте, флегматично ел что-то с бумажки, запивая чаем. А сбоку стоял режиссер, то есть Лысый, или Плювайка, как его звал Щетка. Скрестив на груди руки и сплевывая сухими губами то медленно, то очень быстро, он глядел на пожухлую траву за бетонной площадкой. Через открытую дверцу грузового фургона я увидел недовольную блондинку, нашу Хозяйку. На ней был пластиковый костюм, который практически ничего не закрывал, но сейчас она куталась в тулуп, какие носят шоферы. И жадно сосала леденцы, вынимая их из громко шелестевших фантиков.

– Партизаны, не разбегаться! – крикнул нам Щетка. – Сейчас будет освоение.

Мы не очень поняли, что нам предстоит осваивать, и, усевшись у дверей огромного ангара, ста– ли смотреть на механиков, которые, перестав ковыряться в самолете, с не меньшим любопытством пялились на нас.

– Это наша ракета. Точь-в-точь такая, как в книжке, – возбужденно сообщил Дориан.

Действительно, довольно далеко от нас, на бескрайнем пустыре аэродрома, стояла на хвосте большая, ярко раскрашенная ракета, к открытой дверце которой вела железная лесенка. Вид у ракеты, чего уж скрывать, был не ахти какой, и вообще она походила на ту, которую я недавно видел во сне про конец света. Но сон был какой-то путаный, и к ракете я не особенно присматривался, так что теперь почувствовал разочарование.

– Je suis, tu es, il est[Я есть, ты есть, он есть (фр.)], – зашептала рядом со мной Майка.

– Что, что?

– Ничего. Повторяю французские слова. Ужасно скучно так сидеть.

– Я тоже по-другому все себе представлял.

Но тут поднялась дикая суматоха. Камеру открыли, кто-то к ней бросился, но тут же был отогнан режиссером, который самолично спрятался под черную фланелевую тряпку и, яростно сплевывая, прилип к видоискателю. Нами занялся Щербатый, призвавший на помощь Щетку и бледного Нико. Они построили нас в колонну и заставили одного за другим входить по железным ступенькам в ракету. Оказалось, что за передней стенкой ракеты ничего нет. Нужно было просто протиснуться в дверцу и спрятаться за фанерный лист, испещренный немецкими надписями времен последней войны. Возглавлял шествие неизменно Щетка, заменявший Хозяйку, которая, видно, считала ниже своего достоинства участвовать в освоении. Щетка довольно похоже ее изображал, а в перерывах объяснял нам, что фильмы с участием детей или животных делаются дольше обычного: правила разрешают уменьшать дневную норму. Мы не знали, радоваться нам или обижаться. Бледный Нико с первого же раза грохнулся в тесном закутке за ракетой.

– На Западе такое было бы немыслимо, – ворчал он, отряхиваясь от пыли. – Помнишь декорации в «Мести марсиан»?

Но Щетка уже снова формировал колонну. И так мы топали взад-вперед раз, наверно, пятнадцать. Режиссер, он же Лысый, он же Плювайка, все время переставлял камеру с места на место, грубо нами командовал, перестраивал и в конце концов заставил ходить даже Хозяйку. И она маршировала с нами, не снимая тулупа.

Я старался держаться поближе к Майке, но режиссер вдруг завопил:

– Этот черный, как его там, ну тот, в черном скафандре, чего он лезет вперед? Я же сказал: в конец!

И Щетка отправил меня в конец.

– Помни, Гжесь, ты отрицательный персонаж, усек?

– Халтурщики,– презрительно буркнул бледный Нико. – В приличной студии они бы в лучшем случае минералку разливали.

Я догадался, что он имеет в виду постановщиков, а не нас. Щербатый тем временем стал выкрикивать приказания через большой мегафон, и тут уже начался настоящий кавардак. Дака отказывалась подниматься по лесенке, котенок испугался самолета и бросился наутек в глубь аэродромной пустыни, ракета накренилась набок, девчонки, вопя благим матом, плюхались на твердый фанерный пол. А режиссер уселся возле камеры, обхватив руками свою тяжелую голову. И даже перестал плеваться.

Тогда к нему робко приблизился сценарист и, задумчиво протерев очки, сказал, как будто обращаясь в пространство:

– А мне эта декорация нравится. Я так себе и представлял ракету.

– Конечно, одному вам все нравится! – завопил режиссер. – Вы свои денежки получили и успокоились. А я должен из этого навоза слепить конфетку.

Вообще-то он выразился крепче, но это неважно. Сценарист побледнел.

– Надеюсь, вы не мне это говорите? Режиссер вскочил как ужаленный.

– А кому я говорю? Кто это сочинил? Может, Шекспир, может, Эдисон или Васко да Гама?

– Я получил премию издателей,– ледяным тоном произнес сценарист.

– А у меня в кармане телеграмма из Голливуда. Я могу в любой момент туда полететь и зарабатывать настоящие деньги на классных текстах. – Режиссер схватился за голову. – Люди, что я тут делаю, зачем мучаюсь в этой дыре?

Конечно, он и на этот раз выразился более энергично, но я не вижу необходимости повторять вам все дословно. На вопрос режиссера, впрочем, никто не ответил. Только около ракеты вдруг загремели страшные взрывы, и космический корабль скрылся за черными клубами дыма.

– Стоп, стоп! – взвыл режиссер. – Что за кретин устраивает тут пальбу?

Прибежал запыхавшийся Щербатый и отрапортовал, как начальник штаба главнокомандующему:

– Пиротехник пробует эффекты старта.

– Зачем, для чего? – затопал ногами режиссер. – Кто ему велел? Он же детей покалечит.

– Я думал, пан режиссер…

– Только не думайте, умоляю.

Между тем пиротехник, лысоватый блондин, с лица которого не сходила странноватая, двусмысленная, самодовольная ухмылка, торопливо протиснулся между нами и, спрятавшись за нашими спинами, стал приводить в порядок свое хозяйство. Я увидел деревянный ящик, набитый блестящими капсюлями и золотистыми проводами. Капсюли были большие; такими – в каком-то озарении подумал я – можно запросто поднять в воздух кубометр земли или разворотить средней толщины стену…

И как бы невзначай приблизился к этому ящику. Сделав вид, что устал стоять, присел возле него на бетон и запустил руку в кучу скользких детонаторов.

– Ой, голубчик, – внезапно послышался голос пиротехника. – Ручки чешутся?

Я быстро отдернул руку, а пиротехник противно ухмыльнулся и заговорил нараспев:

– Ты знаешь, что одна такая конфетка может оторвать тебе лапку по самый локоток?

– Фу, как не стыдно такие страхи при детях… – одернул его хозяин котенка.

– Не указывайте, что мне говорить, уважаемый. Когда мы снимали «Чувства и граната», я в одной лесной сцене подсыпал чуть лишку пороха…

– Замолчите, – рявкнул опекун Пузырика.

Пиротехник опять ухмыльнулся с пугающим самодовольством и стал запирать ящик на большой и ржавый висячий замок.

– Nous sommes, vous etes, ils sont[Мы есть, вы есть, они есть (фр.)], – снова забормотала Майка.

– Что, что? – спросил я.

– Повторяю спряжения. Посиди со мной, а то этот Дориан все время на меня пялится.

Я сел рядом и стал смотреть, как Майка тихонько, точно молитву, шепчет французские слова. Я смотрел и думал, что, собственно, все в мире иллюзорно и незачем огорчаться из-за каких-то вымышленных неприятностей. И даже пожалел, что так долго отказывался произносить ее имя, ждал комету и внушал себе, будто люблю эту бедную акацию.

– Гжесь! Гжесь, цып, цып, цып! – словно из-за десяти стен услышал я голос Щетки. – Тебя режиссер зовет.

Меня кольнуло недоброе предчувствие. Я вскочил.

– Ну, скажу я тебе, сынок, похоже, эта чертова комета уже на нас пикирует. Все озверели. Рехнуться можно.

Не переставая ворчать, он повел меня к режиссеру, который, сплевывая, молча сверлил взглядом бледного сценариста.

– Ты Родриго? – коротко спросил Лысый, он же Плювайка.

– Птер, пан режиссер,– поправила его девица с толстой рукописью сценария.

– Все равно.

– Да, я.

– Содержание фильма знаешь?

– Знаю, – не очень уверенно сказал я.

– И что ты о нем думаешь?

Он смотрел на меня так мрачно и так устрашающе плевался, что я невольно заслонился рукой, сделав вид, будто вытаскиваю попавшую в глаз соринку.

– Немного наивно. Ракета выглядит так, точно работает на селитре или на простокваше. А в межпланетных путешествиях не обойтись без ионных двигателей… – Режиссер повеселел, зато сценарист побледнел еще больше, словно уже хватанул первую порцию облучения, и я поспешил добавить: – Но научная фантастика и должна быть немного наивной. Такова уж ее природа. И ничего тут не поделаешь.

– Видите, даже ребенок это понимает, – сказал режиссер.

– Как раз наоборот. Ребенок понимает, что наукообразие убило бы поэзию.

– Вот-вот, – взорвался режиссер. – Именно поэзию. Я со своей репутацией не имею права снимать всякую белиберду. Наивная научная фантастика, банальные психологические этюды, бытовые сценки из провинциальной жизни – это все не для меня. Вы должны были сочинить сказку, притом сказку философскую, своего рода метафору современного мира, этакое оригинальное обобщение.

И вдруг замолчал, задумавшись и отчаянно сплевывая, а все увидели, что он ужасно страдает, что ему хочется сотворить нечто выдающееся и потрясти ближних до глубины души.

– Выше головы не прыгнешь, – вполголоса сказал сценарист.

– Вот именно, что прыгнешь! – накинулся на него режиссер. – Мы оба прыгнем, или я разгоню эту банду ко всем чертям!

– Войтусь, долго я буду тут мерзнуть? – сонно пробормотала недовольная блондинка, она же Хозяйка.

– До самой смерти! – рявкнул режиссер.– Это все из-за тебя! Тебе захотелось сыграть добрую волшебницу, златовласую жрицу! Ты тянешь меня на дно, по твоей милости я погибаю.

Сонная ленивая русалка в мгновение ока преобразилась. Напружинилась, как дикая кошка, блондинистые волосы встали дыбом, в сузившихся голубых глазах вспыхнула ненависть, даже зубы стали немножко похожи на клыки.

– Хам! – фыркнула она и одним прыжком влетела внутрь фургона.

Железная дверца грохнула, точно врата вечности. Ну, может, несколько по-другому, но так нам всем показалось. Воцарилась тишина, только Дака скрипучим голосом звала котенка: «К ноге, к ноге!» – видимо, не желая принимать во внимание, что это не собака, а кошка.

Внезапно за спиной у нас началось какое-то движение. Из калитки в окружающей летное поле ограде высыпала шумная, пестро одетая толпа. Кто-то стал громогласно утихомиривать незваных гостей, но мало чего добился. Этим стражем порядка был, разумеется, Щербатый с мегафоном в руке. Он носился взад-вперед и строил рожи – то суровые, то насмешливые, то официальные, то чуточку неприличные. И все потому, что на аэродром пожаловала экскурсия, состоящая исключительно из юных особ женского пола, – по-видимому, старшеклассниц.

Неподалеку, прямо за нашей ракетой, готовился к старту огромный самолет. Он оглушительно взревел, а школьницы завизжали, так как ветер задрал им юбки. Все уставились на этот заграничный лайнер, один только режиссер уткнулся взглядом в землю, не переставая тихонько сплевывать. Глаза у него ввалились и покраснели, на голове как будто прибавилось седых волос, а плечи уныло поникли.

– Не расстраивайтесь, – сказал я, когда шум немного стих. – Сегодня для детей нелегко придумать что-то новое. Ко мне, например, приходит один пес, который в прошлой жизни был английским лордом, и мы с ним отправляемся путешествовать. Но и это уже было. Не принимайте так близко к сердцу, не стоит.

Чья-то рука коснулась моих волос. Это сценарист, превозмогая отвращение, положил мне на макушку свою пухлую ладонь.

– Ну конечно. – Режиссер несколько раз быстро сплюнул. – Глупые ребятишки все проглотят. Но старым хрычам стыдно наживаться на детях.

– Кое-что можно еще исправить, – осторожно сказал сценарист.– Съемки ведь только начинаются.

– Да, кое-что надо исправить, – пробормотал себе под нос режиссер и снова застыл, уставившись на бетонные плиты.

А я вернулся к ребятам. Продрогшие, в разлезшихся по швам комбинезонах, они осовело наблюдали за Пузыриком, рвавшимся с поводка, на который был посажен своим солидным хозяином. Я попытался найти Майку, но ее нигде не было. Только через несколько минут я увидел, что она сидит в фургоне с недовольной блондинкой и, что-то весело щебеча, расчесывает ее длинные волосы, точно пшеничные колосья рассыпающиеся по пластиковой спине. И мне вдруг показалось, что они похожи, просто очень похожи, как родные сестры.

Режиссер и сценарист продолжали стоять на прежнем месте, оба расстроенные, хотя и по разным причинам. Только оператор Команданте, перестав наконец жевать, закрутил крышку термоса и негромко скомандовал:

– Зажигай свет!

– Зажечь свет!

– Агрегат, агрегат!

– Десятку ближе! – закричали его помощники, которых Щербатый называл светиками.

Потом долго и старательно снимали таблицу с разноцветными прямоугольниками, которую держал один из светиков в необъятном тулупе.

Прибежала Майка с пылающими щеками и горячо зашептала:

– Она потрясающая. Просто потрясающая! У меня уже есть ее автограф. А это она дала мне на счастье.

И приподняла одну золотую прядку, под которой я увидел красную клипсу, похожую на каплю крови. Школьницы, хихикая и толкаясь, протискивались в калитку. Щербатый, словно дворовый пес, бегал вокруг, заставляя девиц хихикать еще громче. Мне почему-то стало грустно.

– А где пиротехник? – спросил я у Майки.

– Это который взрывает? Давно уехал. Он боится нашего режиссера.

Появился промерзший до костей Щетка. Его страшный нос совсем посинел.

– Конец освоению, партизаны. Марш в автобус.

– Пиротехник завтра приедет? – несмело спросил я.

– Приедет, приедет. У тебя к нему дело?

– Нет. Я просто так.

Мы пошли к автобусу. Все, даже Дака со своей злобной мамашей, залезли внутрь, только Майка медлила.

– Сядем вместе, ладно? – шепнул я в подаренную на счастье клипсу.

Майка немного смутилась и отвела взгляд.

– Понимаешь, я еду с Дорианом. Его отец повезет нас на машине.

Я, видно, здорово растерялся, и Майка это заметила.

– Не сердись. Так уж получилось. Пока.

Она хотела по-приятельски взъерошить мне волосы, но нечаянно съездила по затылку. Я невольно втянул голову в плечи, а она, замахав кому-то обеими руками, побежала к калитке. Я увидел за оградой легковую машину; за рулем сидел сценарист, а снаружи, у открытой дверцы, стоял Дориан, держа на толстом плетеном поводке Себастьяна.

Я стремглав бросился к ним, расталкивая отставших от экскурсии школьниц. Когда подбежал, все уже были в машине, и Дориан пытался затащить внутрь пса-великана.

– Себастьян, это ты, вот здорово! – едва переведя дух, закричал я.

Дог посмотрел на меня печальным взглядом бородатого оператора. Но на его лице, то есть на морде, не было ни удивления, ни радости – вообще ничего. Он глядел на меня с полным безразличием, а Дориан тянул его за тяжелый поводок.

– Себастьян, не притворяйся, что меня не узнаешь. Скажи хоть слово.

С толстой черной губы упала на землю знакомая капля.

– Я не могу к вам вернуться. Помоги, я все забыл.

Но он уже поставил передние лапы в машину. Зафырчал мотор, сценарист со скрежетом включил скорость, а Дориан, думая, что это очень остроумно, звал угрюмого дога:

– Кис, кис, кис, иди сюда, скотинка.

Пес покорно влез в машину. Под его тонкой шкурой энергично ходили атлетические мышцы.

– Себастьян, что случилось? Ничего не понимаю! Спаси нас! Себастьян!

Но машина уже тронулась, дверцы захлопнулись, а мне показалось, что из-за заднего стекла на меня уставились пустые, бесстрастные, совершенно чужие глаза Майкиного пса.

И тут мне стало все безразлично. Я тупо залез в автобус и потом, наверно, битый час не мог прийти в себя. Подписывал какую-то бумагу, Заяц смотрел на меня своими белыми глазами унылого полицейского, Щетка похлопывал по плечу, я получал какие-то деньги, которые небрежно засунул в задний карман, долго брел по незнакомым улицам, кто-то меня зацепил, кажется Буйвол, потом мама ругалась, отец смотрел по телевизору, как расцветают сады, Цецилия принимала холодный душ, крича что-то насчет йода, люди за окном пялились на небо, ветер рвал на них одежду, а у меня не переставая гудела голова.

Но потом я взял себя в руки и решил, не откладывая, отправиться к Майке и все выяснить. Но что, собственно, было выяснять? Ведь между нами уже все кончено, она меня отфутболила. И даже Себастьян отказался признать.

Во дворе собралась толпа. Из дома выносили кого-то в «скорую», но это был не тот инвалид. Я увидел незнакомое, пугающе белое, словно обсыпанное мукой, лицо. В нашей квартире вдруг запахло болью, болезнью, страданиями. Чтобы отогнать тягостные мысли, я пошел в комнату к пани Зофье и полез под матрас. Открыл дневник на сплошь изрисованной странице и стал читать. Аккуратные буквы почему-то прыгали перед глазами, и каждую фразу приходилось перечитывать по нескольку раз.

"Где была моя голова? Как сентиментальная барышня, целую вечность, почти две недели, бегала в театр, в кино, ухлопала кучу денег на чертовски скучные пластинки. И ради кого? Ради дурацкого героя-любовника, который декламирует стихи гнусавым голосом. Да и Люцина мне рассказала, что это за субчик. Не пропускает ни одной молодой актрисы. Старый паяц.

Было бы ужасно, невероятно оскорбительно сравнивать этого комедианта, донжуана для убогих девственниц с Ним, то есть с моим настоящим и единственным Идеалом. Я решила получать по Его предмету только пятерки. Два раза сама вызывалась отвечать. Он явно смутился и наделал глупостей, бедный. В первый раз влепил мне тройку. Но я эту тройку обожаю, я ее не забуду до конца жизни, до самого-пресамого конца, хотя, скорее всего, умру молодой. Он догадывается, я точно знаю, наши взгляды постоянно встречаются над головами сидящих впереди девчонок. Я готова поклясться, что Он слегка краснеет, во всяком случае быстро прячет глаза и утыкается в книжку или в журнал. Но Он должен быть моим! Должен!" Я привел только голый текст, опустив бесконечные многоточия, тире и прочие выкрутасы. Внизу, конечно же, было сердце, пронзенное стрелой, и лужа крови, и следы поцелуев, и какие-то загадочные ребусы – словом, целая оргия знаков, свидетельствующих о страстях, кипящих в душе суровой, молчаливой пани Зофьи, нашей квартирантки.

А когда я снова выглянул в окно, то увидел другого Субчика, настоящего, который, ничего не подозревая, гонял футбольный мяч. Упорно и самозабвенно, с дикой точностью лупил в стену, ведать не ведая, какой ураган чувств пронесся над его головой.

Но вообще-то вы себе плохо представляете пани Зофью. Знаете только, что дома она – противная и высокомерная, а в своем дневнике жутко сентиментальная. Это вам еще ни о чем не говорит.

На самом деле пани Зофья у нас прехорошенькая. Клянусь, хоть я ей и брат. Красота ее чуточку экзотическая, как будто она долго жила в Азии или еще дальше. И это странно, потому что родители у нас нормальные.

У пани Зофьи длинные темно-каштановые волосы, слегка волнистые, и она борется с этим недостатком, не жалея сил. Лицо продолговатое, нос прямой и тонкий с небольшой – в самый раз – россыпью веснушек. Рот маленький, и вообще она похожа на юного Иисуса Христа. Честное слово. Возможно, вам это покажется кощунством, но так оно и есть, никуда не денешься.

Пани Зофья, хоть и вечно старается похудеть, очень тоненькая, такая тоненькая, что, кажется, подуй сильный ветер, и она переломится. Единственный изъян, о котором знаем только мы, – чуть длинноватый безымянный палец на левой руке. Пани Зофья по этому поводу очень горюет и все время украдкой вытягивает безымянный палец на правой, наверняка зная, что это не поможет.

Пани Зофья очень справедливая. Такой уж у нее с младенчества странный характер. Стоило иной раз отцу обругать телевизионную дикторшу или репортера, у пани Зофьи немедленно начинались судороги, и отцу ничего не оставалось, как брать свои слова обратно и понарошку просить прощения у стеклянного экрана. Пани Зофья, когда была маленькая, вообще не умела врать. Если уж не хотела говорить правду, в крайнем случае уклонялась от ответа. Теперь вроде бы научилась, или нет, пожалуй, все-таки нет.

Пани Зофья может меня пнуть или дать подзатыльник. Не сильно – просто так, для острастки. Ведь она уже почти взрослая. А если иногда и сюсюкает в своем дневнике, то исключительно потому, что жизнь у нее, по правде говоря, нелегкая. Мало радости быть девчонкой!

Мне стыдно, что я читаю ее дневник. Я честно обещаю себе в него не заглядывать. Но любопытство одолевает. К тому же я все хорошо понимаю и способен на сочувствие. Поверьте, в том, что я делаю, нет ничего плохого. Наоборот. Будь моя воля, я бы этих идеалов, пишущихся с заглавной буквы, за ухо приволок к пани Зофье и бросил перед ней на колени.

Я тут ее нахваливаю, а между тем кто-то позвонил в дверь. Я открыл с бьющимся сердцем, потому что много чего ждал. Но это оказалась превозносимая мной пани Зофья.

– Что слышно на съемках? – спросила она со странной, неприятной усмешкой.

Меня бросило в жар, но почему-то не так, как обычно.

– На каких еще съемках?

– Ладно, не придуривайся!

– Я не придуриваюсь, просто не понимаю, о чем ты.

– Таинственный герой-любовник, – сказала пани Зофья и заперлась в ванной.

Преодолев гордость, я встал под дверью, дожидаясь, пока она выйдет. Наконец пани Зофья появилась с новой прической и пошла на кухню поискать что-нибудь бескалорийное. Я вошел следом за ней и притворился, будто ищу что-то на столе.

– Я правда не знаю, про какие съемки ты говоришь.

– Ни про какие, – равнодушно бросила она, но меня такой ответ не устроил.

– Чего это тебе стукнуло в голову? Я к кино отношения не имею.

– Вот и хорошо.

– Кто-то тебе насплетничал.

– Отстань, зануда. Да кто поверит, что тебя пригласили сниматься?

А сама как ни в чем не бывало обшаривала полки в поисках прошлогодних яблок, в которых уже и витаминов не осталось. С таким видом, будто всецело поглощена этим занятием, однако где-то в уголках ее чуточку азиатских губ дрожала все та же странная и неприятная усмешка.

Поэтому я на всякий случай незаметно сунул полученный на студии гонорар в телевизор. Но тут же испугался, как бы деньги не сгорели, да и телевизор мог испортиться. И стал искать другой тайник, но надежный никак не находился. В конце концов я запихнул всю пачку в раковину с далеких островов, которую мне подарила Цецилия. И раковина вдруг перестала шуметь. Будто подавилась деньгами.

Весь вечер мне что-то не давало покоя. Ночью я, в свою очередь, долго ворочался на постели, мешая отцу уснуть. Вконец раскиснув, попытался вернуться к Себастьяну и Эве, но опять у меня ничего не получилось. И я стал уговаривать себя, что все это просто фантазии, нагромождение снов, игра воображения, присущая одаренным, рано повзрослевшим, чрезмерно впечатлительным детям.

И тут вдруг мне приснился сон. Я увидел знакомый многолюдный, ярко освещенный город и башню, возможно Эйфелеву, на галерее которой мы с Терпом уже однажды сидели. Но на этот раз мы, кажется, стояли, а полярное сияние становилось все ярче и горячее. Потом мне почудилось, что гигантский город понемногу отдаляется и сверху уже не выглядит таким внушительным. Мы как будто страшно медленно поднимались на лифте. «Это все из-за них, они нас поссорили», – сказал, обняв меня, Терп. Мне показалось, что он чего-то боится, опасается, как бы я его не покинул, и потому так крепко, почти судорожно, одной рукой прижимает к себе. И тут я заметил, что в его лице нет решительно ничего враждебного, ничего похожего на ненависть. Я словно узнавал знакомые черты, запомнившиеся с давних времен, с момента, когда у меня пробудилось сознание и я впервые увидел человеческое лицо. «Я твой брат, – убеждал меня Терп. – Даже больше, чем брат, – отец, а может быть, и твой будущий сын». Я хотел сказать, что это слишком сложно и маловероятно, но тут обнаружил, что мы стоим по пояс в глубоком снегу перед красновато светящимся окном, где-то угрожающе воют волки, а над нами дрожат, как светлячки, мириады звезд. Мы заглянули в это окно сквозь неплотно задернутую занавеску. И увидели наших близких, сидящих за столом в желтом тепле керосиновой лампы, пьющих чай с вареньем, которое они накладывали в маленькие блюдечки. «Мне нельзя уходить надолго, – сказал я. – Давно пора возвращаться». – «Не бойся, там мы все встретимся». И я увидел себя в длинном, до пят, пиджаке с чужого плеча и завязанном под подбородком, как у деревенской девчонки, платке. Я пас коз, а какие-то пацаны тыкали в меня пальцами и обидно дразнились. «Мне нехорошо, Терп. Я хочу вернуться. Как можно скорее». И вот уже я лежал на чужой кровати, которую тем не менее хорошо помнил. Кровать стояла у стены из толстых бревен, прослоенных истлевшим мхом, и я слышал, как короеды точат дерево, очень отчетливо слышал, потому что из меня уже вытекла кровь, и только тоненькая струйка сочилась изо рта, и капли с простыни падали на пол в огромную лужу, а кто-то похожий на Цецилию дрожащими пальцами зажигал толстую свечу, украшенную изображениями цветов и ангелов.

Под нами уже не было земли, вообще, кажется, ничего не было. И я стал отрывать ладони Терпа от своих плеч, а он медленно и взволнованно повторял: «Не бойся. Везде одно и то же. И там всего лишь отражения наших мыслей, наших желаний, наших надежд».

Утром у меня не было времени размышлять над этим сном, хотя я и недоумевал, с какой стати Терп взял в привычку являться ко мне по ночам, словно бы нанося ответные визиты. Притом в такие моменты, когда я совершенно беспомощен, скован пассивностью, этой странной силой наших снов.

Я очень спешил, но все же успел спрятать раковину с южных островов в шкаф со старой одеждой, а перед тем из любопытства на секунду вытащил пачечку заработанных денег. Раковина опять начала шуметь, точно обрадовавшись вновь обретенной свободе. А я подумал, что непонятно, почему все видят в этих далеких островах столько волнующей экзотики, столько магической поэзии и таинственности. Мне, например, гораздо более интересной и загадочной кажется Исландия, диковинная страна, вырезанная из лавы, безлесная, пустынная, черная, пугающая, печальная, населенная духами и мороками, управляемая древними богами викингов Вотаном и Тором. Честно признаться, я не в восторге от обитателей южных краев, про которых говорят, будто они – воплощение радости жизни, энергичны, темпераментны и довольны собой – и все оттого, что беззаботно верят в человеческий разум. На мой взгляд, куда симпатичнее угрюмые скандинавы, всегда беспричинно озабоченные. Впрочем, не знаю, возможно, я чего-то напутал, но что поделаешь, если меня раздражают люди, довольные жизнью, наслаждающиеся ею, так и брызжущие весельем. Я, например, особых оснований для радости не вижу.

Я помчался на съемки и по дороге наткнулся на одного такого любителя хорошо пожить, а вернее, поесть. В школу идти было еще рано, но Буйвол, поставив на землю ранец, уже сидел под акацией возле памятника заслуженному педагогу.

– Сегодня нас долбанет эта комета. Всем кранты, – простонал он голосом великомученика. – Ох, как у меня башка трещит.

– Чего так рано?

– Дома конец света. Судный день. Э-э, говорить не хочется. – Он облизал кончиком сухого языка запекшиеся губы. – За глоток пивка я готов остаться на второй год.

– В твоем возрасте употребление спиртных напитков противопоказано. Это ослабляет память, замедляет рост и калечит нервную систему.

Он хотел дать мне пинка, но сил не хватило. Со страшным стоном повалившись на цоколь памятника, Буйвол задремал, не замечая хлеставшего его холодного весеннего ветра.

В автобусе я сел на вчерашнее место. Довольно долго сидел, скованный волнением, пока не услышал торопливые шаги. Кто-то без единого слова уселся со мной рядом. Я незаметно скосил глаза. Майка, поигрывая знакомым поводком, наблюдала в окно за лихорадочной суетой съемочной группы. Она была такая красивая, что у меня сжалось сердце, хотя я старался ритмично чередовать вдохи и выдохи. На меня Майка даже не взглянула, хотя виновата была исключительно сама.

– А где пес?

– Рамзес? Он поедет в следующем автобусе с паном Щеткой. Все из-за этого котенка, Пузырика или как его там.

Мне было немного обидно, что именно ее Господь Бог наградил такой красотой, которая, к несчастью, меня притягивает. И я заставил себя думать о том, что все это бессмысленно, что комета уже близко и изменить что-либо поздно.

– Ты на меня сердишься? – неожиданно спросила Майка таким голосом, что у меня задрожали коленки.

– Нет. С какой стати? Чего мне на тебя сердиться?

– Ну и прекрасно. Терпеть не могу, когда на меня дуются.

К ее прическе явно приложил руку искусный парикмахер со студии. А ведь других девчонок только слегка, словно по большому одолжению, подкрасили. Это тоже давало повод для размышлений. И я снова напомнил себе про астероид.

– Поедем сегодня обратно вместе?

– А Дориан? – с горечью спросил я.

– Ой, не могу! Ты тоже ревнуешь?

Я уже готов был взорваться и раз и навсегда выяснить целый ряд вещей, хотя бы значение этого странного «тоже», но вдруг почувствовал такую безнадегу, что закрыл рот и тупо уставился на Пузырика, который осторожно и ловко цеплял лапкой концы шнурков водителя автобуса.

– Почему ты молчишь? Меня это мучает, – не выдержав, шепнула Майка.

– Тебя все мучает.

Она прислонилась ко мне плечом.

– Ну кончай валять дурака.

– Хорошо, кончил.

– Значит, дружба?

– Дружба.

– Дай руку.

– Зачем?

– Дай. Я тебя очень прошу.

– Э-э, бабские капризы.

– Может, и капризы, но мне ужасно хочется.

– На нас все смотрят.

– Плевать! Прошу в последний раз.

На аэродроме моросил редкий дождичек, что-то наподобие обнаглевшего тумана. Над камерой, к которой здесь относились как к принцессе на горошине, ассистенты оператора раскрыли большой зонт. Бородатый Команданте ел запоздалый завтрак, глядя, как рабочие при участии на диво деятельного режиссера укладывают рельсы словно бы узкоколейки. Сценарист с самодовольной улыбкой увлеченно строчил что-то в своем толстом сценарии, время от времени сообщая, что сочинил новые, более глубокие и более философские, диалоги.

Один только Заяц, то есть директор картины, неодобрительно взирал на всю эту суету вокруг подновленной, слегка осовремененной за ночь ракеты, трещавшей под напором ветра. А я высматривал одного очень нужного мне человека.

Наконец я его увидел. Склонившийся над деревянным ящиком, защищенный фургоном от глаз режиссера, он прикреплял провода к пучку капсюлей-детонаторов и все время посмеивался, точно сам себе рассказывал анекдоты. Закончив, взял несколько патронов, спрятал их вместе с детонатором под полу пиджака и крадучись, кружным путем, направился к ракете. Он был настолько поглощен своими маневрами, что я смог спокойно приблизиться к незапертому ящику. Выбрав три блестящих серебристых капсюля с самыми длинными проводами, я только хотел сунуть их в карман, как вдруг почувствовал чей-то взгляд.

Передо мной, тараща иссиня-черные, затуманенные то ли усталостью, то ли недомоганием глаза, стоял промокший дог.

– Это ты, Себастьян?

– Ты нас предал, – хрипло проговорил пес.

– Это ты очень странно себя ведешь. Вчера сделал вид, будто меня не знаешь.

– Мы тебя ждем-ждем, а ты… Предатель.

– Себастьян, клянусь, я хотел вернуться.

– А почему не вернулся?

– Потому что все забыл. Просто забыл. Много раз пробовал – без толку.

– Говорил я? – Себастьян пошатнулся, с глухим стуком ударившись костлявым боком о твердый ящик. – Я тебя по всему городу разыскиваю.

– Ты что, опять хватанул валерьянки?

– Один наперсточек, все равно что ничего.

– Сможешь в таком состоянии туда вернуться?

– Смогу. Должен.

– Давай спрячемся за фургон.

Себастьян тяжело плюхнулся в лужу, заслоняя скрюченной лапой обнажившийся живот, и еще больше вытаращил свои огромные глазища, в которых светились ум и глупость, печаль и наивная доброта.

– Ты влюблен в Эву, – вдруг прошептал я. Он быстро заморгал веками, из которых торчало несколько длинных волосков.

– Не будем терять время, – пробормотал невнятно. – Там уже полно воды.

– Петр! Где Петр? – закричала неподалеку Майка.

– Быстрее, – шепнул я.

– Я тоже хочу быстрее.

– Пётрек! Поди сюда! Где ты прячешься?

– Не могу сосредоточиться. Зачем ты это сказал?

– Потому что теперь я все понимаю.

– Ничего ты не понимаешь, старик. Пока еще не понимаешь, а может, вообще никогда не поймешь.

– Пётрусь! Быстро ко мне! Слышишь?

– Себастьян! Через несколько часов нас стукнет комета.

– Астероид, что ли?

– Точно, астероид.

– Хватит разговаривать. Жаль время терять. Let's go..

Мы стояли по грудь в воде. В воде холодной как лед, пахнущей спиртом и какой-то кислятиной. Была полная темнота, только через минуту я услыхал жужжание Эвиного динамо. Постепенно стали вырисовываться очертания огромного подземелья замка со скелетами старых больничных коек. На поверхности воды поблескивали десятки крошечных водоворотов. Где-то за стеной пронзительно верещали ласточки.

– Ох, Петр, Петр! – закричала Эва.

Я услышал сильный всплеск, и фонарик погас. Это Эва стремглав бросилась ко мне. Я почувствовал на голове, на лице ее холодные скользкие пальцы.

– Как хорошо, – рыдала она. – Как хорошо, что ты с нами.

– Ну ладно, ладно. – Я с трудом оторвал ее дрожащие руки. – Я больше никогда не оставлю вас одних. Пусти, задушишь.

– Нет. Не пущу. Мне ужасно страшно. Петр, Петр, неужели мы умрем?

– Я вас спасу, только дайте мне пятнадцать минут.

– Опять исчезнешь?

– Нет, клянусь.

Я изо всех сил оттолкнул ее и отскочил к той стене, за которой мы слышали царапанье Фели. Эва начала судорожно нажимать рычажок своего фонарика. Луч красноватого света заметался по стенам и упал на меня.

– Не бойся, я не ухожу, – крикнул я.

Но она уже брела ко мне в густой, как масло, воде. А я повернулся к стене и стал ощупывать влажные кирпичи. Эва с отчаянием утопающего схватила меня за плечи, потом обвила руками шею. При этом она выла каким-то странным, тонким и хриплым, голосом. Выла на одной ноте, не переводя дыхания, и все сильнее сдавливала мне шею. Я дернулся, разорвал сжимающее горло кольцо и вслепую наотмашь ударил ее по лицу. Она дико вскрикнула, схватилась за щеку и вдруг умолкла, а я, освободившись, снова стал шарить по щербатой стене. И вскоре нашел не то углубление, не то трещину, заполненную высохшим илом.

– Посвети, – приказал я.

Истерически всхлипывая, Эва заработала своим динамо, и я отчетливо разглядел стену, отличающуюся от других: казалось, ее поставили сравнительно недавно. Я выскреб из промежутков между кирпичами сколько смог ила. Потом достал из нагрудного кармана капсюли. К счастью, они не намокли. Я тщательно распрямил концы отливающих золотом проводов. За стеной кто-то завыл.

– Отойди, Феля! – крикнул я. – Как можно дальше!

И воткнул детонаторы в щель между кирпичами.

– Слышишь, Феля? Беги в коридор. Тигрица жалобно заскулила и затихла.

– Держись за мою руку, – сказал я Эве, – и свети, все время свети.

И потянул ее за нагромождение железных кроватей, насколько позволяла длина проводов. Эва ничего больше не говорила, только дрожала всем телом, и эта дрожь передалась мне. Я тоже затрясся.

– Дай фонарик. Эва послушно отдала.

– Сейчас будет темно, но ты не бойся. – Я старался говорить спокойно. – И покрепче уцепись за мой скафандр.

Она опять заплакала, на этот раз, правда, тихонько, без надрыва. Одну руку засунула мне под скафандр; ощущение было такое, будто за пазуху скользнул насмерть перепуганный мокрый зверек. Но я промолчал и торопливо вынул из фонарика закрывающее лампочку стеклышко. Выскользнув у меня из пальцев, оно со всплеском упало в эту мерзкую воду.

– Что случилось? – защелкала зубами Эва, впиваясь ногтями мне в ребра.

– Ничего. Я случайно шлепнул по воде. Эва мне не поверила; я чувствовал, что она напряженно прислушивается к моим движениям. А я выкрутил лампочку из фонарика – очень осторожно, однако окоченевшие пальцы не удержали крохотный стеклянный шарик.

– Со светом можно попрощаться, – тихо пробормотал я.

– Что ты сказал? – всхлипнула Эва.

– Я сказал, что все будет хорошо.

– А чем ты там занимаешься?

– Стой спокойно, ты мне мешаешь.

– Ох, мама, мама… Помоги нам, мамочка.

А у меня чуть волосы на голове, хоть были мокрые и слипшиеся, не встали дыбом. С огромным трудом, исколов все пальцы, я присоединил провода к фонарику.

– Зайди мне за спину и присядь в воду. Поглубже, – шепнул я.

– Зачем? Я уже неживая. Ничего не хочу.

– Делай, что говорю, сейчас мы будем спасены.

Она протиснулась за мою спину и со стоном присела прямо в отвратительную жижу. Я спрятался за кровать и уже хотел было нажать рычажок фонарика, как вдруг у меня мелькнула страшная мысль.

– Себастьян! – крикнул я.

– Себастьян! – закричала следом за мной Эва.

Никто не отозвался.

– Он остался там, – шепнул я.

– Где? Я же его видела.

– Когда?

– Да только что, когда зажгла фонарик. Он сидел на самой верхней кровати.

– Себастьян! – крикнул я еще громче.

С минуту было тихо, мы слышали только ласточек, у которых где-то за стеной были гнезда с птенцами. Потом звякнуло железо.

– Я здесь, – узнали мы бас Себастьяна. – Ты меня звал, старик?

– Немедленно спрячься. Слезай с койки и в воду. Как можно глубже.

– О bloody, у меня голова кружится.

– Не теряй времени, – повторил я его любимую присказку. – Ну, быстро!

Он с шумом плюхнулся в воду. Долго ворочался, грохоча железными кроватями, и наконец затих.

– Готов? – спросил я.

– Готов, – невнятно пробормотал дог.

Я нажал рычажок фонарика. Он с жалобным скрипом поддался. Я стал нажимать все сильнее и сильнее, пока скрип не превратился в непрерывный пронзительный визг. И вдруг мощным ударом нас сбило с ног и мы в мгновение ока оказались под водой. Я задергался, пытаясь зацепиться за что-нибудь устойчивое и выбраться на поверхность, но какая-то сила закрутила меня, швырнула на кирпичный пол, и я с ужасом подумал, что никогда больше не вдохну воздуха. Однако, наверно в последний момент, сумел оттолкнуться пятками от твердого пола и, рванувшись всем телом, вынырнул. Закашлялся, из ноздрей брызнула вода. Рядом во взбаламученную воду падали сверху кровати. Что-то сдавило мне грудную клетку, я стал отрывать железные скобы, но это оказались всего лишь Эвины руки.

– Ты жива? – с трудом выдавил я.

– Не знаю, – шепнула она.

Откуда-то справа потянуло сквозняком. Я явственно ощутил на щеке холодное дуновение. И этот холодок постепенно становился теплее.

– Себастьян! – позвал я.

Забурлила вода. Себастьян толкнул меня, чуть не опрокинув, своей огромной башкой.

– Что это было? – спросил он совершенно трезвым голосом. – Неужели астероид?

– Ты уже забыл, на каком мы свете? Я взорвал стену.

– Чем?

– Стянул у пиротехника капсюли.

– Оттуда принес?

– Да.

Себастьян задумался, а потом произнес упавшим голосом:

– Нехорошо. Я ведь предупреждал.

– По-твоему, лучше было загнуться в этой тухлой воде?

– Оттуда ничего нельзя приносить.

– Кто это тебе сказал?

– Так мне кажется,– уныло пробормотал он. – Я боюсь, старик.

– Не болтай чепухи. Чувствуешь ветерок? Но Себастьян озабоченно молчал.

– Пошли, – сказал я.

Мы стали пробираться в ту сторону, откуда веяло этим теплым холодком. Я сразу заметил, что вода немного спала и бормочет чуть веселее. Эва судорожно цеплялась за мой скафандр.

– Это все потому, что у нас есть камень,– шепнула она.

– Не потеряла?

– Я его спрятала под платье. Теперь уже никогда не потеряю.

Себастьян, который шел впереди, вдруг споткнулся.

– Ох, бляха муха! Осторожнее, кирпичи. Мы взобрались на баррикаду из кирпичных обломков и с самого верха съехали вниз, где воды было уже совсем мало. Себастьян опустил голову, принюхиваясь.

– Ну что? – спросил я.

– Пахнет соломенной трухой. Но не от старых сенников, солома свежая. Ужасно едкий запах, как от табака.

Мы брели ощупью, держась за выщербленные стены. Время от времени к ногам прилипало что-то мокрое, похожее на листья лопуха. Я выудил из воды осклизлый обрывок. И увидел, вернее, с трудом разглядел на полуистлевшем листке какой-то график, вероятно страничку из истории болезни, – в больницах такие вешают на спинку кровати. Температурная кривая зигзагами взбиралась вверх и резко обрывалась.

– Я уже вижу твою спину,– тихо сказала Эва.

– Мы идем по давним несчастьям, – сказал я.

– В этом замке был военный госпиталь, – объяснил Себастьян.– Госпитали больше всего любят бомбить.

– А откуда свет?

Я почувствовал под ногами то ли мох, то ли траву. Пронзительно кричали ласточки, но голоса их доносились уже не из-за стены, а откуда-то сверху, словно над нами был высокий свод костела, к которому прилепились глиняные птичьи гнезда.

Себастьян остановился. Глубоко, с хрипом вздохнул всей своей огромной грудью, энергично отряхнулся, обдав нас фонтаном брызг.

– Мы свободны, – бесстрастно проговорил он.

– А когда кончится этот коридор? – спросил я. Себастьян помолчал, почесывая лапой за обкорнанным ухом.

– Уже кончился. Посмотри назад. Светает.

Я торопливо оглянулся. Небо было уже зеленоватым, а в одном месте вдоль горизонта разливалась водянистая краснота. Мы уже видели друг друга, хотя еще довольно смутно. На спинах и плечах дрожали холодные блики. Я еще никогда в жизни не просыпался так рано. И почему-то с опаской наблюдал за этим странным рассветом, похожим на затмение солнца.

Над нами без устали носились ласточки, растревоженные взрывом. Я уже различал зигзаги, которые они чертили на зеленовато-синем небе.

– Ночью был дождь, – негромко сказал Себастьян. – Потому и затопило подвал.

– Нет, это Терп, – возразила Эва и, испуганно поглядев на меня, прикусила язык. – Быстрее бежим отсюда.

– В город? – спросил я.

– Да. Там он уже ничего нам не сделает. Внезапно она присела на корточки, и я увидел на земле что-то трепещущее, похожее на птицу с оторванным крылом. Но это был волшебный камушек, материнский подарок, талисман с южных островов.

– Город там. – Эва указала на проем в развалинах.

В эту минуту кусты неподалеку от нас громко зашуршали, и оттуда выкатился, как мне показалось, огромный камень. Я одним прыжком подскочил к Эве и заслонил ее. Но этот камень, а может, охапка сена, короче, это нечто резко остановилось перед Себастьяном, высунуло огромный нечистый язык и принялось нежно лизать его морду. Пес-изобретатель, защищаясь, поднял лапу и неуклюже попятился.

– Убирайся, Феля. Пошла вон. Брысь!

Однако тигрица не в силах была сдержать переполняющую ее радость. Подвывая, она прыгала вокруг Себастьяна, бодала его облезлой башкой, хватала беззубыми деснами огрызок хвоста. Себастьян украдкой вытирал свои черные губы и с отвращением ворчал:

– Ишь, нашла себе дружка.

Я коснулся покрытой редкой мокрой шерстью спины тигрицы.

– Ты знаешь дорогу в город?

Феля припала на передние лапы и торопливо закивала своей жалкой мордой, на которой под гноящимися глазами застыли желтые, точно восковые, струйки.

– Тогда веди.

Феля радостно бросилась вперед и вдруг заскулила, поджав заднюю, видно недавно покалеченную, лапу. Однако заковыляла дальше, беспрестанно на нас оглядываясь. Вскоре мы миновали знакомый сад, где уже никто не колотил палкой по стволам деревьев, – должно быть, утомленные ночным бдением сторожа спали, – и вышли на песчаную дорогу, как оспой изрытую каплями прошедшего ночью дождя.

– Идите по дерну, – приказал Себастьян. – Чтоб не оставалось следов.

– Он вернулся домой, – сказала Эва, перепрыгнув глубокую колею. – На рассвете у него приступы удушья. Ему нельзя.

Я почувствовал робкое тепло на спине. Это вставало солнце, высасывая остатки темноты из зеленой долины, вернее, широкого распадка, который в разрезе напоминал букву Г, и мы сейчас шли вдоль короткой ее части, по пологому склону, иссеченному межами, замусоренному кустами боярышника, утыканному одинокими стволами то ли дикой груши, то ли вишни. Навстречу нам катился протяжный колокольный звон, созывающий прихожан на утреннюю службу. Стайки куропаток выпархивали из-под ног, ища убежища в высоких зарослях колючего чертополоха. Высоко над головой самозабвенно чирикала невидимая птичка; это мог быть жаворонок, хотя я не уверен, что в такую пору жаворонки еще поют. Некоторые деревья уже заметно порыжели, и в межах вдоль дороги лежали красноватые свернувшиеся листья, а так бывает в начале осени или в конце короткого лета. Мы прошли мимо утопающего в дымном озере пристанционного поселка, пересекли рельсы и остановились на пригорке, усеянном старыми камнями. Под нами в тесном корсете ольшаника тяжело вздыхала река. За ней, в дальнем конце долины, мы увидели белый каменный город. Он, как Рим, стоял на семи холмах, и в чистом воздухе были отчетливо различимы костелы и церкви, купола синагог и минареты мечетей. Насчет мечетей я, правда, немного преувеличил: минарет был только один и застенчиво примостился где-то сбоку, почти на окраине. В этот момент один за другим начали бить колокола и на костелах, и на церквах. А мы стояли и со стиснутым горлом смотрели на этот город, ничуть не таинственный и не сказочный, а настоящий, совершенно реальный, как будто откуда-то хорошо знакомый – может, по давним каникулам, может, из какой-нибудь исторической книжки или просто по вечерним рассказам отца Эва, приложив ладони ко рту, крикнула в безоблачное небо:

– Я свободна!

Мы прислушались к эху, которое долго плутало в густом дубняке на противоположном берегу реки.

– Мы свободны!

И вдруг Эва умолкла, закусив свои тоненькие пальчики. Мы проследили за ее взглядом. Среди красных, когда-то кем-то с неизвестной целью расколотых камней стоял Терп в своих бриджах и с винтовкой в руке. Рядом с ним Цыпа увлеченно чистил грязный клюв об острый край валуна.

– Никогда вам не бывать свободными! – усталым голосом произнес Терп. – Отсюда нет выхода.

– Я хочу в город! Я больше не выдержу, – разрыдалась Эва.

Себастьян, дрожа всем своим крупным телом, подошел к ней и невольно оскалил огромные желтоватые зубы. Терп сделал несколько шагов в нашу сторону. На затворе ружья видны были следы его потных пальцев.

Загрузка...