Интермеццо

Идеальный воображаемый мир

Никаких обещаний, сказал Король гоблинов. Твои глаза будут открыты, но я оставляю за собой право затуманивать разум остальных, если мне так будет угодно.

Пока Йозеф готовился к отъезду с маэстро Антониусом, я, по маминому настоянию, сидела в своей комнате и «восстанавливала силы».

– Солнышко, ты заслужила отдых, – сказала мама. – Ты так долго заботилась обо всех нас, позволь теперь нам поухаживать за тобой.

Напрасно я пыталась объяснить, что не больна. Чем больше я старалась выудить у родных утраченные воспоминания о Кете, тем сильнее они убеждались, что рассудок меня оставил. Но ведь мой разум не помутился, так?

Кете исчезла. И не просто исчезла, а как будто и не рождалась на свет. Все следы ее существования были стерты, не осталось даже пряди золотых волос. Ни засушенных луговых цветов, лент или кружев – ничего. Кете словно не было вовсе.

Твои глаза будут открыты.

Мои глаза были открыты, но я более им не доверяла, ибо видели они одно, а помнили – другое.

Проснувшись однажды утром, я обнаружила, что клавир из комнаты Йозефа перенесли в мою.

– Кто его сюда поставил? – спросила я Ганса. – И почему я ничего не слышала?

Ганс нахмурился.

– Лизель, клавир стоял здесь всегда.

– Нет, – возразила я. – Ничего подобного. Мы с Йозефом занимались на нем в комнате брата.

– Вы с Йозефом занимались на фортепиано, что стоит внизу, – терпеливо ответил Ганс, хотя в его глазах мелькнула тревога. – Это твой личный инструмент, видишь? – Он показал на крышку, где лежала стопка нотных листков. Записи на них были явно сделаны моей рукой.

– Я не… – Я взяла в руки листок с начальными тактами композиции, но хоть убей не могла вспомнить, когда ее написала. Я тихонько наиграла мелодию на клавиатуре. Большая септима, указывалось в пометке.

В памяти всплыл краткий миг перед началом прослушивания. Подкрепи свое обещание, дай несколько нот в знак того, что сдержишь слово, сказал тогда Йозеф. Большая септима… Ну, конечно, ты же всегда с нее начинаешь.

Подлинно это воспоминание или ложно? Может быть, эти ноты я записала до нашего разговора? Или же это очередная фантазия, и я опять выдаю желаемое за действительное?

Ганс обнял меня за плечи и подвел к стулу. В его прикосновении сквозила интимность, но меня передернуло. Он мне не принадлежит. Никогда не принадлежал.

– Садись, Лизель, – мягко сказал он. – Играй. Сочиняй. Я знаю, какое утешение приносит тебе музыка.

Лизель. Ганс всегда меня так называл? Насколько мне помнилось, его губы произносили только фройляйн да Элизабет, и между нами зияла столь огромная пропасть, что мостиком через нее могла служить лишь стеснительность.

– Ганс. Ганзль. – Ласкательная форма его имени прозвучала для меня непривычно.

– Что? – Он обратил на меня взгляд, нежный и неправильный. Ганс никогда не смотрел на меня так, никогда не относился иначе как к сестре.

– Ничего, – наконец ответила я. – Пустяки.

* * *

Я проснулась в новом мире, в новой жизни. Действительность развалилась пополам: с одной стороны – правда, с другой – ложь. Но что есть что? Я пыталась соединить рваные, зазубренные края, но кусочки не подходили друг к другу.

«Выздоровление» держало меня в комнате, и делать мне было особенно нечего, разве что писать музыку. Все мои попытки выйти из заключения, найти Йозефа и Констанцу или сбегать в Рощу гоблинов встречали вежливый, но твердый отказ. Король гоблинов предупреждал, что легко не будет. Я ожидала, что препятствиями мне станут архисложные задания, что меня ждут мистические поиски и героические битвы, а застряла на месте из-за обычного человеческого участия. Отдыхай, милая, звучало рефреном, набирайся сил. Ну, а я… не могла противиться искушению.

Как просто, чертовски просто сидеть за клавиром, позабыв о внешнем мире и его искаженном постоянстве. Как просто – перебирать прохладные клавиши слоновой кости и отправлять разум в полет, превращать разочарование, тоску и неутоленные желания в музыку. Как это просто – сочинять и… забывать.

Такой и должна быть жизнь. Такой она всегда была.

Обрывок печальной мелодии, мое музыкальное обещание Йозефу, приобрел вид маленькой траурной багатели. Я определилась с тональностью и размером – ля минор, четыре четверти, но, как ни билась, выстроить цельное произведение не могла.

Легче всего сочинить мелодию и тему – то и другое я перенесла на бумагу в первую очередь. Далее следовало поработать над аккордовым движением и вспомогательных созвучиях, и в этом я всецело полагалась на инструмент. В отличие от Йозефа, я не умела извлекать их из головы, зато могла записать те звуки, которые мое ухо – нет, сердце – слышало как верные.

Некоторое время спустя я бросила записывать свои музыкальные мысли по одной и отдалась на волю импровизации. Я играла без перерыва, экспериментировала, искала. Папа говорил, что настоящие композиторы трудятся в жестких установленных рамках, но я хотела свободы, предпочитая подгонять окружающий мир под ту музыку, что звучит в моей душе.

Я еще ни разу не создавала собственного сочинения; рядом со мной всегда сидел Зефферль – он поправлял мои ошибки в теории и композиции. Творения Баха, Генделя и Гайдна порождал разум, я творила сердцем. Я – не Моцарт, осененный божественным вдохновением, я – Мария Элизабет Ингеборг Фоглер, простая смертная, не защищенная от ошибок.

Полоску света под дверью моей комнаты заслонила тень. Я прекратила играть.

– Кто там?

Нет ответа, только легкие, шаркающие шаги. Констанца.

– В чем дело?

Шаги замедлились, остановились. В животе тугим узлом свернулся страх; я вновь почувствовала себя маленькой девочкой, макающей палец в сахар и застигнутой на месте преступления. Музыка – моя слабость, мое наслаждение, а наслаждения развращают. У меня есть другие дела, заботы и обязанности.

Кете.

На мгновение я ощутила полную ясность. Вскочила со стула и побежала к двери. Констанца верна Лесному царю. Констанца все помнит. Но…

Я вспомнила, как бабушка посыпала подоконники солью, как перед началом жатвы всегда выставляла за порог плошку с молоком и кусок пирога на тарелке. Я перебрала в памяти все ее причуды, вспомнила мамино недовольное ворчание, жалость в глазах Ганса, презрительные взгляды соседей. Констанца хранила верность Эрлькёнигу, и что получила взамен? Ничего.

Я обвела взором комнату: в центре – клавир, рядом – низкий столик, на котором мама оставила поднос с едой, букет душистых сухих трав от Ганса…

У меня есть время, чтобы писать музыку, и внимание самого красивого мужчины в деревне. Никто не осуждает меня за то, кто я есть и что люблю. Мои мечты близки к осуществлению, и счастье, настоящее счастье, ждет впереди, надо только правильно выбрать путь на развилке. Что я получу взамен неверия, взамен своей неверности? Всё.

Внезапно ясность исчезла. Мы стояли по разные стороны двери, бабушка и я, и обе ждали, когда другая переступит порог.

Красивая ложь

С течением дней мне все сложнее было сохранять решимость, убеждения, здравый ум. Слишком уж часто, сворачивая за угол, я надеялась увидеть мельканье золотого локона, услышать отголосок звонкого смеха. В этих стенах память о Кете быстро таяла, оставляя после себя лишь пылинки в меркнущем свете. Возможно, у меня вообще нет сестры. Возможно, я сошла с ума. Может быть, меня покинул рассудок.

Зефферль, Зефферль, что мне делать?

Вместе с предположительно оставившим меня разумом я потеряла и общество моего любимого младшего брата. Чаще всего Йозефа можно было найти в компании Франсуа: юноши разговаривали на смеси французского, немецкого и итальянского, а также на языке музыки. Маэстро Антониусу не терпелось уехать, однако не по сезону ранний снежный буран на несколько дней перекрыл все пути. Впрочем, кроме заметенных дорог, у старика имелись более серьезные причины для беспокойства: французские солдаты наводнили нашу местность, как саранча, и над нами нависли тревожные слухи о неминуемой войне.

Я понимала, что не должна мучиться ревностью. Обещала, что не стану ревновать, но ревность помимо воли сжирала меня изнутри. Я видела, как вспыхивают глаза Йозефа при одном взгляде на Франсуа, и какую улыбку тот посылает ему в ответ. Мой брат покидал меня не только физически, уезжая на большое расстояние. Подобно Кете и Гансу, маме и папе, Йозеф вступал в мир, который для меня, казалось, закрыт навсегда.

Будущее открывалось перед Йозефом сияющим городом в конце долгой дороги. Перед ним расстилалась новая жизнь, полная неизведанного, тогда как моей жизни суждено было начаться и окончиться здесь, в маленькой гостинице. Когда брат уедет, кто будет слушать мою музыку? Кто станет слушать меня?

Я подумала о Гансе и его целомудренном отношении ко мне. Представила сдавленные смешки, интимные жесты, понятные лишь двоим, basso continuo и скрипичную импровизацию. Я грезила о мимолетных прикосновениях, влажных поцелуях, приглушенных шепотках и вздохах во тьме ночи, когда нас – мы были уверены – никто не слышал. Я мечтала о любви, духовной и телесной, священной и низменной, и гадала, когда же вслед за братом и сестрой перешагну грань, отделяющую невинность от познания.

Отъезд брата приближался, я все чаще и чаще искала спасительного утешения у клавира. Без тонких советов Йозефа моя багатель звучала грубо и необузданно, фразы в ней не находили логического разрешения, а неслись туда, куда отправляла их моя фантазия. Я не препятствовала этому хаосу. В итоге пьеса получилась слегка диссонирующей, бурной и тревожной, но мне было все равно. В конце концов, я и сама – порождение не красоты, но дикости, странная, мятущаяся натура.

Структура была готова; теперь пьеса имела развитие, кульминацию, развязку. Простенькое произведение, особенно для виртуоза вроде Зефферля. Ведущая партия – у скрипки, и фортепианный аккомпанемент. Я хотела, чтобы мой брат сыграл эту багатель, хотела услышать, как она трансформируется в его исполнении.

День-другой спустя мое желание осуществилось.

Франсуа прислуживал маэстро Антониусу, который подхватил «легкую простуду», хотя это более походило на разыгравшуюся ревность: его, как и меня, бросил кто-то, к кому он был привязан. Йозефа я застала в редком теперь одиночестве, в большом зале, где он любовно ухаживал за своей скрипкой. Сгущались сумерки, падавшие тени придали его лицу рельефную четкость. Мой брат походил на ангела, создание нездешнего мира.

– Ну что, кобольды, сегодня отправитесь проказничать? – негромко обратилась к нему я.

Йозеф вздрогнул. Отложил в сторону промасленную тряпицу, вытер ладони о штаны.

– Лизель! Я тебя не заметил. – Он встал со скамьи у камина и раскинул руки, чтобы меня обнять.

Я с радостью бросилась в эти объятья, внезапно обнаружив, что Йозеф одного со мной роста. Когда он успел вытянуться?

– Что случилось? – спросил он, почувствовав мою сердечную боль.

– Ничего, – улыбнулась я. – Просто… ты растешь, Зефф.

Он тихонько рассмеялся – баском, пророкотавшим где-то в груди, смехом взрослого мужчины. Йозеф еще не утратил прелестного мальчишеского дисканта, но голос его вот-вот должен был сломаться.

– У тебя не бывает «ничего», – сказал он.

– Ты прав, – сказала я и взяла его руки в свои. – Я кое-что для тебя приготовила. Подарок.

Его брови удивленно поползли вверх.

– Подарок?

– Да, – кивнула я. – Идем со мной. И захвати скрипку.

Удивленный, Йозеф последовал за мной наверх, в мою комнату. Я подвела его к клавиру, где на пюпитре стояла багатель. Вчера я до глубокой ночи жгла драгоценные свечи – переписывала ноты начисто.

– Что это? – Йозеф прищурился и вытянул шею.

Я молча ждала.

– О, – брат сделал паузу, – новая пьеса?

– Зефферль, не суди слишком строго, – со смехом сказала я, пытаясь скрыть внезапное смущение. – Уверена, в ней полно ошибок.

Йозеф склонил голову набок.

– Хочешь, чтобы мы с Франсуа сыграли ее для тебя?

Я вздрогнула, как от пощечины.

– Я надеялась, – медленно проговорила я, чувствуя себя уязвленной, – сыграть вместе с тобой.

У него хватило совести покраснеть.

– Конечно. Прости меня, Лизель. – Он расположил скрипку под подбородком, пробежал глазами верхние строчки и кивнул. Я вдруг занервничала, и совершенно напрасно: это же Йозеф.

Я дала ответный кивок, брат взмахнул смычком вверх-вниз, задавая темп. Он продирижировал один такт, и мы начали.

Первые ноты звучали робко, неуверенно. Я волновалась, а Йозеф… Его лицо было непроницаемо. Я запнулась, пальцы соскользнули с клавиш. Брат продолжал играть, машинально воспроизводя написанные ноты. Его исполнение, холодное и убийственно точное, отличалось такой размеренностью, что по нему можно было проверять метроном. Мои пальцы начали деревенеть, онемение постепенно распространялось дальше – охватывало кисти, руки, плечи, шею, глаза и уши. Я написала пьесу для того Йозефа, которого знала и любила, для маленького мальчика, не упускавшего возможности удрать в лес, чтобы подглядеть за танцем хёдекена. Для того, кто составлял половину моей души – странной, пугливой и дикой; кто остался верен Лесному царю. Этого человека в комнате не было, вместо него стоял подменыш. Его исполнение не преобразило мою музыку, не вознесло ее ввысь. Ноты звучали плоско, скучно, приземленно. Внезапно я как будто узрела паутину иллюзий, которой себя оплела и сквозь которую видела другой мир, другую жизнь.

Йозеф закончил играть, выдержав на последней ноте точно рассчитанную фермату[21].

– Молодец, Лизель. – Он улыбнулся, но одними губами. – Отличное начало.

– Завтра ты уезжаешь в Мюнхен, – констатировала я.

– Да, – с явным облегчением отозвался он, – как только рассветет.

– Ну, тогда постарайся отдохнуть перед дорогой. – Я ласково потрепала его по щеке.

– А ты? – Йозеф кивнул на пюпитр, на ноты только что исполненной пьесы. – Ты же будешь писать музыку? Будешь присылать мне свои сочинения?

– Да, – сказала я.

Мы оба знали, что это ложь.

* * *

Наконец прибыл экипаж, который должен был увезти Йозефа, маэстро Антониуса и Франсуа в Мюнхен. В доме царило всеобщее возбуждение. Постояльцы, друзья, деревенские соседи – попрощаться пришла целая толпа. Папа плакал, обнимая сына, а мама – мужественная, с суровым лицом и сухими глазами, – накрыла ладонями голову Йозефа в безмолвном благословении. Смотреть на Констанцу я избегала. Глаза у нее были темные, бездонные, губы упрямо поджаты.

Glück, Йозеф. – Ганс добродушно похлопал моего брата по плечу. – За родных не беспокойся, я о них позабочусь. – Поймав мой взгляд, он застенчиво улыбнулся.

Сердце мое затрепетало – от волнения или вины, я не поняла.

Danke[22], – рассеянно ответил Йозеф. Мысленно он уже покинул дом, уже был далеко отсюда.

Auf Wiedersehen[23], Зефф, – попрощалась я.

Казалось, брат не ожидал увидеть меня рядом с собой. Я легко терялась в тени – заурядная, неприметная дурнушка, – но раньше Йозеф неизменно меня находил. К глазам подступили слезы.

Auf Wiedersehen, Лизель. – Он взял мои руки в свои. На мгновение мир вновь стал прежним, и передо мной стоял любимый Зефферль, вторая половинка моей души.

Когда он обнял меня, его голубые глаза сияли. Это было мальчишеское объятье – простое и искреннее, последнее, подаренное мне младшим братишкой. Когда – если – мы встретимся в следующий раз, он уже будет мужчиной.

Теперь его сопровождает Франсуа – в карете, в Мюнхене, на пути к славе. Наши глаза встретились над головой Зеффа. Мы говорили на разных языках и все же понимали друг друга.

Береги его, сказала я.

Обещаю, ответил он.

Я заставила себя стоять и смотреть вслед экипажу до тех пор, пока он не исчез, растворившись в пелене тумана, расстояния и времени. Один за другим мои родные вернулись к повседневности: отец – к креслу у камина, мама – к своему месту на кухне. Ганс задержался дольше остальных. Положив руку мне на плечо, он смотрел вдаль. В конце концов и я собралась вернуться в дом, к осиротевшей семье, но Ганс меня остановил.

– Что такое, Ганс? – спросила я.

– Тс-с. Идем, я хочу кое-что тебе показать.

Нахмурив брови, я позволила ему провести меня мимо ручья к дровяному сараю. Там он прижал меня к стенке.

– Ганс! – Я попыталась высвободиться. – В чем…

– Тише, тише. Все хорошо, – успокоил он. Его тело еще никогда не было так близко: рука Ганса сжимала мое запястье, грудь соприкасалась с моей, бедра прижимались к бедрам, жар кожи согревал кожу. – Все хорошо, – повторил он и обнял меня крепче. В его прикосновениях сквозила настойчивость, нетерпеливость, волновавшая мне кровь.

– Что ты делаешь? – спросила я, хотя сама знала ответ. Я сама и страшилась, и хотела того же.

Его ладонь легла мне на поясницу, притянув меня к нему вплотную. Отпустив запястье, Ганс медленно поднес правую руку к моему лицу, нежно провел пальцами по щеке.

– То, что хотел сделать с той самой минуты, когда впервые тебя увидел, – выдохнул он.

А потом поцеловал.

Закрыв глаза, я ждала. Ждала, когда внутри у меня вспыхнет огонь. Я давно представляла, мечтала, страстно хотела пережить этот волнующий миг: Ганс заключает меня в объятья и прижимается губами к моим губам. Когда же момент действительно наступил, я ощутила лишь холод. Да, я чувствовала прикосновение его губ, теплое дыхание, осторожные движения языка у меня во рту, но не испытала никаких эмоций, кроме легкого удивления и отрешенного любопытства.

– Лизель?

Ганс отстранился, пытаясь прочесть выражение моего лица. Я думала о Кете, но нас с ним разделяла отнюдь не ее призрачная фигура.

Смотри, как бы не предпочесть красивую ложь уродливой правде, сказал тогда Король гоблинов. Я именно что предпочла. Эта жизнь – красивая ложь, а я-то считала, что у меня хватит сил противостоять ей. Вот глупая! Снова попалась на уловки Владыки Зла.

– Лизель? – нерешительно повторил Ганс.

Все это – ложь, но до чего прекрасная и восхитительная… И я поцеловала его в ответ.

В ночной темноте, стоя спиной к сестре, чтобы она не заметила. Я притворялась, что чувствую на себе руки Ганса, пальцы, пытливо изучающие тайные ложбинки и трещинки моего тела. Представляла его губы, язык и зубы, и свое собственное желание – такое сильное, что едва не разрывало меня, под стать зудящему нетерпению в моих беспокойных конечностях и грубоватому мужскому напору Ганса.

Мои бурные поцелуи привели его в замешательство. Вздрогнув от удивления, он выпустил меня из объятий.

– Лизель!

– Разве не этого ты хотел?

– Да, но…

– Но что?

– Я не ожидал, что ты окажешься такой… бойкой.

Откуда-то из лесной чащи мне послышался отзвук смеха Лесного царя.

– Разве не этого ты хотел? – повторила я, сердито вытирая рот.

– Этого, – промолвил Ганс, но в его голосе я уловила неуверенность. Опаску, отвращение. – Конечно же, этого, Лизель.

Я оттолкнула его. В жилах у меня клокотала ярость, волной поднималось жестокое разочарование.

– Лизель, прошу тебя! – Ганс потянул меня за рукав.

– Пусти. – Голос мой прозвучал пусто и безжизненно, отражая мое внутреннее состояние.

– Не держи на меня зла. Просто я… Я думал, ты чистая. Невинная. Не такая, как те, другие девушки – доступные, распущенные.

Я оцепенела. Кете. Сухо спросила:

– Вот как? И что же это за «другие девушки»?

Ганс нахмурил брови.

– Ну, другие, – уклончиво ответил он. – Лизель, они для меня ничего не значат. На девицах такого сорта не женятся.

Я влепила ему пощечину. До этого я ни на кого не поднимала руку, но сейчас ударила Ганса со всей силы так, что у меня загорелась ладонь.

– И к какому же сорту ты относишь меня? – прорычала я. – Какую девушку готов взять в жены, а Ганс?

Он залепетал что-то невнятное.

– Когда ты сказал «чистая», то имел в виду «некрасивая». «Невинная» в твоих устах означало «безобразная».

Я швырнула в него эти слова во всей их уродливой правде, открыв миру того Ганса, каким он был на самом деле. Я наполовину ожидала, наполовину хотела, чтобы он отреагировал на мой выпад, схватил меня за руку и гневно крикнул, что я забываюсь. Вместо этого он мелко попятился, а его руки безвольно, покорно повисли вдоль туловища.

– Когда-то меня влекло к тебе, – я презрительно скривилась. – Я считала тебя, Ганс, достойным человеком. И в глубине души до сих пор так считаю. Однако меня ты недостоин. Ты – всего лишь красивая ложь.

Ганс потянулся ко мне, но я обхватила себя за плечи.

– Лизель…

Я посмотрела ему прямо в глаза.

– Как там говаривал твой отец?

Ганс молча отвернулся.

– Что толку бежать, если ты на неверном пути?

Уродливая правда

Я бросилась в комнату Констанцы.

Мне следовало пойти к бабушке гораздо раньше – сразу, как я вернулась из леса, сразу, как поняла, что Кете похитили. А я, не имея смелости или желания взглянуть в глаза уродливой правде, оставила Констанцу маячить где-то на краю сознания. Горькая вина подкатила к горлу, полилась из глаз.

Дверь в комнату оказалась закрыта. Я занесла руку, собираясь постучать, и вдруг раздраженный голос произнес: «Входи, дева, ты и без того долго мешкала». Так оно и было.

Я распахнула дверь. Констанца сидела в своем кресле у окна, глядя на дальний лес.

– Как ты узнала, что я…

– Те из нас, кого коснулась длань Эрлькёнига, узнают своих. – Она повернулась и устремила на меня взор темных, проницательных глаз. – Я ждала тебя не одну неделю.

Не одну неделю? Прошло так много времени? Я пыталась считать дни, проведенные в этой фальшивой реальности, но они сливались друг с другом, превращаясь в бесконечное, неразрывное целое.

– Тогда почему не пришла ко мне сама?

Констанца пожала плечами.

– Кто я такая, чтобы соваться в его дела?

С моих губ были готовы сорваться злые упреки. Я проглотила их, но часть все же пробилась наружу сдавленным язвительным смешком.

– И ты позволишь ему изменить тот мир, который мы знаем? Позволишь Эрлькёнигу выиграть?

– Выиграть? – Бабушка стукнула тростью об пол. – Если речь идет об Эрлькёниге, нет ни выигрыша, ни проигрыша. Есть только жертвоприношение.

– Кете – не жертва!

Имя сестры прогремело, точно раскат грома. Швы фальшивой реальности разошлись, проделав дыры в полотне искаженной правды. Кете. Я вспомнила ее золотые волосы и звонкий смех, ревность к Йозефу и восхищение мной – как только может ревновать и восхищаться младшая сестренка. Кротость, говорила она. Ум и талант. Это более долговечно, нежели красота. Тысячу раз она бездумно обижала меня, тысячу раз проявляла доброту. Боль и тоска по пропавшей сестре, приглушенная заблуждением и ложью, запульсировала резко и остро. Я уронила лицо в ладони.

Констанца заерзала в кресле, снова повернулась в мою сторону. Другая бабушка на ее месте подозвала бы внучку к себе, стала бы гладить по голове узловатыми пальцами и шептать слова утешения. Но Констанца не была такой бабушкой.

– Чего тебе от меня надо, дева? – сварливо произнесла она. – Говори побыстрей да уходи.

Констанца почти никогда не называла меня и Кете по именам, обходясь обращением «дева», а то и вообще «эй, ты», как будто мы в ее жизни – нечто чуждое, лишнее и совершенно неважное.

– Мне надо… – Мой голос звучал хрипло, едва слышно. – Я хочу, чтобы ты рассказала, как попасть в Подземный мир.

Бабушка молчала.

– Пожалуйста. – Я подняла голову. – Констанца, прошу тебя.

– Ей уже не поможешь, – наконец сказала она, и категоричность ее слов ранила сильнее, чем презрение. – Ты разве меня не слышала? Твоя сестра ушла за Королем гоблинов. Слишком поздно.

Не сумеешь вывести сестру наверх до следующего полнолуния – потеряешь навсегда.

Сколько времени прошло в этом бредовом сне? Взошла ли полная луна? Я пыталась считать недели, но в моем безмятежном оцепенении время утекало незаметно.

– Еще не поздно. – Я молилась, чтобы так оно и было. – Я должна успеть до полнолуния.

На этот раз молчание Констанцы показалось мне скорее удивленным, нежели презрительным.

– Он… Он говорил с тобой?

– Да. – Я в отчаянии заломила руки. – Король гоблинов сам сказал, что дает мне время. Я должна найти вход в его царство до следующей полной луны.

Бабушка как будто не слышала ни одного моего слова.

– Он говорил… с тобой? – повторила она. – Но почему с тобой?

Я нахмурилась. Ее интонации более не пропитывало ехидство и явное раздражение, теперь я чувствовала, что Констанца уязвлена. Почему с тобой… а не со мной? – поняла я.

– Ты когда-нибудь… встречала Лесного царя?

Бабушка долго молчала и только потом ответила:

– Да. Ты не единственная глупая девица, которая только и грезит, что об Эрлькёниге. Не одна ты плясала с ним в лесной чаще. Как и ты, я когда-то мечтала, что он сделает меня своей невестой и заберет в Подземный мир. – Она отвернулась. – Но этого не случилось. Может быть, – злобно прибавила она, – я тоже оказалась для него недостаточно красива.

Во мне всколыхнулось жаркое сочувствие. В отличие от Кете и мамы, Констанца по себе знала, что значит быть дурнушкой, обделенной вниманием окружающих. Красота моей сестры и матери гарантировала обеим, что их будут помнить, что истории о них будут передаваться из уст в уста. Люди не забудут их имен, ведь они красавицы. А такие, как я и Констанца, обречены на забвение. Мы где-то там, в тени, на заднем фоне, безымянные и никому не нужные.

– Что произошло? – тихонько спросила я.

Констанца пожала плечами.

– Я выросла.

– Все дети вырастают, – заметила я. – Но ты по-прежнему в него веришь.

Констанца посмотрела на меня долгим, жестким взглядом, потом кивком указала на низкую скамеечку подле кресла. Я устроилась у ног бабушки, совсем как в детстве.

– Верю, потому что должна верить, – сказала она. – Иначе не избежать страшных последствий.

– Каких последствий?

Констанца опять взяла длинную паузу.

– Ты не знаешь, – наконец хрипло прокаркала она, – даже представить не можешь, каким был мир, когда Эрлькёниг и его подданные ходили среди нас. Это было в темную эпоху, еще до пришествия разума, просвещения и Господа.

Спрашивать, откуда ей это известно, я не стала. Констанца, конечно, стара, но не настолько. Сдержав любопытство, я позволила себе вновь стать маленькой девочкой, поддаться размеренному ритму бабушкиного рассказа, расслабиться под убаюкивающие модуляции ее голоса.

– Это была эпоха жестокости, насилия и кровопролитных войн, – продолжала Констанца, – время, когда люди и гоблины сражались за землю, воду и человеческую плоть. Молодую, сладкую и соблазнительную плоть юных дев, полных света и жизни. Для гоблинов девицы служили пищей, для людей – источником продолжения рода.

Острые клыки, выступающие над тонкими, как ниточки, губами. Я поежилась, вспомнив, как сок заколдованного персика стекал по подбородку и шее Кете, точно кровь.

– Кровь лилась рекой, пропитывала землю, окрашивала в красный цвет вместе с останками мертвых, затапливала урожай, хороня его под волнами ярости, горя и скорби. Эрлькёниг услышал вопли земли, заглушаемые войной и смертью, и распростер длани. В правую он взял человека, в левую – гоблина, навечно их разделив. С тех пор Эрлькёниг стоит между нами и ими, между миром живых и царством мертвых, между земным и потусторонним.

– Ему, должно быть, так одиноко, – пробормотала я, вспомнив высокого элегантного незнакомца на рынке, первое обличье, в котором мне явился Король гоблинов, – скорее человек, чем легенда. Уже тогда он стоял в стороне от всех, и его одиночество было созвучно моему. От этого воспоминания щеки мои загорелись.

Констанца бросила на меня строгий взгляд.

– Да, одиноко. Но служит ли король короне, или корона служит королю?

Мы погрузились в тишину.

– Как же мне тогда попасть в Подземный мир? – через некоторое время спросила я.

Констанца молчала. Я вдруг испугалась, что не получу прямого ответа, но она со вздохом промолвила:

Эрлькёниг связал себя древним жертвоприношением. Мы соблюдем условия, выполнив свою часть сделки.

– Тоже принесем жертву?

Бабушкин взор смягчился.

– Не жертву – подношение, дар, – уточнила она. – Когда я была девушкой, мы оставляли для него хлеб и молоко – десятую часть всего, что заработали тяжким трудом. Но та голодная пора миновала; ты должна отдать нечто дорогое сердцу. В конце концов, разве не в этом смысл жертвования?

– У меня ничего нет, – сказала я, – только любимые люди. И одного из них я уже отдала в жертву Лесному царю. Нет, Констанца, больше я рисковать не буду.

– Так-таки ничего и нет?

Нотки в бабушкином голосе заставили меня похолодеть.

– Ничего, – повторила я, но уже не так уверенно.

– А я вот думаю, что есть, – зловеще-сладко пропела она. – Кое-что такое, что ты любишь больше сестры, больше Йозефа, больше самой жизни.

Мое тело откликнулось на ее слова быстрее, чем разум. Тело оказалось умнее меня. Сперва оно похолодело, потом застыло в оцепенении.

Музыка.

Я должна пожертвовать своей музыкой.

Жертва

Мне следовало знать, что этим закончится.

За окном начали синеть сумерки, я опустилась на колени перед кроватью, которую мы с сестрой делили всю жизнь, и стала шарить под ней в поисках спрятанной там шкатулки. Пальцы поскребли по полу, а потом моя рука замерла, нащупав что-то гладкое. Подарок элегантного незнакомца.

Я совсем забыла про него после возвращения с рынка в тот злополучный день, когда Кете попробовала гоблинский фрукт.

Подарок я предлагаю вам не от чистого сердца, а лишь из эгоистичного желания посмотреть, как вы с ним поступите.

И как я поступила? Взяла подарок и спрятала подальше от глаз, как нечто тайное и постыдное. Возможно, в конечном итоге из-за своего неверия я всего и лишилась.

Я вытащила из-под кровати шкатулку с моими сочинениями. Открыла. Ничего особенного: обрывки писчей бумаги; листки, вырванные из чистых папиных гроссбухов, последние страницы старых сборников церковных гимнов – жалкая кучка сокровищ некрасивого бесталанного ребенка.

Закрыв шкатулку, я подошла к клавиру. Присутствие в комнате этого инструмента одновременно было и утешением, и проклятьем, напоминанием обо всем, к чему я стремилась и чего мне никогда не достичь. Я провела рукой по крышке, ощутив под пальцами бесчисленные часы музицирования, оставившие выщербины на клавишах слоновой кости и покорежившие струны внутри.

Ноты моей последней композиции так и стояли на пюпитре. Вверху первой страницы моей же старательной рукой было выведено: Für meine Lieben, ein Lied im stil die Bagatelle, auch Der Erlkönig. «Король гоблинов. Багатель. Посвящается моим родным и любимым». Ниже торопливо накарябано: Зефферлю, чтобы помнил. Кете, с любовью и прощением.

Я аккуратно сложила листки в стопку и перевязала шнурком из набора швейных принадлежностей. Брошенные на клавиатуре, нотные страницы смотрелись голо и неприкаянно. Кете на моем месте непременно украсила бы их ленточкой, кружевом или букетиком засушенных луговых цветов. У меня же не было ничего, кроме нескольких ольховых сережек, слетевших на землю в Роще гоблинов. С другой стороны, может, это и есть самое подходящее украшение?

Вооружившись ножницами, я отрезала у себя локон и прикрепила его вместе с сережками к нотам. Мое последнее сочинение – во всех смыслах. Мой прощальный дар любимым людям. Если я лишена возможности напоследок обнять или поцеловать их, то пускай возьмут это: самое глубокое и искреннее выражение моей сущности. Пускай сохранят его на память.

Я положила ноты на кровать. Потом взяла флейту и шкатулку и шагнула к двери, оставляя позади инструмент, комнату и родной дом. Впереди меня ждала Роща гоблинов и неизвестность.

* * *

Констанца стояла внизу, у лестницы.

– Элизабет, ты готова?

Впервые за все время бабушка назвала меня по имени. По спине пробежали мурашки, но не от страха, а от предвкушения.

– Лизель, – сказала я, – зови меня Лизель.

Она покачала головой.

– Мне больше нравится Элизабет. Имя для взрослой женщины, а не девчонки.

Слова Короля гоблинов эхом отозвались в моей голове, но я решила, что они придадут мне сил. Несмотря на все наши разногласия, Констанца в меня верила. Бабушка протянула мне фонарь и накидку. Затем, к моему удивлению, вручила кусок Gugelhopf – кекса с изюмом, которого не пекла еще со времен моего детства.

– Подношение Эрлькёнигу. – Она завернула выпечку в холщовую материю. – От меня. Полагаю, он не забыл вкус моего Gugelhopf

Загрузка...