— Ты любишь слушать рассказы о людях того времени, которое уже ушло в прошлое, — сказала тетушка. — Мне очень хотелось бы дать тебе хоть некоторое представление о сэре Филипе Форестере — «привилегированном распутнике» светского общества Шотландии конца прошлого века. Я-то никогда его в глаза не видала, но в памяти моей матери сохранилось множество эпизодов из жизни этого остроумного, галантного и беспутного человека. Этот лихой кавалер наслаждался жизнью в конце семнадцатого и начале восемнадцатого века. Он был сэром Чарлзом Изи и Ловеласом[18] своего времени и своей страны, прославился множеством дуэлей, на которых дрался, и ловкими интригами. Его верховенство в избранном обществе было всеми признано, и, сопоставив огромную популярность этого человека с двумя-тремя происшествиями из его жизни, за которые, «когда б равно законам все подвластны были», его, безусловно, следовало повесить, мы неизбежно заключаем: либо в наше время люди если и не более добродетельны, то гораздо более соблюдают приличия, чем прежде, либо подлинно светский тон был несравненно более изощренным, нежели то, что сейчас именуют этим словом, и, следовательно, те, кто, владея им в совершенстве, успешно наставляли других, приобретали полную безнаказанность и огромные привилегии. Ни одному повесе в наши дни не сошла бы с рук такая безобразная проделка, как та, что была учинена с красоткой Пегги Грайндстон, дочерью силлермилского мельника, — этой историей чуть было не занялся генеральный прокурор, но сэру Филипу Форестеру удалось выйти сухим из воды. В обществе он продолжал быть, как прежде, желанным гостем, а в день похорон несчастной девушки обедал с герцогом А. Она умерла от горя, но к моему рассказу это не имеет отношения.
Сейчас тебе придется выслушать несколько слов о родстве и свойстве — обещаю тебе быть краткой. Но, чтобы лучше понять мой рассказ, ты должен знать, что сэр Филип Форестер, красавец с изысканными манерами, изощренный во всем, что ценится в свете, женился на младшей мисс Фолконер из древнего рода Кингс-Копленд. Ее старшая сестра незадолго до того вышла замуж за моего деда, сэра Джефри Босуэла, и принесла в нашу семью изрядное состояние. Мисс Джемайма, или мисс Джемми Фолконер, как ее обычно называли, тоже получила в приданое около десяти тысяч фунтов — по тому времени большие деньги.
У каждой из сестер в девичестве было много поклонников, однако сестры совсем не походили друг на друга. Леди Босуэл всем своим складом несколько напоминала Кингс-Коплендов. Она отличалась смелостью, не переходившей, однако, в безрассудную отвагу, была честолюбива, стремилась возвеличить свой род и свою семью; рассказывали, что она сильно пришпоривала моего деда и, если только это не злостная выдумка, тот, человек от природы слабовольный, под влиянием своей супруги принял участие в кое-каких политических делах, в которые ему лучше было не соваться. Но вместе с тем это была женщина высоких правил, обладавшая к тому же чисто мужским здравым смыслом, о чем свидетельствуют многие из ее писем, по сию пору хранящиеся у меня в кабинете. Джемми Фолконер во всех отношениях была полной противоположностью своей сестре. Ее разумение не превышало среднего уровня, пожалуй, даже не достигало его. Красота ее в молодости более всего заключалась в нежности кожи и правильности черт, впрочем маловыразительных. Но и эти прелести быстро поблекли под воздействием страданий, неизбежных, когда супруги совершенно не подходят друг к другу. Леди Форестер страстно любила своего мужа, выказывавшего ей учтивое, но жестокое равнодушие, которое для женщины, чье сердце было столь же нежно, сколь разумение скудно, может быть, было более мучительно, чем неприкрытое дурное обращение.
Сэр Филип был сластолюбец — иначе говоря, законченный эгоист; всем своим складом и характером он был подобен рапире, которою так искусно владел: как она, изящный, отточенный, блистающий, и вместе с тем — негнущийся и беспощадный. В своих отношениях с женой он так искусно и неукоснительно соблюдал все общепринятые условности, что она даже не вызывала сочувствия в свете, а ведь — как это сочувствие ни бесполезно и ни бесплодно для страждущих, — для женщин такого склада, как леди Форестер, сознание, что она его лишена, было весьма горестным.
Светские кумушки делали все от них зависевшее, чтобы представить в выгодном свете не страдалицу жену, а беспутного мужа. Некоторые называли ее жалкой дурочкой и заявляли, что, имей она хоть малую толику ума своей сестры, она образумила бы любого сэра Филипа, будь он строптив, как сам Фолконбридж[19]. Но в большинстве своем знакомые этой супружеской четы, прикидываясь беспристрастными, винили обе стороны, хотя, в сущности, перед ними были всего-навсего поработитель и порабощенная. А говорили о нем примерно так: «Конечно, никто не станет оправдывать сэра Филипа Форестера, но ведь всем известно, что он за человек, и Джемми Фолконер могла с самого начала знать, что именно ее ожидает. Чего ради она так старалась женить на себе сэра Филипа? Он никогда бы не обратил на нее внимания, не вешайся она ему на шею со своими жалкими десятью тысячами. Я более чем уверена, что если ему нужно было приданое, он сильно продешевил. Он мог сделать куда лучшую партию — уж это я доподлинно знаю. И наконец, коли он ей достался, разве не могла она постараться сделать домашний очаг более привлекательным для него, почаще приглашать его друзей, вместо того чтобы донимать его детским визгом. Да и вообще ей следовало заботиться о том, чтобы все в доме и в быту было красиво, выдержано в хорошем вкусе. Я не сомневаюсь, будь у него жена, которая умела бы с ним обращаться, сэр Филип был бы прекрасным семьянином».
Но, воздвигая это идеальное здание семейного счастья, беспристрастные критики забывали, что во всем этом недоставало краеугольного камня, — ведь расходы по радушному приему достойных гостей должен был нести сэр Филип, а у нашего кавалера, при совершенном расстройстве его финансов, не хватало средств на то, чтобы оказывать широкое гостеприимство и одновременно тратиться на свои menus plaisirs*. (*удовольствия (фр.)) Поэтому, несмотря на все мудрые советы, которые благожелательные приятельницы расточали его жене, сэр Филип веселился и увеселял других везде и всюду, только не у себя, а дома оставлял унылый очаг и тоскующую супругу.
В конце концов, когда сэр Филип безнадежно запутался в своих денежных делах, а семейный круг, как ни мало он там бывал, ему совершенно опостылел, он решил поехать на континент в качестве добровольца.[20] В те времена люди фешенебельные часто поступали так, и, возможно, наш кавалер рассудил, что оттенок воинственности, как раз достаточный, чтобы усилить, но не огрубить те достоинства, которыми он обладал как beau garçon*, (*красавец мужчина (фр.)) необходим, чтобы сохранить то высокое положение, которое он занимал в ряду любимцев большого света.
Принятое сэром Филипом решение повергло его жену в такой смертельный ужас, что почтенный баронет смутился. Вопреки всем своим привычкам, он попытался, как мог, рассеять ее опасения, и снова довел ее до слез — правда, в этих слезах была уже не только печаль, но и радость. Леди Босуэл как о большой милости просила сэра Филипа разрешить ее сестре на время его отсутствия поселиться со всем своим семейством у нее. Сэр Филип охотно принял это предложение, сильно сокращавшее его расходы и вынуждавшее молчать всех тех глупцов, которые, в ином случае, стали бы толковать о преступно покинутой супруге и осиротелых детях; вдобавок он доставил этим удовольствие леди Босуэл, которая как-никак внушала ему уважение, ибо она нередко беседовала с ним, всегда выражая свое мнение без обиняков, иногда даже весьма резко, не смущаясь ни его насмешками, ни его «светским престижем».
За день или два до отъезда сэра Филипа леди Босуэл имела смелость задать ему в присутствии сестры тот вопрос, который робкая жена часто хотела, но никогда не дерзала предложить своему супругу:
— Прошу вас, скажите, сэр Филип, каким путем вы намерены отправиться на континент?
— Я отплыву из Лита на посыльном судне, которое идет в Хелвет.
— Я все это отлично понимаю, — очень сухо ответила леди Босуэл, — но я полагаю, что вы не намерены засиживаться в Хелвете, и хотела бы знать, каковы ваши дальнейшие планы.
— Вы, дражайшая леди, — ответил сэр Филип, — задаете мне вопрос, который я самому себе еще не решился поставить. Ответ зависит от того, какой оборот примут военные действия. Разумеется, прежде всего я отправлюсь в штаб-квартиру, где бы она в то время ни находилась, вручу кому следует свои рекомендательные письма, усвою в той мере, в какой это доступно жалкому профану, благородное искусство войны, а затем постараюсь воочию увидеть все то, о чем мы столько читаем в официальных сообщениях.
— Но я надеюсь, сэр Филип, — продолжала леди Босуэл, — вы будете свято помнить, что вы супруг и отец семейства, и хоть вы и считаете нужным удовлетворить свою воинственную блажь, однако вы не дадите ей вовлечь вас в опасности, подвергаться которым, кроме людей военных, вряд ли кто должен.
— Леди Босуэл, — ответил галантный любитель приключений, — оказывает мне слишком много чести, проявляя пусть даже небольшой интерес к этому обстоятельству. Но дабы успокоить столь лестную для меня тревогу, я попрошу любезнейшую леди припомнить, что, вздумай я отдать на волю случая высокое семейное звание, которое она так настоятельно советует мне блюсти, я тем самым подверг бы немалой опасности и славного малого, нашего Филипа Форестера, с которым крепко дружу без малого тридцать лет и не имею ни малейшего желания расстаться, хотя кое-кто и считает его вертопрахом.
— Что же, сэр Филип, кому и судить о ваших делах, как не вам! У меня нет достаточных прав в них вмешиваться — вы ведь мне не муж.
— Упаси меня бог! — выпалил было сэр Филип, но тотчас поправился: — Упаси меня Бог отнять у дражайшего сэра Джефри такое бесценное сокровище!
— Но вы муж моей сестры, — продолжала леди, — и мне думается, вы заметили, что ее рассудок сейчас в сильнейшем смятении.
— Еще бы не заметить! Бубнит над ухом с раннего утра до позднего вечера! — воскликнул сэр Филип. — Кто-кто, а уж я это хорошо знаю!
— Я не намерена состязаться с вами в остроумии, сэр Филип, — заявила леди Босуэл, — но должны же вы понять, что это смятение вызвано не чем иным, как страхом за личную вашу безопасность.
— В таком случае меня удивляет, что леди Босуэл так сильно тревожится по столь незначительному поводу.
— Если я и пытаюсь что-либо узнать о предстоящих странствиях сэра Филипа Форестера, то лишь потому, что я озабочена благополучием моей сестры; не будь этой причины, сэр Филип, несомненно, счел бы мои вопросы неуместными. Кроме того, меня тревожит вопрос о безопасности моего брата.
— Вы имеете в виду майора Фолконера, вашего сводного брата? Какое это может иметь отношение к той приятной беседе, которую мы ведем сейчас?
— У вас с ним недавно был серьезный разговор, сэр Филип, — сказала леди Босуэл.
— Ну и что же? Мы с ним в свойстве, вот и толкуем, когда встретимся, о всякой всячине.
— Вы уклоняетесь от ответа, — сказала леди Босуэл, — я разумею крупный разговор о том, как вы обходитесь с вашей женой.
— Поскольку вы, леди Босуэл, — возразил сэр Филип Форестер, — считаете майора Фолконера достаточно наивным, чтобы давать мне непрошеные советы касательно моих семейных дел, вы нимало не ошибаетесь, решив, что я нашел это вмешательство чрезвычайно нескромным и предложил вашему брату держать свои советы при себе, покуда я сам не пожелаю их услышать.
— И при таких отношениях вы хотите направиться именно в ту армию, где служит мой брат?
— Нет человека, который знал бы стезю чести лучше майора Фолконера, — ответил сэр Филип, — и самое лучшее, что может сделать тот, кто, подобно мне, стремится к славе, — это пойти по его стопам.
Леди Босуэл встала и подошла к окну; из глаз ее хлынули слезы.
— И эта бездушная насмешка, — молвила она, — все, что вы находите сказать нам, когда нас терзает страх перед ссорой, которая может иметь самые гибельные последствия. Боже правый! Сколь жестоки сердца людей, способных так глумиться над страданиями других!
Сэр Филип Форестер был тронут: он отказался от насмешливого тона, которым говорил раньше.
— Дорогая леди Босуэл, — так начал он, взяв ее за руку, которую она тщетно пыталась высвободить, — и вы и я не правы: вы на все это смотрите чересчур серьезно, я — возможно, чересчур легкомысленно. Спор между мною и майором Фолконером не имел сколько-нибудь существенного значения. Произойди между нами нечто такое, что принято решать par voie du fait*, (*действием (фр.)) как выражаются во Франции, оба мы отнюдь не из трусливых и не стали бы откладывать нашу встречу. Разрешите мне сказать вам следующее: если только люди узнают, что вы или моя жена боитесь подобной катастрофы, огласка эта скорее всего может привести к тому столкновению, которого в противном случае можно избежать. Я знаю, леди Босуэл, что вы женщина рассудительная и поймете меня, если я скажу вам, что мои дела требуют, чтобы я отлучился на несколько месяцев, а вот Джемайма не может этого понять; она забрасывает меня вопросами — почему, мол, ты не можешь поступить так, или вот так, или еще вот этак; и только, казалось бы, докажешь ей, что ее предложения совершенно нелепы, как она опять принимается за свое — и приходится все начинать сызнова. Так вот, прошу вас, скажите ей, дорогая леди Босуэл, что вы удовлетворены моими объяснениями. Вы сами должны признать — она из тех, для кого властный тон убедительнее всяких доказательств. Прошу вас, окажите мне хоть немного доверия, и вы увидите, сколь щедро я вас за него вознагражу.
Леди Босуэл покачала головой — видно было, что все эти объяснения удовлетворили ее лишь наполовину.
— Как трудно оказать доверие, когда устои, на которых оно должно зиждиться, неимоверно расшатаны! Но я сделаю все, что в моих силах, чтобы успокоить Джемайму, а относительно дальнейшего я могу сказать только одно — на мой взгляд, вы сейчас перед Богом и людьми обязались не отступаться от тех намерений, которые мне изложили.
— Не бойтесь, я вас не обману, — заверил ее сэр Филип. — Самый надежный способ сноситься со мной в будущем — это адресовать письма на главный почтамт армии в Хелвет-Слойс, а я там всенепременно оставлю распоряжения, куда их переправлять дальше. Что до Фолконера — разговор у нас может быть только дружелюбный, за бутылкой бургундского; так что, прошу вас, будьте совершенно спокойны на его счет.
Совершенно спокойной леди Босуэл быть не могла, но она понимала, что ее сестрица своей манерой непрестанно «рюмить», как выражаются горничные, вредит собственным интересам. К тому же она всеми своими повадками, а иногда и речами, так неприкрыто выражала посторонним людям недовольство предстоящим путешествием своего супруга, что это неминуемо должно было дойти до его слуха и столь же неминуемо его раздражить. Но не было никакой возможности уладить эти семейные раздоры, и они улеглись только с отъездом сэра Филипа.
К великому своему сожалению, я не могу точно указать, в каком году сэр Форестер отправился во Фландрию; но то был один из тех периодов, когда война велась с необычайным ожесточением, и между французами, с одной стороны, и союзниками — с другой, произошло немало кровопролитных, хотя и не решивших исхода кампании сражений. Среди множества усовершенствований, созданных современной цивилизацией, пожалуй, всех изумительнее были исправность и быстрота передачи известий с любого театра военных действий тем, кто с тревогой ожидает их на родине. Во время похода Марлборо страдания многих и многих, чьи близкие состояли в действующей армии или находились при ней, усугублялись еще томительным ожиданием, изматывавшим людей за долгие недели между первыми слухами о кровавых боях, в которых должны были участвовать те, о ком они тревожились, и получением достоверных сведений. Среди тех, кто особенно мучительно переживал эту страшную неизвестность, находилась — чуть было не сказала «покинутая» — жена веселого сэра Филипа Форестера. Одно-единственное письмо уведомило ее о прибытии супруга на континент — больше писем не было. В газетах промелькнула заметка, гласившая, что добровольцу сэру Филипу Форестеру была поручена опасная рекогносцировка, что в этом деле он выказал необычайное мужество, проворство и находчивость — и получил благодарность от начальства. Сознание, что муж ее отличился на поле брани, вызвало легкий румянец на увядших щеках леди Форестер, но при мысли о том, какой он подвергся опасности, они снова покрылись сероватой бледностью. После этого обе дамы уже не получали никаких вестей — ни от сэра Филипа, ни даже от своего брата, майора Фолконера. В таком же положении, как леди Форестер, находились, разумеется, многие сотни других женщин; но чем ограниченнее ум, тем легче он, естественно, поддается тревоге, и долгое ожидание, которое одни переносят с прирожденным спокойствием или философской покорностью судьбе, а кое-кто — с неиссякаемой надеждой и даже уверенностью в том, что все будет хорошо, — это ожидание было невыносимо для леди Форестер — женщины одинокой и чувствительной, весьма склонной впадать в уныние, не обладавшей природной твердостью духа и так и не сумевшей ее приобрести.
Не получая от сэра Филипа никаких известий, ни прямо, ни косвенно, его несчастная супруга стала находить некоторое утешение, вспоминая те легкомысленные привычки, которые в прежнее время безмерно ее огорчали. «Он так беспечен, — по сто раз в день твердила она сестре, — он никогда не пишет, если все идет гладко, такой уж у него нрав; если б с ним что-нибудь случилось, он дал бы нам знать».
Леди Босуэл слушала речи сестры, не пытаясь ее успокоить. По всей вероятности, она в глубине души полагала, что даже самая худшая весть из Фландрии могла быть в какой-то мере утешительной и что вдовствующая леди Форестер, если так ее сестре суждено будет именоваться, возможно познает счастье, неведомое жене самого веселого и красивого джентльмена во всей Шотландии. Еще более она укрепилась в этой мысли, наведя справки в штаб-квартире и узнав, что сэр Филип уже выбыл из армии, но был ли он взят в плен, или убит в одной из тех то и дело происходивших стычек, в которых он искал случая отличиться, или же по каким-то ему одному ведомым причинам, если не из прихоти, добровольно оставил службу, — об этом никто из его соотечественников, находившихся в союзных войсках, не мог высказать даже отдаленных предположений. Тем временем многочисленные кредиторы у него на родине зашевелились, завладели его поместьями и грозили добиться его ареста, если у него хватит дерзости вернуться в Шотландию.
Приблизительно в это время в Эдинбурге появился человек странного вида и нрава. Его обычно звали «доктором из Падуи», так как образование он получил в этом знаменитом университете. Про него шла молва, что он располагает какими-то необыкновенными лекарствами, при помощи которых во многих случаях исцеляет самые тяжелые недуги. Но если эдинбургские врачи пренебрежительно называли его шарлатаном, то весьма многие, в том числе и некоторые духовные лица, признавая действенность его лечения и целительные свойства его лекарств, в то же время утверждали, что доктор Баттиста Дамьотти с целью обеспечить успех своего врачевания прибегает к колдовству и чернокнижию. Более того, проповедники с амвона возбраняли обращаться к нему, ибо — говорили они — это то же, что вымаливать здоровье у языческих идолов или уповать на помощь князя тьмы. Однако покровительство, которое доктору из Падуи оказывали некоторые знатные влиятельные друзья, давало ему возможность не считаться с такими обвинениями и даже в благочестивом Эдинбурге, известном своей ненавистью к волшебству и черной магии, заниматься опасным делом предсказывания будущего. Распространился слух, что за известное — разумеется, немалое — вознаграждение доктор Баттиста Дамьотти открывает людям, что происходит с отсутствующими, более того — может показать своим клиентам далеких друзей в их подлинном обличье и за тем самым делом, которым они в данный момент заняты. Об этом кто-то рассказал леди Форестер, дошедшей до того предела душевных терзаний, когда страдалец готов все сделать, все вытерпеть, только бы узнать правду, какова бы она ни была. Обычно нерешительная и кроткая, леди Форестер к тому времени, под влиянием своих горестей, стала упрямой и готова была идти напролом: леди Босуэл не на шутку удивилась и всполошилась, когда сестра сообщила ей о своем твердом решении посетить таинственного ученого и узнать от него, что сталось с ее супругом. Леди Босуэл стала было доказывать сестре, что то ясновидение, которым похваляется иностранец, скорее всего основано не на чем ином, как на бесстыдном обмане.
— Мне все равно, — возразила покинутая жена, — стану ли я посмешищем в глазах других или нет; если здесь мне представляется один шанс из ста узнать что-нибудь достоверное о судьбе моего супруга, я ни за что на свете не откажусь от этого шанса.
Тогда леди Босуэл высказала мысль, что прибегать к запрещенным источникам знания — дело противозаконное, на что несчастная страдалица ответила:
— Сестра, когда умираешь от жажды, нельзя заставить себя не припасть к воде, будь она даже отравлена. Когда терзаешься неизвестностью, нужно любыми способами доискиваться правды, даже если те силы, от которых это зависит, чужды святости и причастны аду. Я одна пойду узнать, какая судьба меня ждет, и узнаю я это не позже, чем сегодня вечером. Когда завтра взойдет солнце, оно узрит меня если не более счастливой, то более спокойной.
— Сестра, — сказала леди Босуэл, — если уж ты твердо решилась на такой безумный поступок, одну я тебя туда не пущу. Если этот человек — шарлатан, ты, пожалуй, так разволнуешься, что и не сможешь распознать, что он нагло тебя обманывает. Если же, чему я не верю, он похваляется не зря и в его власти открыть тебе хоть малую долю правды, тебя нельзя оставить одну в момент, когда тебе сообщат весть, полученную столь необычным способом. Если ты в самом деле решила пойти туда, я пойду с тобой. Но все же — обдумай еще раз свой замысел и откажись от намерения что-либо разузнать способами, которые не только преступны в глазах закона, но и могут оказаться опасными.
Леди Форестер заключила сестру в свои объятия, бесчисленное множество раз прижимала ее к груди, благодарила за предложение пойти вместе с ней, но в то же время печальным мановением руки отклонила данный ей дружеский совет.
Когда начало смеркаться — в этот час доктор из Падуи, по тайному соглашению, принимал тех, кто желал с ним посоветоваться, — обе дамы покинули апартаменты, которые занимали в эдинбургском Кэнонгейте[21], предварительно одевшись так, как одеваются женщины из простонародья, и расположив складки тартана вокруг головы на особый лад, ибо в те времена безраздельного господства аристократии по расположению складок тартана и по тонкости ткани, из которой он был сделан, можно было безошибочно определить положение его носительницы в обществе. Это своеобразное переодевание придумала леди Босуэл, отчасти с целью не быть замеченными, когда они отправятся в дом чародея, отчасти же, чтобы, представ ему в несвойственном им обличье, испытать этим дар провидения, который ему приписывала молва. О своем посещении леди Форестер предупредила доктора через посредство старого надежного слуги, умилостивившего падуанца изрядной мздой и рассказом о том, что некая жена военного жаждет узнать, что сталось с ее мужем, — предмет, по которому с мудрецом, вероятно, очень часто советовались. До самой последней минуты, когда на башенных часах пробило восемь, леди Босуэл неусыпно наблюдала за сестрой, все еще надеясь, что она откажется от своего дерзкого замысла; но поскольку люди кроткие и даже робкие способны иной раз принимать смелые и твердые решения, она к назначенному для ухода часу убедилась, что леди Форестер не передумала и упорно стоит на своем. С тревогой думая о предстоящей встрече, но не считая возможным оставить сестру одну в таком состоянии, леди Босуэл шла рядом с нею по темным улицам и переулкам; впереди шел слуга и указывал им дорогу. Наконец он свернул в тесный двор и постучал в сводчатую дверь, которая, судя по всему, вела в старинное здание; дверь бесшумно отворилась, хотя привратника не было видно, и слуга, отступив в сторону, знаком предложил дамам войти.
Как только они это сделали, дверь захлопнулась, и провожатый остался снаружи. Сестры очутились в небольшой прихожей, тускло освещенной одной-единственной лампой и с внешним миром сообщавшейся только этой, теперь плотно закрытой дверью. На противоположной стороне прихожей они увидели полуоткрытую дверь во внутренние покои.
— Теперь уже не время колебаться, Джемайма, — сказала леди Босуэл и тотчас твердым шагом вступила в комнату, где, окруженный книгами, картами, алхимическими приборами и другой утварью весьма своеобразного вида и формы, им предстал сам чернокнижник.
Наружность итальянца отнюдь не поражала своеобразием. На вид ему было лет пятьдесят, смуглый цвет лица и резкость черт свидетельствовали о южном происхождении; одет он был просто, но изящно, во все черное, — в те времена врачи повсеместно так одевались. Комната, прилично обставленная, была освещена большими восковыми свечами, стоявшими в высоких шандалах. Когда сестры вошли, он встал и, хотя они были одеты весьма невзрачно, приветствовал их со всем тем почтением, на которое они имели право по своему высокому званию и которое иностранцы особенно щепетильно подчеркивают при встречах с теми, кому надлежит оказывать такого рода почет.
Леди Босуэл попыталась было сохранить свое воображаемое инкогнито и, когда доктор пригласил ее перейти на другой, более парадный конец комнаты, жестом отклонила это изъявление учтивости, как неподобающее их званию.
— Мы люди бедные, сэр, — начала она свою речь, — и только горе моей сестры побудило нас… просить лицо столь знаменитое поведать нам…
Падуанец с улыбкой прервал ее:
— Сударыня, я знаю, что ваша сестра в горе, я знаю и причину ее страданий; мне известно также, что меня соизволили посетить две дамы самого высокого ранга — леди Босуэл и леди Форестер. Не сумей я отличить их от особ того звания, на принадлежность к которому призвана указать их одежда, вряд ли я мог бы удовлетворить их желание и дать им те сведения, за которыми они изволили прийти.
— Мне нетрудно догадаться… — возразила было леди Босуэл.
— Прошу простить мою дерзость, если я перебью вас, миледи! — воскликнул итальянец. — Ваша милость хотели сказать — нетрудно догадаться, что я узнал, кто вы такие, расспросив вашего лакея. Но если вы так полагаете, вы несправедливы к вашему верному слуге и, смею прибавить, к искусству того, кто готов столь же верно вам служить — Баттисты Дамьотти.
— У меня и в мыслях нет быть несправедливой к нему или к вам, сэр, — ответила леди Босуэл, стараясь говорить спокойно, хотя она была немало удивлена, — но положение, в котором я сейчас нахожусь, несколько непривычно для меня. Если вам, сэр, известно, кто мы такие, — стало быть, вам также известно, что именно привело нас сюда.
— Необоримое желание узнать судьбу шотландского аристократа, в настоящем пребывающего — или не так давно еще пребывавшего — на континенте, — ответил провидец. — Зовется он кавальере Филиппо Форестер; на его долю выпала честь быть мужем вот этой леди, и, если ваша милость разрешит мне говорить не таясь, он, к сожалению, недостаточно высоко ценит это великое счастье.
Леди Форестер тяжко вздохнула, а леди Босуэл ответила:
— Уж если вы, без того чтобы мы вам ее сообщили, знаете цель нашего посещения, нам остается спросить вас только об одном: во власти ли вашей избавить сестру от ее терзаний?
— Да, сударыня, это в моей власти, — ответил падуанский ученый, — но предварительно нужно решить еще один вопрос. Хватит ли у вас мужества увидеть своими глазами, что именно кавальере Филиппо Форестер делает в настоящее время? Или же вы предпочтете положиться на мои слова?
— На этот вопрос сестра должна ответить сама, — сказала леди Босуэл.
— Я хочу своими глазами, как бы тягостно это ни было, увидеть от начала и до конца все, что в вашей власти показать мне, — заявила леди Форестер с твердостью, которой исполнилась с той минуты, как приняла свое решение.
— Это будет сопряжено с опасностью.
— Если золото может вознаградить вас за риск… — начала было леди Форестер, вынимая свой кошелек,
— Я занимаюсь такими вещами не ради наживы, — заявил чужестранец. — Я не смею применять свое искусство в таких целях. Если я соглашаюсь брать золото у богатых, то лишь для того, чтобы оделять им неимущих, и никогда не беру больше той суммы, которую я уже получил от вашего слуги. Спрячьте ваш кошелек, сударыня: посвященному ваше золото не нужно.
Усматривая в отказе от предложенного сестрой лишь уловку шарлатана, замыслившего выжать из посетительницы побольше денег, и желая, чтобы все началось и окончилось как можно скорее, леди Босуэл, в свою очередь, посулила золото, пояснив, что этим только хочет расширить круг его добрых дел.
— Пусть леди Босуэл сама расширит круг своих добрых дел, — ответил падуанец, — и не только по части раздачи милостыни — я знаю, на этот счет она не скупится, но и по части оценки нравственных качеств других людей; и пусть, чем премного его обяжет, она считает Баттисту Дамьотти честным человеком, покуда у нее не будет доказательства, что он мошенник. Не удивляйтесь, сударыня, если я отвечаю не столько на ваши слова, сколько на ваши мысли, и скажите мне еще раз, хватит ли у вас мужества увидеть своими глазами то, что я имею возможность вам показать.
— Признаюсь, сэр, — молвила леди Босуэл, — ваши слова несколько пугают меня, но что бы моя сестра ни пожелала увидеть, я не побоюсь лицезреть это вместе с ней.
— Нет, нет, опасность заключается лишь в том, что вам может изменить присутствие духа. Сеанс будет длиться семь минут, ни секунды больше; и стоит вам только нарушить тишину одним-единственным словом, как видение исчезнет, более того — зрители могут подвергнуться опасности. Если же вы способны в продолжение этих семи минут хранить полное молчание — ваше любопытство будет полностью удовлетворено без малейшего риска, в этом я готов ручаться своей честью.
Леди Босуэл подумала, что это ручательство не слишком надежно, но она тотчас отогнала от себя это подозрение, словно боясь, что алхимик, на смуглом лице которого играла едва заметная улыбка, способен читать ее наисокровеннейшие мысли. Последовала многозначительная пауза, длившаяся, пока леди Форестер не собралась с духом и не сказала доктору, как он сам себя именовал, что то зрелище, которое он обещал им показать, она будет созерцать спокойно, в полном безмолвии. После этого он отвесил дамам низкий поклон и, сказав, что идет сделать необходимые для выполнения их воли приготовления, вышел из комнаты.
Сестры уселись рядом, тесно прижавшись друг к дружке, словно эта близость могла предотвратить любую подстерегавшую их опасность; Джемайма искала поддержки в мужественном, стойком характере леди Босуэл, а та, со своей стороны, взволнованная сверх всякого ожидания, старалась проникнуться той отчаянной решимостью, которой под влиянием всей окружающей обстановки преисполнилась ее сестра. Первая, возможно, говорила себе, что сестра ее ничего не боится, а вторая, пожалуй, успокаивала себя мыслью, что то, чего не боится существо столь малодушное, как Джемайма, никак не может внушать страх ей — женщине нрава смелого и решительного.
Не прошло и нескольких минут, как думы обеих сестер были отвлечены от их тягостного положения звуками музыки, столь необычайно торжественной и сладостной, что она, хоть и была, казалось, рассчитана на то, чтобы изгнать или рассеять любую мысль, не связанную с этой небесной гармонией, наряду с этим усугубляла трепетное волнение, которое неминуемо должен был вызвать предшествовавший разговор. То было звучание инструмента, им незнакомого; лишь много лет спустя, услышав стеклянную гармонику, моя бабушка поняла, что за инструмент звучал в тот час.
Когда эти небесами порожденные звуки умолкли, на противоположном конце комнаты открылась дверь, и они увидели Дамьотти, стоявшего на небольшом возвышении, куда вели две-три ступеньки, и знаком предлагавшего им приблизиться. Его одежда была настолько непохожа на ту, которая была на нем несколько минут назад, что они с трудом узнали его, а в мертвенно-бледном лице с его суровой неподвижностью мышц, говорившей о том, что человек этот бесповоротно решился на некий дерзновенный, опасный шаг, теперь не осталось и следа того несколько саркастического выражения, с которым он так недавно взирал на них обеих, и в частности — на леди Босуэл. На нем были сандалии наподобие античных, ноги ниже колен были оголены; одежда состояла из коротких штанов и плотно облегавшего стан темно-красного шелкового камзола, поверх которого было наброшено несколько напоминавшее стихарь одеяние из белоснежного полотна; шея была обнажена; длинные, прямые черные волосы, тщательно расчесанные, ниспадали на спину и плечи.
Когда сестры, повинуясь его жесту, приблизились, чародей ни в чем не проявил той церемонной учтивости, которую он еще так недавно расточал им. Напротив, знак, которым он велел им подойти к нему вплотную, был еще более властен, и когда, рука об руку, неверным шагом они поднялись по ступенькам, он, предостерегающе насупясь, приложил палец к губам, словно напоминая об условии полного безмолвия, и, бесшумно крадучись впереди, повел их дальше.
Они вошли в обширный покой, где стены снизу доверху были затянуты черным, словно для похорон. На возвышении стоял стол — или, вернее, подобие алтаря, — покрытый материей того же мрачного цвета, на которой были разложены какие-то предметы, напоминавшие обычные принадлежности колдовства. Различить эти предметы им не удалось, даже когда они подошли поближе, так как комната была скудно освещена только двумя тускло мерцавшими светильниками. Доктор — я употребляю это слово в том смысле, который ему придали итальянцы, обозначая им людей подобного сорта, — прошел на этот конец комнаты, преклонил колена перед распятием, как то делают католики, и одновременно осенил себя крестом. По-прежнему рука об руку и безмолвно сестры поднялись вслед за ним по широким ступенькам на площадку перед алтарем или подобием алтаря. Здесь итальянец остановился и снова, еще более властно повторив знаками приказ молчать, поставил сестер направо и налево от себя. Затем, выпростав правую руку из-под белого одеяния, он простер указательный палец по направлению к большим светильникам, стоявшим по пяти в ряд по обе стороны алтаря. Стоило только его руке, вернее — пальцу, приблизиться к ним, как они мгновенно зажглись и залили всю комнату светом. Тогда посетительницы смогли разглядеть на этом странном алтаре два обнаженных, положенных крест-накрест меча, огромную раскрытую книгу — им показалось, что это было священное писание, но на языке, им незнакомом, — а рядом с этим фолиантом — череп. Но более всего сестер поразило очень большое, очень широкое зеркало, которое занимало все пространство за алтарем и, ярко освещенное пылающими светильниками, отражало разложенные на нем таинственные предметы.
Затем доктор стал между обеими сестрами, все так же не произнося ни звука, указал им на зеркало и каждую из них взял за руку. Сестры, не отрываясь, смотрели на полированную, блестящую поверхность, к которой он привлек их внимание. Но вдруг эта поверхность приняла иной, причудливый вид. Она уже не отражала попросту все то, что находилось перед ней, — нет, теперь в зеркале, словно у него было свое собственное, ему одному доступное поле зрения, стали видны какие-то иные предметы; вначале они возникали беспорядочно, смутно, их трудно было различить; очертания их, казалось, вырастали из хаоса; затем все это мало-помалу обрело четкие, вполне определенные формы и пропорции. И вот, после того как на поверхности волшебного стекла свет не раз сменялся мглою, по обоим краям его начали постепенно выступать длинные перспективы колонн и арок, а над ними в верхней его части появились едва заметные высокие своды; наконец, после того как по поверхности стекла несколько раз пробежала зыбь, все стало устойчивым, неподвижным, как бы застыло, и глазам сестер предстала внутренность какой-то незнакомой им церкви. Мощные колонны были увешаны гербами, арки — стройны и великолепны, на каменных плитах пола вырезаны надгробные надписи. Но не было там ни богато изукрашенных приделов, ни изображений святых, и алтарь не украшали ни чаши, ни распятия. Следовательно, то была протестантская церковь на континенте. Священник в облачении и брыжах пастыря-кальвиниста стоял у престола. Раскрытая перед ним библия и присутствие стоявшего несколько поодаль причетника указывали на то, что он готовится совершить один из обрядов религии, которую исповедует.
Немного погодя в средний неф церкви вошло многочисленное общество; по-видимому, то был свадебный кортеж, так как впереди всех рука об руку шли женщина и мужчина, а за ними — толпа людей, одетых в яркие, роскошные одежды. Невесте, черты которой сестры видели вполне отчетливо, было самое большее шестнадцать лет, она поражала своей красотой. Жених первые несколько секунд шел к ним спиною, обратив лицо к невесте, но изящество его фигуры и осанки тотчас вызвало у обеих сестер одно и то же смутное опасение. Как только он обернулся, это опасение ужасающе оправдалось: в красавце женихе, представшем их взору, они узнали сэра Филипа Форестера. Жена его не удержалась и вскрикнула, и в то же мгновение все, что они видели в зеркале, искривилось и словно подернулось туманом.
— То, что произошло тогда, — говорила впоследствии леди Босуэл, рассказывая эту удивительную историю, — можно сравнить с исчезновением отражения, которым любуешься в глубоком тихом пруде, — когда туда с размаху кидают камень, все очертания тотчас изламываются и расплываются.
Итальянец до боли стиснул руки сестер, словно напоминая им об их обещании и о той опасности, которую они могли на себя навлечь. Возглас замер на губах леди Форестер, и все, что сестры видели до внезапного помутнения, снова приняло в их глазах прежний свой вид и характер вполне реального события, отраженного в зеркале так, словно оно было запечатлено на картине, с тою лишь разницей, что персонажи не были неподвижны.
Представший им в зеркале сэр Филип Форестер, чьи черты и обличье были теперь отчетливо видны, подвел к священнику юную красавицу, в лице которой выражалась робость и в то же время гордость своим избранником. Как раз тогда, когда священник, должным образом разместив лиц, сопровождавших жениха и невесту, хотел начать службу, в церковь вошла другая компания, где было несколько офицеров. Сперва вновь пришедшие приблизились к алтарю, словно хотели поглядеть на венчание, как вдруг один из офицеров, стоявший спиной к сестрам, отделился от своих спутников и подбежал к брачащимся, а все участники свадебной церемонии мгновенно обернулись к нему, — казалось, он закричал что-то и слова его всех поразили. Пришелец молниеносно выхватил саблю, жених поступил так же и ринулся на него; многие другие как из числа участников свадебной церемонии, так и среди пришедших тоже обнажили сабли. Сделалась суматоха: священник и несколько лиц постарше и постепеннее, видимо, пытались восстановить мир, тогда как горячие головы с обеих сторон потрясали оружием. Но уже истекал краткий промежуток времени, в течение которого прорицатель был властен над своими чарами. Все очертания снова подернулись дымкой и постепенно стали неразличимы; своды и колонны церкви раздвинулись и исчезли; зеркало уже не отражало ничего, кроме пылавших светильников да расставленной на алтаре странной утвари.
Доктор довел сестер, весьма нуждавшихся в его поддержке, до той комнаты, где они находились вначале; там уже были приготовлены ароматные эссенции, вино и всякие снадобья, которые должны были помочь им прийти в себя. Он знаком пригласил сестер сесть, они молча последовали приглашению; обе были взволнованны, леди Форестер в отчаянии ломала руки, то и дело обращая взор к небесам, но не говорила ни слова, как если бы наваждение все еще было у нее перед глазами.
— Неужели все то, что мы видели, происходит сейчас на самом деле? — спросила леди Босуэл, с трудом овладев собой.
— Этого, — ответил ей Баттиста Дамьотти, — я не могу вам с уверенностью сказать. Оно либо происходит сейчас, либо произошло совсем недавно. Это — последняя опасная схватка, в которой участвовал кавалер Форестер.
Затем леди Босуэл выразила беспокойство относительно сестры, сильно изменившейся в лице и, казалось, не сознававшей, что происходит вокруг; леди Босуэл не представляла себе, как она доставит ее домой.
— Об этом я уже позаботился, — ответил чародей, — я приказал вашему слуге подъехать с экипажем так близко к моему дому, как только возможно в этом узком переулке. Не беспокойтесь за вашу сестру: дайте ей, как только вернетесь домой, вот это успокоительное питье, и завтра она будет чувствовать себя хорошо. Немногие, — с грустью продолжал он, — покидают этот дом в столь же добром здоровье, в каком переступили его порог. Если таковы следствия стремления узнать истину таинственными путями, то я предоставляю вам самой судить о состоянии тех, в чьей власти удовлетворять столь незаконное любопытство. Прощайте, и не забудьте дать лекарство.
— Я не дам ей ничего такого, что исходит от вас, — ответила леди Босуэл. — Достаточно я насмотрелась на ваше чародейство. Вы, чего доброго, задумали отравить нас обеих, чтобы скрыть ваши колдовские штуки. Но мы занимаем такое положение, что имеем возможность предать гласности причиненное нам зло, и у нас есть друзья, чтобы за него покарать.
— Я не причинил вам никакого зла, миледи, — возразил итальянец. — Вы сами домогались встречи с человеком, мало признательным за такую честь; он-то никого не домогается и только дает ответы тем, кто его приглашает к себе или является к нему. В сущности, вы лишь несколько раньше времени узнали о том горе, которое вам все равно суждено перенести. Я слышу за дверью шаги вашего слуги и не буду больше задерживать ни вас, ни леди Форестер. Следующей почтой с континента вы получите объяснение всего того, что вы уже частично видели. Осмелюсь дать вам совет — постарайтесь, чтобы это письмо не сразу попало в руки вашей сестры.
Затем чародей пожелал леди Босуэл доброй ночи и, освещая путь, проводил сестер до прихожей; войдя туда, он поспешно накинул поверх своего странного одеяния черный плащ, открыл дверь и препоручил знатных посетительниц заботам их слуги. С большим трудом довела леди Босуэл сестру до кареты, стоявшей в каких-нибудь двадцати шагах от дома чернокнижника. Как только они вернулись домой, леди Форестер понадобилась врачебная помощь. Домашний врач явился и, пощупав ей пульс, озабоченно покачал головой.
— Судя по всему, — сказал он, — вы пережили тяжкое нервное потрясение. Я должен знать, что случилось.
Волей-неволей леди Босуэл должна была рассказать, что обе они побывали у чародея и сестра узнала от него дурные вести о своем супруге, сэре Филипе.
— Буде этому преступному знахарю суждено остаться в Эдинбурге, — сказал ученый медик, — я составил бы себе состояние. Это седьмой случай такого тяжкого потрясения, который я врачую по его милости, и все они — результат сильнейшего испуга. — Затем он рассмотрел успокоительное питье, которое леди Босуэл, сама того не сознавая, захватила с собой, отведал его и заявил, что оно весьма полезно для данного случая и вполне может заменить снадобья, которые изготовляются в аптеке. Помолчав, он многозначительно взглянул на леди Босуэл и прибавил: — Я полагаю, мне лучше не задавать вам, миледи, вопросов о том, как действует колдун-итальянец?
— Вы правы, доктор, — ответила леди Босуэл, — по моему мнению, то, что произошло, не подлежит огласке; пусть даже этот человек — мошенник, все же, раз мы были столь неразумны, что обратились за советом, мы, думается мне, должны быть столь же честны, чтобы выполнить его условия.
— Пусть даже он мошенник, — повторил за ней врач, — я рад слышать, что ваша милость допускает такую возможность в отношении чего бы то ни было, вывезенного из Италии.
— Вывезенное из Италии, доктор, может быть ничуть не хуже того, что вывозится из Ганновера.[22] Но мы с вами останемся добрыми друзьями, а для этого давайте не будем спорить о вигах и тори.
— Хорошо, не буду, — сказал врач, получив свое вознаграждение и берясь за шляпу. — Гинея мне всегда одинаково приятна, будет ли на ней изображен Каролус или Вильгельмус.[23] Но мне хотелось бы знать, почему старая леди Сент-Ринган и все эти дамы выбиваются из последних сил, расхваливая до небес этого иностранца.
— Ах, лучше всего было бы счесть его иезуитом, как cкaзaл Скраб.[24]
На этом они расстались.
Несчастная пациентка, у которой необычайное напряжение нервной системы сменилось столь же необычайной расслабленностью, пребывала во власти суеверного страха, и страх этот, как она ни пыталась его побороть, становился все сильнее, когда из Голландии прибыли страшные сообщения, совпавшие с самыми мрачными ее предчувствиями.
Эти сообщения, присланные графом Стэйром,[25] содержали печальный отчет о дуэли между сэром Филипом Форестером и сводным братом его жены Фолконером, капитаном шотландско-голландских, как их тогда называли, войск. Дуэль закончилась гибелью капитана, а причина столкновения придала этой истории еще более скандальный характер. По-видимому, сэр Филип оставил армию внезапно, из-за того, что не мог заплатить весьма значительную сумму, которую проиграл в карты другому добровольцу. Под чужим именем он поселился в Роттердаме, где сумел приобрести расположение некоего богатого бургомистра, а своей приятной наружностью и изящными манерами — покорить сердце единственной дочери старика, совсем молоденькой девушки, в будущем — наследницы огромного состояния. Очарованный обманчивым обликом претендента на руку его дочери, старик купец, так высоко ставивший национальный характер британцев, что ему и в голову не пришло предосторожности ради собрать сведения об общественном положении и жизненном пути соискателя, дал свое согласие на брак. В тот день и час в кафедральном соборе города должно было состояться венчание, но этому помешало престранное обстоятельство.
Незадолго до того капитан Фолконер был послан в Роттердам с поручением привести оттуда часть расквартированной в этом городе бригады шотландских войск. И вот однажды некое значительное в городе лицо, с которым он и раньше был знаком, предложило ему, чтобы развлечься, сходить в собор поглядеть на свадьбу его соотечественника-англичанина с дочерью богача бургомистра. Капитан Фолконер согласился и в обществе голландца, его приятеля и еще двух-трех офицеров шотландской бригады отправился в собор. Можно представить себе его изумление, когда он увидел, что не кто иной, как его собственный шурин, женатый человек, ведет к алтарю невинную очаровательную девушку, намереваясь сделать ее жертвой низкого, подлого обмана. Фолконер тут же во всеуслышание заявил о его злодействе, и, разумеется, венчание не состоялось. Но, вопреки мнению советчиков более рассудительных, считавших, что сэр Филип Форестер сам себя исключил из числа людей чести, капитан Фолконер, признав за ним право, этим людям присвоенное, принял сделанный им вызов и в ходе поединка был смертельно ранен. Таковы неисповедимые для нас пути Господни. Леди Форестер никогда уже не оправилась от вызванного этой страшной вестью жестокого потрясения.
— И неужели, — спросил я, — трагедия разыгралась именно в то время, когда в зеркале была показана сцена венчания?
— Жаль портить историю, которую сама рассказываешь, — ответила тетушка, — но, правду сказать, событие это произошло на несколько дней раньше, чем сестры его увидели.
— Стало быть, — продолжал я, — не исключена возможность, что путем каких-либо тайных, быстро осуществляемых сношений хитрец мог сразу об этом проведать?
— Люди скептически настроенные так и говорят, — ответила тетушка.
— А что сталось с чернокнижником? — спросил я.
— Ну что ж, вскоре после этой истории был отдан приказ арестовать его по обвинению в государственной измене, как тайного агента шевалье Сен-Жоржа;[26] и леди Босуэл, вспоминая намеки, которые вырвались у ее врача, ярого сторонника наследования престола протестантской династией, припомнила также, что колдуна наиболее восторженно восхваляли престарелые матроны, придерживавшиеся тех же политических убеждений, что и она сама. Поэтому представлялось вероятным, что новости с континента, без особого труда переданные агентом деятельным и располагавшим влиятельными связями, могли дать ему возможность подготовить ту фантасмагорию, очевидицей которой она стала. И все же попытки дать всему этому разумное объяснение наталкивались на такие трудности, что до самой своей смерти леди Босуэл пребывала в большом сомнении и была весьма склонна разрубить этот гордиев узел, допустив существование сверхъестественных сил.
— Но все-таки, дорогая тетушка, — упорствовал я, — что сталось с этим мастером на все руки?
— Ах, он был слишком искусным прорицателем, чтобы не предусмотреть, что его собственная судьба примет трагический оборот, если он будет дожидаться прихода человека с серебряной борзой на рукаве.[27] Он с той поры, что называется, в воду канул. Ходили слухи, будто в его доме были найдены какие-то бумаги или письма, но эти слухи постепенно затихли, и вскоре доктора Баттисту Дамьотти стали поминать не чаще, чем Галена или Гиппократа.[28]
— А что, сэр Филип Форестер тоже навсегда сошел со сцены?
— Нет, — ответила моя долготерпеливая собеседница, — он напомнил о себе однажды весьма примечательным образом. Говорят, будто мы, шотландцы, еще с тех времен, когда были независимой нацией, храним в большом, туго набитом мешке наших добродетелей одно или два крохотных зернышка порока. В частности, утверждают, что мы редко прощаем обиды и никогда их не забываем; что мы творим себе кумира из своего злопамятства так же, как бедная леди Констанция[29] — из своего горя, и склонны, как сказано у Бернса, «свой гнев распалять, чтоб больнее он жег».[30] Это чувство отнюдь не было чуждо почтеннейшей леди Босуэл, и думается мне, ничто на свете, за исключением разве восстановления на престоле династии Стюартов, не было бы для нее сладостнее возможности отомстить сэру Филипу Форестеру — отомстить ему за тяжкую, двойную обиду, отнявшую у нее и сестру и брата. Но в течение долгого времени о нем не было ни слуху ни духу.
Через много лет, в последний день масленицы и канун начала поста, на большом балу, где в полном блеске было представлено все высшее общество Эдинбурга, один из лакеев шепнул сидевшей среди дам-патронесс леди Босуэл, что некий джентльмен хотел бы поговорить с ней наедине.
— Наедине? Во время бала? Это какой-то умалишенный! Скажите ему, чтобы он завтра утром пришел ко мне домой.
— Я так ему и сказал, миледи, — ответил лакей, — но он настоял на том, чтобы я передал вам вот эту записку. Леди Босуэл взяла записку, как-то странно сложенную и запечатанную. В ней было всего несколько слов: «Дело идет о жизни и смерти», написанных почерком, совершенно ей незнакомым. Ей вдруг пришло в голову, что эти слова могут иметь касательство к безопасности кое-кого из ее друзей-единомышленников; поэтому она последовала за лакеем в небольшую комнату, где были приготовлены прохладительные напитки и куда широкая публика не имела доступа. Там находился старик, который, как только она приблизилась, встал и низко ей поклонился. Его вид свидетельствовал о расстроенном здоровье, а одежда, покроем, правда, вполне соответствовавшая этикету балов избранного общества, была поношена, вся в пятнах и мешком висела на его изможденном теле. Предположив, что небольшая милостыня избавит ее от докучного просителя, леди Босуэл хотела было вынуть кошелек, но смутное опасение совершить этим ошибку удержало ее, и она решила дать неизвестному возможность изложить свое дело.
— Я имею честь говорить с леди Босуэл?
— Я леди Босуэл. Позвольте мне сказать вам, что здесь не время и не место для долгих объяснений. Что вам угодно от меня?
— У вашей милости, — сказал старик, — некогда была сестра.
— Верно: сестра, которую я нежно любила.
— И был брат.
— Самый храбрый, самый добрый, самый любящий из братьев, — ответила леди Босуэл.
— Обоих этих горячо вами любимых родственников вы потеряли по вине некоего несчастного, — продолжал неизвестный.
— Да, по вине изверга, проклятого убийцы! — воскликнула леди.
— Ваш ответ вполне ясен, — сказал старик и поклонился, видимо намереваясь уйти.
— Стойте, сэр, я вам приказываю! — воскликнула леди Босуэл. — Кто вы, что в таком месте, при таких обстоятельствах воскрешаете эти страшные воспоминания? Я должна это знать
— Я не желаю сделать леди Босуэл зло; напротив, я хотел дать ей возможность выказать истинно христианское милосердие, которое изумило бы свет и было бы вознаграждено на небесах; но я вижу, что она не склонна принести ту жертву, о которой я намеревался ее просить.
— Скажите все до конца, сэр; что именно вы имеете в виду? — спросила леди Босуэл.
— Несчастный, причинивший вам такое великое горе, — начал неизвестный, — сейчас лежит на смертном одре. Его дни проходили в терзаниях, бессонные ночи — в угрызениях совести, но он не может умереть, не получив от вас прощения. Вся его жизнь была непрерывным искуплением — и все же ему страшно расстаться с этой тяжкой ношей, покуда ваши проклятия тяготеют над его душой.
— Посоветуйте ему, — сурово ответила леди Босуэл, — просить прощения у того, кого он так тяжко оскорбил, а не у смертного существа, заблуждающегося, как и он сам. Какая ему польза от моего прощения?
— Очень большая, — ответил старик. — Оно будет залогом того, что мольбы, с которыми он затем дерзнет обратиться к Творцу, давшему жизнь и мне и вам, досточтимая леди, будут услышаны. Помните, леди Босуэл, вам ведь тоже придется лежать в мучениях на смертном одре; вы тоже, подобно всем нам, будете трепетать при мысли, что предстанете перед вышним судией с совестью запятнанной, изглоданной, неумолчно вас упрекающей, — каково вам будет тогда при мысли: «Я не была милосердна, как же я могу уповать на милосердие Господне?»
— Кто бы ты ни был, старик, — воскликнула леди Босуэл, — не пытайся убедить меня столь жестокими доводами! Кощунственным лицемерием было бы, если б уста мои произнесли слова, против которых сердце мое восстает каждым биением своим! От этих слов земля разверзлась бы, и люди узрели бы изможденный облик моей сестры, окровавленные черты злодейски убитого брата. Простить его? Никогда, никогда!
— Великий боже! — простонал старик, воздев руки к небу — Вот как черви, вызванные тобою из небытия, исполняют веления того, кто их сотворил! Прощай, надменная, неумолимая женщина! Можешь торжествовать: ужас умирания в нищете и горе ты еще усугубила отчаянием, обуревающим тех, кто утратил надежду утешиться религией. Но никогда уже не дерзни оскорбить небеса мольбами о прощении, в котором ты отказала другому человеку.
С этими словами он повернулся, чтобы уйти.
— Стойте! — воскликнула она. — Я попытаюсь, да, да, я попытаюсь простить его.
— Милocтивaя леди, — сказал старик, — вы освободите душу, изнывающую под тяжким гнетом; душу, которая не решается расстаться со своей грешной земной оболочкой, покуда не пребудет в мире с вами. Кто знает, не продлит ли ваше милосердие жалкие остатки несчастной жизни, которые пройдут в молитве и покаянии!
— Ах! — вскричала леди Босуэл. Ей внезапно открылось все. — Да это же он сам, злодей! — И, схватив за шиворот сэра Филипа Форестера, ибо то был он, и никто другой, она завопила: — Убийца! Убийца! Держите убийцу!
Услышав столь странные в таком месте возгласы, участники празднества поспешили туда, откуда они доносились, но сэра Филипа Форестера там уже не было. Он вырвался из рук леди Босуэл и выбежал из комнаты, выходившей на площадку лестницы. Казалось, ему никак не спастись: несколько человек подымались по лестнице, другие спускались с нее. Но злосчастный старик был готов на все. Он перелез через перила и, спрыгнув с высоты пятнадцати футов, очутился в прихожей, где, целый и невредимый, встал на ноги, и, выбежав на улицу, мгновенно исчез во мраке ночи. Несколько мужчин из рода Босуэлов пустились за ним в погоню и, возможно, убили бы, попади он в их руки — ведь в те времена в жилах людей струилась горячая кровь. Но правосудие в это дело не вмешалось, преступление было совершено много лет назад, к тому же за границей. Да и вообще, весьма многие были убеждены в том, что столь необычайное происшествие, в сущности, было не чем иным, как ловко разыгранной лицемерной мистификацией, посредством которой сэр Филип хотел узнать, может ли он вернуться на родину, не опасаясь мщения семьи, которой причинил столь тяжкое горе. Поскольку результат нимало не соответствовал его надеждам, он, по слухам, возвратился на континент, где и умер в изгнании.
Так закончилась повесть о таинственном зеркале.