Устинов возвращался в общежитие и думал, что не удастся ничего изменить и что любая его попытка улучшить жизнь людей останется непонятой.
Возле рынка, темнеющего мешаниной своих ларьков и рядов, Михаила окликнули:
— Стой! Не двигаться!
К нему подъехали два конных милиционера. Один стал сзади, второй спешился и обыскал его. Лошади переступали по мостовой, позвякивая удилами. Милиционер зажег фонарик, посмотрел расчетную книжку, выданную Устинову на шахте.
— Носит тебя нелегкая по ночам! — сказал он на прощание. — Прирежут, как курчонка.
— Точно, у бабы был, — с завистью вымолвил второй. — Они все шастают в город. — В Грушовке чужакам за эти дела головы сносят.
Отпустили.
Устинов вернулся в общежитие и снова стал навалоотбойщиком, который устал, которому нужно хорошо выспаться. На соседней кровати Алексей приподнял голову, вглядываясь в него, и, ничего не сказав, снова уснул. За окном на терриконе загорались бегучие языки сине-красного огня. Устинов лег, но его разбудили громкие голоса — Синегубов и Пивень вернулись с танцев. В комнате горел свет, они курили и обсуждали драку с учащимися горного техникума.
— Тише вы! — прикрикнул Устинов.
— Да спи, чего ты, — отмахнулся Синегубов.
Остальные жильцы спали. Устинов повернулся к стене и неожиданно легко заснул снова. Ни шум, ни свет теперь ему не мешали.
Утром в общежитии не было воды. В рассветных сумерках Устинов спустился к реке, к скользкому глинистому выступу, на котором уже белели мыльные капли. По воде плыли едва заметные радужные пятна. Пахло болотом. Он умывался здесь уже не впервые, и сегодня ему несильно мешали ни этот запах, ни эти пятна. Он понял, что стал свыкаться.
Потом в столовой он съел жареной картошки с салом, выпил желудевого кофе. В буфете взял кусок краковской колбасы, хлеба, наполнил флягу.
В нарядной заместитель начальника участка Ивановский дает задание бригаде, подмигивает старому навалоотбойщику интересуется, как идут дела. Но ведет наряд жестко, словно здесь он работает уже лет десять: чистит слесаря за плохой ремонт врубовки, поддает крепильщикам, разносит бригадира. Бригадир огрызается, валит на горно-геологические условия — пласт зажало, близко водоносный слой, по лаве хлещут потоки.
Спуск в шахту. Мокрая ржавая клеть, громкий звонок стволовой, рывок клети вверх и быстрый спуск в подземелье. Потом идут два километра пешком. Прижимаются к стенам штрека, когда рядом проносится поезд с углем. Громко разговаривают, подшучивают друг над другом. Все еще бодры, но смех уже не тот, что наверху, а резче, грубее. В нем слышится жадность к этим минутам жизни Работа вскоре затмит все.
И вот — черная щель лавы, погрузочный пункт с лампами дневного света, вой вентилятора местного проветривания. Пришли, вскарабкались на карачках в короткий ходок, влезли в свою нору. Врубовка подрезала пласт, взрывник зарядил аммонит и взорвал.
Устинов взялся за свою любимую лопату — угольная пыль смешалась с потом.
Мать спустилась к нему в подземелье. Она наклонилась над ним, сказала: «Сыночек, это ты, правда? Не волнуйся за меня. Видишь, я с тобой». К нему сошлась вся родня, и он увидел деда и бабушку, умерших раньше матери. Они молчали. Он работал, они смотрели на него.
Было жарко, по коленям сочилась вода. Все шахтерские болезни, силикоз, антракоз, бурсит, принялись пробовать тело Устинова. Оно было не крепче других.
Вскоре газомерщица Роза остановила лаву: бензиновая лампа Вольфа, поднятая к кровле, высоко взметнула язычок огня в голубоватом ореоле. Значит в воздухе накопилось много метана.
Машинист Люткин пристроился было обнять девушку, но за нее заступился старый навалоотбойщик.
Пока проветривался забой, бригада выбралась на штрек перекусить. На сосновых распилах постелили газеты разложили «тормозки» и стали тормозить. У грушовских мужиков были печеные пирожки, помидоры, сало, вареные яйца. Каждый немного ревниво осматривал запасы соседей. Слесарь Еременко был единственным из грушовских, кто принес колбасу с хлебом. Машинист Люткин спросил его: все воюешь с родней? И посоветовал: надо ласкать жену под утро, когда злость еще спит.
Слесарь был примаком в доме Ревы, и все знали: раз у Ревы, то тяжело.
— Вправду с женой поссорился? — спросил Устинов.
— Да у него тесть собака, — сказал Люткин. — Жрут парня. Забор выстроили — и жрут втихаря.
— Ну это обычная история, — продолжал Устинов. — С родителями надо жить порознь, иначе не избежать конфликтов.
Старый навалоотбойщик заспорил с ним: у него была большая патриархальная семья, отец с матерью, дочь с зятем, внуки, и ему казалось, что взрослые дети обязаны жить с родителями. Глуховатым сильным голосом Миколаич долго долбил эту мысль. Остальные молча ели, изредка поддакивали.
— Вот я для своих как бог и прокурор, — с гордостью вымолвил Миколаич. — Любят меня, боятся. Так и должно. Даже зять Пшеничный побаивается.
— Пошел ты! — вдруг сказал машинист. — «Любят и боятся»! Из-за таких старорежимных типов дышать нечем. Просто детки твои не хотят с тобой связываться и помалкивают на твою болтовню.
— Не надо грубить старшим, — сказал Устинов.
— Еще один прокурор? — спросил Люткин.
— Просто не хочется, чтоб вы сцепились, — объяснил Устинов.
Бригадир Бухарев вернул разговор к семейным делам слесаря Еременко.
— Дай по рогам этому Реве, — посоветовал он. — Привык мужик под себя грести — пора остановить.
— Да Рева его кулаком перешибет, — заметил Люткин.
— Тогда нехай терпит, коль кишка тонка, — ответил Бухарев. — Я своему папане — что там тесть! — папане родному заехал однажды в санки, и с тех пор зажили мирно. А до того лютовал папаня.
— Сейчас переломный момент, — сказал Устинов.
— Надо переломить, — кивнул Бухарев. — Сразу уразумеет.
— Переломный для всей нашей жизни, — продолжал Устинов. — Есть две цивилизации — сельскохозяйственная и индустриальная. У каждой — свой образец семьи. Но устоит в конце концов городской вариант, маленькая семья из мужа, жены и детей.
— Еще неизвестно, — возразил Миколаич.
Тогда Устинов объяснил подробнее: уже и нынче человек в состоянии сам себя прокормить, поэтому нет смысла держать дома целую производственную бригаду. Взрослые дети перестанут жить по указке.
— У самого-то есть отец-мать? — не поверил Миколаич. — Куда ж денешь престарелых родителей? Один кулаком их норовит, другой — на помойку. — Он взял со своей газеты пирожок и дал Михаилу. — На́, сиротская душа, отведай домашнего.
Он и осуждал, и жалел Устинова.
— Отца-мать забывать негоже, — строго произнес бригадир.
— А папане-то врубил! — засмеялся машинист Люткин.
— Ничего, он меня понял.
Устинов решил подзадорить бригадира, вспомнил, что в доисторические времена, как доказывают некоторые ученые, сыновья просто убивали одряхлевших отцов по причине бедности, будучи не в силах прокормить лишний рот. Как убивали? Зимой привязывали к саням и увозили в глубокий овраг. Или еще проще: везли куда-нибудь за огороды и добивали. Откуда известно? Из преданий, легенд, древних обрядов. Из пословиц: «Отца на лубе спустил, сам того же жди», «Есть старый — убил бы его, нет старого — купил бы его». Правда, в этих пословицах уже слышится осуждение варварских обычаев.
— Не знаю, что навыдумывали твои ученые, — проворчал Миколаич. — Может, то немцы творили, а наши такого не могли. Нет, брешешь ты все…
— Говорю, как было, — ответил Устинов.
— Мало ли что было! Тебя послушай, все от брюха зависит. А совесть как же?
— Да он про старину толкует, — вмешался Бухарев. — Чего ты в бутылку лезешь?
— Значит, стариков выкинем, а жить только с жинкой и дитями!
— Скоро и такая семья начнет изменяться, — сказал Устинов. — Это не от одного нашего желания зависит. Вот вырастут города — увидите, как пойдут разводы.
Видно, он переборщил с прогнозами. Теперь на него накинулись все скопом. По общему мнению, разводиться мог только самый последний человек.
Перерыв кончился, полезли в лаву.
Снова грузили лопатами уголь на транспортер. Потом уголь кончился, транспортер выключили. От сосновой стойки пахло смолой. Над головой поблескивали пластины сланца. Сейчас врубмашину подвинут вплотную к пласту, забьют новую крепь и обрушат кровлю в выработанном пространстве, которая только и мечтает о том, чтобы всей своей толщей придавить людей; но ее оградят обрезной крепью и не допустят завала. Вскоре Устинов вместе с товарищами устанавливал эту крепь. Стойки были скользкие и увесистые. Он киркой подкапывал лунку, отпиливал лишнее, десятикилограммовой балдой загонял стойку между почвой и кровлей. Поставив новый ряд крепи, надо было пролезть в окна на ту сторону и выбить старую. И выскочить обратно, пока не рухнуло. Вряд ли завалит, думал Устинов. Они проделывают это каждый день, ты сам видел, как это просто. Он пролез в окно, на котором на крючке висела лампа-надзорка.
Старую крепь выбили. Стойки лежали беспорядочной грудой. В забое журчала вода. Все замерли, прислушиваясь. Если лава сама не обрушится, то им придется с обушками подналечь на нее. В кровле зашуршало, отвалился камень. Кажется, сейчас начнется. Шахтеры принялись вытаскивать стойки. На четвереньках, быстро. Снова зашуршало. Миколаич замер, бросил стойку и велел всем уходить. Сам же вылез, пятясь, но вытащил брошенную было лесину. Кровля по-прежнему стояла, потрескивала. Этот негромкий звук как будто искушал: рискни, испытай себя! Но люди не двигались, ждали.
— А можно еще пару стоечек выхватить, — с сожалением произнес Миколаич.
— Попробуем, — сказал Устинов и нырнул туда.
Сразу же сверху посыпалось, как будто могучая рука швырнула горсть камней. Он вывалился обратно, растерянно улыбаясь.
— Как оно? — спросил бригадир Бухарев. — Чем пахнет?
И в этот миг дохнуло изо всех окон сырой землей. За крепью что-то трещало, ворочалось, содрогалось. Это что-то было огромное, живое, равнодушное к людям.
— Во, зараза! Села-таки! — сказал Миколаич. — А я боялся: придется самим сажать.
Устинов чувствовал, что все прочнее входит в новую среду. С появлением в бригаде новичка шахтеры стали чаще разговаривать о будущем, которое они представляли как сумму материальных приобретений. Один хотел построить дом, второй купить «Победу», третий посадить у себя виноградную лозу. Понятные желания, житейские цели. Предстояли долгие годы спокойной жизни, и надо было думать о ней. Даже современник Устинова Ивановский словно в шутку предложил Михаилу вкладывать деньги в золотые украшения, что было с точки зрения здравого смысла не так уж глупо. Но Устинов ответил, что гораздо интереснее попробовать Ивановскому сделать карьеру, поставив на кого-нибудь из будущих руководителей. «Это мысль! — одобрил приятель. — Что для этого нужно?» — «Работай по двадцать четыре часа в сутки и люби людей». — «Неужели мы никогда не выберемся отсюда? Мне кажется, что я смотрю бесконечный старый фильм» — «Я был у своих, — признался Устинов. — Если бы моя мама сейчас пошла работать, то меня бы наверняка отдали к бабушке в поселок, и тогда бы я вырос совсем другим». — «Тебя не узнали?» — «То, что ждет людей в старости, не похоже на их надежды в молодости. Самое печальное, они ничего не захотели слышать».
Михаил вспомнил своих шахтеров: ведь тоже будничные заботы! Если и витал над страной сорок девятого года какой-то возвышенный дух, то он был в образе ребенка, которого следовало одеть, накормить и просто сберечь. Потом, когда спустя десятилетия дети начнут разбираться в своих грубых, необразованных, не боявшихся ни огня, ни смертельной работы отцах, тогда и возникнут первые страницы истории той поры, а благодарные сыновья задним числом запечатлеют в ней все возвышенные задачи, что, впрочем, будет подлинной правдой.
Кончался сентябрь. По утрам уже было холодно, трава на берегу реки, где умывались люди, стала буреть. Устинов несколько раз приходил к коменданту Скрипке, а воду по-прежнему возили нерегулярно. Тогда Устинов обратился к заместителю начальника шахты Еськову, однако в кабинете его не нашел и лишь случайно, выехав из шахты, натолкнулся на него во дворе шахтоуправления. Лил сильный дождь, Еськов ловко пробирался через большую лужу по проложенным кирпичам. Сияли новые галоши на его ботинках.
— Лови! — усмехнулся Бухарев. — Смоется.
Устинову не удалось задержать Еськова, но Бухарев крикнул:
— А ну погодь, товарищ Еськов! — и взял его под локоть своей чумазой рукой.
— В чем дело?
— У народа портится настроение. В общежитие не возят воду, ты понял?
— У меня есть приемные дни, дорогой товарищ. Приходите, разберемся.
Холодные яркие глаза Еськова горели гневом.
— Ты и слушать не желаешь? — Бухарев потянулся свободной рукой, с плеча которой свисала коробка самоспасателя, к груди хозяйственника.
— Видно, спешное дело, — понимающе вымолвил Еськов. — Значит, воду не возят? — И с улыбкой пообещал все исправить.
— Обманет, — сказал через минуту Люткин, глядя ему вслед.
— Зря с ним связался, — проворчал Миколаич. — Придешь выписать угля или леса — он тебе припомнит.
— Чего дрожишь-то? — отмахнулся Бухарев. — У тебя зять — Пшеничный.
— Любит царь, да не жалует псарь, — хмуро ответил Миколаич.
Действительно, уже с вечера водовозы стали доставлять в общежитие воду, а Скрипка проверял все бачки и, встретив Устинова, дружелюбно пожурил его за нетерпеливость. Благодаря этому, Устинова узнали многие в общежитии; даже на партийном собрании парторг сказал о нем несколько слов: человек, мол, с общественной жилкой, хорошо работает, примерно ведет себя.
Выезжая на поверхность, Устинов мылся в душевой, прощался со своими товарищами. Они шли в Грушовку к семьям, а он с грустью провожал их. Потом направлялся в столовую. Если там встречал Ивановского, то радовался, что есть хотя бы один человек, которому можно говорить все без утайки. Но Анатолий сошелся с одинокой бухгалтершей и в столовой бывал редко. К тому же он, кажется, внял совету работать по двадцать четыре часа в сутки и любить людей, во всяком случае, он привязался к женщине и ворочал под землей по полторы-две смены.
Устинов сел к окну за столик, покрытый зеленой клеенкой. Официантка принесла хлеб, пшенный суп и свиную поджарку. Она смотрела на него, не отходила. Краем глаза он видел ее крепкие в лодыжках ноги, обутые в спортивные тапочки со шнуровкой.
— Как вас зовут? — спросил Устинов.
Ее звали Лариса. Было ей лет двадцать семь, двадцать восемь. Статная, с высокой грудью кареглазая хохлушка.
«В Греции есть город Ларисса, — почему-то вспомнил он, — я когда-то был в Греции; смешно, но был, а сейчас там гражданская война, на том покрытом знойной дымкой острове Макронисе — концлагерь; белый храм Посейдона над Эгейским морем, делегация советской молодежи…»
— Лариса, — повторил он. — Вы грушовская?
— Что, заметно? — со сдержанным вызовом ответила она. — Боитесь грушовских? Вам из женского общежития больше нравятся?
— Перец у вас есть?
— В столовой нету, дома есть.
Устинову, наверное, следовало сказать то, к чему подталкивала ее фраза, но он только улыбнулся. Официантка еще немного постояла и ушла. Он не удержался, чтобы не поглядеть ей вслед.
После еды он остался на месте. Лариса прошла мимо соседнего стола, не взглянула в его сторону: голова гордо поднята, на губах независимая усмешка.
Идя по мокрой скользкой тропинке к общежитию, Устинов представлял себя грушовским обывателем. Вот он отпирает калитку, вступает в свой двор, где киснут под окном последние георгины, заходит в дом, а там полосатые половики, чистота, скромность, телевизор в простенке… Телевизор берем обратно, поторопились. Вместо телевизора — приемник «Восток-49».
Добрался до общежития, мечтания кончились.
Соседи, непутевые парни, Синегубов и Пивень, уставились на него.
— Ты что мурлычешь, Кирюха?
— Жалко мне вас, ребята, — ответил он и присел на кровать. — Пропадете. Общага родной матери не заменит.
Когда-то он провел небольшое исследование в строительном тресте и не забыл старых рабочих, пришедших в город после войны из разоренных деревень. Они так и остались в том скудном времени, испытывая лишь растерянность перед переменами. Им сопутствовали скрипучая жена, выросшие в других условиях, а потому и чужие дети, тяжелая работа, поллитровка в день получки… Они как будто не замечали, что рядом с ними есть не только окно телевизора, но и общество образованных ярко живущих людей, где высоко ценится человеческая жизнь.
Устинов не стал рисовать серых картин будущего. Синегубов и Пивень все равно бы не поверили, что им нужно учиться в вечерней школе, что это их единственный шанс. Михаил решил задать им тест о мальчике; представьте, что он стоит у окна и играет на скрипке, придумайте его прошлое и загадайте, что ждет его впереди.
После отнекиваний и расспросов, зачем это нужно, Пивень принялся рассказывать. Жил-был мальчишка в шахтерском поселке, держал пару голубей, мечтал стать летчиком или полярником. Началась война, отец ушел на фронт. Пришли немцы. Однажды зимой старший брат увидел, как пролетел наш самолет и выбросил листовки на голубой бумаге. Он собрал в поле эти листовки и стал раскидывать по дворам. Но вечером его встретил полицай, отвел в комендатуру, потому что уже наступил комендантский час. Там нашли у него несколько листовок. Арестовали и мальчика, и его мать, держали в тюрьме. Потом повезли к шахте целую машину людей. Выводили по одному. Раздавался крик, и что-то падало в глубину. Мальчик спрятался под брезентом за скамьей. Старший брат тоже хотел притаиться рядом с ним, но двоим там было тесно, и брат вздохнул и вылез…
Здесь Пивень замолчал, его лицо с ссадинами на лбу и подбородке сморщилось в жалкой усмешке. Но он пересилил себя и продолжал рассказывать.
Потом в кузов залез немец, поднял брезент, вытащил мальчика. И мальчика спихнули в ствол шахты. Он пролетел немного, ухватился за что-то блестящее и повис. Это был стальной канат, еще покрытый смазкой. Мальчик спустился по нему в боковую выработку и просидел в темноте до ночи. Еще дважды сбрасывали в ствол людей. Ночью мальчик выбрался по арматурным балкам наверх.
Пивень снова замолчал.
Устинов знал, что обычно на такой тест люди рассказывают о себе. Но эта история была одна из самых горьких, и он сказал:
— Да, брат, досталось тебе… — И он понял, что условность теста пропала вместе с этими словами. — Но попробуем вернуться к мальчику.
— Со скрипкой? — иронически вставил Синегубов.
— Представь себе, — продолжал Устинов, не обратив внимания на замечание, — ему предстоит жить дальше. Что он избирает? Будет учиться? Станет хорошим специалистом? Или сломается, забудет, что было в нем светлого, и работа заслонит ему все другие возможности?
— Зачем его мучаешь? — крикнул Синегубов. — «Учиться, учиться!» Подумаешь, важность! Захочет — будет учиться, не захочет — никто не заставит.
Устинов почувствовал, что ему удалось расшевелить парней, но еще нужно было, чтобы они сами всерьез задумались о своем будущем.
— Ты все прекрасно понял, — ответил Устинов. — Но тебе неохота думать. Смотрю я на вас — молодые, здоровые, красивые ребята. Но как вы живете?
В коридоре гулко застучали шаги, дверь распахнулась. Нарядно одетый парень влетел в комнату, позвал в клуб на танцы. На нем была синяя куртка, кепка, подвернутые кирзовые сапоги. Он держался с полублатным шиком.
— Они не пойдут! — Устинов встал и решительно выпроводил парня. — Продолжим, орлы, — он повернулся к друзьям. — А живете вы так: поработали, выпили, потанцевали, дали кому-нибудь в морду. Снова поработали, снова выпили, снова дали в морду. И завтра, и через месяц то же самое. Не скучно вам так?
— Ты чего, заснул? — толкнул Синегубов Пивня. — Где твой макинтош? Твоя нормировщица небось уже с маркшейдерами наяривает танго!
— Ты про Ниночку? — спросил Устинов. — Очень симпатичная девушка. Да она же на вас и смотреть не хочет.
— Захочет! — буркнул Пивень.
— Всем ты хорош, Пивень, но Ниночка предпочитает общаться с образованными людьми. Я бы вам советовал, бежать сейчас не на танцы, а в вечернюю школу.
Дверь снова отворилась, заглянул парень в серой кепочке и спросил, долго ли их ждать?
Друзья резво поднялись, и Пивень спросил Устинова:
— Дашь одеколона?
— Пожалуйста, — кивнул на тумбочку Устинов. — Но тебе это не поможет.
Ребята ушли.
Устинов мысленно вернулся к своему времени. После нескольких лет размеренной работы в социологической лаборатории, где он умело гасил служебные конфликты, ему вдруг обрыдли кабинетная жизнь-борьба, однообразие покоя, благополучные цели. Он почувствовал себя полусонным. Текла полусонная река бытия, и его относило в сторону, относило даже от семьи. Наверное, теперь Устинов уже никогда не вернется туда. А что там без него?
На следующий день Устинов отвел парней в вечернюю школу и записал их в седьмой класс.
Он возвращался домой мимо шахты. Моросил дождь. С террикона несло кислым дымом. Михаил смотрел на тропинку, переступая через глыбы скатившейся породы. Слева за густыми зарослями полуоблетевшего терновника тянулся старый овраг, по дну которого шла грунтовая дорога. По ней вывозили уголь с карликовой шахтенки «Пьяная». Снизу послышался надрывный вой автомобильного мотора. Видно, кто-то буксовал на подъеме. Звук нарастал, вытягивался, обрывался. Потом повторялось. Устинов вспомнил, что когда-то на летних каникулах работал в шабашной бригаде с такими же парнями, как Синегубов и Пивень, и по вечерам, чтобы отвратить их от пьянства, читал им вслух. Они делали вид, что слушают, но тайком играли в подкидного.
Михаил обошел желтоватую горку песчаника. Он не сделал ничего постыдного, он выдержал, устоял, но здесь он был немой.
Впереди показалась женщина в брезентовой робе. Она несла на плече деревянную стойку с расщепленным концом и плавно покачивала свободной рукой. Должно быть, стойка пойдет на растопку и развеется дымком в грушовском небе. Что ж, надо топить печи, вся зима еще впереди… Грушовцы прочно сидели на своей земле при своих огородах, свиньях, утках. Они еще оставались наполовину земледельцами и смотрели на шахтеров, живущих в общежитии, как на чужеродное племя. Под землей это различие не замечалось, но на поверхности — сразу вырастали между людьми грушовские заборы. И человек, попавший из общежития в поселок, должен был испытать на себе силу местных нравов. Устинов вспомнил слесаря Еременко. Тот учился в девятом классе вечерней школы, был членом комитета комсомола и был женат на дочери грушовца Ревы. Когда тесть попытался вывезти с шахтного угольного склада подводу антрацита, Еременко помешал ему. Взбешенный Рева ударил его лопатой, они сцепились, и прибежавшие сторожа с трудом разняли их. За это Рева загудел аж в преисподнюю, каковой являлась древняя шахтенка, и таскал по узким норам санки, груженные углем.
Устинов отстал от женщины. Она стала спускаться по откосу в овраг, вскоре он тоже скользил по петляющей тропинке, хватаясь за ветки кустов. Она обернулась, Устинов узнал газомерщицу Розу. Ее мокрое лицо блестело. Она настороженно смотрела на него, потом улыбнулась: узнала. Он взял у нее стойку и пошел впереди.
— Перевелась на другой участок? — спросил Устинов. — От Люткина подальше?
— Что мне Люткин! — беспечно ответила Роза. — Куда перевели, туда и пошла.
— Нам вместо тебя дали старого деда.
— Не будете шалить. Стране нужен уголь.
Михаил повернул голову, взглянул в ее насмешливые светлые глаза и, оскользнувшись, поехал боком по глине, прижимая к груди бревно.
— Та кинь ты ее, трясця ее забери! — крикнула девушка и потянула его за руку. — Вставай, помощник.
Они выбрались к дороге. На выезде из оврага, где недавно буксовал грузовик, чернела куча угля.
— Не зашибся? — вдруг ласково спросила Роза.
— Нет, — бодро ответил Устинов.
— Рядом есть старая штольня, давай туда стойку сховаем. Может, ты обнять меня захочешь, а руки заняты.
— Ох, Роза! — сказал Устинов. — Как-нибудь донесу.
— Тебе ж надоело с ней носиться! Идем, — Роза полезла вверх, упираясь ногами в пожухлые кустики пижмы. — Идем-идем! — подгоняла она его.
За разросшимся терновником, напитанным, казалось, целой тучей дождя, открылась небольшая пещера диаметром около метра. Оттуда пахло затхловатой сыростью. Роза велела Устинову спрятать стойку.
— Теперь скоренько пошли, — снова поторопила она, простодушно улыбаясь.
Он обнял ее, поцеловал в мокрую холодную щеку.
— Хватит-хватит, — проворчала она и отстранилась. — Пошли, поможешь.
— Куда ты спешишь?
— Надо. Скоренько за тачками сбегаем, уголь перевезем. Поможешь бедной дивчине? — Роза погладила его по плечу. — Зима скоро…
…Устинов толкал деревянную тачку, терпел ломоту в плечах и удивлялся, как быстро его запрягли. Впереди хлюпали сапогами Роза и ее слепой брат. Они везли тележку, налегая на деревянную перекладину. Уже два раза отвозили уголь. Стемнело. Роза взяла фонарь «летучая мышь», и он позвякивал на перекладине и качался. Андрей то тянул вполголоса песню, то замолкал. В песне говорилось о том, что во сне казаку привиделось, как налетели буйны ветры и сорвали с него черную шапку, и догадливый есаул сообразил: не сносить казаку буйной головы.
Скрипели колеса. Сеял мелкий дождь. Слабый свет обрывался в двух шагах. Устинову были видны темные силуэты и мелькающие на обочине мокрые стебли.
— Поймала тебя девка, — сказал Андрей. — Не журись. Сейчас придем, выпьем горилки.
— Я его поймала? — усмехнулась Роза. — Нам с тобой до полночи не справиться! — И, обращаясь к Устинову, добавила: — Ой, добрая душа, дай бог тебе счастья!
На душе Устинова было мирно и хорошо.
— И тебе дай бог счастья, — ответил он.
— Не журись, казак, — повторил Андрей.
Так и добрались до Грушовки. Разгрузились. Роза поставила лопаты в угол сарая. Устинов поймал ее за руку и привлек к себе.
— Погоди! — шепнула она. — Не сегодня.
— Я пойду, — сказал Устинов. — Будь здорова!
— Пошли хоть умоешься, — Роза стала говорить обычным голосом, не таясь стоявшего во дворе брата. — Рюмку надо выпить.
— Ты чего, уходишь? — спросил Андрей. — То неправильно. — Дай нам тебя отблагодарить. — Он появился в дверях, огонек папиросы красновато озарил низ его спокойного лица. — Сестра моя — как горох при дороге, кто идет, тот скубнет. Я — убогий, не защитник для нее…
— Андрей, прямо смешно делается! — воскликнула она — Иди до хаты. Воду принеси.
Через несколько минут Устинов умывался в коридоре над корытом, Роза из кружки поливала ему.
— Смотри, какой гладенький, — весело сказала она. — Как барчук. — И сильно хлопнула его по спине.
От холщового полотенца пахло хозяйственным мылом, чистотой, бедностью.
Андрей стоял у стены, отрешенно улыбался.
— Ты издалека пришел, правда? — вдруг спросил он. — Дай руку! — Он ощупал ладонь Устинова и сказал: — Я так и думал. Ты не шахтер… Дай мне песню, чтобы я пел ее людям. Должна быть такая песня, как солдат вернулся домой. Ты слышал такую?
— Чего к человеку пристал? — с упреком произнесла Роза. — Давай мыться.
Она сунула ему в руки большой кусок мыла. Оно выскользнуло, упало на глиняный пол и отлетело в угол, где лежал веник из чебреца. Роза вздохнула:
— Заснул? — И, подняв мыло, подвела брата к корыту.
Он скинул брезентовую куртку и рубаху и наклонился, сложив кисти ковшиком. Твердые широкие мускулы охватывали его спину, как крылья. Он умылся, взял у Михаила полотенце. И снова задал странный вопрос:
— Ты какое ему дала мыло? Земляничное?
— Буду я тратить земляничное! — ответила Роза. — С чего взял?
— Да, это не земляничное. Пахнет лавандовым одеколоном.
Он угадал: когда-то после бритья Устинов действительно освежался этим одеколоном, но флакон остался там, и никакого запаха не должно было оставаться.
— Показалось, — ответил он.
— Может, и показалось, — согласился слепой — А признайся, Роза тебе приглянулась?
Роза выхватила у него полотенце и подтолкнула к дверям:
— Ступайте в хату! Нечего глупости болтать!
Андрей засмеялся, и его неподвижные глаза обратились куда-то вверх.
— Ну, Андрей! — жалобно попросила она. — Не мучай меня.
Устинов шагнул к двери, взялся за ручку и остановился. Слепой прошел мимо него. Михаил оглянулся: Роза расстегивала робу и дерзко улыбалась ему. Он подождал, что будет дальше. Она сбросила спецовку, осталась в короткой сорочке, не закрывавшей колен. Он повернулся, приблизился к ней. Роза зачерпнула кружкой из ведра и плеснула в него.
— Иди, золотце мое, — насмешливо вымолвила она. — Я сейчас. — Роза взяла косынку и промокнула ему шею. — Иди!
…За ужином Устинов накрыл ладонью ее руку и сказал:
— В древности слово «роза» означало тайну, тишину и любовь.
Слепой поднял голову, стал тревожно водить бельмами.
— Роза, мне голову ломит, — пожаловался он. — Отчего?
Она, не отнимая руки, налила ему в стакан остаток водки. Андрей выпил, нащупал хлеб и понюхал. Потом стал есть жареную картошку, подгребая ее вилкой. Иногда на вилке ничего не было, но он нес ее ко рту.
Волна легкого хмеля качала Устинова. В светлых глазах Розы чудилось ему обещание.
В комнате было холодно, в черном запотевшем окне смутно отражалась ее голова, на макушке поблескивали влажные волосы.
— Спасибо тебе, браток, — сказал Андрей. — Помог нам… Песню не вспомнил?
И Устинов негромко пропел ему: «Враги сожгли родную хату».
Слепой взял баян, опустил голову, стал подбирать мелодию. К удивлению Михаила, он повторил песню слово в слово.
— Я знал, что такая песня должна быть, — вымолвил он, сдвинув баян. — Как сказано: «Звезда несбывшихся надежд»!.. То ж про меня. — И он закрыл глаза, покачал головой.
Роза неслышно убрала со стола, сняла с керогаза чайник.
Андрей перекинул через плечо баян, прошел вдоль железной кровати с горкой подушек и толкнул дверь. Роза вынесла из второй комнаты шинель.
Устинов остался один. Роза как будто по-прежнему стояла перед ним, он думал о ней неясными картинами, в которых соединялись ее голос, теплота руки, пение слепого. И еще в них была какая-то отрезвляющая тень. Он огляделся — увидел жену. Она смотрела на него печально, без укора, словно жалела. «Во мне есть остров из прочного материала, — сказал ей Устинов. — Когда-то его оторвало от такого поселка, такого домика, такой девушки, как Роза». — «Знаешь, Даша двойку получила сегодня», — сказала Валентина. «Роза — девушка славная», — продолжал он. Жены рядом будто не бывало.
Устинов встал, на холодной печи лежала газета. «Комсомольская правда». Передовая статья — о воспитателе в рабочем общежитии. В Москве заканчивают строить станцию «Смоленская». Создан Атлантический союз НАТО. Холодная война. Карикатура Кукрыниксов на Трумэна. На четвертой полосе — короткий некролог: умер Иван Максимович Поддубный, первый русский чемпион мира, сын запорожских крестьян, «…принял в 1905 году участие во всемирном чемпионате по борьбе в Париже. Здесь русский богатырь положил на обе лопатки всех знаменитых иностранных атлетов…»
В детстве Михаил играл в Ивана Поддубного, не подозревая, что они живут в одно время. Богатырь уже был легендой, а Миша боролся с мальчиками в детском саду и называл себя Поддубным… Потом он становился Константином Заслоновым, Васьком Трубачевым, разведчиками из «Звезды». Та жизнь еще не стала историей, еще полстраны привязано к земледелию, еще города окружены многочисленными Грушовками, еще время идет пешком, как человек на работу, и почти каждый верит, что находящиеся рядом люди помогут в трудную минуту, ибо предстоит долго жить вместе…
Вернулась Роза. Она подошла к столу, положила ладони на теплый чайник.
— Холодно? — спросил Устинов.
Он обнял ее. Она ткнулась ему в щеку холодным носом, но когда его руки стали настойчивы, она вывернулась и отпрянула к двери.
— Я тебе пальто почистила, — сказала Роза.
— Погоди-ка. — Он шагнул к ней, собираясь снова обнять.
— Если я тебе нравлюсь, давай по-хорошему. Я с тобой даже в кино не ходила, нас люди вместе не видели…
— Кстати, это мысль. Давай сходим в кино, только я тебя сначала обниму.
— Ты мне жених, что ли, чтобы я с тобой обнималась? Разве ты мне предложение делал?
— Ну, Роза, ты хваткая! С места в карьер…
— Какая есть. Не нравлюсь, пожалуйста, я тебя не держу.
— И колючая вдобавок. Ну не сердись, идем в кино. Сегодня «Константина Заслонова» крутят.
— Ага, — задумалась Роза, — сегодня ты со мной в кино пойдешь, все нас увидят… Но я же не знаю, серьезно ты или нет?
— Если бы ты могла понять, какая это все чушь. Никому до нас дела нет. Будь смелее! Делай, что тебе хочется!
— Я и не боюсь. Просто я не хочу того, что ты хочешь. Не пойду я с тобой в кино! Себе дороже!
Услышав эти речи, Устинов заскучал, подумал, что эта девушка права, ей другой нужен. И, пожелав ей всего хорошего, ушел.
…Роза стояла на крыльце, слыша скрип калитки и удаляющихся шагов. Моросил дождь, блестели кусты и забор, с улицы доносился баян.
Пока Устинов занимался частными делами, Ивановский вытягивал свой добычной участок. Он взялся контролировать все: от доставки порожняка до профилактического ремонта врубмашины. За эту старательность шахтеры прозвали его Чумовой, а главный инженер Тюкин считал Ивановского подарком судьбы. Миловидная толстушка-бухгалтерша, с которой он сошелся, получила от него талончик для покупки цигейковой шубы, его премию; и она была благодарна Анатолию за серьезное отношение к ней.
В общем, Ивановский показал сильную руку и добился ритмичной работы участка.
На «Зименковскую» приехал молодой кривоногий парень Боб Кауфман с фотоаппаратом, опасной бритвой и галстуком. Он дождался, когда Ивановский поднялся на-гора, и ввалился в душевую, где мылись шахтеры, подняв над головой бритву и спрашивая Ивановского. Однако тот регулярно брился по утрам и не нуждался в цирюльнике. Галстук у него тоже был собственный. «Вот это шахтер! — восхитился фотокорреспондент. — Вы храните свой авторитет, как синица окуня». С трудом Ивановский понял, что парень хотел сказать «зеницу ока». Зато фотография, сделанная в лучших традициях, украсила первую полосу газеты: Ивановский, вполне похожий на себя, мечтательно пялился вдаль, а у него за спиной высилось здание шахтного подъема. Он еще никогда не видел своих портретов в печати и после смены задержал Устинова и похвастался: «Видел? Ты гений, Миша!» — «То ли еще будет», — пообещал Устинов.
Конечно, у Ивановского возникали сложности. Начальники других участков не могли догадаться, почему ему удается получать больше порожняка, леса, победитовых зубков. Но у них не было такого консультанта, как Устинов, и они привыкли брать за горло руководителей вспомогательных служб. А Ивановский никого не хватал за горло, не стучал кулаком по столу, не требовал отдать положенное. Он просил: помогите мне, вы — зубры, я — новичок. Он показывал им, что он их уважает. «Запомни, — предупредил Устинов. — Почуют лукавую игру — тебе крышка. Без искренности нечего начинать. Враждебно настроенного человека обычно обезоруживает простая просьба. Но что дальше? Если не найдешь, за что их нужно уважать, ты проиграл. Найдешь — выиграл».
Ивановский старался постичь загадку «человеческого фактора».
Между тем дело шло к зиме, по ночам жгли заморозки, и каждое утро грушовцы спрашивали Ивановского: когда выдадут топливо? Они не хотели слышать, что он не в состоянии решить эту задачу. Грушовка мерзла, а Ивановский жил в четырехэтажном доме с паровым отоплением, о чем все знали.
Он стал хлопотать. На складе ему лишь посочувствовали — весь уголь отгружали потребителям, никаких запасов не оставалось, да и откуда им взяться, если за шахтой долг? Заместитель начальника шахты Еськов тоже отказал ему. Главный инженер Тюкин обнял Ивановского своей огромной рукой, но больше ничего не смог. Свободного угля не было.
Ивановский завелся, не поехал в шахту, а взял за горло председателя шахткома Балыкина. Тот насупился, приподнял сутуловатые литые плечи и сделался похож на обтянутую ватником чугунную гирю. Ивановскому потребовалась новая злость, чтобы гиря ответила что-то внятное.
— Бабы на сортировке каждый день тащут кошелки с углем, — сказал Балыкин.
И замолчал. То ли одобрял это, то ли нет — не понятно.
— Мы лучший участок, черт побери! — рявкнул Ивановский. — Вы обязаны защищать интересы трудящихся.
— Ты свистун, — улыбнулся Балыкин. — Пар выпустишь, топлива не получишь. Я уж десять раз ставил этот вопрос.
— Ты должен бить во все колокола, а ты «ставил вопрос»? Мы потребуем твоего переизбрания.
— Уже дело! — Балыкин встал. Сидя он казался большим, но у него оказались короткие ноги. — Самое интересное, топливо все равно выдадут. Но никто не желает ни на малую пендюрку смелости проявить. А вдруг те двести — триста тонн испоганят весь отчет!
— Тебе-то чего бояться? — спросил Ивановский. — Пойди и потребуй!
— Они скоро забегают, — посулил Балыкин. — Уж так забегают, как в этом году еще не бегали. Я им одно место прищемлю.
Потом Тюкин выпытывал у Ивановского, почему тот не сообщил, что готовится позорный фарс? «Да, мы прошляпили, вот ты должен был убедить меня, что надо выписать хоть по полтонны на человека!»
Глаза Тюкина подозрительно ощупывали лицо Ивановского. Тюкин был напуган.
Целый день грузовики отвозили грушовцам уголь. Облака черной пыли поднимались над дворами.
Почему-то все решили, что это Ивановский подбил Балыкина предложить на отчетном профсоюзном собрании исключить из профсоюза Тюкина и Еськова. И неизвестно, как бы завершилась их карьера, если бы не хладнокровие Еськова: пока шахтеры спорили, он приказал заведующему угольным складом действовать и час спустя, поднявшись на трибуну, стал благодарить Балыкина за принципиальность и с улыбкой кивнул на окно — с шахтного двора выезжали первые грузовики. Еськов из подсудимого сразу сделался героем.
Но еще большим героем в глазах рабочих был Ивановский.
Оба героя косились друг на друга.
«Он высоко метит, — говорили об Ивановском женщины из шахтоуправления. — Думаете, это кому-нибудь понравится?»
Поздними вечерами ласковая толстушка Рита предупреждала Анатолия, что на свете еще много завистливых людей. У нее было ожерелье родинок на шее — примета счастья. На столе и полочках лежали кружевные салфетки, на комоде стояли семь толстых слоников. Ивановский ощущал ее незыблемую веру в прочность жизни и остывал от горячки.
Он распадался на осколки. Те, кем он был днем, — снабженец, инженер, психолог, дипломат, балагур, молчун, чумовой, подарок судьбы, интриган, производственник, — те роли осыпались с Ивановского от прикосновения маленькой руки, и он превращался в домоседа. Рита пыталась вымести осколки за порог, но Ивановский спохватывался и распихивал их по карманам.
К утру он снова был многолик, как индийский бог, и смотрел на милых слоников, словно они ему приснились.
Его ждала большая новость.
Министерство угольной промышленности утвердило предложение комбината, и на свет появился приказ «Об изменении плана добычи». Ивановский пробежал по машинописной копии приказа вверх-вниз. На шахте «Юнком» в связи с появлением суфлярных выделений метана в 12-й восточной лаве количество поступающего в шахту воздуха не обеспечивает выполнения установленного плана. Впредь до приведения вентиляции шахты в соответствии с требованиями Правил технической эксплуатации план снижен… Соответственно увеличен план по шахтам «Наклонная», «Капитальная», «Глубокая»… Ну что ж, горному черту не прикажешь. Обычное дело — газ. Было бы хуже, если бы вместо суфляров случился внезапный выброс.
Однако Ивановский недолго философствовал о подземной стихии. «На шахте „Марковка“ не подготовлена к сдаче в эксплуатацию 5-я западная лава пласта Л-7. Соответственно по шахте „Зименковская“ увеличить план на 90 тонн».
— Значит, расхлебывать за чужого дядю? — воскликнул Ивановский.
Все девяносто тонн Тюкин обрушил на него. Ивановский зашатался. Тюкин, наверное, тоже шатался, но тяжести не мог сбросить. Другие участки и без того еле-еле брели, спотыкаясь о завалы.
— Выдержи! — приказал Тюкин.
Ивановский стал держать. Где бы он ни был, эти девяносто тонн висели на нем Он закаменел из-за них. Потом он стал приносить домой новую врубмашину, вентиляторы местного проветривания; квартира забилась железом, но его каменный панцирь треснул. Вместе с Ивановским приходили Устинов, Бухарев, Миколаич, еще тридцать или пятьдесят человек. От панциря стали отваливаться куски и глыбы. Однажды Рита увидела на обнажившемся теле Анатолия кровавую рану.
Рева отработал как тягловая лошадь срок своего наказания на старой шахте. Зять Еременко жил вместе с ним под одной крышей и считал себя правым в том, что не дал увезти ему подводу с топливом. Рева не тронул его, но мысленно каждый день убивал.
Грушовцы считали, что со дня на день в Ревиной семье исчезнут мужчины: одного увезут и зароют, второго увезут и посадят. Еременко сперва оглядывался на любой шорох, потом перестал, лишь напрягал шею, Рева его не замечал. Теща, как только узнала, что мужа перевели на позорную работу, схватила кочергу и перетянула зятя по спине Однако после рук не распускала, лишь поносила зятя, с большой выдумкой желая ему разнообразных напастей.
Дочка тоже правильно оценила своего мужа как предателя. Потом вдруг напала на Реву, что-де тот воровал у государства не от нужды, ибо тогда на дворе еще стояло бабье лето, а из-за своей кулацкой настырности. Рева сильно оскорбился.
Внучонок ползал по полу, слизывал со стен побелку и встревоженно тянулся к бабке, когда слышал ее ругань.
Реве не хотелось в тюрьму. Он посоветовал зятю перебраться в общежитие, но Еременко ему сказал: нет, папаша. Рева не устоял против такой наглости и попросил снова, приложившись для убедительности к его уху. Еременко ошибочно подумал, что тесть решил его кончать, выдернул из-под ног Ревы половик, и Рева рухнул. Дом содрогнулся. Еременко схватил табуретку, приготовился.
Рева отдохнув на полу, понял, что зять останется здесь жить. В этом раздумье его застала жена, выходившая кормить свинью. Увидев скомканный половик, перевернутый стол, битые тарелки и сидевшего на полу Реву, она заплакала. На него посыпались укоры, что с ним житья не стало, что ирод детей своих со свету сживает, лучше бы не возвращался с того Кизела, куда он эвакуировался, оставив ее немчуре.
Рева сгреб ватник и ушел.
На улице стояла голубая «Победа» секретаря горкома Пшеничного. Рева вспомнил, что на его жалобу ему ответили, будто он наказан правильно, и стал решительно кружить вокруг «Победы», ожидая секретаря.
На крыльце показался Миколаич, наряженный в белую рубаху и грубошерстный костюм.
— Беда, Миколаич! — крикнул Рева. — Пусть твой зять выйдет! Вопрос жизни и смерти.
— Стоп! Так не пойдет, — раздался сверху громовой голос. — Рева не должен просить. Он требует!
— Что тебе? — спросил Миколаич, оглядываясь.
— Зятя зови! — потребовал Рева и вошел в калитку.
— Он занят.
— Нехорошо, Миколаич. Наша жизнь рушится, а ты как слепой.
Рева решительно двинулся в дом.
За столом сидели незнакомые люди, разговаривали. Рослый мужчина в кожаном пиджаке спорил с бледнолицым худощавым брюнетом о том, что представляет из себя Грушовка. Пшеничный молча попыхивал прямой трубкой, слушал разговор, досадливо хмурясь. И тоже был одет странно: в синие хлопчатобумажные штаны и бежевую суконную курточку. Катерина Пшеничная была с накрашенным лицом, постреливала глазами в сторону кожаного пиджака и курила сигарету. Рева остолбенел. Жена секретаря курила!
— Товарищ Пшеничный, — сказал он. — Пусть я злодей…
— Кто это? — спросил рослый, в кожанке. — Не мешайте. — И продолжал свое: — Сейчас очевидно, что сценарий надо дорабатывать на ходу. Мы считали…
— Но семья меня преследует! — перебил его Рева. — А в семье должны уважать родителей.
— Товарищ, закройте дверь с той стороны! — прикрикнул рослый. — Мы считали, что в центре должна быть шахта. Но это неправильно. В центре будет Грушовка. Поселковая патриархальщина сталкивается с индустриальной эпохой. Средина века! Естественно, драматизм самого исторического процесса. Перелом. Надо усилить конфликт в семье Пшеничных. У Кати — корни в Грушовке, она горожанка только внешне… Вы ввели в сценарий ее соседку Татьяну, одинокую инженершу. Ну так смелее сыграйте на контрасте. Пусть Пшеничный влюбится в нее, что ли!
— Сто раз было, — заметил Пшеничный. — Передовой муж, отсталая жена.
— Я в порядке размышления, — сказал рослый. — В принципе, все уже было.
— Но ведь у Пшеничных любовь, — заметила Катерина.
— Да, любовь. Ну и что? Пшеничный любит грушовскую девчонку Катю, а тут на его глазах вырастает образованная городская дама. Вот она учится, работает, преображается.
К Реве подошел пожилой мужчина и отвел его к окну с геранью.
— Чего тут творится? — спросил Рева.
— Работаем. Кажется, будем менять пластинку. Вы кто?
— Я мастер угля Рева Анатолий Иванович.
— Понятно. А я заместитель министра угольной промышленности Точинков Иван Кондратович.
Рослый раздраженно посмотрел на Точинкова, тот понимающе кивнул.
— Что же вы конкретно предлагаете? — спросил бледнолицый брюнет. — Сценарий утвержден худсоветом. Я профессиональный кинодраматург, у меня девять фильмов…
— Борис, я уважаю ваш талант! Но здесь нужен еще взгляд современного человека. Нужна обобщающая метафора. — Рослый неопределенно повел рукой. — Вот, например, у меня дома есть горный хрусталь, а внутри его есть кристаллы эпидотов, которые он поглотил, потому что растет быстрее. Я представляю дух Грушовки как этот кристалл. Как такое сделать в фильме? Задача.
— Олег, дорогой мой, не надо никаких кристаллов! Достаточно Устинова и Ивановского. У меня столько архивных материалов, что мы можем усилить любую линию.
— Снова бытописательство?
— Вот, например, письмо главного инженера шахты «Зименковская» в ЦК. Он предлагает закрыть шахту «Пьяная» как мелкую и нерентабельную. У нас там работал один второстепенный персонаж. Шахта — дореволюционная. Подъездных путей нет. До железнодорожной ветки — четыре километра. Расположена на склоне балки Дурная. Осенью и зимой вывозка невозможна. Старая шахта — как образ, понимаете? Грушовка выдержит все.
— Закрыли шахтенку?
— Представляете, закрыли. Может, мы эту идею вложим Ивановскому?
— А без Ивановского не обошлись бы? Не надо розовых слюней. Ивановский у нас нацелен на карьеру, не щадит ни себя, ни людей. Шахтенка его просто не интересует.
— Тогда можно Устинову. Как раз ему подойдет такой поступок.
— Устинов вообще меня стал смущать. Ну навел относительный порядок в общежитии, избрали членом шахткома, отвел парней в вечернюю школу. Не слишком ли герой голубенький?
— А его отношения с Розой?
— С Розой? Да, здесь можно посочнее… Может, их как-то…
— Нет, не надо, не надо! Только без постели, пожалуйста! И без этих обнаженных грудей. Извините, Олег, мне дорога именно та мысль, что Роза из женщин, которые, когда мужчины воевали, спасали и дом, и детей, и все будущее.
— Боря, я с вами целиком согласен. Здесь должно состояться хорошее чувство. Ну с этим понятно. У нас впереди еще эпизод с дракой Устинова и грушовской шпаны, где Роза защищает его, как львица. Это я вижу. А вот приезд Пшеничного на шахту надо бы подать поярче. Может, ему заехать на машине в лужу перед шахтой?
— О! Въезжает в лужу, вызывает Еськова, и тот вынужден в новых штиблетах топать аки посуху. И на следующий день лужа засыпана.
— Товарищи, есть хочется! — пожаловалась Катерина. — В гостинице ужин стынет.
Рева слушал этот странный разговор и, хотя говорили по-русски, плохо понимал, о чем они спорят. Видно, крепко ушибся головой. Он потрогал на затылке слипшиеся волосы и пожаловался заместителю министра:
— Всю жизнь для детей старался. А они, вишь, какие пошли нынче! Вы бы похлопотали, Иван Кондратович, — квартира нужна прямо позарез.
Но замминистра Точинков по-человечески не мог ответить мастеру Реве, сморщил свой утиный нос и отмахнулся:
— Старик, выходи из роли. Не жми на мозоль: сам давлюсь с зятем в кооперативной квартирке.
И вся странная компания исчезла.
Рева ругнулся в их адрес и почувствовал, что его кто-то тормошит.
Он лежал на полу, над ним склонился зять Еременко и испуганно твердил:
— Папаша, вставай!
— Э-э! — сказал Рева. — Совесть-то у тебя есть? Ведь нам еще жить надо.
Меня зовут Михаил Устинов. Мне тридцать шесть лет, я живу в Москве, работаю социологом. Ежедневно я вижу на улицах и в метро сотни людей, которых не знаю. Они с озабоченными лицами проходят мимо меня в свою вечность. «Нам вечность отпущена на два часа», — сказала моя жена…
Я предполагаю, что эти люди, собираясь вместе, больше не поют песен, что они наверняка не знают своих соседей по дому, что просто боятся незнакомых. Для чего я иногда повторяю боевые приемы по учебнику кунг-фу? У меня нет личных врагов, к тому же я умею разговаривать с людьми… И, если разобраться, мне не страшны ни враги, ни хулиганы. Но я играю в героя. Мне хочется риска, боя, победы. А откуда неуверенность? От ощущения, что я куда-то спешу и не успеваю. Нет, говорю я себе, ты напрасно тревожишься, все хорошо. И бегу. Двадцать километров до работы, двадцать обратно. Сквозь стены проникают звуки чужого быта, голоса телевизора, собачий лай, гудение водопроводных труб, пререкания супругов. Одни веселятся, другие ругаются, третьи моются, четвертые двигают стулья над моей головой. Живая жизнь в нашем многоэтажном доме-поселке. Это одиннадцатый по счету дом, в котором я живу. У моей дочери — второй. Сколько их у нее еще будет?
Сплошные перемены… Перемена городов, домов, стилей жизни, друзей, работы, привычек, жен, мужей, моды, школьных программ, взглядов. Никто никого не принуждает к переменам. Всё — добровольно. Жажда обновления.
А я хочу остаться собой. Вот старый дом в поселке, где жили мои дед и бабушка, где родился отец и где я научился ходить. Вот улица, здесь живут газомерщица тетя Роза, слепой дядя Андрей, насупленный дед Рева, строгая мать моих друзей детства Катерина Афанасьевна Пшеничная. Роза красива, к ней ходят ночевать парни с шахты, и я ее жалею. Вот отчаянные головы — шахтеры. Вот кладбище. «А молодого коногона несут с разбитой головой…» Небо, курганы, лесополосы, огороды, балка Дурная, колючий терновник.
…Толя Ивановский перешел работать на шахту и вступил в садовый кооператив, ему нужны деньги на строительство. Как я и думал, его утверждение, что ему уже ничего не надо, оказалось неправдой. Ему нужен был кусок своей территории, где он переставал быть горожанином и, кропотливо углубляясь в хозяйство, обретал душевное равновесие. И работа на этом клочке земли сплотила его семью. Всю неделю он приближается к своему саду сквозь подземные горизонты, тяжелый уголь, привычное напряжение. В нем возрождается Грушовка с ее жизнестойкостью. Он спрашивает у своих детей: «Где вам лучше?» — «Здесь, в саду!» — «Почему?» — «Здесь ребята». В городе, они считают, ребят нет, а только ученики. И та, ушедшая Грушовка, с завистью глядит на легкий нарядный поселок, на это веселое копошение на участках и прислушивается к «Последним известиям», долетающим из транзистора.
…Мимо проехал конный милиционер в старой форме с красными погонами.
— Командир, ты не заблудился? — спросил его Устинов.
— Освободите площадку, — строго вымолвил он. — Оператор нервничает, посторонние в кадр лезут.
Устинов и Ивановский спорить не стали. Михаил вспомнил о тетке, пора было возвращаться. Еще раз оглянувшись на попыхивающий паровоз, Устинов подумал: «Как это все близко!»
— А жаль, что мы в кадр не попали, — улыбнулся Ивановский. — Представляешь, Миша, вот был бы фокус!