Доля четвёртая

Приглашение на пир

Творилось дело неслыханное. Окаянный предупредил Гволкхмэя Кайдена, что рвёт найм, и готовился уходить.

Ленивицу витязи всё-таки дорубили. И ставку перетащили в заветерье. Только ухичивать снежными отёсками, как собирались, не стали. Уже была собрана в дорогу почти вся поклажа. Ещё день-другой, и снимут с растяжек братский шатёр. А там – скорей прочь из обманного Уркараха! Подальше от праведных и вельмож!

Окаянный думал тяжкие думы, ждал ответа из крепости, каялся:

– Грешен я дедам усопшим. Даден зарок почёту не верить, а я подвоха не распознал! Отдадите ли вину, братья?

Круглая сума с родовым щитом мозолила глаз. Две бурые пятерни, два срамных пятна по сторонам белой длани! Вот, стало быть, к чему так болела рука…

Облак, обретатель слов, смиренно отвечал за товарищей:

– Не нам тебя винить, воевода. Лишь за то слегка попеняем, что храбр ты без меры, один к чуварам ходил! Вдруг и они предали бы?

Облак сам был невесел, гусли молчали, убранные в чехол. Душу отдал, песню сложил, а куда с ней теперь? И сетовать, жалеть себя, как любят певцы, никак не лицо. Рядом с превеликим уроном, постигшим честь воеводы, выходила его скорбь даже не полугорем. Так, сущий вздор, мелкая невстреча, срам поминать.

– Невелика убыль стряслась бы! – рычал воевода. – Меня сбили – Смешко ведёт! По уряду дедовскому, отцовскому! А Смешку собьют…

– Так, глядишь, Облаку черёд настанет, – подхватил первый витязь. – Нет уж, Сиге, лучше ты душу в теле крепче держи.

Окаянный огрызнулся:

– А ты другой раз советом крепче радей!

Смешко виновато умолк. «В бороду мне плюнь, если к праведным или слугам их ещё хоть на перестрел подойду!» Это Сиге ему наедине сказал. При людях такого не говорят. Себе не соврёшь! Знал воевода, что позавидовал Сеггару. Устремился славу наискивать, а доискался бесславья. «Слыхали? Окаянный в пиру веселится, а после наймовщика оставляет!» И такое скажут про него, и ещё не такое.

Воевода, смягчаясь, проворчал Облаку:

– Надо было с тобой к чуварам идти. Вагуду заметил у них – те же гусли твои, дыбом поднятые, и короба нет.

Облак только рукой отмахнулся. Кому счастье, кому ненастье! Такое, что со всех сторон обложило!

– Жаль младшего боярича покидать, – сказал Смешко.

Это он, первый витязь, относил Гволкхмэю Кайдену вспятное слово. «Вот задаток, принятый у доброго Югвейна. Назови, сколько за обиду желаешь, и распростимся». Полной мерой выслушал попрёков и срамословий. Странное дело, смущался не насупленных хозяйских бровей, а погасших глаз пригульного.

Смешку будто услышали. Сверху, из дозорного гнезда, ссыпался отрок:

– Батюшка воевода! Сын боярский с рындами к нам идёт!


Со стороны крепости вправду подходил Воган, сопровождаемый двоими верзилами. Это не удивляло, хотя в былые дни юнец приходил уже запросто, без охраны.

– В знак негодования пригульного отправил? – тихо спросил Окаянный. – Я небось к нему первого витязя посылал…

– Или таков боярский ответ, – вздохнул Облак, – что пригульной один и спасётся, поскольку Смешко заступится.

– Да ладно, – сказал Смешко. – Смотри, идёт-улыбается.

Воган вправду шёл важный, торжественный и весёлый. У во́рота, напоказ, поверх шубы, качалось на ремешке кольцо стрелка. Саморучно вырезанное из оботурьего мосла. Пустяк вещица, ан второй такой нету в крепости, полной стрелков!

– Беседе вашей кланяюсь, храбрые воители. – Воган коснулся снега шитой рукавицей.

– И твоему совету век стоять, чадо боярское, – вернул поклон воевода. – С добрыми вестями пожаловал али с дурными?

Хотя у самого от сердца почти уже отлегло.

– О том тебе судить, государь воевода. – Воган по привычке набрал воздуху в грудь, хотя вечная залёглость поотпустила, голос больше не гундосил, звучал. – Вот что этими устами глаголет тебе прегрозный батюшка наш, начальный сокольник праведного царевича, славный боярин Гволкхмэй Кайден! – Юнец приосанился, даже руку простёр. – Слово моё, вольный воевода, к тебе таково! На том привет и поклон, что против совести не идёшь. Зрю у порога своего обычай геройский: того делать не хочешь, в чём усомнился; а коли я на толк навести тебя не сумел, в том моя вина, не твоя. Потому и нечего мне за обиду с тебя доправлять сверх задатка… разве что попрошу, чтобы ты Югвейна, доверенного гонца моего, для нового найма в людные места проводил.

Воган улыбался с облегчением и восторгом. Не сбился! Всё как велено передал! До словечка!

– Батюшка мой прегрозный, славный боярин Гволкхмэй Кайден, ждёт тебя, государь воевода, завтра пополудни со всею дружиною. Содеем, сказал, обряд умывания щита, как от предков завещано… воссядем за честные столы-скатерти, обиды с досадами отрицая… на том же и распростимся приязненно.

Кречатня

Двоих отроков воевода всё же оставил сани стеречь. Сам понёс кожаную суму с родовым щитом предков. В крепости они с боярином отворят себе кровь, чтобы свежей рудой смыть старые отпечатки. Расторгнуть ряд, содеянный в устье Светыни.

– Больно кроткое да ласковое слово боярин прислал, – хмурился Смешко. – Про того ли Кайдена чувары нам баяли?

Он нёс лук без тетивы. Хотел напоследок Вогану преподать, как снасть тугую наля́чивают.

– Мыслишь, иное над щитом запоёт? – спросил воевода.

– Совсем иное навряд ли, сила не та. Вот поторговаться – пожалуй. Будь я Кайден, убедил бы тебя о злосчастном походе вовсе забыть.

– Ишь как. А взамен?

– А сам взамен забыл бы про то, что мы ряд рядим, потом пятим.

Облак шёл рядом, слушал вполуха. Душа болела о гуслях. «Тонок чехолок, застынут в пути, верные голоса растеряют!» И о песне, что в себе нёс, болела душа. «Буду про сокола думать. Птицу безгрешную воспевать. А чьи-то наветки – не моего ума дело…»

– Югвейн назад с нами пойдёт, – продолжал Смешко.

– Глядишь, вправду пойдёт. Что с того?

– Вдруг совета испросит, кому бы из воевод поклониться?

– Ну тебя, Смешко. Я тенётам разрешения чаю, а ты узлы новые вяжешь!

– Боярину спою ныне, – бормотал Облак, – а там как повезёт. Нешто последний раз слово к слову прилаживал? О вагудах диковинных спрошу, не забуду. Белые крылья…

– Он к другим пойдёт. Мы же, слово дав, промолчим.

– Либо сами найма потом не доищемся. Отступщиками прослывём.

– Поделом прослывём. А Югвейн… Ялмака второго найдёт. Которому всё равно, кого за грош изрубить.

– И толку от теперешних уговоров…

– Я красную песню сложу и всюду петь буду! Про последний побег великого корня. Про то, как рвала его буря! А после накатился валун, совсем придавить мог… ан заслонил!

– Вона что. И уразумеет народишко?

– А смотря как спеть!

– Возложишь ли, Сиге, на песню живот наш, славу и честь?

– Возложу. Будто не снесёт на крыле!

Тяжек воеводский шелом. Тяжко за всех решения принимать.


Ворота со скрипом растворились навстречу. Едва на сажень: незачем со двора тепло упускать. От движения воздуха внутри заметались зелёные пламена. Смешке показалось, светильники висели ниже обычного. Они ярко озаряли двор, покидая верх круглой пятери в неверных потёмках. Внизу было пусто. Мёртвый конь не подглядывал в дверную щель денника. Все створки стояли плотно закрытые, превращая двор в сплошной деревянный колодец. Две чернавки взбежали по всходу, скрылись из глаз.

Облак вытащил гусли из чехолка, приласкал пальцами струны. «Белые крылья…»

– На все четыре ветра тебе, хозяин ласковый! – громко окликнул воевода. – Гости во дворе! Будь милостив, покажись!

– Иду, иду, – тотчас отозвался голос боярина. – Уж ты прости старика.

Шаги, шорохи наверху… Сзади проскрипели, закрываясь, ворота. Сначала внутренние створки. Потом, глухо, наружные. Стукнули запорные брусья. «У боярина сынов двое. И Югвейн, помощник доверенный. Эти-то где?» Смешко, уколотый внезапной тревогой, сощурился сквозь зелёные сумерки. И кое-что разглядел. Из теней выплыло лицо Вогана. Круглые белые глаза с ужасом смотрели на Смешку. Губы медленно двигались, молча произнося: «Берегись…»

…Дальше Смешко не думал – действовал. Тело резко прянуло влево, рука простёрлась копьём, сшибив Окаянного. Стрела с красными перьями свистнула мимо локтя, пронизала воздух там, где миг назад дышала грудь воеводы…

…Гулко ударила в гусли у Облака на руках.

Смертным криком вскрикнули струны…

Железко всело между шпеньков. Разорвало вязовый лежень. Вышло насквозь, уязвило Облака в брюхо. Гусляр смотрел, ещё не поняв, не в силах понять.

Вторая стрела разрубила Смешке ключицу.

Витязь ощутил тяжёлый удар, какой-то глубокий и… окончательный, что ли. Десница замлела, будто он её отлежал, хотя пальцы вроде работали. Колени подогнулись, сразу стало трудно дышать.

Дальше стрелы сыпались градом.

Искали, находили мишени на дне замкнутого колодца.

Сиге Окаянный был очень хорошим воином. Не упал от толчка, лишь прыгнул вбок, пригибаясь. Дружина выхватила мечи. Стальные голомени завертелись, дробя чужой свет, отбивая визгливые острия. Два витязя бросились было к упавшему Смешке, но не достигли. Обоих посекло стрелами, один еле утащил другого назад. «Вот же дурни, – досадовал Смешко. – Куда…» Боярские стрелки разбежались по всей пятери, били сзади, спереди и с боков.

«Кречатня!..»

Смешко хотел крикнуть, не нашёл голоса. Закашлялся, выплюнул кровь. Внутри росла боль, разгораясь с каждым движением, с каждым вздохом. Витязь неловко дёргался, тянул из-под себя лук, нащупывал вздетую одной петлёй тетиву.

«Кречатня, Сиге, кречатня!..»

Окаянный был очень хорошим вождём. В нужный миг вспомнил необходимое для спасения. Первым внёс плечо в гладкие болонки́. У Смешки торчали перед лицом перья – два красных и белое. В грудном ды́хе кипела кровь, дойдёт до горла, удавит. Он здоровой рукой втащил больную на грудь, оплёл ногами кибить. Сверху видели его возню, обидно смеялись, не спеша добивать. По ту сторону двора наконец затрещали, расселись досочки, кайденичи взвыли с досады. Израненная дружина вломилась в кречатню, стоптала чучело белой птицы, замершей в миг стремительного удара. Вторая петелька тетивы, подвинутая онемевшими пальцами, упала на место. Над балясником пятери возник сам Гволкхмэй Кайден, студенистые глаза светились зеленью по-кошачьи. Торопясь, пока держалось сознание, Смешко приспособил стрелу. Вскинул ногу, упёрся. Наверху спохватились, увидели, крикнули благим матом. Не успели. Смешко выстрелил.

Заметил, как боярина отбросило от перил…

…И на том всё. Тёмная пелена окутала мир. Стрел, пригвоздивших его к убитой дворовой земле, Смешко не ощутил.


В ухожах крепости, на людской половине, разразилась кутерьма страшнее пожара. В поварню, всё сметая и круша на пути, ворвались жуткие люди. Одного от другого не разберёшь! Красивые одежды пробиты, испороты, изгвазданы кровью, лица оскаленные, свирепые. Стряпки, себя не помня, с криком бросились какая куда. Витязи прокатились лавиной. Покинули след багровыми полосами. Снесли с петель две двери, вырвались в чёрный двор. Здесь вновь подоспели боярские ловцы, перебежавшие ве́рхом. Вейлин во главе погони кричал не своим голосом, звал мстить за батюшку, требовал ещё колчан. Возле малых ворот стал падать воевода, его подхватили, повлекли дальше. В десять рук выкинули брус-деленец из проушин.

Вывалились на снег за воротами.

Челядь боярская хлынула добивать.

Витязям оставалось бы только сплотиться для последнего боя, но из снежной пелены, вихрившейся над бедовником, прилетело несколько чужих стрел, и ни одна не промазала. Сиге Окаянный успел подумать об отроках, оставленных у шатра, но стрельцов было больше. Ловцы шарахнулись, кто-то опрокинулся, запнулся, выронил лук. Дружина обрела силы, заковыляла прочь, увязая в рыхлом уброде. Через сотню шагов, когда крепость стали затягивать струи тащихи, из летящего снега поднялись белые тени. Объяли гибнущих витязей, увели с собой.

Буря

Парнишка-чувар показывал путь. Понукать витязей не смел, вёл неторниками, опричь зеленцов. Начертания земель у него с собой не было. Сеггар разворачивал берёсты. Юный гонец смотрел, едва разумея. Однако по тем же начертаниям получалось – шли они почти прямолётом, словно птицы к гнездовью. Чудеса, да и только. Отрок смущался удивлением воеводы, беспомощно разводил руками:

– На что берёсты? И так ясно всё…

Сеггар уже наловчился понимать его речь.

– Да ведь ты здешними круговинами прежде не хаживал!

– Вот ты, господар, когда новый меч в руку берёшь…

– То меч! Рука сама понимает.

– А мне земля в ухо шепчет, облака крылом указуют…

Сеггар хмурился, ворчал, вспоминал брата Сенхана, читавшего море.

Весёлая Ильгра смеялась, пыхала паром из-под меховой рожи:

– Недолго мы в спокойствии жирком зарастали, тоской по вольности маялись…

Ей что! Вострыми топориками махать, резвиться белой волчицей, влезшей в овчарню. До тла, до пепла выгорать в битве – и жадно пить свежую силу, седлая братьев-победителей после боя.

У Сеггара в памяти робко скреблась мысль о битве у Сечи… о какой-то неправильности… пряталась, теснимая более важными.

– Думу вот думаю, – бурчал воевода. – Не много ли на плечо взваливаю? И вас всех в пасть самоглотную… задарма гоню.

Ильгра выбежала вперёд, напоказ оглядела воеводские плечи. Те самые, широченные. Дотянулась, по извечному женскому праву обмела иней с нечёсаной бороды, торчавшей из-под хари. Задумалась, перестала улыбаться.

– По нашим делам об Эрелисе будут судить. Если Царская дружина беззаконие стерпит, значит и от царя суда правого народ не увидит.

Сеггар хмыкнул. Помолчал. Окликнул:

– Невяник!

Мальчишка подлетел, по-дикомытски невесомый на лыжах. Великий воин даже имя запомнил! Радостно говорить с ним, про всё рассказывать, что тот ни спроси.

– Серебро это ваше… – начал Сеггар. – Куёте ли из него?

Невяничек врать не стал.

– Сре́бро наше упрямой породы. Прадеды умели с ним говорить, сильные обереги творили, венцы дивной работы. Мы оскудели. Только иглы для глазного лечения да тонкие ножики, чтоб раны легче срастались.

Сеггар кивнул. Другое назвище никчёмному серебришку было «кузнецовы слёзы». Не плавится, не куётся… ржи и черноты, правда, тоже не приемлет, да кому оно надо.

– Ещё про боярина поведай. Про сынов его.

– Старший – обидчик. Дворня как помыслит его с перстнем родовым, так горевать. Младень… летами не совершенен ещё. Возрастёт ли, всё без толку. Кровь тухлая.

– Так… А теперь про то, как боярин соседом вашим заделался.

Невяничек плохо понимал, на что воевода в семьдесят седьмой раз пытает об одном и том же. Однако великому воину не ответишь: я-де тебе баял уже! И парень послушно вспоминал всё новые мелочи, украшая рассказ.

– Отец сказывал. Сам я тогда рождения не изведал.

…Спустя месяц после Беды, когда в небе только-только унялась огненная кровотечь, у Громового Седла объявился отряд. Кто пеш, кто на измордованном, отощалом коне. Алого сукна не поймёшь за грязью и копотью. На плечах у беглецов висела погоня. Косматые варнаки с каторги, рекомой страшно-осмысленно: Пропадиха. Кайден отвоёвывал каждый новый день, не чая спасения.

Чуварам андархов любить было не за что. Однако зря ли в Беду и волки зайцев не трогали! Царскую охоту в Уркарах пропустили. Погоню встретили на перевале. Вынудили уйти.

– И что боярин? Пытался вернуться к своим?

– Нет, господар.

– Ясно…

Сперва Гволкхмэй трепетал отмщения каторжан. Потом – Гайдияровой опалы. Тех, кто бросает вождей, праведные по головкам не гладят.

– А после к нему, на край болот, стал народишко собираться.

Да кабы не те самые варнаки, малость присмиревшие с голодухи. Начал боярин гордо похаживать, властно поглядывать. Забыв жену, второго сына прижил с чернавкой.

Вести из внешнего мира Уркараха достигали неспешно… Наконец доползло, пережёванное десятком чужих уст: объявился молодой царевич Эрелис. Да не один, а с сестрой.

– Вот тут боярин сказал: у Эрелиса товар есть, у меня – купец. Пора жениховские дары припасать.

– Ишь голову задрал, – фыркнула Ильгра. – Шапка не свалится ли?

Гуляй возразил:

– Так и Андархайне украинами не разбрасываться. Радуйся, если могущественный жених удел принесёт.

– Могущественный!

– А то получше для нашей девочки не найдут!

– Боярыня сынку небось уже рубашек нашила?

Скоротеча запнулся:

– Нету доброй боярыни…

– Умерла? Родами небось?

Невяничек зримо поскучнел. Посмотрел на север. Уставился на свою правую лыжу.

– Ушла боярыня. Изобидел муж, не снесла. В топях след оборвался.

Сеггар смотрел очень внимательно.

– Что задумался, чуваринко?

– Вопрошаниям твоим дивлюсь, господар.

– Я должен всё знать о недруге, на которого людей поведу.

– Страшно, – сказал вдруг Невяничек.

– Чего страшно? Стрельцов боярских?

– Когда братья на братьев…

Сеггар помолчал немного, потом сказал:

– Если, говоришь, в вашем заглушье про меня слышали… небось знаете: я всегда стараюсь миром дело решить.

Ильгра покосилась на Гуляя, поймала ответный взгляд.

«Особенно как с Окаянным тогда, на берегу…»

«До крови, чай, не дошло. На любки побаловались».

«Ну да. А кто рёбра до сих пор бережёт?»

– Мы и надеялись, вдруг да твоего имени хватит. Только боярин раньше успел. Того воеводу позвал.

Гуляй засопел, свалился в хвост вереницы. Там грустно тянулись отроки, впряжённые в сани. Гуляй зарычал на них:

– Мы витяжеству смену искали! А тут что? Девки визгопряхи, ленивицы, белоручки!

Вчерашние кощеи ещё не проросли в дружине узами духа и крови. Поношений боялись хуже, чем грядущего боя. Из-под кайков злее полетел снег.

– Вот был Незамайка, вам не чета, – без снисхождения корил обоих Гуляй. – Отроком ходил, из кожи лез! Потому героем поднялся!

Ребята помалкивали. Витязь наверняка привирал. Незамайка! Грозный, неприступный! Отроком ходил, как они?.. Быть не может. Такие не приходят из деревень. Таких рожают под воеводским щитом, пуповину режут на самой меткой стреле…

– В гусли играл – душа обмирала! – продолжал Гуляй. – Зверь и птица заслушивались! Люди словечка произнести не могли!

А вот это была правда сущая, бесподмесная. Незамайкины песни Дорожка и Крайша слышали сами. Видели, как стоял у костра, обласканный отсветами, а по струнам, по живой поличке разбегались огненные ручьи. Под те-то песни друзья и дали обет: живы останемся – воеводе большим поклоном ударим!

– Зрят Боги на лучших, – переговаривались витязи.

– Буря идёт…

– Зрят Боги. Ведут путями земными.

– Мы притчу видим, встречу, невстречу. А на деле – всё замысел!

– Вот и Космохвост случаю не верил.

– Отколь буря, чуваринко?

– С ло́шей страны. Сиверит. Облаки темны. Берды пушатся…

Горы с северной стороны действительно как будто курились. Позади громоздилась синяя тьма.

– У Богов без нас забот полон рот. Небушко латать, звёзды частые на места приколачивать.

– Стену крепить меж Исподним миром и здешним.

– А наши дела Космохвост незримою рукой направляет.

– Харлан сказывал, орлёнок для домашней божницы образ источит.

– Чтоб стоял одесную Бога Грозы.

– Вчетвером вспоминают…

– Вели, господар, шагу додати. Постичь безбедности!

Многолетний снег почти сгладил отлогие холмы и распадки. По бедовнику было видно далеко во все стороны, до сумрачного небоската. Пустую равнину нарушали горелые костяки разрозненных гор, островерхие, как шишаки великанов. Огненный вал, катившийся с юга, содрал земляную плоть, но расшибся о каменное упорство. Позади останцов тянулись островки спасённого леса.

Разговоры между витязями помалу затихли. Походники бежали за Невяничком, спеша к обещанному укрытию. Бури, что приходят с Кияна, понятны, как дружеский хлопок по спине. А вот если принимается дуть с севера и востока, держи ухо востро. Сметённые зеленцы, погубленные деревни, замёрзшие поезда…

Скоротеча остановился перед нагромождением скал. Сбросил ирты, обнажил голову. Разметал руки по камню, будто обнял. Принялся счищать покров белой кухты, бормоча на своём языке:

– Храбар прадеда… Не одустай, помогни.

Под рукавицами проявилось выбитое в четверть плоти: воин, победно вскинувший два меча. Сеггар первым снял тёплый куколь, сдвинул повязку. Дружина кланялась незнакомой святыне, следуя примеру вождя.

Невяничек выпростал десницу, отдал каменному предку толику живой гревы. Шагнул вправо… и вдруг саданул в скалу плечом. Да так, что Ильгра поморщилась, дёрнула головой. Однако парень хорошо знал, что творил. Рыхлая куржевень разлетелась, открывая проход.

– Ту ся сокрийем, господар…

Воины один за другим проникали в щель между скалами, затаскивали санки. Отрок Дорожка помедлил, любопытно разглядывая изваянного воина. Шёпотом спросил:

– Это что?..

– Крайпуташ, – ответила Ильгра. – Мнимая гробница возле дороги. Почесть герою, павшему далеко.

Дорожка по примеру старших тронул камень ладонью. Присмотрелся. Тёплые касания оплавили снег. Сделалось видно: воитель стоял вроде бы на мосту. Подробней разглядывать было недосуг. Крайша втолкнул друга в щель, влез сам. Гуляй поднял торчком разгруженные сани, перекрыл вход.


Это был дом, воздвигнутый великанами. С изначальных пор успел вырасти лес, неторопливые корни подвинули тяжёлые кабаны. Корни ещё и теперь виднелись там и сям меж камней, узловатые, цепкие, хранящие тайную жизнь.

Глыбы, когда-то подогнанные очень плотно, торчали теперь вкривь и вкось. Взойдя по самой отлогой, Сеггар выбрался наверх и встал там, разглядывая далёкий хребет. На бедовнике ещё было тихо, но горы оживали. Накидывали белые клубящиеся налатники поверх ледяных кольчуг. Вздевали шеломы с длинными хвостами. Шествовали вперёд.

Исполины шли отвоёвывать свой дом.

А синяя тьма у них за спиной готова была процвести рогатыми копьями молний. Прогреметь громом, вот уже пятнадцать лет как затихшим.

Орлиный Клюв дремал под полстью на саночках, упрятанный в походные ножны. Сеггар вытянул неразлучный кинжал, тяжёлый и длинный, как небольшой меч. Поднял перед собой, огнивом плашмя стукнул в грудь, приветствуя близкую бурю. За спиной шуршало и звякало: дружина поднялась на глыбы вслед за вождём и, как он, в молчании посылала воинский привет исполинам.

Им ответили. Витязи севера словно бы разом топнули каменными ступнями, утверждая своё присутствие на этой земле. От их согласного шага метнулась низовая волна. Сеггар оценил, с какой скоростью она приближалась. Обернулся, нашёл взглядом Невяничка. Скоротеча сидел, обхватив колени руками, и ни дать ни взять молился, плотно зажмурив глаза. Воевода хотел спросить, ждал ли паренёк от бури погибели, но Невяничек, внезапно вскочив, оглоушил обухом в лоб:

– Господар… Боярин искал убить воинов, коих нанял!

Кажется, юный чувар в самом деле умел слушать небо и землю.

– Так… – только и смог вымолвить Неуступ.

После седмицы раздумий, как бы управиться со стрельцами и Окаянным, поди-ка согласи мысли на новый лад!

Ильгра спросила по праву первой витяжницы:

– С чего взял?

– Над чем с боярином разодрались? – нахмурился Гуляй.

Невяничек вновь напряжённо прислушался к сокрытому от других.

– Дела людей – мутные кипуны… Дна не найдёшь, а нос ошпаришь.

«Симураны!»

Все разом вскинули голову. В облаках было пусто.

– Стрелы… много, – выговорил гонец. Разговор с чудесными летунами давался ему нелегко. – Вырвались. Кровь… скверно… увели их.

– Кто увёл?

«Чувары? Да ну. Окаянного им на гибель призвали…»

– Иные братья, – непонятно прозвучало в ответ. – Мне говорят, пусть Опасный побережётся. Сын боярина залёг перевал…


Гроза, что упорно мерещилась царским, так и не вспорола небес. Тем не менее с севера ощутимо дышало теплом. Белые кнуты хлестали по спинам скал, тяжело налипали, сползали рваными комьями. Ветер вил гнёзда в каменных щелях. Саночки, поставленные на входе, сдуло и понесло, пришлось выручать.

Крайша настружил рыбы. Ползая на четвереньках, поднёс воеводе и остальным.

– У боярина ловкие соглядатаи! – Невяничек вынужден был кричать в ухо Сеггару. – Похоже, видели нас. Вейлин… заслоном встал… зол невмерно…

– Оттого, что Окаянный ушёл?

– Того не ведаю. Стрел без счёта припас.

– А окольной дороги нет здесь?

– Прости, господар… – Юнец испугался чего-то, тронул рукавицей поясной кошель. – Мы сре́бро…

Под взглядом Сеггара смутился, умолк. Нешто вправду решил, будто Царская назад повернёт оттого, что впереди кто-то с полными колчанами засел?.. Над головой колыхалось гудящее покрывало. Билось в камни с наветренной стороны, закручивалось, падало густой бахромой.

– В гору пойдём… – вновь к чему-то прислушавшись, выговорил Невяничек. – Просить стану… земля поможет…

– Что?

– Наша земля…

– Все так говорят.

– Мы не просто говорим. Ты увидишь.

– Ладно. Спи пока.

Дружина отдыхала, укрывшись от ветра. Отрок Дорожка и молодой Хонка несли первую стражу. Ильгра меховым колобком свернулась под боком у Гуляя. Невяничек привычно утянул внутрь куколь, выпростал руки из мешковатых рукавов кожуха. Сеггар нахохлился, привалившись к саням. Воин спит, когда может. Воин умеет отрешаться от тягостных дум, а потом избывать тревогу и злость телесным трудом…

Боярин Кайден присягнул на служение царевичу Гайдияру. И отсягнул, когда повеяло страхом. Обещал заступу и дружество чуварам, спасшим его от варнаков. И всё запамятовал ради мнимой выгоды. Заключил ряд с Окаянным… и расстрелял у себя во дворе, когда Сиге предательство множить не захотел.

«К Эрелису приблизиться норовит? Не дозволю…»

Покрывало наверху рвалось, опадало мокрыми клочьями на бодрствующих и спящих.

«А сколько таких Кайденов около трона? Приду к мальчику в Шегардай, а у него… ближники знатные… воевода красноимённый…»

Дело ли страдать о том, что всё равно бессилен поправить.

В сторонке шептались отрочата:

– Тебя Дорожкой хвалят, меня Крайшей. Пополам один крайпуташ.

– И того не поставят, когда пропадём неведомо где.

Оба смело дрались у Сечи. Однако завтрашний бой – всегда неизвестность, а неизвестность пугает.

– Наши через море ныне плывут.

– Под палубой спят, псов пышных обнявши.

– Словно в колыбельке качаются…

– Нам бы на двоих заслужить такой крайпуташ, как тот, на скале.

– Заслужим. Когда-нибудь.

– Мне дядя Гуляй кольцо стрелковое давал надеть.

– А мне дядя Пикира…

Сеггар вздохнул, шевельнулся, устроился поудобней. Вспомнил Незамайку. То бишь Светела. То бишь Аодха Аодховича. Перед внутренним оком вспыхнул разумный взгляд Рыжика. Незамайка разговаривал с симураном, а Сеггар не мог. Лишь чувствовал иногда.

Вот как теперь – дальним краем сознания…

Рыжик витал поблизости. Ждал, как в людском споре решится судьба его гнездовья.

Судьба…

Воевода вспомнил Потыку Коготка, не проигравшего ни одной битвы, с тем и ушедшего под незакатные звёзды. Вспомнил гадалку, что предсказала им… предсказала…

В потёмках опять ворохнулось что-то имевшее смутное отношение к Ильгре. Сеггар нахмурился. Невяничек прав: надо верить земле, она помогает. Как же страшно, когда человек бежит под стрелами по угодьям, отнятым у его предков. Таится в собственном доме, прячется от новых хозяев. Надеется, что хоть небо над холмами и долинами его по-прежнему слышит…

Под гул бури вновь привиделся Рыжик. Могучие крылья подхватывали серую мглу, завивали текучей куделью, влекли за собой. В крике симурана были слова, и на этот раз Сеггар почти понял. Из глубины дрёмы он слышал небесного летуна гораздо яснее, чем наяву.

«Мы здесь, Опасный… Мы здесь…»

Рыжик мчался в вышине, направляя поступь облачных ратей.

Царская дружина спала в доме Прежних, под охраной каменного витязя, вскинувшего мечи над мостом крови и славы. Исполины, шагавшие с севера, бережно переступали развалины.

Тучи на перевале

Югвейн плотней завернулся в плащ.

Кто мог ждать, что лютая стужа, давненько не позволявшая обходиться без тёплых рож, вдруг распотеет? Да мимо времени, да против всяких примет! И откуда же нанесло волну нечаянного тепла? Добро бы с Кияна, из мокрого угла… а то ж с севера. Оттуда, где, как все хорошо знают, последнее тепло перевелось ещё при Первоцаре.

Знамение предивное.

Шепоток свыше.

Ещё понять бы – о чём.

По мере того как редела тьма, серые зубцы ледников наливались светящейся бирюзой. Половину ночи за долиной гремела битва. Сырой ветер ломился в ледяные бойницы, падал, отброшенный, вновь бросался на приступ. Земная тяга рушила подточенные башни, безжалостно свергала в расселину. Пар из глубины валил вдвое гуще обыкновенного.

Воевода Вейлин ещё не решил, хорошо это или плохо.

– Близко не подпускать! – в который раз повторял он охотникам. – Дружина рукопашной искать будет, а нам незачем!

Голос молодого боярина Кайдена сипел, потеряв звучность, воспалённые глаза блестели, как у больного. Он их с вечера не смыкал. И никому сомкнуть не позволил. Расставлял стрельцов то так, то иначе. Каждый лук саморучно по три раза проверил. В каждом колчане стрелы счёл…

– Идут!.. – заполошно крикнул кайденич, сидевший меж капельников.

Все бросились смотреть, Вейлин с Югвейном вперёд всех. Далеко внизу, где ещё мрели сумерки, ползла тёмная муравьиная вереница. Дружина Сеггара Неуступа одолевала первый локоть дороги, начиная путь к перевалу.

В узкой трубе подскального хода стало людно и шумно. Стрельцы кинулись по заранее определённым местам, многие налячивали тетивы. Хотя они-то уж знали, насколько долог подъём.

– Где поморник ни летал, а ястребиных когтей не минует, – пробормотал Вейлин. Зубы судорожно стукнули от волнения. Он крикнул: – Засадчики! Пошли живо на место!

В сотне шагов над дорогой ещё вчера подсекли огромные глыбы. Выбить клинья – и гремящий обвал запрёт сеггаровичам отступление. А спереди полетят злые, частые, меткие стрелы. Всё выйдет даже лучше, чем тогда во дворе. Нет здесь кречатни с её отшибливой стенкой. Справа скалы, слева обрыв!

Двое, назначенные в засаду, отозвались неохотно. Мало ли что глыбам после бури взбредёт. Тронутся, поползут – косточек для погребения не найдёшь.

– Живо мне, говорю!

С руки Вейлина метал искры родовой перстень. Самогранничек пламень-камня на пальце вчерашнего меньшедомка смотрелся ещё непривычно. Однако люди уже заметили – ладно сел перстень, не свалится, не померкнет. Полыхнёт, опалит!

Парни надвинули шапки, без слова потянулись узкой тропкой наверх. Зацокали, отдаляясь, подвязанные к валенкам шипы-ледоступы.

Вейлин дёрнулся вслед. Уже беспокоился, крепко ли двое запомнили, по которому зыку выбивать клинья.

Югвейн только вздыхал про себя, глядя на молодого вождя. Вейлин порывался быть в трёх местах одновременно. Грозно повторял каждый приказ, а то вдруг не послушают. Трудно это – на ходу привыкать к доставшейся власти. Ничего. Привыкнет. Если время у него будет.

Когда Вейлин остановился передохнуть, испить горячего взвару, Югвейн сказал ему:

– Может, всё же позволишь, боярин, мне мирное слово с воеводою молвить?

Тихо сказал, чтобы не слыхал никто из стрельцов. Вейлин вспыхнул:

– О чём? Кайден за Кайдена мстить убоялся, замирения просит?

– Неуступ твоей крови не проливал…

– Неуступ сюда борзым ходом спешит, и чуваришко с ним. О чём ещё рассуждать?

Никто не величал Югвейна райцей, потому что боярам Кайденам до праведных было как до небес, однако служба у начального сокольника была сходная. Давать тяжкие советы, высказывать неуютную правду. Он понял, что хлопочет вотще, и всё же не сдался:

– Пока тетивы молчат, слову место найдётся…

– Какому слову? Мне его с поклонами пропустить, чтоб лесной не́люд возглавил?

За долиной начал медленно падать громадный ледяной столп. До него было не меньше версты, треск и гром ещё не достигли слуха, отчего падение казалось стократ величественней и страшней. Мгновение назад башня высилась неколебимо, но вот основание чуть просело, посунулось – и всё, и пошла, и нет силы, чтоб удержала. Югвейн не сподобился видеть, как рушились каменные замки в Беду, но, наверно, было похоже. Кренясь, башня увлекла сопредельные прясла – и вот уже голубой столп, разбитый трещинами, утерял самость, взорвался глыбами величиной с избу, те хлынули вниз, невесомо отскакивая, крошась…

Грохот ударил осязаемо плотной волной, ввергая в ничтожество. Исчезли все мысли, кроме одной: вот он, последний конец! Горы толкаются, над долиной плечи смыкают…

Когда Боги шепчут, люди падают ниц.

…Отличив наконец утихающие громы от боя крови в ушах, Югвейн кое-как поднялся с колен. И увидел: молодой Кайден пусть с трудом, но устоял. Вот что значит добрая старинная кровь.

Вдруг да и выдюжит чадо Гволкхмэево противу Неуступа?

– Это мне знак! – громким голосом проговорил Вейлин. – Не умел поморник ястреба щипать!

Югвейн всё же заметил:

– Неуступова дружина Царской у людей прозвалась. Я сам слышал, он от праведного Эрелиса зова ждёт на служение. Славный батюшка твой к тем же ступеням желал подходы разведать. Лепо ли станется…

Вейлин сказал, как отсёк:

– Пока шегардайского наследника увенчают, горы с долинами снегом заровняет.

И так блеснул глазами в красных прожилках, что начальному сокольнику расхотелось рот открывать. Однако пришлось. Лучше кулаком получить за то, что советовал, нежели за то, что смолчал.

– Твой батюшка мечтал дары поднести…

– И я поднесу. Оружие к ногам метну, то самое, что ещё на Ойдрига дерзали поднять. А сверху – головы окаяничей, презревших царскую службу. А певец песню нам сложит, как Царская за честь праведных встала! Окаяничей в прах изрубила да сама полегла!

Югвейн вспомнил гусляра окаяничей. Глаза, белые от изумления, обиды, боли, неверия. В руках разбитые гусли… Песня, что Облак боярину нёс, в тех гуслях умерла нерождённая. И белый сокол второй раз погиб. Растоптали гогону, по пёрышку разнесли. Кто теперь для Вейлина прекрасные слова обретёт? Ничего… сыщется…

Может, тот игрец, как его? – Галуха – ещё перемогается у причалов. Послать за ним, пока он с голоду вагуды не продал?

– Посматривай!

– Посматриваю, господин…

Дозорный, выставленный следить за дорогой, то и дело совался меж капельниками, держась за верёвочную петлю. Внизу было смутно. Щелья дышала густым паром, пеленавшим то один, то другой локоть подъёма. Тяжёлые клубы мешкали подниматься, сползаясь в настоящую тучу. Сеггаровичей нигде не было. Нешто примерещились?

Воинское шествие видело полсотни глаз.

– Идут ли?

– Нейдут, господин…

Было тревожно.

Страшен сильный враг. Враг невидимый страшнее стократ.

Югвейн пытался прикинуть ход времени, соображая, где и когда появится Царская. Начальный сокольник шёл с окаяничами от самого устья. Какова Царская, если сравнивать? Быстрей? Медлительней?..

За долиной низверглась одинокая глыба, сбитая с равновесия предыдущим обвалом. Эхо падения раскатилось громыхающим хохотом.

Югвейн осенил себя знаком Огня:

– Молюсь, боярин, да сбудется по твоему замышлению…

…А ведь может получиться. Взабыль. Ход под нависшими скалами вчера ещё разгородила стена, похожая на торос. Толстая, белая, ухи́ченная крепким льдом. С уклоном наружу. С приступками и зубцами, удобными для стрельцов. С узким прораном, чтобы сеггаровичи нарушили строй.

Всё ровно так, как советовал Сиге Окаянный, испустивший дух за болотом, в грязной лачуге.

Вейлин отмолвил примирительно:

– С окаяничами батюшка справился. И я не удам! Плох ястреб, которого поморник с места собьёт! А после, без помехи, чуваров…

Югвейн не отважился усомниться. Хотя стоило бы. Над воротами крепости, на остром колу, торчала русоволосая голова. Единственная. Прочие сберегла на плечах удивительная смекалка вождя. Девки доныне шарахались от потёков в чёрных воротах: дружина уходила, точно стадо лосей, коим ловкие волки порвали на ногах жилы. Полумёртвые, истёкшие кровью, но… вырвались же. А на что эти люди способны, даже умирая, показал тот же Смешко. Думай крепче, молодой боярин. Надейся…

– Посматривай там!

– Посматриваю, господин…

– Только до ближнего боя не допускать, – повторял Вейлин как заклинание. – Не дело ястребам с медведями обниматься! – И возвысил голос: – Все слышали?

Слышали все. И понимали, хотя живых медведей мало кто видел. Грудь на грудь против витязей – сразу смерть. Из всей рати боярской у одного Вейлина был кое-какой железный доспех. Отцовский. Едва ли не впервые надетый. Вейлину было в нём непривычно и неудобно. Но лучше тяготиться кованым нагрудником и шлемом, не желавшим поворачиваться с головой, чем довольствоваться, как остальные, бляхами, нашитыми на кафтаны. У Югвейна и старшин бляхи были железные, у младших сокольников – кожаные.

Югвейн прислушался к весомому объятию кольчуги, купленной в Устье. Что довелось унаследовать с нею от ялмаковича, павшего возле Сечи? Удачу или невстречу?..

Пар, извергаемый щельей, временами вторгался в подскальный ход, потом отползал. Где-то наверху тосковали в сыром тумане засадчики. Ждали рожка. Кайденичи шушукались, подходили за сбитнем. Вейлин присел заново перебрать стрелы в колчане. Сплошь бронебойки с железками, как гранёные шилья. Искать плоть в щёлках броней, заглядывать под кованые дуги наглазий… Меткостью Вейлин не уступал почившему батюшке. Только старый Гволкхмэй когда-то глотнул зелёной извини и с того ослеп, а Вейлин был зорок и бодр. Все его стрельные перья были на́свеже поваплены красным. Белый лепесток сохранила лишь та, что вырезали из мёртвого Смешки. И ещё другая стрела лежала отдельно. Смешкина, испоровшая батюшку. Вейлин держал под рукой обе. Для Сеггара. На случай, если воевода не свалится от одной.

…Может, дружина успела незримо миновать засадчиков? Может, давно пора трубить в рог?..

– Бодрился поморник, а всё до ястреба далеко, – бормотал Вейлин.

По склону гуляли вихри, каких Югвейн доселе не видел. Они разрывали и сплачивали серо-белые клубы, воздвигали и рушили образы, полные смысла. Начальный сокольник засмотрелся на крутящиеся столбы. К небу шествовали тени давно сгинувших великанов. Югвейн не сразу повернул голову на чей-то сдавленный то ли вздох, то ли всхлип.

…А когда посмотрел…

С дороги перед началом подскального хода сползал клок густой тучи, потерянный унёсшейся бурей. Оттуда, из редеющей пелены, на кайденичей в невозможном беззвучии наступала дружина. Боевым клином, при полном доспехе, с оружием наголо. Вилось над шлемами знамя, вынутое из чехла. Осеняло витязей серыми крыльями морской птицы, а может, царского симурана. А в самом челе клина шагал воевода. С длинным косарём, изготовленным к замаху. В неуязвимой броне. Железное изваяние, ожившее для битвы.

Никто не кликнул, не свистнул…

Вейлин, собиравшийся вдругорядь ну́кнуть дозорного, будто обмер. Медленно-медленно тянул одну руку к споло́шному рогу, другую за луком и стрелами. Не мог внятно мыслить, не умел решить, что первей надобно. Заворожённо смотрел на Сеггаров меч…

Югвейн увидел, как едет по верёвке дозорный… скользит и соскальзывает…

Страшный вопль из-за края плеснул холодной водой.

Очнувшийся Вейлин подхватил стрелы, обнаружил, что лук не налячен, судорожно перегнул тугую кибить…

Югвейн бросился мимо боярина. Прижал к губам рог. Позыв раздался не пойми какой, вовсе не тот, о коем сговаривались. Вняли засадчики? Радеют?.. Глубоко внутри Югвейн понимал: нет разницы.

Уже нет.

Всё катилось не так, как замышляли.

Пока метались стрельцы, пока толкали друг дружку, сеггаровичи продолжали идти. Клином, сдвинув щиты. Югвейну безумно подумалось: а если выбежать перед ними… попытаться слово сказать…

Вейлин выстрелил.

В Сеггара, как мечтал.

Шагов с двадцати.

Совсем не той стрелой, но уж какую нашарил.

Движение косаря увело визжащее железко вверх, в каменный свод.

– Хар-р-га!

Это, поди, не окаяничей, пришедших с гуслями и беседой, в пустом дворе на выбор стрелять… За щитами ответным созвучием пропели струны-тетивы. Начали погребальную песнь. Рядом запрокинулся алый кафтан. Югвейн уставился, не узнавая лица. Видел лишь пернатое древко, выросшее посреди лба. Ещё два алых клочка, пригибаясь, порскнули мимо, взадь.

– Стой!.. – крикнул Югвейн и сам себя не услышал.

Знамя, которым Вейлин хотел кутать ноги батюшке на погребальном костре, неотвратимо плыло вперёд.

– Хар-р-га!

Латный клин ткнулся в узкий проход, где по мысли молодого боярина был обязан сломаться. Царская даже не сбавила шага. Взмах!.. Страшный косарь просвистел, как колун. Разом снёс полсажени льда. Несколько секир довершили пролом, алкая настоящего дела. Мозжить плоть! Не ледяные белые брызги метать – кропить горячим багрянцем!

Кругом Вейлина всё же сплотился десяток соратников. Самых верных, а может, не гораздых понять, что едва начавшийся бой был проигран. Руки заученно хватали из колчанов стрелу за стрелой, но железки ломались на кованой чешуе Сеггара, вязли в щитах. Не могли ничего найти под кожаными налатниками, крашенными червецом.

Пройдя защитный торос, клин распахнул крылья от капельников до стены. Оскалился лезвиями рогатин. Голос Сеггара породил хрипатое эхо:

– За кровь окаяничей, за раны брата нашего Сиге!

Туча позади дружины вдруг пошла волнами, взвыла на два нелюдских голоса. Так кричат, когда под ногами рушится твердь. Перевал качнуло, пошёл рокочущий гул, надолго похоронивший все возгласы. Это засадчики услыхали рожок и сбили подпоры, но перестарались. Или просто кон пришёл неминучий. Разбуженная гора заворочалась под многолетним ледяным спудом. Вправду повела плечиком, избавляясь от лишнего.

Сбросила какое там вежу крепостную – целый город с теремами, слободками и кремлём…

С двумя жителями.

Сеггаровичи ухом не повели. Однажды к ним пришло на выручку море. Теперь, по подсказке небес, замолвила словечко земля.

Из-под щитной стены вытекла струйка серебристой позёмки. С неистовым смехом прянула к Вейлину. Оборотилась то ли волчицей, то ли бешеной девкой при долгой белой косе, при двух кулачных топориках.

Увидеть её Вейлин увидел. Осмыслить – времени не хватило. Ни удивиться, ни стрелой взять, ни кибитью с горя огреть. Хлестнула тетива, рассечённая пронёсшимся срезнем. Плечи мощного лука вымахнули вперёд, хрустнули, изломились с разгона. Пала наземь бесполезная рукоять. На ней медленно ослабила хватку пясть, разлучённая с локотницей. Мёртвый Вейлин ещё стоял, в десять ран брызжа кровью и не понимая, что умер, а два проворных топорика в тонких руках уже мчались дальше, полосуя весёлой чертой, одним вьющимся резом смертных письмён.

Как свалился Гволкхмэев сын, Югвейн не видел. Узрев самое начало расправы, он испытал даже не страх, тут было иное. Его просто смело, подняло и помчало. Ноги обрели собственный разум, взялись спасать глупую голову. Щербатая тропа пролегла скатертью. Кайденич бежал, не чуя веса кольчуги. Обгонял тех, кого недавно тщился остановить.

Вослед тягунам летели стрелы и поношения. Югвейн мог поклясться: ему вспоминали Пропадиху и то, как ловецкая рать не пошла на выручку Гайдияру. Лёгкие рвались в груди, сердце выпрыгивало из горла. Царские стреляли не часто, но беспощадно. Алые кафтаны один за другим посовывались наземь, пока уцелевшие не вбежали за поворот.

Тут начальный сокольник рухнул врастяжку, хоть ярость сеггаровичей и миновала его. Грудь стонала надсадой, в глаза текло, одежда липла к телу, как в мыльне. Полверсты с перевала вычерпали больше иного дня на охоте. Всё же страх подгонял. До крепости с её надёжными стенами ещё бежать и бежать, а лютые царские – вот они. Высунься посмотреть, больше ничего не увидишь.

Где-то высоко, там, где на Громовом Седле ворочалась туча, Югвейна решили поторопить. В поворот, казавшийся безопасным, влетела стрела. Не чудом влетела, не прихотью ветровых струй. Кто-то, владевший луком на посрамление Кайденам, уметил в нависшую скалу. Так, чтобы стрела, вильнув, пошла за по́гиб дороги. Лишний раз пугнула бегущих, а повезёт – кого-нибудь пригвоздила.

Это почти удалось. Стрела звякнула в шаге от головы Югвейна. Лицо больно посекло осколками льда. Древко лопнуло от силы удара. Кайденич узнал красные перья, взятые из боярского колчана.

Тело, мгновение назад ни на что не способное, вновь собственной волей вскочило, ринулось дальше. Крепость! Там Царская остановится. Там незлобивый Воган станет боярином. Он с окаяничами дружил. За что мальчонку карать? Сеггар не больно падок на золото, но почётный выкуп вряд ли отвергнет. А там Вогану и родовой перстень отдаст…

Гволкхмэй Кайден любил слушать сказ, где с Пропадихи он уходил торжествуя. Кажется, он и сам в это верил. Глядишь, через годик появится новая песня. О смелой гибели Вейлина в победном бою. О мирном возвышении третьего сына. О славе Кайденов…

У чуваров

Тепло – главнейшая роскошь на свете. Оценишь, второй десяток лет по снегу топчась…

Глупое тело радуется греву, даже если сердце заходится от бессилия и бесчестья.

– Матушка, дай ручку белую поцелую…

– Братцы…

– Воевода как? Дышит ещё?

– Что за Опасный сюда идёт?

– Опять дикомыты?

– Мама…

В общинном доме рдели глиняные жаровни. Облак сидел под стеной, положив у ноги разбитые гусли. Срезень кайденича смертельно ранил вагуду. Разорвал буковый лежень, покинул шпеньки болтаться на струнах. Вершок бы туда или сюда, в окрылок, в тонкую поличку – и голова Облака торчала бы подле Смешкиной. А так остался живой и ходячий, как имя велело. Только шкуру на брюхе распахало, и та подсохла сама.

Незаслуженное везение жгло горечью.

– Ко има шаргарепа? – слышалась рядом чуждая речь.

– Поново крвина! Додай пепео.

– Ако га не затворим…

Речи лекарок были малопонятными, но тревожными. С жаровен восходили сизые струйки, обтекали рыбацкие сети, развешанные наверху. Смрадец горелой плоти почти рассеялся, побеждённый запахами сухих трав, мороженых ягод, растёртой в кашицу хвои, ещё чего-то едкого, земляного. Женщины тенями скользили вдоль длинных лавок, склонялись то к одному витязю, то к другому.

– Овай се да искрвави, ако не затворим.

– Нече умрети, не дозволимо…

Дети носили светильники, налитые зелёной извинью. Утаскивали стирать кровавые тряпки. Подавали туески и горшочки, ныряли в погреб за маленькими склянками, тусклыми от пыли. «Золота-серебра там негусто, – вспомнил Облак, – а вот зелейщики знатные…»

В углу шамкали, препирались два белых деда:

– Заборавали име его, говнари. А снажного роду быо…

– Да ли си ти, годинаричек, при памети чистой? Обычен човьек быо. Духом ратницким се узвысил! Сам же име одбио, в ознак храбрости пречашнего льуду!

Это они спорили о ком-то полузабытом, то ли знатном, то ли незнатном.

Мужи, парни, отчаянные девки – все торчали снаружи. По засадам, по разведам, ближним и дальним. Осталась мелюзга, помогавшая лекаркам, да совсем бессильные «годинары». И даже те сидели при деле. Теребили ветошь на жгутики, на закладки для ран.

Облака, не спавшего вторые сутки, утешала, баюкала старческая воркотня. Всё хорошо в доме, где ворчат старики…

…Сглазил!!!

Тревожно скрипнула дверь… Из сеней явилась спина в заиндевелом кожухе. Резкие голоса с той стороны… Облак мгновенно вскочил, выхватывая клинок. «Кайденичи! Беспомощных пришли добирать!»

Он увидел почти наяву, как врываются боярские люди, но вдруг в сенях засмеялись. Двое парней, сплетя руки накрест, внесли третьего. С шутками-прибаутками усадили на лавку. Покрыли одеялом лишённые хождения ноги. Поставили берестяной короб, непривычно зау́женный книзу.

Облак спрятал меч, сел на прежнее место. Какие кайденичи?.. В деревне стояла дружина молодых дикомытов. Суровые, сплошь безусые парни звались по-северному – калашниками. Эти витяжествовали без шуток. Прямо с похода кинулись воевать – и ведь поспели выдернуть окаяничей из-под стрел и ножей. Живо урядили оборону всей круговеньки. Возглавили небогатую деревенскую рать… Они ещё и говорили на языке, хорошо понятном чуварам. Влюблённая ребятня ходила хвостом, девки глаз не сводили.

…Облак ждал насмешек, но никто смеяться не стал. Сами ещё вчера на каждый шорох кидались.

Безногий снял с короба крышку. Извлёк, поставил меж коленей вагуду, каких Облак прежде не видел.

Словно бы толстый маленький лук, согнутый в предельном усилии, унизанный дюжиной блестящих тетивок…

Гусляр сглотнул, отвернулся. «Это я во всём виноват. Изругал правду певческого наития. Сочинял для Кайдена, а чуял ведь, что гогона с душком…»

Молодой чувар не торопился играть. Придирчиво перебирал струны. А ну как голоса растеряли, мчавшись в саночках из соседней деревни?

«Я же слова плести умел. К звукам вещим подхождение знал… Что ослепило? К почести потянулся? Боярину петь – это не на грельнике у саней. А милостью Кайдена, глядишь, довелось бы и у престола погудить-позвенеть…»

Стало тошно.

Калека обнял крутую спинку вагуды. Решительней тронул пальцами струны, закрыл глаза.

Есть гора близ моря-океана,

Что плывёт вершиною сквозь тучи.

У подножья сизые туманы,

Бор по склонам, дикий и дремучий.

Этот лес по звуку, по крупице

Все напевы впитывал, что слышал.

И, качаясь, пел на голосницы,

Грозно в бурю, ласково в затишье.

Век за веком к солнышку тянулась

Стройных елей поросль густая:

Ах, какие прячутся в них гусли!

Ах, какие гусли подрастают…

Он не красовался голосом, просто вплетал его в общий тихий гул.

Ещё один звук, говоривший о мире под крышей, о том, что всё хорошо…

Снова бухнула дверь – гулко, торопливо, заставив всех оглянуться. Растрёпанный отрок вылетел на середину, воздел руки, заскакал с криком:

– Кайденичи с превоя беже! Неки крвави!..

Он прыгал и плясал от восторга. Кажется, это был Раченя, тот, что бегал на восток и привёл дикомытов. Стало тихо, потом загомонили все разом, вагуда отозвалась радостным перебором. Прорезался женский голос, он звенел скорбью:

– Вейлин… видео сам?

– Ние, майка.

Облак опустил веки, накрытый внезапным изнеможением. Причина бегству кайденичей с перевала могла быть только одна. У Громового Седла объявилась дружина. И задала сокольникам лютую трёпку. Чувары, умевшие говорить с симуранами, называли воеводу-победоносца Опасным. Никто из окаяничей такого не знал.

– Веселей, братья! Найм идём расторгать, – хрипло, слабо раздалось рядом. Облак вскинулся, вздрогнув от боли под натянувшимся струпом. – Отеческий щит свежей кровью умоем, рукобитье сотрём…

Сиге Окаянный возился на лавке, сбрасывал одеяло. Гусляра легко уклюнула единственная стрела, воевода принял их несколько. Самой скверной была рана в живот. Лекарки только головой качали. Опоив Сиге до беспамятства маковым молоком, не без труда нашли наконечник. Потом долго резали, промывали, сшивали что-то внутри…

Облак поменялся бы с ним местами, если бы мог.

– В поле чистом гулять… Ломай кречатню! Смешко, зачем отстал?!

Воевода мотал головой, тёр кулаком глаз. На впалом брюхе печатью ястребиной ёми выделялись едва подсохшие швы. Бугрились стежки́, выложенные волоконцами от козьих кишок. Из сплетения швов торчала нитяная виту́шка, стекавшая кровяной пасокой. Облак поспешно схватил друга за плечи, прижал к лавке, возбраняя движение. За такое самоуправство Окаянный совсем недавно любого до земли бы нагнул. Теперь – дрожал, не мог толком руку поднять.

«Что ж ты, Сиге? Ведь клялся отцу, меч принимая: никаких дел с почётом! Старца пожалел? Или доказать решил, с кем честь рода, а с кем лишь имя пустое…»

– Смешко! Смешко где?.. Не бросим его!

К ним уже шла лекарка, чище других говорившая по-андархски.

Неспроста со всей земли подлунной

В том краю умельцев привечали,

Чтоб ложились палубки под струны,

Чтоб напевы светлые звучали.

Помолясь, со страхом и любовью

Обласкав стамеской волоконца,

Ладили шпенёчки в оголовья,

Звонкие выглаживали донца…

…Но земные судьбы ненадёжны…

Новый царь над краем поднял знамя.

И в лесу, притихшем и тревожном,

Чужаки взмахнули топорами.

Гордый терем строили в столице.

Лучший лес везли со всей державы.

Оттого сиротствовали птицы,

Обращались в пустоши дубравы.

На упряжки бычьи громоздили

Беспощадно срубленные ели:

Ах, какие гусли в них таились…

Ах, какие гусли не пропели…

Облаку взга́дило. Тетивы, смирившие тугую кибить, дрожали чем-то огромным, звёздным, невыразимым. Такие струны не вынесешь на бранное поле, а если уж вынесешь, то на последний бой, смертный. И голос парнишки был похож на голос Крыла. Нет. Не так. Крыло девкам уши румянил, великой славы искал.

«А я? Чем лучше?»

Ещё вспомнились ручные лебеди чуваров. Кайденичи ввадились их подманивать хлебом… На пирах подавать…

Вот легли могучие стропила

Поперёк торжественного зала,

Где вождя дружина веселила

И кровавый подвиг вспоминала.

Пели славу бешеные дудки,

Только царь косился недовольно:

Как же так? Хвалебные погудки

Странным эхом плакали под кровлей…

Пьяный мёд властителю стал тошен.

«Не по сердцу, – молвил он, – изба мне!»

И прекрасный терем был заброшен.

Царь велел сложить другой – из камня.

Там убитых песен послезвучье

Не помеха удали беспечной,

Не царапнет совестью живучей…

Камню что! Он вытерпит. Он вечный.

Чудо-брёвна горестно и грустно

Под дождями долгими чернели.

Ах, ещё не поздно высечь гусли!

Ах, какие гусли можно сделать…

– Смешку… Смешку не бросим…

Под женскими ладонями воевода притих, застучал зубами. Взгляд стал проясняться.

Лекарка ощупала воздух над его швами.

– Как ты?

Мягкий голос, лицо красивое, моложавое, с горькими складочками у рта. Воевода вздохнул, помолчал, тихо ответил:

– Рука болит.

Облак знал про десницу воеводы. Вот, значит, о чём предупреждала вещая кровь. Послушать бы её, пока время было.

Лекарка нахмурилась, ближе поднесла зелёный огонёк:

– Дай глаз посмотрю.

У него блестела щека от липких слёз из-под века. Он отмахнулся:

– Соринка малая… проморгаюсь… других лечи.

– Ну тебя, Сиге, – повернул голову витязь неподалёку. – Взялся с бабами спорить! У них языки – веники, куда ни завались, повсюду достанут!

Женщина улыбнулась.

– Не слушай болтунов, величавушка, – прошептал Окаянный. Попытался отвести её руку с чашкой. – Моим отдай… Стерплю…

Гусляр нашарил у пояса оберег, с облегчением сжал, творя хвалу Небесам. Воеводе исправно давали пить. Добрый знак. Тем, у кого порваны кишки, позволяют лишь сосать влажную ткань. А потом, всего чаще, уносят на погребальный костёр.

– Стерпишь, – кивнула женщина. – Мне видеть надо, каково швы стоят.

Облак сунул ладонь под затылок воеводы, приподнял мокрую тяжёлую голову. Сиге жадно опорожнил чашку, хотел что-то сказать, но внятного сло́ва не выговорил. Обмяк, задышал ровно и глубоко.

– Ие́лушка, дитятко, – тихо позвала лекарка. Пояснила Облаку: – То дочерь моя. Дар у ней глаза врачевать, рука лёгкая.

Подбежала отроковица, по виду – полугодьё, кукол нянчить. Склонилась над Сиге, оттянула веко… Облак заново померк. Стрельное древко, пойманное мечом, не соринку покинуло у воеводы в глазу, само яблоко пропороло.

Тут же явился ларчик с узкими блестящими ножичками, с крохотными загнутыми иголками…

Старцы, давно пережившие суетное, непонятно спорили о делах минувших веков:

– Прадедови решили да овде останем… не одлазимо!

– Решили? Останем? На прелаз заказнили!

«Кто опоздал? На какую переправу?..» Облак очень боялся задремать и, проснувшись, не застать побратима живым. Он пересел, чтобы не мешать лекаркам. Бедром зацепил разбитые гусли. Ни гула, ни вздоха… щепа для печки. «Может, мне вместе с гуслями имя певческое сложить? Облак, тьфу! Возревновал Крылу уподобиться…»

…Снег одел печальные руины,

Сгинул царь, а люди одичали.

Никаким законам не повинны –

Им бы дров, согреться на привале.

Грубых рук усилием согласным

Сбиты петли, сломаны заплоты…

Языком горячечным, атласным

Лижет пламя древние колоды.

…Дым кружит шпенёчки и окрылки,

И ковчежец тонкий, гулкий, вещий

Ни хвалой, ни плачем, ни дразнилкой

Под рукой уже не затрепещет.

Смоляные выплаканы слёзы.

Нет стволов – рассыпались уго́льем.

Ах, какие гусли… – и разносит

Стылый ветер пепел в чистом поле…

Раненый витязь, неловко приподнявшись на локте, смотрел, как корпела юная лекарка над распяленным глазом воеводы.

– У тебя, красёнушка, персточки тонюсеньки, по ним и вся снасть…

Девка отозвалась, не отрываясь от работы:

– То древнее сребро… Пречашние ковали.

Подошёл молодой дикомыт, стал с любопытством смотреть. Он сам был кривой, его звали Мозолик.

– А ныне что? – спросил окаянич.

– Не умеем…

– У нас кузнец есть, – похвастался дикомыт. – Дядя Синява Комар. Баба Корениха куклы воинские шьёт, он тем куклам справу исто́чит. Мечи с мизинец, а режут! Совладает, поди, с серебром вашим.

Вот и всё… Ни памяти, ни скорби.

Что истлело, к жизни не воспрянет.

Лишь гора, седую спину горбя,

Ждёт-пождёт на море-океане.

Ждёт весны, чтоб семя пробудилось,

Чтобы корни вспомнили былое,

Чтоб святая солнечная сила

Целовала тоненькую хвою.

Чтоб на прежде голых, чёрных кручах,

В посрамленье бедам и злодеям,

Снова полный песенных созвучий,

Лес восстал, победно зеленея.

Чтоб вершины гордо зашумели,

На ветру качаясь в упоенье,

Чтобы древу кланялся умелец,

Наторевший в гусельном строенье,

Чтоб мечтал, кору ладонью гладя,

Новым веком призванный искусник:

Ах, какие гусли можно сладить!

Ах, какие можно сладить гусли!

– Тебя тоже так сшивали, Мозолик?

– Не… Мазью мазали, песни пели целебные.

«Песни целебные…» Облак взял беспомощную руку Сиге, приник лицом, чтобы чувствовать трепет боевой жилки. Прикрыл веки. Совсем ненадолго… просто передохнуть…

Ему бесконечно снился последний стон гуслей, рассевшихся под стрелой. Калёная полоса, обжёгшая бок. Перья над плечом упавшего Смешки, его немой зов: «Кречатня, Сиге, кречатня…» Голоса то ли струн, то ли тетив, мечущиеся пятна лиц… Гора, утыканная скорбными пнями… переправа, к которой вот-вот не станет пути… белые тени, соткавшиеся из метели…

…Прошло всего лишь мгновение. Облак подхватился, как от толчка. В ужасе повернулся к Окаянному. Измученный Сиге тихонько лежал под меховым одеялом, половину лица скрывала повязка, которой не было раньше. Облак выдохнул, потёр ладонями лицо. Поднял взгляд…

Увидел Сеггара Неуступа.

Сеггар стоял в домашней стёганой безрукавке, мял в кулаке бороду и тоже смотрел на Окаянного, молча, горестно. Он был не один, а с дикомытским вождём, Гаркой. Северянин держался очень почтительно. Сеггар с ним – как с равным. Воеводы заметили взгляд гусляра, разом кивнули ему.

Облак вдруг судорожно вздохнул… уткнулся в колени лицом. Коленям стало мокро и горячо. Седая вершина могучей горы. Лебединые крылья над молодым лесом. Всё будет хорошо. Всё будет хорошо…

Сон о мёртвой воде

…Это был его любимый сон. Тот самый, что с возрастом навещает всё реже. Ты каждый раз вспоминаешь, что уже видел его, и с ликованием восклицаешь: «Сколько снилось – а вот теперь наяву!»

Потом обидно просыпаешься, и гаснет, и затягивается привычной вещественностью отблеск какой-то другой, несбывшейся жизни… какого-то иного тебя…

Он всё-таки прошёл по руслу ручья, вытекавшего из-под снежной громады. Как прошёл – не помнил, но это было не важно. Ему удалось, он стоял в ледяной пещере, среди переливчатых граней и скачущих изломанных бликов. Откуда брался свет, дробившийся в гладком льду? Югвейн не задумывался. Дальняя стена была каменной, там истекала, сочилась, прозрачным полотном дрожала вода. Собиралась в глубокое озерцо на полу, убегала ледяным жерлом.

«Сколько снилось – и вот!..»

Ибо это была сущая, несомненная явь. В миг победного любования сон всегда обрывался. Но не теперь.

Игрой ледяных радуг хотелось бесконечно лакомить взгляд, вот только холод, застоявшийся в недрах, напоминал: эта краса не для человеческих глаз. Посчастливилось, посмотрел немного – и будет.

Югвейн вздрогнул, запоздало вспомнив, что не поднёс уважительного куска хозяину недр.

«Прости, батюшка… попотчую вдругорядь…»

Вслух сказал или подумал? Эхо шёпотами разбежалось по закоулкам. Югвейн зябко поёжился и зашагал вон руслом ручья.

Струи под ногами переговаривались, звенели, в их болтовне была голосница, были слова.

«Белые крылья… синее небо…»

И что-то ещё, но Югвейн не мог разобрать. Вода обнимала сапоги, поднимаясь всё выше. Понемногу это начало тревожить, кайденич припустился бегом.

Ледяное жерло не знало конца, на ногах висели вериги, но бешеное усилие всё одолело. Впереди разрастался пасмурный, спасительный свет. Югвейн, задыхаясь, выскочил на заснеженный берег. Увидел крепость и поспешил к ней.

С полпути оглянулся. Ручей бурлил, пробивая новое русло по его следу.

Догонит и…

Любимый сон выворачивался страшной изнанкой.

Югвейн вбежал в крепость, не заметив двойных ворот. По круглому двору, свистя белыми крыльями, метались соколы-чегели.

«Боярич!»

Он сунулся в молодечную, где по приказу отца – пусть хоть чуть мужества наберётся! – обитал Воган, но младшего Кайдена там не было; ну конечно, по смерти боярина сын чернавки перебрался наверх, в покои около братниных…

«Боярич!»

Югвейн бросился к лестнице. Навстречу ему бежали сокольники. Вот тени стрелков, следом Вейлин, оставшийся на Громовом Седле… непогребённый Гволкхмэй, заждавшийся отмщения и почётной добычи…

Живые силились перескочить воду, лившуюся в ворота, мёртвые – одолеть вброд. Удачи не было никому. Тихий с виду поток прибрал всех. Один Смешко стоял во дворе, видевшем его славу. Улыбался, гладил слетевшихся, льнущих к нему чегелей, и мёртвая вода не касалась его.

«Боярич!»

Взлетев по всходу, Югвейн замолотил кулаками в двери покоев, а поток, посрамляя естество, тёк вверх, топил ступень за ступенью…


Югвейн проснулся, стоя на четвереньках.

После боя на перевале он не знал иного ночлега, кроме как у порога боярской ложницы. Перед глазами и теперь была резная дубовая створка. Ковёр из волчьих шкур валялся измятый. Югвейн, поднятый отчаянным стремлением, кажется, бился в дверь головой. Сон ещё плавал совсем рядом, там вызванивала погребальные плачи вода. Сокольник быстро сунул руку в штаны – не опурился ли?

По пальцам жёстко прошлись железные звенья. Кольчуга, ещё вчера чужеродная, успела стать второй кожей, её вес даровал призрачное спокойствие. Югвейн сел и привалился к косяку, ожидая, чтобы смирился отчаянный разгон сердца. Пот катился по шее, пропитывая тегиляй.

С той стороны скрипнул засов. В дверной щели обозначилась босая тень в исподней бледной рубахе. Воган.

– Ты стонал!

– Будь надёжен… боярин.

– Какой я боярин, – шмыгнул носом Воган. Подобрал длинную рубаху, сел рядом. – Что теперь будет, Югвейн?

– Ты от крови Кайденов. Ты дружил с окаяничами, это все знают. Сеггар Неуступ справедлив…

– А с тобой что? Ты оружный на перевале стоял.

Сокольник вздохнул. Из крепости бежать было некуда. Всюду кругом – бедовники промороженного дикоземья, где на много дней пути лишь снежные вихри. На болотах мстительные чувары. С ними дружина злых дикомытов, распустивших косы для битвы. И зоркие симураны, кружащие в облаках.

Вроде близко Громовое Седло, а и туда не дойдёшь.

«Меня видели в Устье. Я Окаянного рядил на неправое дело и смерть. Щит пятернёй святил боярина ради…»

– Я отродясь у твоего отца из рук хлеб ел, в его голову жил, – твёрдо выговорил Югвейн. – Брату твоему дослужил, теперь тебе. Нет у меня иной судьбы, и жалеть не о чем.

– А ты дикомытов видал? – Воган силился перебить гнетущие мысли. – Вправду чёрные ножи куют или врёт молва? В крови умываются?

– Не видал, врать не буду, – отрёкся Югвейн, но опомнился. – Ан нет, одного встречал… в Устье.

Всплыло упрямое худое лицо, свирепый от бессилия взгляд, рука на проломленном чехолке с гуслями… «Этот мог! Умыться…» Хотел рассказывать, спохватился. Ночь на дворе или уже день занимается? Свет зелёной извини покоев не достигал, а голоса за бревенчатой стеной… голоса в поварне и ухожах звучали всегда.

Две стрелы

– Ну что, брат Смешко? – сказал суровый Гуляй. – Покажем говнарям, кто тут стрельцы?

За спиной витязя возносилась, текла к тучам Дымная Стена, впереди притаилась крепость. Запертая и тёмная. После разгрома на перевале кайденичи не показывались наружу. Калашники с отчаянными чуварами подползали под стены, но ничего не разведали.

Только приметили, что позорный кол с башенки над воротами успели убрать.

Ещё бы!

Против крепости стояли аж четыре знамени. Могучий поморник, вольнолюбивый чегель, отважный снегирь. И лебедь, простёрший белые крылья.

– Помогай, что ли, брат Смешко. Малость притомился я, по горам лазивши.

Страшный лук витязя, обманчиво лёгкий в руке, мало кому покорялся, кроме хозяина. Зато у Гуляя был – продолжением воли, овеществлённым выражением взгляда. Первый витязь держал две стрелы. Красную с белым пером, что Смешку убила. И простую серую, коей Смешко ответил. На обеих запеклась кровь.

Облак стоял с отроками, держал древко. Стыдливая троица, оставшаяся от гордой дружины. Младшие чада окаянские не смели глаз поднять от земли. Облак хоть кровь за вождя пролил, а они? У братского шатра прохлаждались, пока ловкие калашники обоих не сгребли. Со всем скарбом дружинным. Со знаменем.

Воевода их не срамил. Толку-то мальцов опалять, когда сам виновен горше других. «Наука впредь вам, – сказал тихо. – И мне…»

Гуляй смотрел на крепость, взгляд был очень спокойный. Ни гнева, ни жалости, ни возможности промаха. Царские вновь стояли клином, в полной броне. Пусть кайденичи, если смотрят, видят их точно такими, как на Громовом Седле. Ильгра куталась в плащ за спинами побратимов, тонкими пальцами ласкала топорики. Никто взабыль не ждал, чтобы осаждённые решились на рукопашную, но вдруг повезёт?

Гуляй насадил пяточки обеих стрел, Смешкину сверху. Зацепил тетиву колечным хватом, только ему кольцо было без надобности. Плечи лука пошли назад, воздух тонко заныл, не вынося напряжения. Ещё миг, и Гуляй разжал пальцы, сложенные затвором. Тетива взрезала ветер. Стрелы ушли бок о бок, очень отлого. Сила выстрела позволяла бить почти по прямой.

Канули в снежную пелену, волнами катившуюся с бедовника, пропали безвестно… Гуляй опустил лук. Удара не было слышно, но он знал: послание достигло Кайденовых домочадцев. И будет истолковано верно.

Покаянные головы

Хорошо слаженный деревянный дом стоит звонкий и голосистый. Приложи к стене звучащие гусли – и он запоёт весь, отзовётся каждым своим бревном, стропилиной, половицей…

Оттого резкий двойной удар в стену смотровой башенки раздался гулко и слышно. Так, что на пороге боярской ложницы вздрогнул нечаянный наследник Кайденов, и с ним первый сокольник.

– Что там, Югвейн?..

– Не знаю. Так стрела бьёт… стрелы.

Воган судорожно вцепился в волчий ковёр, глаза стали большими и круглыми:

– На приступ идут?..

Югвейн поспешил его успокоить:

– Мыслю, грамотку перекинули. Вставай, сын Кайдена, вздевай красный кафтан. Пора ответ отвечать, ряд рядить с Неуступом, уговор уговаривать.

Старого боярина всегда одевали двое уборных слуг. Молодой, нравный Вейлин холопами гнушался, а Вогана комнатная челядь признавать не спешила. Безлюдно стало в покоях, дурной знак. Так разбегаются от обречённых. «Вернётесь ещё. Ужо вам…» Югвейн бодро поднялся, поставил на ноги обмякшего хозяина. У самого вздрагивали поджилки, но отроку он этого не покажет. Воган схватил его за руку:

– Ты куда? Не ходи…

– Надо, боярин. Грамотку приму и вернусь.

Если слух не обманывал, мизинные сокольники уже вышли на боевой ход, поднялись к башне. Колупали дерево тесаком, глухо бранили крепко всевшие железки. Боялись новых стрел, трепетали изломать долетевшие, всматривались в пелену снега. Голоса звучали испуганно.

Когда Югвейн вышел на пятерь, ловцы толпились во дворике. Они что-то рассматривали. Заслышав шаги первого сокольника – подняли головы. Югвейн увидел пятна лиц, неживые и бескровные в зелёном свечении. Снедаемый тревогой, он испытал чувство падения. Невесомой и погибельной лёгкости, как на тропе с перевала, когда стрелы били о камни.

Люди, стоявшие внизу, все были чужими.

Те, кому он мог доверять, на кого мог опереться, остались с молодым Вейлином под Громовым Седлом. На него смотрели дети предавших царевича Гайдияра. Младшая родня варнаков Пропадихи, прибившихся к былым врагам. Хищная стая, чуткая на добычу и на опасность.

В голове тоненько зазвенело, под ногой дрогнула утлая жёрдочка сквозь пустоту. Югвейн придал голосу спокойную властность:

– Грамотку мне сюда.

– Нету грамотки, – ответил медленный голос. – Только стрелы нагие.

Югвейн увидел два древка. Одно простое, другое с боярским красным пером. Два железка в чёрной ржавчине крови. Воган зря возится с пуговками, застёгивая парчовый кафтан. Не будет важных поклонов, не будет ряда и уговора. Только сдача на милость. И помилует Сеггар не всех.

Седмицу назад молодые кайденичи едва не дрались за право пойти с Вейлином на перевал. Ныне везение показывало изнанку. Искавшие добычи и славы затравленно озирались, щерили зубы. Сидевшие дома смотрели повеселей, на что-то надеялись.

Югвейн спросил:

– Что за воротами?

– Стоят, – сказали ему. – Ждут.

– Кто, много ли?

– Неуступ в силах. Чувары с теми… недобитками. Дикомыты ещё.

По двору залетал ветерок. Правобережники были худшей из казней. С Сеггаром хоть говорить можно, а эти ж дикари. Людской речи не разумеют, обхождением воинским не горазды. Всех доберут, кто избегнет Неуступова косаря. И будут плясать, размахивая чёрными ножами, узоры на рожах тёплой кровью малюя…

– Чего ждут-то?

– Голов наших повинных.

– Ещё постоят да к стенам приступят.

– А у нас про них луки снаряжены! – кукарекнул молодой, храбрый не по уму.

Его нагнули подзатыльником, озлобленно сбили наземь. Югвейн понял: надо что-то быстро сказать, сделать, осёдлывая бурун, крутившийся во дворе.

Не успел.

Сзади, дёргая последнюю пуговку, явил себя Воган. Ох как не вовремя! Старый Гволкхмэй одним словом взнуздал бы лихих молодцов. Вейлин сорвал бы голос, навязывая свою волю. Воган был научен только просить. Не веяло от него ни властью, ни силой. Ему досталось лишь имя. Да и то…

Могло выручить.

Могло сгубить.

Гадать некогда, мгновение требовало дел.

– Справу убитого витязя мне сюда, – начал распоряжаться Югвейн. – Ты! Голову в платы узорочные закутаешь, на щит боярский возложишь. Ты! Отворяй сундуки, неси знамя, чтобы…

Сокольники не сдвинулись с места. Когда стоишь пятками на углях, ничто не указ. Ни привычка повиноваться, ни честь господина.

– Неуступ месть мстить припожаловал.

– Златом-серебром кланяться без толку, не возьмёт.

Югвейн едва узнавал знакомые голоса, вместо людей говорили гогоны, смотревшие из дверных щелей по кругу. Мёртвые лошади, волки и росомахи. Набитые кречеты в великих уборах.

– Зачинщиков головами выдать.

– Э! Перстом-то не тычь!

– Кайдены нами владели.

– Их вина вольная, наша невольная.

– Повинных голов хотят? Будут им повинные головы…

– Кайдена выдадим! За него нам простится!

– Имай сына чернавкина, проклятого семени отпрыска!

– Умел за высоким столом без правды сидеть, умей и за всех по правде ответить!

– Не сидел я за высоким столом, – попятился Воган. – Не сидел!

При поясе болтался кинжальчик, руки что-то искали у парчового ворота. Югвейн шагнул на ступеньку, плечом прикрывая юнца. Не присоветовал убежать, затвориться в опочивальне… без толку, только муки продлять. Улыбнулся через плечо:

– Твой род хорошо кормил моих предков, славный Кайден.

Всё однажды случается в последний раз. Последний скрип двери, последняя боль, последний взгляд. Одна жизнь кончается нагло, врасплох, от шальной стрелы, от припадка, от лютой невстречи. Другая – с оттягом и переплясами, глаза в глаза со смерётушкой. Югвейн жил последние мгновения и отчётливо понимал это.

Бегство с Громового Седла, приправленное давним соромом Пропадихи, наконец-то перестало жечь душу.

Югвейн вручил себя Владычице и подумал, что одного-двух из этих чужих он точно положит прежде, чем положат его.


Облак позже клялся, будто слышал крики и шум, донёсшиеся из крепости… Может, вправду слышал, у гусляров уши не как у прочих людей.

Ожидание не затянулось…

Спустя малое время заскрипели, отворяясь, ворота.

Крепость сдавалась.

Гуляй и иные, кто был настолько же зорок, сразу стали плеваться.

Храбрые сокольники выпустили вперёд баб.

Знать, слишком жутко было выходить безоружными, уповая на скудное милосердие Неуступа. Вот только ждать, пока он железным кулаком стукнет в ворота, было ещё страшней.

Ильгра зло зашипела, убирая топорики. Эх, не судьба!

Молодые чернавки, зарёванные, от ужаса нетвёрдые на ногах, с низкими поклонами поднесли Сеггару два больших блюда. Оба накрытые узорчатыми завесами, впопыхах сорванными со стен пиршественной палаты.

На первом под расшитой тканью бугрились три холмика.

На втором – только один.

Сеггар понял, вздохнул, кивнул Хонке: вскрывай.

При виде склонённого копья у чернавок вовсе подломились колени, но длинное железко лишь сдёрнуло первое покрывало.

Так и есть! На резном донце лежали три головы. Самого боярина, его начального сокольника и младшего сына. Голову старика Гволкхмэя ссекли с мёртвого тела. Вогана с Югвейном обезглавили только что, по блюду растекалась тёплая кровь. Судя по глубокой ране на лбу, Югвейн отбивался. Лицо Вогана застыло в детской обиде. По верхней губе пролегла зелёная струйка.

Сеггар не стал ничего говорить, но ко второму блюду подошёл сам. Выволок Орлиный Клюв и поздравствовал, лязгнув в нагрудный панцирь огнивом. Царские и калашники у него за спиной обнажили клинки, трижды ударили по щитам – гулко, скорбно. Сеггар снял кованые рукавицы и шлем. Бережно, обеими руками поднял роскошную полсть.

Смешко был изуродован, но ещё узнаваем.

Рядом на блюде лежало украденное у мёртвого. Воинский пояс, тяжёлый от серебряных блях. Ножны, обломки лука, колчан.

Сеггар опустил покрывало. Витязи приняли блюдо.

– Баб в сторону.

Голос Неуступа звучал как из-под земли, скрежеща задавленной яростью. Чернавок сдуло. Кайденова чадь влипла друг в дружку, беспомощная против вражеской рати. Да что рать! После битвы у перевала от одного Сеггара впору всей сарынью бежать…

– Сказывал я вам, что́ будет, коли ещё на разбое поймаю?

Здесь были помнившие Пропадиху. Кто не помнил сам, тем рассказывали отцы.

Кайденичи стали оседать наземь. Сперва кто-то один, потом обвалом, и вот уже все, подвывая, стукали лбами в неподатливый снег.

Гарко смотрел на великого воеводу. Впитывал повадку и власть.

– Сокольничьи кафтаны долой.

Боярские люди задёргались, спеша, срывая петлицы. Жалованная ловецкая справа кровяными пятнами падала в снег.

– Прочь с глаз.

Вот так. Полураздетыми, в том, что на плечах задержалось. Без оружия. Без припаса. За кряж, за окоёмы бедовников, надёжно оградившие Уркарах… А далеко отбежишь? А как повезёт.

Пустынно безлюдное дикоземье, но не безжизненно. Всюду глаза, всюду чуткие уши, внимательные носы. Каркнет ворон, расскажет лисе, та шепнёт волку и росомахе.

О людях, бредущих через снега. О том, что они шаг от шага слабеют. Ещё полдня или день – и станут просто едой.

Это все понимали.

Сеггар сплюнул сквозь зубы.

– Прочь, не то руки́ не сдержу…

И они бегом потекли прочь, потому что у живых есть какая-никакая надежда, а у мёртвых нет и её.

Разговоры в общинном доме

– Смешко сына растил, – сказал Окаянный. – В Игрень-хуторе.

«А я сына не родил». Эти слова Сиге оставил при себе. Молодой воевода лежал слабый, ненадёжный. То чуть оживал, то вновь дрожал в лихорадке.

– Жаль боярича меньшого… – Голос Окаянного звучал тихо, но внятно. – Смешко лук нёс в подарок ему… по руке, слабенький… привечал…

– Всё от страха, – вздохнул Сеггар. – Хозяйскими головами вздумали каяться. А то вдруг усомнюсь, об кого косарь затуплять.

– На костёр… погребальный… пусть об руку через мостик уйдут…

Сеггар помолчал, подумал, спросил:

– Как советуешь с палатами поступить? Сжечь бы, да труд людской неохота в дым обращать. Был бы хоть мальчонка хозяин…

Единственный глаз Окаянного заслезился на свет, стал закрываться.

– Матушка! – встревожился Облак.

Кузнечиха откинула одеяло, глянула швы. Положила обе ладони Окаянному на грудь, шепотком усмиряя неровное, судорожное биение.

– Вот слово первое: есть камень белый, на том камени столец золотой, на стольце том воссела дева премудрая… а прядёт она перстами белыми да золотую кудель, нитки продевает в серебряные уши игольные…

Сеггар прислушался. Заговор был андархский.

– Вот слово второе: шьются у молодого Сиге жилки и жилочки, с жилками кровь, с кровию раны, часть с частью, кость с костью… и в день, и в ночь, и по утренней заре, и по вечерней заре… Вот слово третье: а другим ранам здесь век не бывать…

Сиге вдруг трепыхнулся, прошептал:

– Отдашь ли за меня доченьку, матерь? Пусть у моего костра невестой стоит… принесёт от доброго мужа, моим назовёт… роду продление…

– Видали мы таких скорых на свадьбу и смерть, – усмехнулась лекарка. – Имечка не разузнал, орешка медового не поднёс, а туда же?

Сеггар ушёл от них на другой конец дома. Туда, где позванивала чуварская вагуда.

– Гибнуть бесславно не захотим… В битве неравной наши плечи мы сплотим…

Гуляй показывал игрецу песню сеггаровичей, но толку с Гуляя! Струны вели голосницу неуверенно, наугад.

– Облак вживую слыхал, – наконец вспомнила Ильгра. – Иди сюда, Облак!

Увидела Неуступа, улыбнулась ему. У него почему-то сердце ёкнуло от этой улыбки. Глядя на воевницу, Сеггар опять почти вспомнил… тут пришёл Облак, послушал, кивнул, негромко напел.

Вот же чудно́! При совершенно той же попевке его призыв к последнему бою очень мало напоминал Незамайкин.

У того пылала ярая гордость: да, падём! – но враг и через нас мёртвых убоится ступить!

А у Облака: да, чести не отдадим, но погибнем, погибнем…

Пока воевода пытался понять, как так получается, певцы согласились о голоснице, стали искать созвучья. Сеггар выждал ещё, поскольку игрецов прерывать не рука даже вождю, и спросил наконец:

– У тебя, сыне, гусельки точь-в-точь как мой парнишка хотел… Кто тут сосуды гудебные уставляет? Я бы взял для него.

И понял, ещё не договорив: зря ляпнул. Калека стал бледен, начал искать глазами своих, словно его тати жестокие обступили. Тренькнув задетой струной, прижал вагуду к груди. Дескать, отобрать отберёте, а волей не выдам!

– Неможно… свято… от пречашних заповедь…

И кто поймёт игрецов! Славные девки витязями не брезговали, мужатые бабоньки до своей красы допускали… а о гуселишках, значит, словечком не заикнись. Выйдешь насильник хуже Кайдена.

Большак подоспел с того конца дома, строго напустился на паренька. Сеггар поднял руку:

– Добро вам, чувары. Полно сына петеряжить, старейшина. На то заповедь, чтоб отцы с небес земных детей видели.

Старейшина поклонился, унял руганицу. Сеггар кивнул:

– Играй, сын, беспечально. Некого бояться. Мой оторвяжник сам вагуду сладит, какую захочет.

На этом охота к песням у воеводы пропала. Он вновь двинулся на половину дома, отведённую раненым. «Где косарём махну, станет улица. Где отмахнусь, переулочек. А потом у спасённых даже гуслей выговорить не могу. Как я у Эрелиса в красных палатах на своём буду стоять? Если позовёт…»

Дружина, было обступившая гудца, потянулась вослед. Где один из нас, там и знамя! Вождю наскучило, не любо и нам. У плеча возникла белая головушка Ильгры.

– Брат великий, выслушаешь ли сестру неразумную?

Сеггар ушёл с нею во двор и сказал:

– Если чуваров щипнуть решила для Незамайки, то не велю.

Хотя понимал – речь о другом. Ильгра лукаво сощурилась:

– Ты, Сеггар, гадалку помнишь ли?

– Ну…

– Дочери моих дочерей, брат. Дочери!

И улыбнулась до того радостно и широко, что онемевший Сеггар вдруг увидел всё сразу. Задёрнутый полог ставки около Сечи. Равнодушие Ильгры, не взалкавшей после сражения. И – уже как бы из будущего – её же, мнившую себя бесплодной, с сокровищем-девочкой на руках.

И плескал у той девочки в глазах старинный плавленый мёд, а волос рдел царским золотым жаром…

Воевода Неуступ, давно забывший дом и семью, врасплох почувствовал себя дедом. Руки, как водилось за ним, оказались умней и речистее языка. Простёрлись, обняли витяжницу. Неуклюже, бережно, непривычно притянули к груди.

– Ильгрушка…

И голос дрогнул, и защипало глаза.

Она благодарно и тоже непривычно уткнулась лбом ему в бороду. Попросила, смущаясь:

– Ты меня к Сенхану пошли, будто с поручением… Хочу дома косу надвое расплести. На острове, откуда мы, заяровые воины, в белый свет вышли. Если старуха не соврала… державами править… Великое начало надо на родине полагать…

– А… Светелко-то? – Сеггар, кажется, впервые вслух назвал царского витязя домашним именем, не дружинным. И впервые же Ильгра, тонкая, сильная, живой клинок, помстилась ему уязвимой и беззащитной.

Она хмыкнула совершенно по-прежнему:

– У Светелка нашего нос в молоке. Потащит к себе в Твёржу, свадьбу затеет… будто дел иных нету. А ему брата искать… царём быть.

Неуступ легонько встряхнул посестру:

– Так вот тебе всё враз – и доченька, и держава.

– А это мы поглядим, – задорно отмолвила Ильгра. – Нам не мужьями владения добывать стать. Мы державы топорами возводим!

И вот как хочешь, так понимай её. Сеггар хотел было спросить, брёвна она тесать собралась или по вражьим шеломам постукивать, но тут из дому явила себя лекарка. Жена кузнеца. Та, что ходила за Окаянным и складно баяла по-андархски. При виде Ильгры и Сеггара, стоявших в обнимку, женщина запнулась через порог. Ильгра звонко расхохоталась, показала язык.

Лекарка спрятала руки в нарукавник, чинно приблизилась:

– Перемолвиться бы, государь воевода.

Сеггар ответил невозмутимо:

– О чём желаешь, всё при витяжнице моей говори.

Женщина помедлила, что-то взвешивая напоследок.

– Друг твой, молодой Окаянный… моей дочери в мужья посягает.

Обжёгшись на молоке! После дурной стычки над гуслями Сеггар не хотел новых обид. Он сказал примирительно:

– Ты, сестра, небось его сердце в рученьке подержала, пока нутро выправляла. Значит, ведаешь: не водится в нём мыслей негожих.

Морщинки у рта на миг стали заметнее.

– Чистое сердце его и довело до беды, – сказала кузнечиха. – А про сватовство… я было решила – бредит, головушка победная. Все вы, как покалечитесь, в хожалках суженых видите. А он, со смертных саней чуть привстав, опять о женитьбе. Сказал, будто роду боярского. Имя красное помянул… Ослышалась ли я, воевода?

Окаянный своё настоящее имя на торгу не кричал. Но и за семью печатями не таил. Сеггар ответил спокойно, правдиво:

– К твоей дочери сватается Сиге, сын Сиге, сына Сиге, красный боярин Трайгтрен старшей ветви, и нету ей с того сватовства никакого бесчестья.

Женщина кивнула. Не оробела, лишь слегка удивилась.

– Странно мне, воевода. Я была юна, но помню благородных братьев Трайгтренов, Сиге и Невлина. И то помню, что в год Беды ни у старшего, ни у младшего не было сыновей.

Сеггар, ещё не привыкший к предыдущей новости, только моргнул. Ильгра сообразила первая:

– А твой сынок, Невяничек, сказывал, будто боярыня Брейда Ардаровна, по мужу Кайдениха, в болоте погибла.

Лекарка смотрела в сторону.

– Верно сказывал. Я за смертью шла. Кузнец, искавший земную кровь, меня вытащил… а боярство моё в трясине осталось.

– Я мало известен о том, что делается во дворцах, – медленно проговорил Сеггар. – Одно знай: когда я последний раз подходил к Выскирегу, красный боярин Ардар Харавон с супругой Алушей были в добром здравии и радовались расположению владыки.

Кузнечиха прикрыла глаза ладонью. Помолчала.

– Странное полотно соткала Хозяйка Судеб… Я оставила Гволкхмэя вдовцом, хотя выжила. А ныне сама овдовела, хотя счастлива замужем. Один мой сын привёл тебя, воевода, на перевал. А на перевале стоял заслоном другой…

Ильгра выбралась из тёплого плаща Неуступа, подошла к лекарке, преклонила колено.

– Так вышло, что в бою мне досталось забрать его жизнь, госпожа Брейда. Молодой Кайден не бросил оружия и не бежал.

У боярыни вырвался прерывистый вздох:

– Я знала, что буду горевать… не знала только по ком…

Сеггар комкал бороду, и без того стоявшую дыбом. «Твой Вейлин Смешку убил. И едва не убил Сиге, за которого ты, может быть, выдашь дочь. А матушка твоя со старым Трайгтреном в Выскиреге холит царят… И у царского сокольника тоже, глядь, сыщутся в столице покровители и родня… и как-то они, гадючье кубло, Аодха Светела примут… Во имя всех мечей и щитов, Боги! Отчего так запутанны и непонятны земные пути?»

Ильгра легко поднялась, сказала негромко:

– Пошли в дом, матушка боярыня. Зябко тут.


Сиге Окаянный лежал всё такой же серый, померкший. Что его крепче держало на белом свете – гордость, лекарское искусство или поспешное, ещё не принятое сватовство? Поди знай… Иелушка насвеже перевязывала ему глаз, прилаживала лепесток вощёной кожи, чтобы поберечь рану.

К Неуступу сразу подошёл чуварский старейшина. С низким поклоном протянул звякнувшую вагуду:

– Прими, господар снажный войвода. Прости моим детям неблагодарным.

Обобранный игрец сидел далеко за очагом. Отвернувшись, ковырял пальцем полстину. Сеггар принял лёгонький ковчежец, строго спросил:

– Как вагуду зовёте?

– Так гуслями, – удивился чувар.

Сеггар стянул с руки витой серебряный обруч, взятый в животах Ялмака. Вложил всё вместе в ладони старейшине:

– Не станут говорить про меня, будто я ради прихоти святое у людей отнял. Прими с отдарочком. Сказал же: охаверник мой искусен ремёслами, захочет, сам сделает.

«А я от людей зовусь Неуступ, запомни, большак…» Воевода сел в ногах Окаянного, взял из кошеля любимую раковину. Приник ухом, стал слушать море.

Море нашёптывало, гудело далёкими голосами. Обещало благополучно донести Ильгру на родной остров. Сулило петь колыбельные маленькой дочке, сказки сказывать… про доблесть воинскую, благородное мужество и добро…

– Батюшка… – еле слышно позвал Сиге.

Сеггар повернулся всеми плечами. «Опять прощаться задумал?..» Окаянный цепко держал руку Иелушки. В точности, как и говорила боярыня. Девка робела, боялась, хотела уйти, не хотела болящего покидать.

– Чем за выручку велишь отдарить, батюшка Неуступ?

«О как заговорил. Правда вжиль повернул?» Сеггар ответил без раздумий:

– А вот чем. Сядет в Шегардае Эдаргович, сходишь со мной к нему… да погоди рожу кривить! Великим поклоном противу клятвы бить не велю. Покажешься моему орлёнку, сам его увидишь, и всё на том.

В передней Хадуга

– Третий наследник Огненного Трона и Справедливого Венца! Эрелис, потомок славного Ойдрига, щитоносец северной ветви, сын Эдарга, Огнём Венчанного! Добродетельная сестра его Эльбиз, сокровище Андархайны!

Отзвуки голоса Фирина, звон колокольцев на посохе ещё витали меж стен, уносились в гулкие воздушные дудки. Войдя за царятами и Невлином в переднюю комнату владычных палат, Ознобиша поклонился божнице, потом великим царедворцам, Цепиру, Ваану. Опять же с поклоном проводил Эрелиса и Эльбиз до двери трапезной. Стал озираться.

Он довольно обжился в подземельях стольного Выскирега. Перед дверью очередного праведного уже не сохло во рту. Правда, оставалась вечно замкнутая дверь первого царевича… щупальца в камне, дремлющие заклятья…

Стоило подумать, и спину продёрнуло ледяной паутиной. «Нет уж! Хватит мне всяких рук из стены!»

…Передняя в жилище владыки Хадуга обставлена с роскошью, достойной предводителя Андархайны. Высокие гладкие своды крашены кумахо́й, по алому пущено золотое письмо. Свет жирников колеблется, пляшет, – над головой будто рдеют, переливаются угли. Чаша свода собирает все звуки, угли разговаривают, звенят, как в горниле хорошо протопленной печи. От них в передней тепло. Будь узор синим, хотелось бы застегнуть ворот…

Серебряное перо на посохе Фирина, как всегда начищенное до светлого блеска, дрогнуло язычком пламени.

– Слышал ли ты, высокоимённый Трайгтрен, о беспредельных морозах, властвующих в северных землях? Говорят, люди там день за днём живут в снежных норах, не зная вольного воздуха, ибо малейший глоток его вымораживает нутро…

Старый боярин задумчиво погладил бороду:

– Я ездил на север. Там вправду много холоднее, чем здесь, но я не встретил невыносимых морозов. Правда, это было давно.

«Где ваши раки зимуют, мы весь год живём!»

Голос из глубин памяти прозвучал въяве, прямо над ухом. Ознобиша вздрогнул. Затравленно огляделся.

Нигде никаких лишних теней.

Цепир спокойно читает что-то вроде шнуровой книги, устроившись в углу возле жирника. Больная нога покоится на низкой скамеечке. Глядя, как великий райца перебрасывает берестяные листы, Ознобиша пожалел, что не взял с собой судебник Гедаха Шестого. Вникал бы сейчас в записи о тяжбах, решённых при объезде земель… суетных разговоров не слушал…

– О чём мы гадаем, замшелые домоседы? – плеснул меховыми рукавами Ваан. – Среди нас северянин, опытный в странствиях! Поведай, правдивый Мартхе! Воздух твоей родины в самом деле стал смертоносен? Или купцы, по обыкновению, врут, дабы втридорога продать щепяной товар и рогожи?

…Девы-снегурки, мчащиеся хороводами по необъятным бедовникам. Тёплая пёсья морда возле щеки, чужой просторный кожух…

Правая рука затяжелела, налилась болью. Ознобиша поднял её к груди.

– Люди шепчутся о долине, достойной зваться родиной стужи, – выговорил он наконец. – Если дать веру слухам, там вправду не обошлось без смертей…

Посох обрядоправителя жалобно задребезжал колокольцами. Мадан, дитя несчастной младшей сестры! Утлые саночки… обессилевшая упряжка… мертвящие ветра над снежной пустыней!

Ознобиша торопливо поправился:

– Опасный проход разведан и вполне избегаем. Следопыты, ведущие торговые поезда, загодя сворачивают мимо.

Цепир опустил на колени пачку берёсты.

– Почтенный Фирин… – сказал он. – Гиблая долина лежит далеко на востоке, близ Пропадихи. Твой племянник измеряет пустоши Левобережья совсем в другой стороне.

Фирин невнятно застонал, плохо веря словам утешения.

– Пропадиха! – фыркнул Ардар Харавон. – В моё время никаких родин стужи там не было. Ни близко, ни далеко!

Ознобиша вновь поднял глаза к расписному своду. В одном месте тонкую вязь попортила сырость. Пятнышку не дадут разрастись. Смешают нужные краски, поновят золото. Ознобиша присмотрелся, нашёл прежние латки.

«Как на самом деле хрупок и мал уютный мирок просторных с виду палат! Сколь беспредельная тьма его окружает! Равнодушная, полная снега… падающих капельников… смерти…»

– Не скучно ли тебе, правдивый Мартхе? Должно быть, ты высматриваешь книги, любезные оку учёности? – снова раздался голос Ваана. – Не ищи втуне. Все книги, потребные владыке, пребывают в покоях великого райцы. У государя Эрелиса, полагаю, сходное обыкновение?

Совсем недавно Ознобиша ответил бы просто: «Нет, государь держит книги при верстаке. Он любит глаголы чтения. Сестра читает ему, когда он берёт в руки резец…»

Теперь всё изменилось. «Я стал подозрителен. Ваан долго меня теснил… внука на моё место хотел… ныне расположения ищет…»

Он ответил ровным голосом:

– Обычай, заведённый владыкой, поистине мудр.

– Книги любят строгий присмотр. – Ваан воздел палец, украшенный чернильными пятнами. – Помни, правдивый Мартхе, ты в ответе не только за обучение государя, но и за невинный досуг нашей голубки.

«Знал бы ты, старый сморчок, какие мы с ней дивные дива из Книжницы доставляем…»

Ваан продолжал:

– Подобает ли кроткой царевне читать о завоеваниях древности и прочем, что украшает познания государя?.. Не подобает, конечно! Вот скрытая опасность общего жития брата и сестры, чьей родственной дружбой мы не устаём любоваться. То, что выгранивает смарагд, губительно для нежного перла. Царевне Андархайны довлеет читать послания мужа… милой рукою писать ему о здоровье детей… отнюдь не смущая покой ума страстями и горестями, восходящими с ветхих страниц… – И Ваан спохватился: – Правдивый Мартхе, не гневайся на старика, я опять поучаю.

«Да чтоб тебя, пень трухлявый. Наобум сказал, догадался? Сведал? Как?..» Ознобиша медленно кивнул:

– Благодарствую на совете, премудрый Ваан.

Понизу стены передней были обтянуты парчой, какую больше не делали. Вот откуда перетекли на свод алые и золотые узоры! Границу камня и ткани прятали деревянные полицы. К этим полицам хотелось подойти и стоять, восторгаясь, благоговея. В жилище Эрелиса дядька Серьга едва успевал мести стружки, но Ознобиша даже не представлял, что по дереву можно работать ещё и так. У стены раскинула ветви почти живая сосна. С трещиноватой корой, густой хвоей и шишками. На одном суку отражали свет жирников тонкие чаши, зелёные, голубые. На другом красовалось хасинское седло в резном серебре. На третьем Ознобиша увидел вагуды, подношение Левобережья. Вот шувыра, залубеневшая в столетнем молчании. Рядом гусли со спущенными струнами. К ним скорбно притулились рассохшиеся, покоробленные…

…Кугиклы…

Спёртый воздух перестал насыщать лёгкие. Ознобиша отвернулся, слепо шагнул к двери. Там свои. Сибир, Косохлёст, Нерыжень…

В молодечной раздались голоса.

Фирин тотчас выступил на середину передней, под певчую чашу свода. Грохнул посохом, возвестил так, что на полицах звякнуло, а Ознобиша вернулся в себя:

– Её царское преподобство! Праведная дщерь восьмого сына державы! Честнейшая Змеда!

Вплыла Змеда. В неизменно чёрном сарафане, своеручно расшитом изысканными блаватками. Со свитой, надлежащей кровной царевне. Змеда приветливо кивнула красным боярам, движением руки запретила вставать Цепиру. Потрепала по плечу Ознобишу, коему благоволила. Исчезла в трапезной.

Ознобиша только успел поклониться Харавонихе, сопровождавшей царевну, когда дверь трапезной извергла сына владыки.

– Твоё высокостепенство, господин великий жезленик! Батюшка просит… Невмочь ему благим зы́кам внимать.

Государь Хадуг никогда не женился. Во дни его юности праведные стояли крепко, плодились исправно. Над пятым царевичем высились братья с племянниками, лествица наследования простиралась незыблемо, как ступени фойрегского дворца. Хадугу, едва пробудившемуся для влечений, доставили на ложе молоденькую пригожую стряпку… кто ж знал, что он её потом так и не отошлёт. Сыновья, носившие скромный почёт кровнорождённых, удались в мать – добрые, основательные, разумные простым ясным умом. Настоящие выскирегцы. Старший выкупил дело, покинутое лакомщиком Кокурой. Младший заново прокалил пекарную печь на исаде. Если не соврали мезоньки, прямо сейчас в горнило с молитвой сажали «девственные» калачи.

Дверь в трапезную затворилась.

Фирин стоял потерянный. Кочета, гулявшего с гордым хвостом, облили водой. Как петь? А не споёшь – настанет ли утро?

Ознобиша пожалел старца, отдавшего жизнь дворцовым обрядам:

– Не огорчайся малостью, высокоимённый господин мой.

Фирин страдальчески отмахнулся:

– Всё начинается с малости, а там и устоев как не бывало! Скажи, правдивый Мартхе… верить ли, будто на севере тропы ведут, не кончаясь, до пределов земли? Заплутаешь в метели да ненароком с края шагнёшь?

Ознобиша промешкал ответить. В молодечной снова послышались голоса. Фирин привычно напрягся… открыл рот, вобрал воздух… Спохватился, тряхнул жезлом, произведя вместо грома и звона всего лишь трель бубенцов. Кукарекнул осторожно, толикой голоса:

– Его царское кровноимёнство праведный Хид, восемнадцатый в лествице! С ним же честнейшие дщери его, праведные Моэн и Моэл!

Через переднюю проплыли три бледные тени. Тощий отец, бескостные дочери. Прежде Беды, обломавшей царское древо, их ступень была двадцать девятой. Дальняя родня, краесветники. Среди мизинных царевичей Хид был деятельным. Перебрался в стольный Коряжин. Добился вхождения в теснейший круг, ввёл дочек-близняшек… Не хотел, чтобы засиделись в девках, как Змеда.

– Смутные времена настают, – почти прошептал Фирин. – Младшие вперёд старших спешат…

В самом деле, к владыке ещё не прошёл Меч Державы, и великий обрядчик озирался, будто за несоблюдение чина ему была обещана казнь.

– Да успокоится твоё сердце, щитоносный вождь Грихов, – сказал Невлин. – Здесь не царский выход, лишь преломление хлеба за семейным столом.

Фирин потерянно пробормотал:

– Когда речь о праведных, ничто не пустяк…

Словно подслушав, из молодечной через переднюю стремительно прошагал Гайдияр. Ошарашенный Фирин запоздало воздел посох… дверь трапезной хлопнула, закрываясь.

– Вот мужество андархов, – шёпотом восхитился Невлин. – Жив дух Первоцаря, не остыла кровь Йелегенов!

Ознобиша вдруг задумался, видел ли кто детей Гайдияра. Хотя бы побочных, как у Хадуга?.. Отвлёк назойливый Ваан. Коснулся рукава:

– Правдивый Мартхе… вижу, тебя увлекает почётная добыча, доставленная с твоей родины. Не подскажешь ли, какими ещё диковинами нам украсить собранье?

И Ознобиша вновь оказался перед раскинутым древом. Теперь он видел: на самом деле сосна полумёртвая и кривая, в кору впилась натянутая верёвка. Ствол кровоточит смолой из раны от самострельного болта, простёртые нижние ветви несут на плечах согбенные пленники. Полуголый хасин, коренастый морянин и…

«Нет! Нет!»

Этого имени Ознобиша даже мысленно произносить не желал. Проще язык себе откусить. Имя стучалось. Ознобиша отгораживался. Пламена жирников колебались, изваянный приподнимал деревянную голову, вот-вот покажет лицо.

Хищное, горбоносое, улыбающееся той страшной улыбкой…

Ваан говорил ещё, но Ознобиша не слышал. Медленно и трудно он повернулся к древу спиной. Далеко впереди была дверь в молодечную и половица как тропа до порога. За дверью ждало спасение. Он сделал шаг и другой. На третьем шаге в глаза полетели чёрные клочья.

Молодой райца всё же избег прилюдного срама. Обняли чьи-то руки, по-воински сильные.

– Сядь, сядь, разумный советник, – прогудел Ардар Харавон. – Ты у нас к воле привычен, а тут, слышь, натоплено, да ещё надышали. Голову опусти…


– Ах, родичи возлюбленные, – скорбно произносил владыка Хадуг. – До чего же мало вас рядом со мной! А ведь помню от юности, как брат Аодх нас вкруг себя собирал. Краса рода людского, дети победителей, внуки бессмертных! Крепость правителей, державное племя, шагающее сквозь века! Нет нам погибели! Целованным солнцем не отмерен предел!.. – Голос дрогнул, владыка перевёл дух и горестно продолжил: – Кто ждал тогда, что семью поведёт робеющий коснуться венца? Что сам венец сгинет в пламени, испаряющем горы?.. И останется нас, высших праведных, – пальцами одной руки перечесть…

Царевичи и царевны сидели в опочивальне. По обычаю предков – на подушках, устлавших толстый ковёр. Сюда никогда не допускались слуги. Даже сыновьям был заповедан рубеж войлочных полстей. Кровнорождённые пересекут его, когда батюшка захочет произнести благословение и предсмертную волю. Дотоле вхожа была лишь маленькая тихая женщина. Она и теперь неприметно сидела с краю постели, утирала больному государю чело.

Немного собравшись с силами, Хадуг заговорил снова:

– Я оскудел умом, родичи. Я послал частицу нашей плоти и крови, юного Златца, за тридевять окоёмов, навстречу опасностям и неведомым бедам. А теперь и тебя, дитя наших надежд… – он перекатил голову, ища взглядом Эрелиса, – на север погибельный отпускаю. Обниму ли ещё? Успею ли на царстве узреть?

Родичи теснейшего круга сидели потупясь, уважая немочь владыки и его скорбь. У жалостливой Змеды блестели глаза. Почтительную тишину прервал зевок Гайдияра. Весьма громкий и откровенный. Все посмотрели на четвёртого сына.

– Хадуг, величайший из братьев, ты волен опалить мою простоту. – Меч Державы не казался ни смущённым, ни виноватым. – Ты, как с вечера жирным облакомишься, поутру начинаешь последние наставления изрекать… Говори уже, о чём совет держать будем!

Владыка поджал губы и ребячески молчал немалое время.

– Не то засну сейчас, – пригрозил Гайдияр. – Сам потом смеяться мне будешь, я-де разумными беседами не искусен, только за ворьём по трущобам гоняться!

Он явился к «величайшему брату» не вовсе Площадником в ржавой кольчуге, но близко к тому. Безрукавка из цельной шкурки овцы – исконное одеяние праведных – сидела неладно, мощным рукам было тесно в проёмцах, обшитых золотой нитью.

Хадуг поморщился, объявил:

– О том, родичи, кого бы нам юному Эрелису в поза́дицу дать. Ты, надежда державы, скоро должен возглавить собственный двор, а кого мы у твоего стольца видим? Одно простолюдье. Ты с лёгкостью читаешь умы ничтожнейших подданных, и это, конечно, есть благо правителя… однако пока не приблизил ни одного из боярских сынов. Увы нам, слишком долго потакавшим нерадению!.. Задумайся, дитя! Стоит тебе воссесть в шегардайском дворце, и люди, обрадованные возвращением Правды, во множестве понесут к твоему порогу обиды и беды. И кто встретит ходоков? Помогатые твоего райцы, такие же лапотники?..

Он ждал ответа, и Эрелис ответил:

– Мой райца ради меня пошёл на подвиг страдания. В прежние времена таких лапотников увенчивали красным боярством.

Царевна Эльбиз у него за спиной незаметно открыла большую, мягко выстланную корзину.

– В прежние времена младшие слушали хорошенько, прежде чем начинать дерзить старшим! – повёл бровью Хадуг. – Я не хулил твоего райцу, я лишь сказал – жалобщиков встретят законники столь же подлого рождения, как сами просители. И что́ люди подумают о своём государе?.. А кто явится каждодневным заслоном сокровищу Андархайны, которое ты собрался единолично опекать и лелеять? Ты подумал об этом?

На одеяло запрыгнула великолепная Дымка. Раскинулась под рукой у владыки, принялась вылизывать шёрстку. Следом полезли котята, такие же сумрачно-серые, с сапфировыми глазёнками. Отцом выводка был одноглазый разбойник, свирепый рыжий котище, но царской породы не перебьёшь.

Хадуг ожил, заулыбался, бережно собрал малышей.

«Прими движение, которое тебе предлагают, – советовал Эрелису умница Мартхе. – Прими и направь уже по своей воле. Так нас учили добиваться победы…»

Владыка всё-таки добавил:

– Не скажут ли, поглядев на бедную свиту: оскудели праведные, миновалась древняя кровь…

«Не скажут. Если правда хоть половина того, что мезоньки подслушали на исаде в шегардайском ряду…»

– Желаешь украсить свиту Эрелиса, славный брат Хид? – спросил Гайдияр.

Все повернулись. На Хида стало жалко смотреть. Для того покидал родимое усторонье? Безмерный путь стужами, опасности от злых татей! Нищий город во льдах! Страшные дикомыты под боком!..

Близняшки поняли мало, но испугались. Чуть не схватили одна другую за отцовской спиной… совсем, оказывается, неширокой…

– Я брата сопровожу, – сказала вдруг Змеда. В собраниях праведных царевны обычно помалкивают. Царевичи оглянулись, но она, улыбнувшись, бесстрашно продолжила: – Заодно сестрице Эльбиз от тоски дорожной буду заступой.

Эрелис, поскучневший при словах Гайдияра, живо поклонился ей:

– Благодарствую, душа Коршаковна.

Из трапезной вплыл одуряющий запах. Сын-пекарь не подвёл, доставил калачи. Слуги примчали их, пышущие, по крутым сходам бегом. Долетело обрывками: «Упал, ногу сломил? Взыскать щедро…»

– Ступайте, угоститесь, родичи и друзья, – сказал Хадуг. – Ты задержись, Гайдияр. И ты повремени немного, Эрелис.

Когда остались втроём, владыка долго смотрел на одного и другого, наконец грустно молвил:

– Как увенчаешься, младший брат… ничтоже сумняшеся переноси столицу на север. Здесь дрожжи старые, нового царства им не поднять.

Эрелис почтительно возразил:

– Я слышал, чем старее закваска…

– Подпорчена квашня, – вздохнул Хадуг. – Давно гнилью взялась.

«Этот город умирает», – вспомнил Эрелис слова своего райцы.

Владыка продолжил:

– Вы двое ревнуете.

Оба встрепенулись. Он приподнял слабую руку:

– Не перечьте, я знаю… Услышьте же, праведные. Андархайна падёт, если рассоритесь. На дружестве вашем – окрепнет, новые века простоит. Клятвы брать с вас не хочу, просто помните, младшие…

Маленькая женщина внесла блюдо печева, чашу сладкого сусла.

Хадуг благословил добрую пищу. Коснулся пальцами уст, потом края блюда:

– Подтвердим Небу: мы родня. Одного хлеба стольники. Вкушайте, братья… пока можете.

Сам он впервые не отведал ни крошки. Младшие царевичи разломили калач.

– Воля твоя, владыка, – жуя, сказал Гайдияр, – а я крепко надеюсь отведать калачей в дикомытских городах, которые однажды возьму. Есть у них на севере города? Или только деревни по три избы?

– Об этом беседу держи с правителем Шегардая, – хихикнул владыка. – Уговоришь воевать, тогда и узнаем.

Гайдияр бодро повернулся к Эрелису:

– Когда велишь выступать, северный щитоносец?

Эрелис не спеша отломил жирной сдобы. Макнул в густую сыту. Сказал:

– Доблестный брат, ты сильно разочаруешься. Если верить моему райце, тамошние калачи вовсе не истекают маслом, как здесь.

– Речи у тебя на мир, а дела на войну, – не отставал Гайдияр. – Вона локотницы в синяках и щёки запали! Каких опасностей в пути ждёшь, чтобы так с оружием усердствовать?

Эрелис ответил ещё медлительней:

– Со всем, что я способен усмотреть впереди, легко справится моя стража. Иначе я не звал бы с собой двух милых сестёр. Тебе не о чем беспокоиться, доблестный брат. Мой старший рында вернулся из дружины, где прошло наше детство. Я всего лишь учусь ударам и приёмам, коих не знал. Это забавляет меня.

– Сколь отрадны мне глаголы решимости! – Гайдияр хлопнул руками по коленям. – Задумайся, владыка! Не следует ли нам женить юного брата, пока он ещё здесь? Ты лучше всех знаешь, сколь хитры шегардайцы. Только отвернись, вмиг повяжут наследника купеческой дочерью или смазливой рыбачкой!

Эрелис закашлялся. Сладкий кус грозил встать поперёк горла.

– А что? – увесисто огрел его по спине четвёртый царевич. – Мой верный Ардар славен красными внучками. Не заслать ли сватов? И парня не проморгаем, и с боярином наконец породнимся.

– Что скажешь, Эдаргович? – улыбнулся Хадуг.

Эрелис ещё больше напрягся, мгновение помолчал. «Бойся вышнего, не говори лишнего…»

– Если мне будет дозволено, я бы по примеру святого предшественника не торопился с женитьбой. Пусть за мной встанет не только великая кровь, но и слава, взятая своеручным трудом.

– В ступе не утолчёшь его, – вздохнул владыка. – Что ни слово, то золото. Осталось посмотреть на дела!

– Думаю, дела не задержатся, – сказал Гайдияр. Дружески тронул Эрелиса за плечо. – Вот что, великий брат… Взял бы ты потешную броню да приходил ко мне в крепость! Мечами деревянными постучим… Уверюсь хотя бы, что за тебя не нужно страшиться. Да и любопытно мне, какие непобедимые удары твой рында принёс.

Воинская проучка

Четвёртый царевич пришёл за Эрелисом с дюжиной подначальных. Ребята были на подбор, плечистые, ясноглазые. Кольчуги блестели, как чешуя. Чистые плащи, налатники с иголочки. Добрые молодцы выстроились снаружи, в переднюю к Эрелису Гайдияр вошёл один:

– Славься, великий брат, любимый Богами!

– И ты славься во все дни, осрамитель нечестия, опора царства, мощь трона.

Эрелис встречал воеводу порядчиков как подобало. Сидел в важном кресле, облачённый в кафтан чёрного сукна, вышивка на груди повторяла лествичное клеймо. По сторонам замерли Косохлёст и Сибир, сзади – Ознобиша, за ним взволнованный Ардван с церой и писалом в руках. Невлин, одетый для похода и воинства, опирался рукой о громоздкую кожаную кису.

Гайдияр поднял бровь:

– Ты так боишься за нашего брата, добрый Трайгтрен? Неужто в моём городе наследнику царства что-то может грозить?

Красный боярин почтительно склонил голову. Приговор владыки обязывал его наставнически указывать Эрелису, но в присутствии Площадника он был ничтожен.

– Я тоже сомневаюсь, что тебе стоит так уж пристально опекать меня, сын Сиге, – сказал Эрелис. И улыбнулся Гайдияру. – Надеюсь, доблестный брат, ты не оскорбишься присутствием моего рынды? Он со мной по завету славнейшего мужа, чья память священна.

Гайдияр отмахнулся:

– Не объясняй ничего, великий брат. Тебе достаточно пожелать.

Из спаленки Эльбиз не доносилось ни шепотка. Царевны Андархайны, полные кротости, чуждаются забот воинства и правления. Лишь у ковровой полсти, отгородившей вход, сидела бдительная Орепея. Училась плести знаменитое выскирегское кружево. Перемежала остроносые челноки, как показал Сибир.

Эрелис прихлопнул ладонями по золочёным ручкам и встал. Качнулась шёлковая плеть, расторопный Серьга подоспел с парчовой шубкой, принялся одевать «зе́ночка».

Это Невлин ждал Гайдияра в полном облачении для выхода. Это Гайдияр явился к высшему брату во всей воинской справе. Рождённые для трона не ждут никого. Учтивость будущего царя в том, чтоб слуг зря не томить.

Пока Серьга суетливо застёгивал пуговки, Гайдияр прошёлся по палате туда и сюда.

– Я не искусен дееписаниями, как твой райца, – сказал он Эрелису. – Но и я вздыхаю по старине, когда цари прогуливались в одиночку, ограждаемые лишь скромностью подданных…

Эрелис отмолвил:

– Андархи ещё помнят, как младенец Аодх играл с детьми рыбаков. Ваан полагает, из этого и родилась басня о его чудесном спасении.

Четвёртый царевич даже остановился:

– Неужели ты веришь в подобную чушь, брат?

– Люди верят, – пожал плечами Эрелис. – Но я всего лишь к тому, что благословенный обычай ещё не погребён глубоко. Он как семя: может и прорасти.

Гайдияр преувеличенно испугался:

– Только, прошу, не начинай взращивать его прямо сегодня!.. Вот сядешь в Шегардае, тогда и делай что пожелаешь. Там уже моего ответа не будет…

Ознобиша почтительно кашлянул. Эрелис, оправлявший пояс с ножнами, оглянулся через плечо:

– Да, Мартхе?

– Если мне будет позволено краткое слово в присутствии государей…

– Сказывай, райца.

– Только от сотворения мира не начинай, – хмыкнул великий порядчик.

Ознобиша улыбнулся в ответ:

– Я отважусь помянуть лишь Гедаха Третьего, побеждавшего на западе и востоке. Мы, примером, читаем: когда этот царь выехал из Лапоша, его сопровождало четыре красных боярина и ещё десять бояр. Иногда полагают, что с Гедахом отправилось всего четырнадцать мужей, но это неверно. Каждый боярин возглавлял собственную дружину и домашнее войско: ратников, телохранителей, оруженосцев…

Гайдияр замотал головой:

– Воистину, брат, Ваан зря усердствует, подбирая книги для твоей шегардайской судебни. Мартхе наверняка уже все их выучил наизусть и готов носить за тобой меч законности. А вот эту броню кто потащит?

И указал на кису, вместившую потешное оружие и доспех.

Обнадёженный Невлин шагнул вперёд:

– Почту за высшую честь…

Следом, чуть отстав, высунулся Серьга. Косохлёст и Сибир не сдвинулись с места. Плох рында, занявший руки поклажей!

Эрелис нахмурился, потянулся к кожаной лямке:

– Моя броня, мне нести. Так Неуступ нас учил.

Гайдияр терпеливо кивнул:

– Сеггар Неуступ воистину достоин всех похвал, что расточает молва, но здесь не дружина. Зачем людям витязь, навьюченный орудиями странствия и войны? Они хотят видеть правителя. Отсягни, боярин, не выставляй нас дикарями, лишёнными почтения к седине. И ты поди прочь, ретивый слуга, здесь воинские дела, не тебе по уму. А ты, брат, возьми на заметку: пора приблизить оруженосца. Вот рынды у тебя выучены толково, хвалю… – И не удержался, ввернул: – Хотя мне почём знать, я-то никогда телохранителей не водил.


Проходы за пределом царских жилищ сразу показались Ознобише небывало безлюдными. Прохожие мелькали в отдалении. Куда чаще и ближе возникали полосатые плащи.

Вплотную были допущены лишь многократно проверенные, надёжные, достаточные выскирегцы, загодя ломавшие шапки. И порядчики, одетые как миряне. Ознобиша почти всех знал в лицо.

В пустых улицах гудел ветер. Унылый, сырой, пронизывающий насквозь. Охабень, жаркий и душный в хоромах, превратился в осенний тонкий листок.

К выходу на исад Ознобиша уже ничему не дивился, однако пришлось. Расчищая путь «великому брату», Гайдияр не посчитался ни с купеческими разрядами, ни со сродством товара. На прилавках вдоль главного хода копчёные мякиши лежали в невозможном соседстве с мехами и шегардайским сукном. Купцы выкликали товар, но в голосах не было задора и наглости. Всё те же порядчики, скорым шагом опередившие свиту, представляли горожан, вышедших за покупками. А на мостиках, что покачивались над исадом, даже и порядчиков не было. Оглядывая площадь, Ознобиша не увидел ни подвыси, ни скоморохов. Зато из скальных нор, незримые с земли, наверняка смотрели взведённые самострелы.

Вдруг кольнуло стыдом, и с чего бы?..

Совсем удержать оказалось невозможно только мезонек.

– Мартхе! – крикнул издали Кобчик. – Опять тебя, что ли, в расправу ведут?

Другие голоса, такие же тонкие и нахальные, отозвались смехом.

– А в Спичаковку придёшь, Мартхе?

Бродяжки опасались лезть под ноги Гайдияру, но от простых порядчиков утекали как дым.

– Ответь, – разрешил Эрелис негромко.

Ознобиша махнул рукой Кобчику, возникшему уже в другом месте. Кивнул, улыбнулся.

Ещё один мезонька всё-таки замешкался на пути праведных. Лохматый оборвыш водил по городу красавицу Нерыжень. Показывал ходы-выходы – вдруг пригодятся. Ну и не поспел удрать вовремя, когда девушка задержалась возле прилавка.

– Хочешь с нами, сестрица? – позвал Эрелис.

Поди знай, к кому в действительности обращался…

Нерыжень склонила голову по-воински, подошла.

– О, – обрадовался Гайдияр. Взял у порядчика кису с доспехом, навьючил на худенького служку. – Приметь этого малыша, великий брат мой. Драться зол, говорят. И сметлив: Мартхе его даже грамоте подучил, верно, Мартхе? Чего доброго, оруженосца себе вскормишь…

Эрелис кивнул:

– Я подумаю.

Мезонька согнулся под тяжестью, но зашагал дальше без звука.


Лестница, семью забегами спускавшаяся к прежнему дну, стыла безлюдная. Над изломанными утёсами Зелёного Ожерелья билось на промозглом ветру знамя с красной лисой – там готовились к походу кощеи, но на Дальнем исаде нынче не было торга.

Эка важность один день! Небось обождут.

Посреди открытого спуска ветер выжимал слёзы. Шагая по крепким плахам ступеней, Ознобиша щурился на бутырку. У подножия былого островка возился человек, издали подобный жуку-навознику из грибных пещер Коряжина. Катил большой обляк, натужно, упорно. Вот довершил круг, начал новый.

Ознобиша вдруг задумался, увидит ли ещё с высоты бутырку и гавань. «Что-то случается в последний раз, а нам невдомёк. Я играл с охотничьим псом, а вечером он гнал зайца и напоролся на сук. Я проснулся в зимовье рядом с родителями, не ведая судеб того дня…»

– Где второй твой вместник? – спросил Эрелис негромко. – Счёту обученный?

Ознобиша повернулся к Ардвану:

– Где Тадга?

Краснописец чуть не выронил церу:

– Я ему сказал… слово твоё призывное передал…

– Не моё, – строго поправил Ознобиша. – Государево. Где Тадга?

– Сказал… живой ногой поспешит…

– Брезгуешь, брат, шёлковую плёточку растрепать, – улыбнулся Гайдияр. – Смерды не ценят мягкой руки.

Его порядчики смотрели вперёд, глухие к разговорам царевичей.

– А что сестрица наша, драгоценная Эльбиз, совсем не показывается? – весело продолжал четвёртый наследник. – У владыки сидели, словечка не проронила. Здорова ли голубка нежная, часом, не заскучала ли?

Мезонька, обременённый воинской ношей, ниже стряхнул на глаза льняные вихры.

Эрелис медлительно проговорил:

– Некогда сестрице скучать. Мой райца ей книги принёс о праведных жёнах. А когда не читает, рукодельничает сидит.

– Поди, всё свадебные рубашки кроит? – пуще развеселился Гайдияр. – Простыни-подушки кружевом обшивает?

Ознобиша приблизился к отчаянию. До бутырки оставалось не менее полуверсты.

Эрелис ответил ровным голосом:

– О девичьих заботах расспрашивай матушку Алушу. Я так скажу: подкольчужник, что ныне со мной, вышел из рук сестры. Скоро ты проверишь, ловко ли он на мне сидит.

– Проверю, – кивнул Гайдияр.

Ближе к воротам островной крепости Ознобиша смог лучше разглядеть одинокого трудника. Тот остановился на почтительном удалении, кланяясь в землю. Былой тягун, заросший волосами и бородой, одетый в немыслимое гуньё, смог возвыситься от чистки задков к новым, более почтенным делам. В бочке тяжело переваливались кольчуги, засыпанные песком. Так с броней сводили ржавчину. Ознобиша на миг встретил взгляд парня. Опалённый смотрел смело и бодро. За битого двух небитых дают! Дорожка, выкатанная кругом бутырки, ещё замкнётся поясом прежней службы. Избывший слабость больше не оплошает.


Ворота распахнулись навстречу. Во дворе торжественным строем, грозные, с копьями наголо, вытянулись порядчики. Кажется, все не занятые в городе и у островов. Их было много. Больше, чем ожидал Ознобиша.

Охти тому, кто вздумает нарушить мир Выскирега!

Охти тому, на кого взабыль разгневается четвёртый царевич!

– Славься! – рявкнул Гайдияр.

– Славься-а-а-а! – прокатилось по двору, отдалось от каменных стен. Порядчики стукнули в землю пятками копий, подняли перед собой острия.

Эрелис ответил мечом. Пошёл вдоль ряда, благодаря за воздаяние чести. Гайдияр шагал с ним, строгий и любезный хозяин.

– Я стол приготовил, – сказал он, когда Эрелис вернул меч в ножны. – Не желаешь, великий брат, с дороги перекусить от скудости нашей?

Ознобиша стоял, убрав руки в нарукавники. Хранил внешнюю безмятежность. Эрелис ответил:

– Ты гостеприимен и щедр, добрый брат, но повременим столы столовать. Я в дороге славно размялся: хочется в деревянные мечи погреметь, в кожаные шеломы ударить. Покажешь ли лодочный сарай, о коем мой райца рассказывал?


Просторная палатка почти не изведала перемен. Лишь стены украсились новыми щитами вместо измочаленных в потешных боях да деревянный пол лоснился пуще былого.

На этом полу некогда испустили дух два пленных разбойника. Галуха, напуганный смертью, искал заступы Эрелиса, но в итоге бежал. «Я навсегда провожал его у Верхних ворот. И как в воду глядел: купца разбили на Бердоватом, Галуху свели, и след затерялся…»

Мезонька сложил кису, развязал горловину. Ознобиша вздохнул облегчённо: с Гайдияром под гулкий кров вошёл лишь Обора. Ардван поставил в углу раскладную скамеечку, принесённую в заплечном мешке. Это была одна из милостей, дарованных увечному райце. Ознобиша благодарно сел, Ардван встал рядом, мезонька примостился у ног.

Нерыжень с Косохлёстом ловко и быстро облачали Эрелиса в потешный доспех.

Обора стянул с Гайдияра сапоги, бережно сложил кафтан царевича, верхнюю рубаху, исподнюю… Ни шлема, ни рукавиц! Лишь татуировка с плеча на грудь – красивый узор с окончанием-стрелкой. Видя это, Эрелис потянулся к застёжке нащёчников, но Гайдияр остановил:

– Если изобьёшь меня дочерна, поделом будет. – И добавил как-то очень мягко, дружески, видя, что Эрелис не спешит убирать руку: – Оставь, родич. Ты надежда державы, я не прощу себя, если случайно причиню тебе вред.

У Эрелиса, обычно бледноватого, выступил на скулах румянец. Они приветствовали один другого взмахами мечей, и…

Ознобиша успел забыть о мерзкой слабости, о гудящих ногах. Схватку праведных увидишь не всякий день. А увидев, скоро не позабудешь.

Если когда-нибудь они столкнутся в ненависти и вражде, выйдет даже страшнее боя дружин…

И главное, унять некому будет, как сам Гайдияр когда-то унял двоих воевод.

– Времена царей-воителей миновали, – отбивая удары, рассуждал четвёртый наследник. – Меня это не радует, но это так. Вряд ли ты сам поведёшь в бой полки, брат, тебе важней умение защищаться. Поэтому покажи мне, как ты нападаешь.

Сам он сражался оружием, когда родители Эрелиса ещё не знали друг друга. Он говорил легко и спокойно, не теряя дыхания, десница играла дубовым мечом, как лучинкой. Эрелис помалкивал, сжав кожаными рукавицами черен. Ознобиша им любовался.

Сперва это был бой как бой.

Мечи с треском сшибались, нанося и отражая удары. Щепки в стороны не летели, но воздух гудел.

Косохлёст наблюдал пристально и спокойно. Потом взялся «помогать» короткими безотчётными движениями, а мезонька и Нерыжень разом зашипели сквозь зубы.

Эрелис начал выдыхаться.

Он терял силы гораздо быстрее, чем дома. Гайдияр, едва вспотевший, был лёгок и скор, рука не ведала устали. Эрелису же будто мешок взвалили на плечи – и знай подбавляли песка. Заменки, два опытных витязя, это вмиг уловили. Третий сын державы ещё упорствовал, но его попытки напасть лишились пыла и смысла. Ознобиша, сросшийся душой со своим государем, тяжко сглотнул, горло распирала сухая боль. Чёрная Пятерь, каменная стена… непослушный канат, замлевшие руки… отчаяние, бессилие…

Ознобиша опустил голову, пытаясь ровно дышать. Даже светочи по стенам как будто пригасли, стали коптить…

Здоровую руку сжала крепкая маленькая ладонь. Стало легче. Ардван тихо всхлипывал. Он не знал, что происходит, но ему было страшно.

Красный тегиляй Эрелиса промок тёмными пятнами, жутковато напоминавшими кровь, воздух рвался из груди со стоном и хрипом. Он не сдавался. Пытался рубить, как некогда показывал Сеггар. Косохлёст уже не приплясывал, не дёргал плечом – сжимал кулаки, снедаемый беспомощной яростью.

Два царевича в лодочном сарае творили не просто воинскую проучку. Матёрый объяснял щенку, насколько тот ещё был слаб и ничтожен.

Чтоб на будущее покрепче запомнил…

«А вот так не хочешь, малец? И вот так ещё? И вот так?»

– Государь! – не выдержал Косохлёст. – Довольно!..

Спотыкающийся Эрелис лишь мотнул головой.

Гайдияр улыбнулся. Перебросил меч в левую руку и наконец стал показывать свою настоящую силу. Выведи ему таких Эрелисов хоть десяток, он прибыли не заметит. Кто здесь Меч Державы, потомок завоевателей, а кто – дитя неразумное! Он гонял Эрелиса из угла в угол как хотел. Вот Эрелис не удержал равновесия. С трудом встал.

Метнул себя вперёд на последних, ещё сберёгшихся искрах…

Перед его бешеной вспышкой Гайдияр прянул назад, раскинул руки… позволил коснуться себя. Расщеплённый кончик меча оставил двойную ссадину на груди. Гайдияр картинно бросил оружие:

– Твоя взяла, великий брат… Твой рында и вправду непобедимый удар тебе показал.

Косохлёст оказался подле Эрелиса быстрее, чем Ознобиша успел о чём-то подумать. На третьего царевича больно было смотреть, но он отстранил заменка. Повернулся к Гайдияру, приветствовал его мечом, прохрипел:

– Спасибо за науку, доблестный брат…

И согнулся пополам. Желудок, пустой с утра, вывернуло даром.


По́честь в бутырке – обычный съестной оброк, доставленный с исада, – Ознобише запомнилась скверно. За высоким столом было место лишь Гайдияру и его великому гостю. Ознобиша с Косохлёстом сидели в блюде, еда на стороне молодого рынды осталась почти нетронутой. Нерыжени повезло больше. Старшина Обора выставил её вместе с плохо соображающим, потрясённым Ардваном кормиться у мирских служек: кузнецов, портомоек и стряпок.

– Да огольца лохматого забери, пока чего не стащил!

Гайдияр отлично знал, кто скрывал себя под нечёсаными вихрами и драным кафтанишком, но для обычных порядчиков это была тайна. А сохранение тайны требует платы.

Эрелис сидел подле Гайдияра спокойный, обыкновенный. Ел с ним из блюда, беседовал, временами смеялся.

– Ты, великий брат, не часто покидаешь хоромы, – сказал Гайдияр, когда гости засобирались домой. – Нынче, поди, резвы ножки стоптал да со мной мечом намахался. Может, оботура велишь поседлать? Прости неучтивого, грешен я святому Огню: своей привычкой живу.

Умел позаботиться так, что и не придерёшься.

– Нет греха в обычае неутомимого воина, – ответил Эрелис. – Оставь беспокоиться, брат, мои сапоги добротно разношены и не набили мозолей. А вот к седлу я не слишком привычен. Свалюсь ещё, нос расшибу.


Исад выглядел совсем как утром. Может, лишь порядчики, поуспокоившись, держали народ чуть менее строго. С краю площади, где над головой дымила в стене «калашная» печь, долетала песня глиняной дудки.

– Я хочу послушать, – сказал вдруг Эрелис. И, не глядя на кривившегося Гайдияра, пошёл сквозь ряды.

Обученные порядчики устремились на выпередки. Угол под печью, где собралось простолюдье, вмиг опустел. Когда приблизились царевичи, слепой Сойко стоял на коленях, прижав к груди умолкшую дудку. Корзина, его обычное седалище, валялась поодаль. Перепуганный, взъерошенный Кобчик держал Сойку за плечо.

Птенцы в кулаке, зависшие между жизнью и смертью.

Это тебе не в порядчиков рыбьими головами кидаться…

– Приветствуй государей, дурак! – подсказал Обора.

– Го… су… – заикаясь, выговорил Сойко.

Младший так и стоял, приоткрыв рот.

Эрелис мог приказать страже, но шагнул сам. Без лишнего слова поднял слепца, усадил на корзину.

– Я сирота, как и ты. Сыграй для меня.

И Сойко вдруг успокоился. От ровесника веяло пониманием одиночества и невзгоды. Уличному гудцу было некогда толком раздумывать, он просто поднёс к губам дудку и заиграл.

Слова обычно пел Кобчик. Сейчас он не отважился подать голос, но велика ли беда? Песню и так знал весь Выскирег.

Отец мой с юности рыбачил,

Он чтил Киян и Небеса,

И неизменная удача

Ему дышала в паруса.

Он сеть забрасывал в пучину,

А мать сидела на руле.

Они с собой не брали сына,

Я оставался на земле.

Я мчался в гавань им навстречу

К исходу солнечного дня.

Мы коротали каждый вечер

В уютном доме у огня.

И вот однажды утром ранним

Они растаяли во мгле:

Отец веслом плескал в тумане,

А мать сидела на руле.

В тот вечер ждал я, как обычно,

Но их не выпустил туман:

За слишком щедрую добычу

Отплату стребовал Киян…

Имущество расхватала злая родня. Куда податься малютке, где заступы искать?

Мой дальний дядя взял наследство,

К нему был милостив закон.

А я в тот день простился с детством,

Из дому выставленный вон.

С тех пор темны мои дороги

И крошки хлеба нет во рту.

Над нами царь, на небе – Боги,

Но кто пригреет сироту?

Глиняный пузырь в руках Сойки плакал и горько смеялся на весь исад. Притих огонь, гудевший в печи. Смолкли вечные капельники, повременили ронять сырость и талое крошево.

Былым друзьям отшибло память:

Я был своим, а стал ничей.

Глядят незрячими глазами,

Моих не слушают речей,

Лишь отворачивают лица –

Мол, знать не знали отродясь! –

Чужим злосчастьем заразиться

Превыше совести боясь.

На самом деле рыбаки своих в беде не бросают, но на то песня, чтобы преувеличить, остерегая от зла. Сиротка чахнул и мёрз на пороге, через который ему больше не было ходу.

Скорей бы ночью непогожей

Из тьмы Кияна выплыл чёлн!

Ветрила серую рогожу

Тотчас примечу среди волн.

Ко мне отец протянет руки,

А мать направит бег челна,

И берег, поймище разлуки,

Навеки скроет пелена…

Эрелис молча слушал. Сойко, подхваченный внезапным наитием, неуловимо поменял голосницу. Обездоленное дитя выпрямилось, проламывая над собой своды. Начало восхождение к великой судьбе.

…Слова досочинили позже, но кое-кто утверждал, будто они прозвучали там и тогда…

Царь не носит с собой денег, ему нет нужды в серебре. Эрелис покосился через плечо. Ознобиша, с его неловкой правой рукой, убоялся промешкать с завязками, протянул Эрелису весь кошель, ну а тот подавно не стал отсчитывать мелочь. Бросил бархатный мешочек на колени слепцу.

Прошуршали шаги. Ощущение чего-то огромного, склонившегося к Сойке, растаяло, отдалилось.

Рука времени

Заботливый Серьга подал горячего взвара и сразу побежал за новым кувшином.

– Ты грустишь, государь, – сказал Ознобиша.

Эрелис выглядел страшно измотанным.

– Меня так охраняли от горожан, словно каждый здесь нож на меня наточил и Гайдияр про то сведал.

– Гайдияра сосулькой зашибло, – проворчала Эльбиз. – Он думает, ты Первоцарь среди вчерашних врагов!

– А ты как мыслишь, райца?

Делать нечего, Ознобиша произнёс крамольную правду:

– Меч Державы знает стогны Выскирега до последнего закоулка, знает столь хорошо, что я порой удивляюсь, как здесь ещё прячутся какие-то воры. Он мог провести тебя в бутырку такими ходами, что никто бы не заприметил. Думается, государь, тебе показали, сколь связан правитель опасностями своего сана.

Эльбиз кивнула и высказала то, на что у Ознобиши не повернулся язык:

– А ещё показали, как ты не способен и мал без копий Гайдияра, без верховной власти Хадуга. Мы с тобой в семье приёмышки, Аро. Они даже не знали о тебе, пока дядя Сеггар не объявил.

– Коршак знал, – резко бросил Косохлёст. – Котляров подослал.

– Хороши приёмышки, – хмыкнула Нерыжень. – Все кланяются.

– А до конца не верят, – буркнула Эльбиз. – Без меры испытывают.

Эрелис устало вздохнул:

– Нет правды в том, чтобы войском от людей заслоняться. Так ли в Шегардае из дворца выйду? Отец наш с дядей Космохвостом… память гордая им обоим… а то без него…

– В одиночку со двора не пойдёшь, – мрачно пообещал Косохлёст. – Даже не жди.

Ознобиша тихо вымолвил:

– Твоя берёга, друг мой, от пьяного невежи. Если котляры…

– Тот раз отбились! – не уступил Косохлёст.

Ознобиша прошептал:

– Котёл служит царю. Когда восьмой сын замыслил против родни, великий котляр принял мзду… но дал орудье беспрочим, избегая опалы, кто бы ни победил. Если бы он лучших послал… – Ознобиша сглотнул. – Если сам Лихарь… или…

Он не назвал имени. По лицу Эрелиса проползла горестная усмешка.

– Праведной рукой, – сказал он. – Сразит царь. Все видели сегодня, какова цена моей оружной руке?

– Я ждал боя, а увидел битьё. Что на тебя нашло? – требовательно спросил Косохлёст. – Тебя лучше учили!

Эрелис некоторое время молчал. Хмурился. Думал.

– Как туча затмила, – неуверенно проговорил он затем. – Тошно, тяжко… вериги… всё тщетно, всё зря…

– Гайдияр безмерно искусен, но твоя ветвь выше на четыре ступени, – сказала царевна. – Как так?

Эрелис слабо отмахнулся:

– Может, кто-то с лествицей просчитался?

Ознобиша тревожно задумался, вороша в памяти родословные книги.

– Сейчас болезновать будем, – фыркнул Косохлёст. – Как тому сиротке из песни.

– Не ошиблись, – уверенно объявил Ознобиша.

– И сразишь! – В голосе Эльбиз пело торжество. – Если мы в праведную руку праведное оружие вложим!

На стене спаленки висел подарок Неуступа – меч раза в два моложе Орлиного Клюва. Эрелис называл его косарёнком.

– Лихарю неоткуда знать о пророчестве, – вдохновенно продолжала Эльбиз. – Довести нужно. Но так, чтобы нам встало к выгоде, а ему на погибель!

Эрелис смотрел во все глаза:

– Как, примером?

– А хоть вот так. Пусть ему донесут: предрекла, мол, гадалка – будет у тебя, Лихарь, с царём противоборение, и склонишься. Он знает, что давней крови ты ему не забыл, и подумает: вот, уже исполняется!

– А дальше?

– Мартхе сказывает, Лихарь старые дееписания всё почитывал…

– Это так, – подтвердил Ознобиша.

– Ведает, стало быть, как решения царские испокон веков принимаются. На какие лютые грехи глаза закрывают.

Взор Нерыжени опасно блеснул из темноты.

– Бывало, царевичи исчезали безвестно… А тут котляры всего лишь худородного телохранителя загубили. Дом сожгли, девку вымучили, бабушку покалечили…

– В чём выгода-то? – нахмурился Косохлёст.

Эльбиз ответила, пристально глядя на брата:

– Пусть Лихарь думает, будто постиг твою волю… и просчитается. Пусть не к схватке готовится, а замирения ищет. Тогда ты увидишь, с какой стороны у него панцирь плохо застёгнут.

– Чтобы праведную руку наверняка занести, – добавила Нерыжень.

Косохлёст хмыкнул:

– А Мартхе тем временем великого котляра взрастит на замену.

– И взращу. – Ознобиша глядел строго. – Государю известно: сирот на улице без счёта. Детям праведных будут нужны райцы, не обязанные ни одному великому роду.

– И тайные воины для неявных дел, – добавила Нерыжень.

– И чтобы самые лучшие опять в рынды пошли!

Ознобиша вдруг вспомнил, как два глупых юнца разок уже возомнили себя вершителями судеб. Жизнь царства легко расписывать наперёд. Это за одной своей судьбой поди уследи!

Царевна подслушала его мысли, на чистом лбу залегла отвесная складочка.

– Думаю вот… Какой такой чуженин с Лихарем должен был пасть?

Эрелис крепко взял сестру за руку:

– Наизнанку вывернусь, а здесь тебя не покину.


Скрипнула внешняя дверь. Стража впустила запыхавшегося Серьгу и виноватого, растерявшего важность Ардвана, отыскавшего Тадгу.

Молодой счислитель нашёлся на том самом месте, где полдня назад его застал государев призыв: в дальней пещере Книжницы, за крепостной стеной ящичков. Сказав Ардвану «ага», он решил перечесть никак не дававшуюся строку… и время остановило для него бег.

Ардван толкнул друга в спину:

– Челом бей, дурень! Прощенья проси!

Тадга послушно бухнулся на колени. И произнёс, будто одно слово всё объясняло:

– Вруцелето.

– Что? – удивилась царевна.

Сын рыбака упал рядом с горцем, взмолился:

– Смилосердствуйся, государь, он… он… как задумается…

– Вруцелето, сиречь «год в руке», – перетолмачил Ознобиша. – Одно из старых учений, отвергнутых за ненадобностью.

Тадга приподнялся, моргая. Глаза были красные, воспалённые. И видели перед собой уж точно не плеть на мыщице важного кресла.

– Есть рука счёта десятками, есть дюжинами и сороками. Есть рука умножения, и венец всему – рука времени.

– Особым счётом перстов познаётся день месяца и седмицы, всего же паче дни святых праздников, – снова пояснил Ознобиша. – Ныне всё сочтено наперёд и записано, посему…

– Круг солнечный – двадцать восемь лет, – перебил Тадга. – Ход луны обновляется за девятнадцать лет, и это приводит нас к великому небесному кругу. А вот земные круги: твердь знает сорок лет, море – шестьдесят и вся вода – семьдесят лет. Я начал вымётывать и нашёл, что нынешний счёт времени спешит на четыре дня, упущенные в Беду. Наши праздники незнакомы Богам, ибо мы справляем их в неверные сроки. Лечение бессильно против болезней, ведь лекари ошибочно…

Эрелис поднял руку:

– Ты не пришёл на мой зов.

Тадга заморгал чаще. Великие и малые числа, небесные и земные круги… Что, помимо них, имело значение?

– Ты встрял, когда я слушал своего райцу. Ты забыл, что читаешь мои книги и лишь до тех пор, пока есть на то моя воля. А теперь прочь с глаз, негодный слуга.

Тадга едва понял, ведь сказанное не относилось к учению числ. Ардван схватил друга за шиворот, заставил подняться. Пятясь, потащил вон.

Косохлёст гневно бросил:

– Тебя кто отпускал, краснописец?

Оба замерли. Тадга – недоумевая, Ардван – ужасаясь. Эрелис чуть шевельнул плетью:

– Ступай с ним и вернись.

Когда вновь подала голос дверь, царевич спрятал в ладонях лицо.

– Будь у меня вполовину такой дар к воинству, как у него к числам, Лихаря уже оплакивал бы котёл… Почему я не могу восхититься умом этого юноши и отпустить его заниматься?

– Ты поступил правильно, государь, – тихо произнёс Ознобиша.

Заменки переглянулись.

– Дядя Сеггар в нашу бытность взял отрочёнка, – припомнил Косохлёст.

– Незамаюшку, – улыбнулась Нерыжень.

– Видали мы отроков, но чтоб влёт хватали, как этот…

– Если голову не сломил, поди, уже витязь, хотя опоясывать у нас не спешат.

– Так вот, разок он не услышал приказа…

– Ох его дядя Сеггар бил-колотил!

Царята поёжились, особенно Эрелис, помнивший увесистую длань воеводы.

– Аж мне, – продолжал Косохлёст, – жаль стало дурня, а я его не любил. Ты простым словом, а дядя Сеггар латной рукавицей на ум направлял. Хотя парень тогда подвиг содеял.

– Когда царь силён престолом, он милостиво спускает вольности… особенно мудрецам и поэтам, – тихо проговорил Ознобиша. – Но для восхождения к трону необходим железный кулак. Ты собираешь дружину верных, государь. Тому, кто находит дела превыше твоих, в ней не может быть места.

Эрелис тяжело вздохнул, покачал головой:

– Не всякий способен быть перстом в кулаке. Третий царь моего имени знаменит только тем, что в его дни была обретена рука умножения. Пусть твой друг, Мартхе, до истечения двух седмиц забудет путь в Книжницу. И я больше не велю звать его, когда потребуются вернейшие.


На исад, оставленный порядчиками, понемногу возвращался народ. Затевать торг было поздно, люди больше толковали о деяниях дня.

Под тёплой сенью печи не смолкал голос дудочки. Все хотели слышать песню, тешившую праведного царевича.

– Нешто так и сказал – сыграй, мол, сиротка, для сироты?

– Так и сказал.

– И поднял своеручно? Не погнушался?

– И поднял. Вот здесь плечо тронул, белой ручкой за руку взял.

– Быть не может!

– А людей спроси, Жало. Не все, как ты, дома посиживали.

– Ты, Жало, посмей ещё третьего сына дурным словом бесчестить, кабы рундуки в обрыв не слетели.

– Пой, что ли, Кобец! Радуй нас, как царевича радовал!

Кобчика не стать было упрашивать. Песня, поновлённая нечаянным вдохновением, звонко отдавалась в крутых скальных стенах. Горожане, спешившие висячими мостиками, останавливались послушать.

…И я припомнил: был героем

Отец родителя отца!

Стоять с протянутой рукою

Негоже внуку храбреца!

Свою судьбу схвачу за ворот,

И вот что, люди, вам скажу:

Жесток и тёмен этот город,

Пойду-ка новый заложу!

Издю́жу нынешние беды,

Осилю труд, забуду страх –

И, может быть, в луче рассвета

Замечу лодку в облаках.

Отца под парусом рогожным

И мать, как прежде, у руля…

Чтоб с моря править им надёжно,

Затеплит светочи земля.

И я приветно вскину руку,

По праву в людях знаменит,

И гордый пращур подвиг внука

Мечом геройским осенит!

* * *

– Все девки дуры. Видали мы, как они царевичей отвергают ради певчишек! Воля твоя, брат, а я бы в Шегардай её не пускал. И без того бессудничает, срам, да и только.

Гайдияр сидел в опочивальне владыки. Ел масляный пирог, по недоразумению называвшийся калачом. Запивал пивом.

– В чём же срам? – грустно полюбопытствовал Хадуг. Его трапезу составляла пареная рыба без соли.

– С евнушком по городу шастает. То к ножевщикам, то в кружало. В книгах копается, в добычный ряд гулять ходит, про который ей вовсе знать бы не надобно. С мезоньками дерётся…

– Да? – оживился владыка. – И многих побила?

– Как Ведигу отделала, я тебе сказывал. Теперь вот при охраннице, а этой мои порядчики боятся, не то что мезоньки.

– Так оно не срам, а лишь резвость… С дурными девками ведь не пляшет?

– Не пляшет.

– На статных кузнецов не заглядывается? Вином допьяна не хмелеет? Казну в роковых играх не расточает?

Площадник покачал головой.

– Честь памятует, стало быть, – подумав, заключил Хадуг. – Всё же кровь по прямой от высшей царевны. Братишка суд выдержит – отпущу.

– Но, владыка…

Хадуг с тоской глядел на свою рыбу. Ни приправ, ни подливы. Иначе – ночные корчи, казнящая боль и безумный бег сердца, жестокая плата за век излишков и удовольствий.

– Да, я владыка, – проговорил он медленно. – Всего лишь. Эрелис станет царём. Он бесстрашно примет венец, который я убоялся на себя возложить. Ты сам знаешь, сколь памятливы цари… Кабы не припомнил нам тогда разлуку с сестрой.

– Чего боишься, брат? Он весьма мало знает про царский дар и почти не ощущает его, какое пользоваться. Я сегодня вполне в том убедился.

– Надеюсь, ты не слишком его придушил?.. Он не должен был догадаться…

– Обижаешь, брат. Я был осмотрителен, он лишь познал невладение.

– Однако так и не сдался…

– Я ждал уда́тка словом или деянием, но пришлось завершить бой самому. Силён старый Неуступ, молодого Неуступа вскормил!

– Мне ведомо, каково стоять против тебя, брат, – с оттенком восхищения промолвил Хадуг. – У нас будет царь, коего заждалась Андархайна! Я наконец смогу отдохнуть…

– Не пришлось бы, наоборот, поплясать, – хмуро предрёк Гайдияр.

Два истинных вершителя судеб посмотрели один на другого и засмеялись.

Будущее, которого чаял и боялся владыка Хадуг, было ещё далёким, зыбким, неясным. Стоит пальцем шевельнуть, и всё переменится.

Письмо Ваана

Славься и здравствуй во имя Владычицы, прегрозный господин и добрый друг мой!

Я уверен, твой великий предшественник незримо ликует, видя, как ты повторяешь его многие совершенства и готовишься превзойти их.

Воистину, пусть эта мысль станет исцелением твоей скорби…

Я не сдерживал слёз, читая, как славнейший из котляров, ехав лыжницей, низвергся в обвал, сломал становьё и ждал на ложе страданий, чтобы Правосудная разрешила его от бремени плоти…

Ещё грустней, что в чертогах праведных не все опечалились, подобно мне или тебе.

Благородный юноша, о коем столь неустанно пёкся почивший, принял страшную весть с редкостным безразличием. Увы мне, по мере взросления царственный отрок делается всё менее доступен нашему водительству. Он предпочитает делиться заботами своего ума с наглецами, чьё место в стражницкой и людской. Худородные взяли при нём немалую вольность, оттесняя воистину думающих мужей, украшенных знаниями и умом.

В первую голову это относится к дерзкому Мартхе. По возвращении он сделался ещё несносней, чем был. Его в открытую называют мучеником за государя. Представь, людское восхищение достигает болтовни о малом венце!

Тебе ли не знать, господин, как награждают выскочек, а вернейших сподвижников отодвигают – снова и снова…

Поскольку Мартхе ещё не вполне вернул способность писать, снисхождением владыки ему доставлены двое помощников из числа былых соучеников. Теперь он всюду разгуливает с искусным писцом, но я не об этом. Я уже довольно знаком с вольнодумием Мартхе и не особенно удивился, когда он отверг почти все книги, любовно и тщательно избранные мной, дабы положить начало книжнице Шегардая. Труд множества бессонных ночей вернулся на полки, взамен же походные короба наполняются писаниями крайне разноречивого свойства, годными не упорядочивать умы, а скорее смущать их… Но я снова отвлёкся.

Второй дружок несносного Мартхе оказался даровитым счислителем, поднявшимся в своём навыке к искусству деления, что по праву считается достоянием высших умов. Ему нет соперников в читимач, он легко обыгрывает даже Мартхе, когда-то принёсшего в Невдавень эту игру… Так вот, замечательного числолюбца, поистине способного прославить мысль Андархайны, Мартхе засадил за книги о звездословии и росписи дней. Ты, господин мой, знаешь лучше других, сколь опасны и малопочтенны сии науки, наследие племён, дерзновенно пытавшихся постигать пути звёзд. Когда Владычица замкнула от нас небо, мы сочли верным запереть и книги о нём. Открывать их – это ли не попрание её воли? Я-то надеялся, что при нашей жизни крамола так и пролежит под замком: пусть бы внуки задумались, на что употребить добротные кожаные страницы… Увы, я надеялся зря. Числолюбец Тадга посвящает им всё своё время, весь блеск ума! Не довольствуясь простым чтением, он сделал расчёты и громким голосом требует исправления порядка дней, утверждая, будто в Беду мы упустили несколько суток. К какому ещё богохульству могут привести изыски деятельного рассудка, впавшего в соблазн, я боюсь даже представить!

Накажи меня за мягкость, мой господин. Воистину, отреченные книги следовало давным-давно истребить… Моё упущение!

Ещё из малозначительного. По своём возвращении Мартхе стал избегать холода, замечательно соответствуя придворному имени, означающему «гусиная кожа», а также с трудом выносит упоминания о дикомытах…

И последнее, господин мой. Вот подмётный листок, изъятый у сказителей на исаде. Порядчики хорошо помнят, как среди черни возымела хождение преглупая песенка, порочившая их венценосного воеводу. С тех пор любые писания, забавляющие народ, доставляются наиболее грамотным людям вроде твоего почтительного слуги. Здесь упомянуто о котле и о тебе, вот почему я прилагаю бренный листок. Написанное не показалось мне напрямую враждебным, тебя скорее желают видеть преданным слугой нового правления, коим ты, без сомнения, и являешься. Говорят, будто пророчество о несогласии и замирении было действительно произнесено, я слышал тому подтверждения из нескольких уст.

Ты также найдёшь здесь указание на будущую свадьбу царевича, но нам не открыто ни сроков, ни имени обетованной невесты.

Не так давно Меч Державы наполовину шутя предложил великому брату жениться, однако тот не выказал радостного волнения, свойственного молодости. Насколько я знаю от нашего верного радетеля, шегардайский царевич ещё девствен, и даже охранница при царевне, истая красавица, ему скорей как сестра. Нам позволительно было бы вспомнить Хадуга Жестокого, избравшего красоту юношей, но на осторожные расспросы следует неизменный ответ: мол, древнее благочестие велит хранить плотский пыл для невесты. Значит, мысль о женитьбе не вполне противна наследнику. Следует лишь гадать, на которую из знатнейших дев Андархайны падёт его выбор, поддержанный волей правящего владыки. Женский рассудок не сравнится с мужским, юные девы легко внушаемы… Впрочем, мне не следует писать этих слов, ибо в том, как привлекать людей и обращать к пользе их дружбу, ты разбираешься гораздо лучше меня.

Прости, господин, мою любовь к ничтожным подробностям, происходящую от чрезмерной учёности. Опять-таки твой учитель, бывало, расспрашивал даже о юношеских прыщах престолонаследника, а что может быть менее значительным? Надеюсь, нынешние известия, при всей их скудости, окажутся полезны для нашего великого дела.

Итак, вот листок, принесённый порядчиками.

Достаётся гадалкам особенный дар

Неприятно правдивого слова.

Предрекают они то потоп, то пожар

И прохожего за руку ловят.

«Если бочки водою наполнишь, мой свет,

Отстоишь и пожитки, и крышу!»

Но сердитый прохожий бранится в ответ

И спасительной речи не слышит.

«Просмоли свою лодочку, вынесла чтоб

По волнам, угрожающим суше!»

Снова ругань в ответ… А назавтра – потоп.

И пожара ковшом не потушишь.

Мы намёки провидиц считаем за ложь,

Твёрдо знаем – всё будет иначе,

Нам несчастья сулят, чтобы выманить грош!..

А потом вспоминаем – и плачем.

Так бывает сегодня, бывало и встарь.

Кол теши на главе непокорной!..

…Вот недавно возвысился новый котляр,

И гадалка раскинула зёрна.

«Он с царём не поладит, – открыли бобы, –

Будет груб с молодою царицей,

Он силён, но куда ему против судьбы?

Всё равно перед троном склонится.

Осеняет победа – так думает он

Непременно того, кто зубастей,

Но разумный не станет переть на рожон

Против древней и праведной власти.

Пусть хитрят, пусть открыто встают поперёк,

Порываются силой на силу!

Воля наших царей – неизменен итог –

Об колено упрямцев ломила.

Никому не нужна роковая борьба,

Что державу порушить готова…»

…Вот такая гадалке открылась судьба,

Да услышат ли вещее слово?

Расспрос о сиротах

В краю, где пытаются соблюдать благочиние, не любят чужих.

Человек сторонний, он ведь неведомо откуда приходит. Приносит на себе неведомо что.

Правоверному люду без надобности обычаи дальних краёв. Там, где мало слушают Мать, почитая её всего лишь одной из Богинь, доброе родиться не может. Зато с лёгкостью цепляется скверна, торящая путь лихоманкам, невстречам, тёмным поветриям!

Чужаку, вынырнувшему из метели, отворили ворота лишь за то, что псы в его нарту были впряжены веером, по-левобережному. Не парами, как прягли дикомыты.

Один дикомыт в Сегде уже имелся. Хватало с лихвою, больше не надобно!

Человек назвал себя Ажноком из Долгопрях. Когда стали снимать алыки с собак, он не смог встать. Сломав ногу у Ледового Схода, двое суток лежал, примерзая шубой к лубью. Псам спасибо: унюхали старый след, домчали к жилью…

Спасительную полозновицу проложили несколько больших дровней, державшие путь на бедовник. Сегжане на всякий случай не стали про то болтать с чужаком. Сглазить – дело недолгое. Брёвна пойдут на дома, а в домах до старости жить!

Гость же нечаянный, едва в себя воротясь, давай спрашивать, где да у кого есть сирые отрочата. В доме приёмыши.

Спрашивал жадно, нетерпеливо. Сегда насторожилась. Начала перешёптываться.

Дикомыту с дружком большак в своё время позволил остаться, потому что их Геррик привёз. Опять же люди в здравом уме не отказывают витязям в тепле и приюте. Иначе доищешься кары. Да не от Матери, а поближе. Насядут разбойнички, к кому за выручкой побежишь? К ближайшей дружине. А там все знают друг дружку, и у всех память отменная…

Сегда гудела пересудами:

– Геррик наш муж отбойный, всё по чужбинам шарахается.

– Зато дом полная чаша, как такого не уважать!

– А этот Ажнок долгопряжский, кто знает его? Чьё слово за него молвлено?

– И на расспросы поди смолчи. Мало ли, вдруг от котляров прислан! Зане их поезд скоро появится…

– Сирых, скажут, всюду хватает, лишь в Сегде ни одного, это как? Правду бают или здесь от Матери отбежали?

Вот и вышло, что для начала поведали вопрошателю только про одну молодёнку. Сноху того самого Геррика. Привезённую, ну надо же, с правого берега. О ней было точно известно, что сирота.

А что молодой муж и батюшка богоданный оба в разъездах, так оно даже к лучшему. Кто с гостем беседы разумные поведёт, кто плечом бабоньку заслонит? Не постояльцы же?

Поглядим, решила благочинная Сегда. Посмеёмся…


– Тётя Ишутка! Тётя Ишутка!

Весть, как водится, доставила соседская ребятня.

– Тётя Ишутка, у Лыкова пожильца к тебе великое слово!

– Сделай милость, злато-серебро мужнее на ушках приподыми!

– Не в пронос чести сказанное послушай без страха!

Золото-серебро раздвигать нужды не было. Ишутка много не надевала, только лишь в защиту от нескромных речей. А вот к чреву, круглившемуся под просторным суконником, рука едва не метнулась. Что за пожилец, что за слова несовместные? Какое такое дело у него к мужатой жене?.. Сдержала движение. О том, что забрюхатела, ведала семья и два брата назва́ные. Иным незачем.

– Тётя Ишутка, захожень долгопряжский челом бьёт на просьбе!

– Сам бы пришёл, нога не велит.

– Дело ему непременное до тебя!

– Дядька Ажнок всю губу полозьями исчертил, всюду спрашивал, кто без холи родительской подрастает!

При этих словах, звонко брошенных через тын, за домом прекратилось уханье колуна, рвавшего кругляки на поленья.

– Куда? – осерчал мужской голос.

Серенькой тенью прошмыгнул отрок. Берестяной трухи с одежды не сбив, сокрылся в сенях.

– Котёха, – удивилась Ишутка.

Следом в передний двор вышел постоялец-витязь, именем Крагуяр. Хотел было с трёх шагов закинуть колун в кадку с талой водой, передумал, подошёл, опустил.

– Это кто тебе, Кайтаровна, беспокой причиняет?

Витязь был грозен, как полночный буран. Чёрные волосы на глаза, снизу во все щёки такая же борода, и в ней белые шрамы, брови сросшиеся, мохнатые. Дети с визгом хлынули от забора.

– Дело до меня чужому чуженину, что у Лыки лежит, – растерянно пояснила Крагуяру Ишутка. – Прийти просит милости ради… А как я пойду?

Не с холопами же через деревню спешить. Не с дедушкой ветхим.

Крагуяр слыл неулыбой, но взгляд потеплел.

– Так я провожу… если матушка свекровушка благословит.


Крагуяр въехал в Сегду распластанный на санях. И очень больно, медленно выздоравливал. Досталось ему при Сече от самого Лишень-Раза. Еле выручили крепкий шлем да верное оружие – совня, принявшая втулкой страшный удар.

Совню прямо в Устье оживил умелый кузнец, ходивший на лодье у Сенхана. Перековал втулку, сделал ножи взамен искорёженных. Древко Светел обещал в лесу поискать, прочное, черёмуховое. Как быть с расклёпанным шлемом, Крагуяр ещё не решил. Ковалю здешнему поклониться? К другому шлему привыкнуть, что Сеггар подобрал из добычи? Схожему, но не родному?

И нужен ли он теперь вообще будет – шлем…

– Как глаза твои нынче? – едва вышли на улицу, спросила Ишутка.

Витязь невесело отшутился:

– Который?

Удар Ялмака что-то расклепал у него в самой голове. Каждый глаз по отдельности видел хорошо, смотреть в оба не получалось. Крагуяр колол дрова, кривясь так и этак, попеременно. Радовался вернувшейся силе. Если бы не глаза, хоть беги куда-нибудь на торжок узнавать, что́ слышно про Царскую.

Сеггар, ясно, не выгонит… Сеггар и Летеня глухого оставил бы…

– Как мыслишь, на что Ажнок этот о сиротах пытает? – спросила Ишутка. – Родню вздумал искать? Сколько лет!

Улица раскисла после недавней метели. Деревянные мостки пора было поновлять. Крагуяр щурился, выбирал дорожку получше. Ему-то падать не страшно, отряхнулся, дальше пошёл, а вот ей…

Он сказал:

– Может, и родню.

– Губа Шегардайская, говорят, велика, в один год не обшаришь… – рассуждала Ишутка. Она опиралась на ухват, как прилично жене, вышедшей со двора в отсутствие мужа. – И позже много люду свои места покинуло. Тут след нашёлся, там потерялся…

«Ездит, тщится дознаться хоть полсловечка про молодого купца, сгоревшего на торгу. С женой и дочерью годовалой…»

Ишутка того прямо не говорила, но, ясно, надеялась.

– Может, и родню ищет, – сурово повторил Крагуяр. Огляделся порознь левым глазом и правым. Наклонился, тихо добавил: – А может, смутный он человек… недобрый подсыл. Про Светелка нашего выведывает.

– Ой! – Ишутка хотела прикрыть рот ладошкой, чуть в лоб себе ухватом не сунула. Отколе взялся Пеньков младший сынок, она знала с пелёнок. А ещё – что сторонним людям про то ведать излишне. Ну андарх. Ну по телу буквицы самородные. Чай, не хвост, не две головы. И вообще, избяного сора абы перед кем не метут.

Они с Крагуяром шли сперва заулками, избегая людей. Потом свернули к серёдке, где поновляли избу сыну старейшины.

– Почто Котёха удрал? – спросил витязь.

Ишутка отмахнулась рогатым посохом:

– Всё ига боится. Что взять с пасынка горького, ни от кого заступы не ждёт.

Крагуяр хмыкнул с презрением:

– До седых волос бежать и прятаться будет?

Ишутка смолчала. Крагуяр не Светелко, с ним не заспоришь.

Вот попрекнёт она: «Тебе хорошо о смелости рассуждать!»

А он посмеётся: «Нам с Незамайкой витяжество с неба упало?..»

И выйдет она дурой-бабёнкой, гордых дел не смыслящей. Крагуяр, конечно, вслух не скажет, но подумает. И она будет знать, что подумал, и приключится на душе смута.

Ишутка всё же заметила:

– Светелко наш хоть не прячется, а имя под спудом хранит.

Крагуяр склонился ниже, вновь шепнул в ухо, невидимое под кикой:

– Тайна его угрозна и сокровенна. Незамайка на привалах стружёной рыбой нас обносил, по двои санки тянул. Пока рубаху на нём раненом не завернули, никто и не знал. Сама суди, даром ли скоморошек с торга на торг кукол выводных возит, царского сына песней зовёт? В кружало придёшь, девки льнут, сами хитро выспрашивают, верно ли, будто спасся Аодх и живёт ныне тихо, безвестно…

Царские дела Ишутку не занимали. Цари витают в коренной Андархайне, в золотых теремах, что проку думать о них? Иная забота ближе гуляет. Шагает рядом Крагуяр, и шёпот входит в ухо жаром, а дыхание чистое, не противное, и сильна рука, несущая её руку. Сильней, чем у Кайтарушки, чья старая вышиванка лелеет, хранит непраздное чрево…

Будь здесь Светелко, Ишутка впрямь шла бы с братом.

Кайтар весь иной. И мужество в нём клокочет вовсе не братское.

Вот как с этим быть?

Он почувствовал, отстранился, плечи расправил. Уже совсем близко постукивали плотницкие топорики. Сруб рос над забором. Как раз во дворы поглядывать, парней с девками высматривать за углами!

Домохозяин уехал на бедовник за брёвнами, и с ним Светелко, охочий до леса. Верхом на переводине сидел Павага. Над срубом высовывала головы ватажка, одним плечом ходившая и на труд плотницкий, и в кулаки.

– Далеко ли, свет Кайтаровна, во имя Владычицы собралась?

– Крепко верит сынохе матушка богоданная, со двора отпустила.

– Ишь, с ухватом идёт, а прежде не видели…

– Что не отпустить, с хоробрым-то витязем!

– Да об руку.

– На Коновом Вене о стыде бабьем не слышали.

– А муж плёткой мягонькой не приучил…

Павага же запустил полушёпотом, уже в спину:

– От которого нагуляла? От жарого или от чёрного?

И обвалился хохот. Мужской, грубый, безжалостный.

Ишутка носила бремя легко, без дурноты и причуд, но тут перед глазами поплыло. Вот, значит, которым судом рассудили в Сегде Кайтарушку. Дикую дикомытку привёз! Оставил с двумя гостями сторонними! А те, понятно, зря времени не теряли…

Крагуярова локотница под дрогнувшей ладонью проросла сталью. Витязь коротко глянул вверх. Ишутка ждала с ужасом: сейчас крикнет в ответ, начнёт ломиться в ворота…

Крагуяр впрямь повернулся к сомкнутым створкам. Стал задумчиво рассматривать.

Красивые были ворота. Новенькие, в искусной резьбе. Летели по белому свежему дереву пернатые андархские письмена, слагались в строки хвалы. Ворота успели прозвать Красными – за роскошь и красоту. Ишутка андархской грамоте разумела не слишком. Дома, годы назад, учили братья Опёнки, ныне – Кайтарушка, но много ли желанный дома бывал?

Витязь, похоже, прочёл. Качнул головой. Хмыкнул.

– Что смотришь, желанный? – спросил весёлый Павага. – Нешто строиться у нас в Сегде надумал?

– А то давай, – встряли ватажники.

– Тут у нас люди добрые, увечного не обидят.

– И друг рядом… с подругой…

Крагуяр отмолвил раздельно, невозмутимо:

– Гадаю вот, много ли хозяин резчику заплатил.

– Много ли, мало ли, – зашумели плотники, – то им ведомо!

– Без дурных советов решалось.

– Ты, витязь, всю добычу растратишь, а таких не поставишь…

– Сам хозяин, – спросил Крагуяр, – начертанное постиг?

Павага, скорый на язык, запнулся с ответом. Он-то свою память бесполезным не забивал, ему что узор покромки набо́жника, что эти вот буквы.

– Ты будто постиг…

Крагуяр добавил с прежним спокойствием:

– На резчике доправить бы за обиду. Вместо благословения проклятие сотворил. Знамо, бескрепостны эти ворота, долго не простоят.

– Врёшь! – заорали сверху. – Впу́сте стращаешь!

Твёрдости, однако, в голосах не было. У витязей всё не как у добрых мирян. Свои пути, свой круг, свой закон. И знания тайные. Сокровенное ведовство. Мало ли…

Павага только и нашёлся сказать:

– Придёт жрец, освятит, оно и развеется…

– Проверь, – посоветовал Крагуяр. – А стращать обычая не держу. Идём, что ли, Кайтаровна, странник нас ждёт.


Когда пришли, Ажнок-долгопряжин сидел во дворе, едва видимый среди льнущих псов, холёных, крупных, пушистых. Хозяин Лыко наскучил воем в собачнике, велел выпустить Ажнокову упряжку. Пусть уверится зверьё: хозяин живой. Псы уверялись шумно, деятельно. Вылизывали щёки, обнюхивали ногу в лубке. Толкались за право сунуть голову под хозяйскую руку. Визг, писк, смех, весёлая ругань.

Подошедших Крагуяра с Ишуткой псы тоже обнюхали, но не так рьяно, без ревности.

– Здравствуй, гостюшка желанный, неведомый, – поклонилась Ишутка. – Вот, пришедши до твоего здоровья, как ты велел.

В Сегде было принято добавлять «во имя Владычицы», но она запуталась, не привыкла.

Дядька Ажнок рассматривал молодую купчиху сперва жадно, после, кажется, опечаленно. Родинки на щеке не нашёл? Голоса любимого не признал?.. Ишутка моргала, стискивала ухват. Пыталась взывать к смутной младенческой памяти, но оттуда, из огнистых потёмок, отклика не было.

Она так и сказала:

– Прости, гость желанный. Уж как рада бы к ножкам по-родственному припасть…

Ажнок обнял рулевого пса, взъерошил пышную гриву.

– Ты, дитятко, о себе много ли помнишь?

– Вовсе ничего, дяденька, – снова поклонилась Ишутка, виновная, что порадовать не сумела. – С дедушкой Игоркой подрастала внучкой приёмной. Он сам семьян потерял. Меня на пепелище годовалую подобрал…

– Может, рубашечка детская сбереглась? Узор глянуть бы.

Ишутка дрогнула:

– Сгорела рубашечка…

Перешитая из материной, напитанная родительской ограждающей силой, рубашечка защитила дитя. Сгорела на теле, рассыпалась пеплом, вобрав погибельный жар. Пламя Беды не убило Ишутку, не обезобразило. Лизнуло нежную кожицу лишь на спине и чуть ниже. Соседские братья-озорники пытались дразнить. Устыдились беспомощных слёз, сами же утешали.

– Как горели, не помню, – тихо проговорила Ишутка. Померкла, опустила глаза. – Батюшку, матушку, братьев-сестёр, если были… И как дедушка на руки взял, тоже не помню… Только то, как лежу у тёти Равдуши… мази едкие…

– А может, дедушка твой крепче припомнит?

Крагуяр нахмурился, глядя на едва не плачущую Ишутку:

– Ты, долгопряжин, смотрю, своё горе по белу свету носишь и людям раздаёшь, авось самому полегчает. Добрая купчиха к тебе через всю Сегду не убоялась бежать, вместо того чтобы домом мужниным править, а ты её за это печалишь. Теперь ещё деда норовишь с полатей стащить, чтобы по дороге рассыпался! Не твоя они кровь, иначе сразу признал бы. И что за спешка великая про давние дела вопрошать? Срастётся нога, сам до купецкого двора дохромаешь.

Вот такое бессчастное случилось хождение. Смутило ясную душу былыми скорбями да новых прибавило. Обратно домой Крагуяр вёл Ишутку подальше от новых ворот, белевших резными птицами, рыбами, красными буквами. И рука от локтя до кулака то и дело вновь прорастала железными гвоздями.

Вести из дому

В первые дни, когда Светел барахтался на краю смерти, его неотвязно преследовал морок.

Взлобки Левобережья, откуда ещё виднелась Светынь. Знакомые ёлки, возросшие то ли из разных корней, то ли из одного. Ёлки гнулись под страшным приступом ветра. Особенно та, что была потоньше, помладше. Она всё трудней распрямлялась, готовая надломиться… И вот снова покатились снежные клубы, но тут старшая качнулась вперёд, заслонила… И рухнула, приняв крушащий удар.

Светелу мерещились даже слова, произносимые звонким, восторженным мальчишеским голосом. В бреду Светел ясно слышал эти слова. Ужасался, запоздало постигал смысл. Приходя в себя – не мог вспомнить.

Минули дни и ночи, бред оставил его.

Теперь он был здоров. Ну почти.


День задался вёдреный. Серое небо стояло высокое и неподвижное, сбитая куржа повисала в воздухе облачками.

«А вот с этим брёвнышком я бы повозился…»

Когда-то это был красавец-бук, тянувшийся зелёной головой к солнцу. Серая кора, долгая, ровная голомень.

– Ты, дикомыт, такое древо видал разве?

– Видал, – сказал Светел. Он сидел на самом верху воза, взавёрт стягивал верёвки.

– Да ну.

Светел спрыгнул на снег, похлопал по комлю:

– Сердцевина красная, значит сто лет прожил. Вот тут слой нарос после морозной зимы. Нутро звездой, гнили нет, ни белой, ни чёрной. Можно на теснинки колоть.

– Отколь знаешь? У вас там одни ёлки растут.

– Атя научил… отик по-вашему. Он лыжи источил.

Буки на Коновом Вене вправду редко встречались. Однако Жогу Пеньку кряжики привозили. Буковые дощечки шли на верхние стороны лыж, из них гребни точили. Ныне Светел был бы рад вырубить плашку на гусельный лежачок и шпеньки. Прикинуть наконец, исправились ли ошибки Обидных, потом уже браться за дарёную ель.

Но не у мораничей дерева ради гуслей просить.

Или как?..

Первую сажень комля, разорванную при падении, самую лакомую для Светела, отдадут небось на жаркий уголь для горна. «Может, погодя сходить в кузницу? За серебро выкуплю…»

Ибо теперь Светел был богат. И Крагуяр был богат. Только Светел радовал себя привычным трудом, а Крагуяр злополучный лишь по деревне гулял. Потому что здоровья никаким богатством не поторопишь.

Кругом простирался бедовник. Медлительным оботурам день до вечера к дому брести. Добрые сегжане молили Владычицу о весне и не трогали ближний лес, обойдённый Бедой. Ездили в дальние угодья, рубили снег, выкапывали поваленные стволы. Не бросали ни веток, ни вершин, всё везли домой. Что в дело, что на дрова.

Всё же не таковы оказались мораничи, как он себе малевал.

И ребятня у них была резвая, любопытная. Правильная.

– Дяденька! А покажи, как витязи мечами изяществуют!

– Ну хоть одним, не двумя…

Это они подглядели, как он в Ишуткином дворе воинское правило исполнял. Глазёнки разгорелись, детвора насела на забор, чуть колья не вывернула. Ходила хвостом – покажи да покажи.

Старшие взялись щунять:

– Отрыщь, неуёмные! У витязя раны болят.

– Сляжет, вы на саночках отвезёте?

Светел повёл плечами под кожухом. Он довольно себя испытал, ворочая брёвна. Рубец у лопатки глухо тянуло, в глубине вила гнездо боль. Хорошая боль, верная. Так болит, когда заживает. Знак, что неможно щаду себе давать. Ныне заленишься, после замаешься!

Мальчишки надули губы:

– Какое поляжет, вона скачет, то на воз, то с возу…

– Цыц! – свёл брови старейшина.

Светел улыбнулся. Дескать, всё в порядке, не развалюсь. Старейшина махнул рукой: ну вас! Что взрослый, что малые!

Светел прыгнул в сторонку от воза:

– А становись! Бери мечи, нападай, принимать буду!

Сегжата вмиг расхватали последние хворостины. Все хотели биться двумя. Путались в руках, попадали друг по дружке, мимо Светела. Степенные мужи сидели у полоза дровней. Брали передых, жевали строганину, вели неспешные беседы перед дальней дорогой.

– Смущает витязь детей.

– Мы люди мирные, наше дело правду Царицы нести…

«Ага, всяк жил бы добром, кабы не соседи-злодеи…»

Светела будто подслушали.

– А с немирьем явятся, к кому плакать?..

– Чья дружина поблизости ходит?

– Окаянного видели. К восходу бежал.

– Доищись их, когда нужны…

Светел вынул меч из руки отрочёнка, обозначил тычок в лицо рукоятью, сказал:

– У вас, верных мораничей, котёл есть. Воинский путь.

Возле саней помолчали.

– Тебе, дикомыту, отколь про то знать?

Светел принял разом двоих юных воителей. Направил друг в дружку. Отнял палки, чтобы не напоролись. Пустил одним кубарем по снегу.

– У меня там брат старший.

Выговорилось без прежней надсады. Дрогнула струночка, прозвенела тихонько… Точно так правее хребта вначале жгло живыми угольями. Думал, никогда не срастётся. А вона – мечами махать, брёвна из-под снега неволить.

– Чудовые дела! Будто правобережника взяли?

«А вот и взяли. У вас, гнездарей, ещё при Ойдриге доблесть кончилась, заёмную ищут…»

– Будто врать буду?

Старейшина расправил бороду.

– Неодолимо тайное воинство. Кудашку разбойного извели, а и кудашат, слышно, добрали.

«Какое тайное воинство?! Это мы их посекли!»

– …в дальнем, слышь, Обустроевом острожке.

«В каком ещё острожке? Возле Сечи…»

– Повольнички что тараканы. Изведёшь, новые явятся. Свято место…

– Языком про святое не мети.

– Прости, Матушка Милосердая…

«Крепче своей Моране молись. Глядишь, тараканов всех поморозит…»

– Так-то правда. Без Кудашки горя довольно. Слыхано, за Шерлопским урманом лихой Голец лютовал. Все пути залёг, ни проезду не давал, ни проходу. Догола обирал, за что и прозвание. Стал жаловаться народишко, дошло до великого котляра… и нету теперь ни Гольца, ни двора его.

– А иные бают, злодея не наши примучили – дружина захожая порадела.

Это говорил седой крепкий дед, отдавший кузницу сыну. Светел понял: его хотели утешить.

– Чья дружина?

– Да прежде незнаемая. Калашники прозываются.

Светел хотел возгордиться, не успел.

– Котляры, слыхать, об нынешнем годе снова поезд шлют за сиротками.

Светел запнулся, чуть мелькнувшую палку не пропустил.

«Поезд! Ветер с Лихарем! Выйти встречь… под личиной в попутчики напроситься… а там Чёрная Пятерь… Сквара…»

– Вот сядет в Шегардае праведный Ойдригович, – сказал старый кузнец, – он уж все бесчиния прекратит.

И Светел опамятовался. Взял под мышку обе палки одного супостата, пригрозил ими второму.

– Без чести бьёшь, дяденька, – разобиделся первый. – Я тебе пазуху порезал!

– А я в броне кольчатой. – Светел вскинул руку, останавливая сражение. Мужи сегдинские поднимались, сбивали снег с охвостий кожухов. Пора было в путь.

– Ты, витязь, ногами пойдёшь или, может, на воз присядешь, передохнёшь?

Светел вежливо отрёкся:

– Благодарствую на берёге. Я ещё у речки малость пороюсь… Побратиму шест черёмуховый обещал. Езжайте надёжно, я догоню.

Вынул из снега воткнутые ирты – и был таков.


Светел не кривил душой, просто недоговаривал. Крепкий черёмуховый шест, обещанный Крагуяру на древко для совни, уже был припрятан, только забрать. Задержался он на самом деле ради иного.

Стоило остановиться на бывшем речном берегу, в едва различимом распадке, как на Светела, стелясь в невозможно низком полёте, бросилась молоденькая искристо-белая сука. Это не Рыжик, громадный даже для симурана! Лапушку он просто подхватил на руки, обнял, барахтающуюся, визжащую. Дал опрокинуть себя в сугроб и блаженно замер, принимая ледяные вихри из-под крыльев и жаркий, влажный язык. Отозвалась ли рана, даже не вспомнил.

«Я вести принесла тебе, Аодх, брат отца!»

– Что в гнёздах? Всё ладно?

Хотя уже понял: ладно не всё. Рыжик выслал к нему щеня неразумное, сокровище-дочку. Не сам прилетел, не кичка-воина в путь отправил, даже не взрослую суку, могучую и свирепую… Значит, приспело несчастье, ну́дившее вожака всех держать близ родного хребта.

…Лапушка, свернувшись у него на руках, уже падала сквозь туман к твёржинским избам. Всё, что неслось перед Светелом, было как бы очерчено радужными каёмками. Верный знак: показывала не своё. Если верить цветам, память принадлежала сестре. Вот мелькнул кончик бьющегося крыла… Точно, младшая Золотинка.

Кругом Пенькова двора юрил народ, во дворе стояли семьяне, напротив – Кайтар. Несясь крутым винтом вниз, Светел перечёл своих. Бабушка, мама, Жогушка, Летень! Живые, на ногах! Они разговаривали с Кайтаром, но отвлеклись, узрев Золотинку.

Взмахи крыльев погнали по двору земляную труху. Светел-Золотинка сразу отметил мамин просторный, высоко подпоясанный суконник. Как же она была хороша сейчас, мама Равдуша, в славе зрелого материнства, в ярких радугах памяти!.. Светел не думая отдал бы всё нажитое мечом, лишь бы припасть к ней, обнять, уткнуться, как в детстве… Сука обоняла запах маминого здоровья, близившегося рождения. Жогушка припал на колени, обнял золотую летунью… чтобы тотчас вскочить с криком:

«В Сегде Светелко! Сам пришёл, ножками! Нипочём раны его!»

«А я тебе про что, государыня? – подбоченился Кайтар. Указал на два больших короба. – Сын твой от честной ратной добычи кланяется дому отеческому!»

Равдуша на короба едва поглядела. Плеснула рукавами, собралась за чем-то бежать в дом. Её, полнотелую, удержал Летень, а в избу поспешила бабушка Корениха.

Светел вдруг понял, что понятия не имеет, какими животами оделил его Неуступ. Когда грабили Ялмака – лежал в крови. Позже кое-как прохрипел Геррику: «Возьми на продажу. Остальное моим…»

И более не заботился.

Мелькнуло на краю зрения носатое личико Шамши Розщепихи. Завидущая старуха тянулась изо всех сил: с забора в грязь обломиться, но на бранную добычу одним глазком глянуть! Розщепиха вдруг тоже показалась Светелу родной. Любимой почти. На неё ли обижался, ребятище бессмысленное? Её ли озорными песнями злил?..

Корениха вернулась, отдала Равдуше мягкий свёрток. Та, разворачивая, шагнула к Кайтару…

Эх! Лапушка повела уже новый сказ. Свой, самовидный.

Светел судорожно глотнул: кругом вновь разверзлась воздушная бездна. Белоснежная сука скользила понизу туч, вырываясь в чистую стынь, пронизывая туман. Внизу расстилалась необозримая пустошь, нарушенная голыми костяшками гор с отрогами леса. Лишь острое зрение симурана могло различить внизу лыжников, короткие чёрточки санок…

Гордо развёрнутое снегириное знамя!

Братья-калашники стояли кружком. Слушали незнакомого паренька. «Какие чувары? Что за Раченя?..»

Он не понял. Встревожился.

Пустошь сменилась горным хребтом. Не заоблачным, но суровым: шапки льда, отвесные кручи, ущелье с дымной расселиной.

Дорога, врубленная в скалу…

Сеггаровичи были рядом, но Светел их не увидел. Лапушка летела почти всё время в тумане. Летела тяжело, как сетью опутанная. Много сил нужно, чтобы водить облака… Внизу раздалось глухое «Хар-р-га!», отчего сердце Светела подпрыгнуло и заныло, а из серого марева неестественно медленно выплыла стрела. Железко гвоздём, ярко-красные перья…

И всё.

Светел сидел на снегу, обнимая льнущую к нему крылатую суку.

– А дальше, Лапушка? А дальше-то что, милая?..


Черёмуховый шест, добытый из снега, Светел привязал за спину. Побежал назад в Сегду.

Где-то далеко, за несчётными закроями, Царская вершила новый подвиг. Может, равный битве у Сечи. Вместе с калашниками. Отстаивала Рыжиково гнездовье от злых ворогов. Плечом к плечу с Гаркой… Зарником… с Небышем, весёлым загусельщиком…

«Одному мне места среди них нету!»

Крагуяр, оправившись, разыщет дружину. Вновь будет жевать строганину, поднесённую отроками. Ходить в развед, вставать стеной, напирать клином…

«А тебе, Незамайка, путь иной. Заповедный. Как в силу войдёшь, приказываю идти в Шегардай. Там Эрелиса на государство ждут, в отца место. К нему приглядись… Ну и мы не задержимся… Да не вздумай мне, говорю, сам собой в дорогу пуститься! С Герриком, с другим обозом каким…»

Будь проклята эта рана. Месяцами тайну берёг, а тут…

И всё.

И сколько себе ни тверди, что в дружину пошёл не за подвигом, не за славой… Всего лишь имя обрести, чтобы почёт андархский услышал…

Без толку.

Мальчишеская обида жгла горло. Светел гнал так, что боль в едва сросшихся мышцах стала злой, опасной. «А и пусть!»

Всё же яростный труд тела неизменно отзывается душе благом. К тому времени, когда впереди, в тонкой дымке мороза, возникли заиндевелые сани, Светел немного успокоился.

«Прав Сеггар. Воинства я достиг. Спросят вельможи: кто речь держит? А вот кто! Не из лесу подъёлочник – Аодх Светел, в воинстве Незамайка, витязь Сеггара Неуступа! Где там ваш Высший Круг? Настаёт пора царские знаки оказывать, Аодхом Пятым венчаться. Чёрную Пятерь по камешку разносить, чёрным прахом развеивать. Ветра с Лихарем латными кулаками в землю вбивать…»

«Куда, крапивники, брата Сквару запрятали?!»

«Кто спрашивает?»

«Аодх, сын Аодха, пятый этого имени!»

Вот истая цель.

Диво дивное. С каждым шагом делалось легче.

«Путь Сеггара – доблесть воинская. Купец ему если вверится, от лихих людей надёжен идёт. Друг в незнаемом краю затеряется, Сеггар до края мира дойдёт. Своим стена, бессильным броня, врагу честный бой. Трудно Сеггару, зане дружину судят по воеводе. А царь? По царю судят державу. Оттого путь царя – заповедь. На царя со всех сторон смотрят. Царь в подданных волен, в себе – нет. Отец говорил, Справедливый Венец носить страшно, больно и тяжко. Вот на какой путь меня Сеггар наставляет. А я? Печалюсь, дурак. Обиден, что без меня злым помытчикам усмирение сотворили…»

Светел догнал поезд лесорубов. Пролетел мимо гружёных саней таким страшным ходом, что обозные псы залаяли уже вслед.

«А смогу! А всё одолею! Где ваши раки зимуют, мы весь год живём…»

– Погнали наши затресских!

Неугомонные мальчишки отозвались на лихой вопль Светела, припустили было всугон, но какое! Только снег вихрями, искрящейся полоской куржи, не скоро оседающей в тихом воздухе. Поймали дикомыта на лыжах!

Седой возчик покачал бородой:

– А на рожу чистый андарх.

– Чудны орудья Царицы, – вздохнул другой. – Злое племя, а справного парнишку родило. Может, красной девкой повяжем его, да и останется?

Кровавый след

Всё же мало гоняли и колотили его в дружине, пока отроком был. Ещё три тысячи синяков – глядишь, насторожился бы посередине деревни. У белых резных ворот, когда здоровался с плотниками.

– Спорина вам, делатели! Лесные добытчики на возах едут, к вечеру будут.

Сверху еле ответили. Торчали какие-то встрёпанные, недобрые. Ну да Светел ни с кем тут брататься не собирался. Мало ли, перелаялись, один другому плаху на ногу обронил? Во все свары вникать – нос вырастет, как у Розщепихи.

Минуя ворота, он разглядел на уличной земле кровяные пятна – неровной вереницей за угол. Светел и сам туда направлялся, но скверное это дело – идти по следу несчастья. Уж лучше берегом озерка, хотя той улицей было дальше.

На его пути царило странноватое безлюдье. Двое парней, попавшихся навстречу, как-то спешно скрылись из виду. Даже не поздоровались.

К просторному купцову двору Светел подошёл бодрый, нетерпеливый. «Крагуяра усердней стану лечить. Пусть скорее глаза на место поставит. И живой ногой летит к Сеггару, а я – про обоз попутный разузнавать…»

Ворота стояли не то что замкнутые – кажется, заложенные изнутри. А прямо перед ними чернело рудяное пятно. Последнее в горестной веренице.

Веселья как не бывало. «Да что тут стряслось?..»

– Эй! Ночевать пустите али снаружи оставите?

Светелу отворили калитку. Герриковы домочадцы смотрели с видимым облегчением.

– Не вели казнить, твоя почесть, добрый господин витязь… – стянул колпак дединька Щепка. Он зачем-то держал в руках вилы. – Мы товарища твоего как есть домой привели… а совсем отстоять не поспели, ты уж не обессудь…

Внутри съёжился ледяной ком.

«Крагуяр!.. Привели?! Это ж… ох… привели…»

Стало ясно, отчего у сегжан нынче обнаружилось столько дел по домам, по дворам.

«Где один из нас, там и знамя!»

На пороге мыльни возилась чернавка. Отскребала крылечко, ибо не дело человеческой крови дворовые ухожи марать.


Светел плохо запомнил, как бежал через двор. Воздух стал густым киселём, Опёнок вроде всего раз шагнул сквозь этот кисель и тотчас встал на крыльцо, а согбенную девку, кажется, перепрыгнул, она и не поняла.

Рванул дверь…

В ноздри ударил густой запах крови. Крагуяр пытался сидеть на скамье, ронял голову, слабо отмахивался от женских рук. Ишутка со свекровушкой не подпустили к нему дворовых девок, сами взяли заботу. Светел наконец выдохнул. Крагуяр николи не умирал, хотя выглядел жутковато. Лицо – вершка целого не найдёшь, по передку тельницы густая юшка из носа, умаешься отмывать. В волосах, на штанах, на мокрой свите – глина пластами.

Уж не та ли, из коей в новом доме печку бить собирались… Светел её третьего дня сам таскал с молодыми сегжанами…

Руки меж тем скидывали кожух, безрукавку, верхнюю шерстяную рубаху.

– Умою его. – Голос прозвучал на удивление ровно. Светел помолчал немного, спросил почти шёпотом: – Кто?

Хотя уже догадался.

Ишутка ответила сквозь слёзы:

– Мы мимо шли… они слова срамные метали…

– Сыношенька… – Свекровь глядела жалеючи, поди, с радостью увела бы невестку в чистую горницу, подале от крови и скверны, да Ишутка – всегда тихая, покорная – растеряла всё послушание.

– Домой проводил… оглянулась, след простывает… потом уж ребята соседские прибежали…

– Эх, брат!

Светел поднял Крагуяра на руки, понёс из влазенки в нагретую мыльню.

– Светелко, рана откроется, – испугалась Ишутка.

Крагуяр зашипел, попробовал оттолкнуть, не совладал.


Пока отмывали Крагуяра, пока одевали в свежее, несли в повалушу, устраивали на той же лавке, с коей он радостно встал полторы седмицы назад, – Светел знай пошучивал.

– Богато же, брат, тебя исписали. Бока отходили, нос подрумянили, сусала подправили. Вот почто меня не дождался? Всю красу себе забрал, со мной делиться не захотел?

Не смеялись только глаза. «Гуртом, значит. Всемером на увечного. Мораничи! А туда же – песен не играй, громко не смейся, благочиния не смущай…»

– Есть вести радостные, – сказал он Ишутке. – Кайтар в Твёржу приходил. Теперь сюда мчит. Вскорости, наверно, вернётся.

«Будет вам благочиние…»

– Кайтарушка, – просветлела Ишутка.

Крагуяр ощупью взял её руку. Глаза не раскрывались, дышать мог, только лёжа на левом боку. Два ребра ему надломили.

«Люди скажут: Неуступовых витязей всякий в глине вывалять может. Люди скажут: Кайтарову бабу кто хочет, тот и злословит…»

Такими связными словами Светел не думал. Лишь глубоко в груди вился огненный клуб, отчего взгляд то и дело вспыхивал искрой. Ишутка смотрела, вспоминала, пугалась.

Досветная беседа в Затресье… нож в руке Зарника… Светел с точно таким же лицом. «Уби-и-или…» И на берёзовых чурочках густыми каплями – кровь!

Когда Светел вовсе поскучнел и вышел за дверь, Ишутка чуть не сорвалась следом. Ладонь Крагуяра сжалась неожиданно цепко, остановила.

«Хар-р-га!»

Светел вышел наружу как был. В одной серой тельнице, просолённой за три дня на бедовнике. Рубаха спереди была сплошь мокра да в расплывшихся кровяных пятнах. В доме Светел задумчиво сменил валенки на богатые сапоги. Кивая чему-то неслышному, зашагал через двор… Старый Щепка позже рассказывал: хотел-де придержать, но встретил пустой взгляд, присмотрелся к походке… без слова отпёр калитку.

– А не то прям сквозь и прошёл бы.

Что-то чуя, за витязем побежали дети чернавок и дворовые псы. Из-за плетня высунулись соседи. Светел воспринял их неким внутренним зрением, головой по сторонам не вертел, было некогда. На уличной убитой земле чернели неотомщённые пятна.

«Кто это сделал с моим братом, сделал со мной!»

Пальцы тянули с кос ремённые репейки, высвобождали жарые пряди.

– Дикомыт за своего исполчается!

– На каждый подарок три отдарка несёт!

– Бабоньки! Люди добрые!

– Плотников упредить надобно…

Шустрые ребята, знавшие все кошачьи лазки́, бросились коротким путём. Павагу в Сегде не жаловали, но он был свой. Светел о том подумал мельком. Забыл сразу: пустое.

Резные ворота затворились, когда Светел выходил из-за угла. Было слышно, как внутри давились предвкушением и насмешками, со стуком закладывая длинный лежак.

– Что делать будет?

– Известно что. Постоит, покричит…

– Ногами потопочет да восвояси уйдёт.

– Петушок молодой. Вона бородка первая распушилась.

– А не скажи. Хитры дикомыты.

– Ойдрига на них нет!

Потом голоса прекратились. А может, Светел слушать их перестал. Последние полсотни шагов он двигался очень неторопливо, легонько наклонившись вперёд, словно грудью раздвигая трясину. В Сегде долго потом эту выступку вспоминали, но пока ещё никто не знал, чем кончится дело.

– Высоки ворота.

– Полезет, как есть обломится.

– Низом шмыгнёт?

– Больно слякотно, телеги разбороздили.

– Аль стучать примется?

Светел остановился перед воротами. Оглядел, не вникая, диковинных птиц, хвостатые завитки о́бережной вязи. Люди подались прочь. На полшага, на шажок. Ещё б не попятиться, это веет, когда человек – что лук напряжённый. Тронешь, громко окликнешь – успей отскочить.

Кольцо-колотушка, висевшее на воротах по андархскому обыку, Светелу не занадобилось.

Он топнул в землю ногой, и земля загудела.

Зря ли в Твёрже кулачный Круг столько лет вёл.

Встречайте, вот он я! К вам пришёл! И здесь стоять буду, и поди сбей!

С той стороны подкатили чурбак. Павага вспрыгнул, высунулся над обвершкой. Светел на плотника смотреть не стал. На каждую дурную рожу глядючи, глаза утомишь. Он и так знал: внутри было семеро.

Семь огоньков, шающих угарной мужской удалью в предчувствии ещё одной драки.

– Милости просим мимо нашего двора щей хлебать!

– Беги себе, касте́нюшка.

– Не то запотчуем до улёгу, как дружка твоего.

– Уж не серчай!

И хохот с угрозами пополам.

…А собрать бы в горстку те огоньки… примять-притушить…

…легонько так, для напужки…

Светел шарахнулся от страшного искушения.

«Нет!»

…А ворота здесь ладили своим уставом. Не так, как на Коновом Вене. Твёржа вешала на верейный столб единственное полотно. Сегда смыкала-размыкала две створки…

Дальше Светел не думал. Ворота были помехой. На том всё.

Как вспоминалось позже, он вроде взял в руки левую створку, на удивление хлипкую. Дёрнул к себе. Отбросил на правую, просто чтоб не мешала. Не хотелось нырять, сгибаясь крючком, под оскалившийся лежак.

Самовидцы клялись, будто Светел для начала пробил доски ладонью.

Ухватил створку за эту дыру и за кольцо.

С треском, с мясом выдрал из столба петли. А из створки – проушины, оставшиеся болтаться на лежаке.

…И с такой силой шарахнул выломанной створкой по уцелевшей, что обе разлетелись в тонкие щепы. Бери, печку растапливай.

Так и не удалось никому доконно понять, был в резной надписи изъян или нет.

О загубленном узорочье начнут жалеть завтра.

Покамест Светел шагнул во двор. А все остальные, равно плотники и позоряне, отпрыгнули прочь.

Светел вновь топнул оземь.

Гулко.

И как бы сломался всем телом, кренясь, отвалился на три шага вправо, хлопнул руками по груди, по брюху, по бёдрам…

Улыбнулся во все зубы. Лишь глаза не смеялись.

Притопнул ещё.

Павага сообразил: ему ломают весёлого. Зовут помериться в кулаки.

Он встал было, развернул плечища, метнул оземь колпак. Что ворота? О них ли вспоминать?

Тут под руку Светелу угодила лопата. Крепкая, старая, перекидавшая бессчётные пуды печной глины… ныне осквернённая кровью.

Братской кровью.

И хрустнула в руках, искрошилась лопата.

А Светел, приплясывая, играя всем телом, валился уже на другую сторону. Здесь его нанесло на одноколёсную тачку. Увесистую, грязную. И на боку её тоже была кровь Крагуяра. По двору брызнуло золотыми искрами. Тачка свистящим чижом порхнула наверх и накрепко всела, обняв рукоятями переводину.

– Ах ты, щеня дикое! – возмутился Павага.

И на закуску попотчевал Светела незримой рукой. Так, как девок лапал, как в стеношном бою противников разбивал, пока моранское благочиние забав кулачных не воспретило…

…Удар, должный свергнуть с ног, пришёлся в скалу. Светел не прикрылся, не уклонился – как шёл, так и продолжил идти. Мог в оборот прислать, но раздумал. Кулак на кулак – так будет понятней!

Павага прекратил улыбаться. Резко нагнулся.

Он ещё выпрямиться не успел, а Светел уже знал, куда прилетит ушат, схваченный из-под ног.

И где разлетится вдребезги, встретившись с его рукой.

Водяной хвост опал наземь лужицами.

– Хар-р-га!

Иные потом утверждали: кличем взъерошило крыши, качнуло заборы, подвинуло самоё землю… Врали, конечно. Кто ж сознается, что бородатых плотников один юнец напугал?

Светел тоже больше не улыбался, его несли вперёд крылья. Кто-то сдуру пустил в него топором. Светел, головы не повернув, вынул его из воздуха левой рукой. Обух и лезо были чисты. Посему ломать сручье Светел не стал, вмахнул в подвернувшееся бревно.

– Хар-р-га!

Двое ватажников бросились спасаться через забор, один шмыгнул мимо, в разинутые ворота. Светел мало внимания обратил на их огоньки, тусклые, коптящие от испуга. Но когда сунулся Павага, то сел подбородком на кулак, возникший перед лицом. Отлетел, съехал наземь в углу забора. Остался сидеть, не смея подняться.

Добить, чтоб впредь неповадно?..

Светел шагнул…

На левом плече сжалась незримая пятерня. Крепко, до синяков, тотчас выступивших сквозь белую плоть.

«Ну его, братище. Оставь. Он Крагуяра ведь не убил…»

Голос возмужавшего Сквары прозвучал так ясно, что Светел стремительно обернулся, задохнувшись от ожидания чуда…

Конечно, брата за спиной не было, он увидел другое. Через двор, опираясь на палку, спешил сухонький старичок, Павагин отец. Приблизившись, попытался упасть перед Светелом на колени:

– Смилуйся, добрый молодец… во имя Моранушки Милосердой… отдай уж растопчу́ моего…

Позволить унизиться старцу – совсем стыда не иметь. Светел подхватил дедушку, сам ему поклонился:

– Твоё детище, отик. И воля над ним твоя, не моя.

Отвернулся, легко пошёл прочь, вон со двора, мимо людей. Когда перешагивал щепань, оставшуюся от новеньких створок, настигло горе старинушки:

– Басалаище, утерёбок, сняголов…

Светел едва не оглянулся. Успел решить: дед бранит его за побои, вчинённые сыну. Тут следом долетели хлопки ударов. Хлёстких, неожиданно сильных. Палкой поперёк сыновней спины сквозь утлый заплатник.

– По грехам моим лютым, Владычица, неудачей-сыном караешь! Скапыга, хабазина, пятигуз…


На Герриковом дворе обо всём уже знали.

Работники, вроде привыкшие к двоим настоящим витязям под хозяйским кровом, опасливо кланялись. Наверно, впервые как следует поняли, на что эти самые витязи были способны. Светел сменил тельницу. Бросил измаранную чернавкам. Холопий страх был понятен, но вовсе не радовал.

В повалуше всё было по-прежнему. Крагуяр лежал смирно, отвернувшись к стене. Закрытые глаза обвело чёрными кругами, как в первые дни после Сечи. Вот только тоска и отчаяние от побратима в ту пору призрачным туманом не расползались.

Ишутка смотрела на невредимого Светела с облегчением и тревогой.

– Гусли дедушкины неохота тревожить… – проговорил он угрюмо. Вспомнил, загорелся. – Уд, что я чинил, ведь живой у тебя?

– Живой, но…

– Вели принести.

Молоденькая чернавка бегом принесла андархский уд. Светел нетерпеливо схватил, глянул, огорчился. Было видно: девочка на бегу, запонцем смахнула пыль, оставив разводы. Светел нахмурился:

– Почто играть оставила?

– Боюсь, – тихо отмолвила Ишутка. – Осудят Кайтарушку. – Помолчала, добавила: – Я тоже теперь Моранушке верю. Жене за мужем идти…

У Светела налились беспомощной тяжестью кулаки. Захотелось немедля вернуться в разгромленный двор. По брёвнышку раскатать недостроенную избу. Вымостить брёвнами путь-дороженьку-гать, а в конце чтоб стояла Чёрная Пятерь. Вприпляс пройти ту дороженьку, дыбая каждым шагом по семи вёрст…

«Увенчаюсь на государство, корешка сорного в земле не оставлю!»

Он принялся налаживать уд, соглашать меж собой струны, благо помнил, что́ должно получиться. Ожившая вагуда, кажется, тоже припомнила, кто выправлял ей стройную шейку. Послушно отозвалась, заговорила под пальцами, подсказывая, как правильно взывать к её гулам. Светел прижимал двойные струны к ладам, выламывал пальцы ради созвучий, нужных для голосницы. Нашёл одно, другое…

Было дело: до самого края земли

Распростёрлись снега перед нами.

Лишь морозная мгла колыхалась вдали

Да позёмка гуляла волнами.

Сделай шаг в эту прорву – и ты не жилец,

Не вернёшься к людскому порогу.

Но спокойно сказал воевода-отец:

«Выше знамя! Проложим дорогу!»

Мы ломились сквозь снег, что следов не знавал,

Поднимались и снова тонули.

А когда захотели устроить привал,

Чужаки из метели шагнули…

Светел споткнулся, сбившись с плохо усвоенного пути. Ругнулся, выправился, потащил голосницу дальше – тяжело и упрямо, как те воины через уброд. Мозолистые пальцы знай попирали сутуги, шагая от созвучья к созвучью.

И затеялся бой, и казалось – конец!

Все поляжем безвестно, бесследно!

Но спокойно сказал воевода-отец:

«С нами Небо! Добудем победу!»

Что за силы в сердца и десницы влились?

Спины к спинам – не выдадим, братцы!

Мы смели чужаков со спасённой земли

И навек запретили соваться.

Не осыпал нас милостью царский венец,

По навету изгнали отважных,

Но спокойно сказал воевода-отец:

«С нами честь! Остальное – не важно!»

И шагаем вперёд по дороге земной,

Как ведёт нас святая свобода:

Честь, и Небо, и знамя, и брат за спиной,

И суровый отец-воевода.

Крагуяр никак не отозвался на дружинную песню. Ишутка внимала с жадной тоской, смотрела, точно скорбный – на запретное лакомство.

– Что ж за вера у вас, – зло спросил Светел, – чтоб душе крылья заламывать, как утке на убой?

Она не ответила, лишь брови на милом лице встали жалостным домиком: «Вы-то уйдёте, а мне вековать…»

Светелу вновь захотелось вымостить гать аж до Чёрной Пятери, да всё сегдинскими заборами. Крепкими пряслами, резными воротами! Он мрачно отмолвил:

– Станут грозить, скажешь: братья обижать не велели! Злые мы, мечами сечёмся! Натечём, щады не будет!

Стиснул за шейку испуганно звякнувший уд, вышел вон.


Снаружи понемногу меркло серое небо. Уже скоро, наверно, доплетутся медлительные сани с лесинами: пойти помочь разгружать?.. Геррикова чадь смотрела опасливо. Светел пуще озлился, взял уд наперевес, досадуя, что не приделал обязи.

Как у нас на торгу в Торожихе

В старину приключилося лихо…

Песня, в той самой Торожихе звеневшая задорным голосом доблести, под моранским мреющим небом гудела вызовом и угрозой.

Кто решится испить нашей крови,

Пусть себе домовину готовит!

Светел покрепче сжал шейку вагуды, устроил на локотнице полосатое брюшко – и вразвалку двинул по улице, продолжая хайли́ть.

Бабы шьют простой наряд!..

Тонких лакомств не едят!..

А и трусов не родят!..

Писк и жалобы несчастного уда давно перестали отвечать голоснице. Светел, не так-то хорошо и знавший андархскую вагуду, в итоге нашёл красивое и торжественное созвучье, к которому время от времени возвращались все его песни. Добавил ещё одно, чтобы опираться в промежутках… и дальше обходился двумя, раз за разом вышибая их из трепетных струн, заставляя тонкошеий уд надрываться вовсе ему не свойственным грозным, яростным кличем.

Братья,

Солнышко припомним!

Скатертью

Простор огромный!

Ратью

Всякий, кто не сломлен, стой!..

Горланя, прошёл одну улицу, свернул на другую. «А вот попадись кто навстречу! А с попрёками налети! А попробуй сосудишко гудебный отнять…»

Руки чесались. К его лютому разочарованию, дурных не нашлось.

Выпьем же, братья,

Чашу до дна!

Всем нам хватит

В ней багряного вина…

Светел завершал круг по деревне. Запас песен оставался ещё порядочный. Почти хотелось, чтобы местничи решили усовестить его, выпустили замшелого деда… лучше бабку, они говорливее, уж он бы с тою бабкой про солнышко порассуждал… когда вымершая Сегда разродилась-таки живыми душами. По улице, колотя в запертые ворота, промчались стремительные мальчишки. Те, что нынешним утром воевали со Светелом у лесосеки.

– Едут! Едут!

– Везут!..

При виде Светела ребята обрадовались, окружили. Он сунул в ближайшие руки настрадавшийся уд:

– Снеси на Герриков двор, молодой хозяйке отдашь.

Сам понёсся встречать возы. Нагалом ворочать неподъёмные брёвна, подкладывать каточки, упираться плечом. Пламя бродило в нём, недогоревшее, до конца не выплеснутое ни боем, ни песнями, ноги едва касались земли.


Вернувшись с помочей под ночными жемчужными облаками, Светел стянул вторую за сутки рубаху, изгвазданную в смоле, с продранным рукавом. Ополоснулся наконец в пустой мыленке, вышел чистый, в сменной тельнице, высушенной у печи. Рубец на спине жаловался. Тело наконец-то просило отдыха, а не боя.

Ишутки не было в повалуше, возле жаровни сидел дед Щепка. Плёл лапоть, довершая третью пару с утра. Подковыривал кочедыком, на самом деле приглядывал за Крагуяром. Увидя вошедшего Светела, собрал берестяные цины в корзинку, с видимым облегчением вышел.

Светел подсел к другу, тихо проговорил:

– Ещё вести есть. Помнишь, Сеггар к Бобрам сходить думал? Кочергу навестить и малого Коготковича? Не пошёл, на полдороге найм принял, куда-то на восток побежал. В горы каменные. И симураны полошатся…

Крагуяр вздохнул, дрогнул от боли в рёбрах, помолчал, выговорил неожиданно внятно:

– Люблю я её.

«Кого?» – чуть не спросил Светел. Сообразил, испуганно оглянулся. Подслушают, сплетен не оберёшься! Крагуяр уловил движение, отмолвил с кривой усмешкой:

– Не бойся… я знаю, когда она здесь…

– А… – Светел закашлялся, побеждая внезапную хрипоту. И ничего более не сказал. Лишь почувствовал себя малым мальчонкой в присутствии взрослого, многих и многое знавшего мужа. Хотя Крагуяр был старше всего на несколько лет.

– Не бойся, – повторил витязь. Криво, медленно усмехнулся, приоткрыл заплывший глаз в багровых прожилках. – Одна она на свете, сестрёнка твоя… ни словом… дому сему бесчестья не сотворю…

И вновь отвернулся. Светел остался сидеть и раздумывать, до чего путано устроен мир. Он только что помышлял стать царём, принять на руки израненную державу… а тут поди разберись, что́ в одном-то доме творится, в одной братской душе.

Побег Котёхи

Слава о подвигах дикомыта обрастала немыслимыми прикрасами. Дескать, дунул-плюнул, топнул-свистнул!

– Ты правда ворота сломал? – жалобно спросила Ишутка.

– Ну… сломал.

Она ладошками закрыла лицо:

– Там же… работа многоценная… слова святые…

Истого горя Светел не расслышал, голосок звенел потаённым весельем.

– Придут пенять, сестрёнка, отмолвишь: было б сделано не с корыстью, а с верой истинной, разве я бы сломал?


Совсем поздно вечером Ишутка хватилась Котёхи. Зачем-то позвала, не дозвалась. Вспомнила его утрешнюю напужку, поняла: спрятался. Прошла по дому, хотела уже лезть в подпол, опамятовалась, кликнула деда Щепку, тот – молодого работника.

В подполе Котёхи не оказалось.

В собачнике тоже.

И в птичьем хлевке.

И в амбарах, ближнем и дальнем.

– В лес удрал, – разворчался Светел, успевший блаженно вытянуться подле Крагуяра под одеялом. – Воинскому слову не верит!

Сеггар впрямь обещал не давать Котёху в обиду, но, знать, слово, данное сироте, уже бывало некрепко. А может, оставил надежду, что его службу-дружбу оценят. Вот и сбежал.

Дед Щепка опыта́л соседей. Собрал ребятню, с кем водился парнишка. Котёхи не было у соседей, не было и в дальнем конце.

– Оголодает, придёт, – предрёк Светел. – Нашли дитятко малое!

Сам он был моложе, когда выходил из Левобережья, везя беспамятного отца. Чесался язык об этом сказать, но Светел смолчал. Хвастаться, ещё не хватало. Ишутка тоже вспомнила, сказала:

– Ты сильного рода, а он на свете один.

Светел чуть не озлился. «Вот взялись попрекать! А то мне, чего пожелаю, с неба в рот падает!» Сердце обиды не удержало. Обида на сухих дровах возгорается, а где их возьмёшь, если с утра и работал, и дрался, и песни орал. И рана болит, как через день после Сечи. Тут радуйся, сыскавши пылу ноги с лавки спустить, натянуть безрукавку и кожух, едва успевший подсохнуть…


Котёха, дурень, ещё и путал следы. Кружил торными тропками, петлял, прыгал по-заячьи, да так ловко, что дикомытского чутья и того еле хватало. Когда же сошёл наконец с петель, то последовал чужой ступени, тянувшей в лесную крепь… притом со звериной хитростью, не руша краёв, не оказывая нового следа по былому… вовсе пятками вперёд обернулся…

– Сыщу, всыплю, чтобы седмицу присесть не мог, – ворчал Светел.

Голос глухо звучал из-под толстой повязки. Уже не сердито, больше тревожно. Ночь, как бывало после вёдреных дней, стояла очень жестокая.

Нашли мальца под утро. И то лишь благодаря зверовым псам, смекнувшим, зачем им тычут в носы Котёхины лапти.

Светел подозвал вожака:

– Ищи, Корноухий.

Кобель глядел недоумевая. Светел познал миг отчаяния. Слишком привык к ясному разуму симуранов, да и Корноухий был далеко не Зыка. Под руку сунулась хитрющая сука. Тоже не Ласка с Налёткой. Ей темны и скучны были речи Светела. А ему – короткие звериные мысли об уютном собачнике, о вкусной рыбёшке.

Светел сдвинул харю с лица, ухватил псицу за пушистые щёки. Понудил глядеть в глаза. И не иначе как с горя сумел внятно вообразить запах из лаптя, стелющийся дорожкой над снегом – прямо туда, где спотыкливо бредёт человек. Сука взвизгнула, облизала ему нос. Вывернулась из рук, бодро побежала вперёд.

Больше никого не обманывала выступка пятами вперёд. Псы привели сперва к чёрной отметине в неглубоком распадке, где исторгалась из земных недр упрямая влага. Кипунок вскрывался лишь оттепелью, но и в плящий мороз крепкой коркой не зарастал. Сирота, пытавшийся мести за собой снег, о родничке не знал. Шагнул на тонкий ледок…

Выдернул полнёхонький валенок, раскидал брызги ледяными горошинами.

Было видно, где он выколачивал обувь, где кроил скудную одежонку на сухие онучи… Где, наконец, решился идти обратно к жилью…

Когда люди подбежали на лай, Котёха уже и зубами стучать не мог, а нога затвердела по колено.

…После, вестимо, добрые сегжане от всего отрекались. А в те мгновения иные махнули рукой:

– Судьба неупросимая.

– Воля Владычицы.

– Как ни беги, поцелуя не минуешь.

Другие, сами уставшие, вздумали затеять костёр, попробовать отогреть. Не тут-то было. Дикому дикомыту разумное слово – что о стену снежок. Светел закутал Котёху в толстые овчины. Особенно тщательно завернул промёрзшую ногу.

– На что, витязь?

Он в ответ зарычал. Перед глазами стоял мёртвый Хвойка, шатался умирающий Неугас.

Котёхин огонёк совсем сдался холоду. Тлел меркнущим пятнышком на седой головне. Светел влил в рот сироте баклажку тёплой воды. Устроил на саночках. За шиворот впихнул в одеяла разумницу-суку. Впрягся в алык.

– Безлепие выдумал, – укорили его.

– Собака тебя везти должна, не ты её!

Кто-то добавил:

– Добро б дельный был отрочёнок, а то бестолочь.

Светел не потратил дыхания на великий загиб. Дёрнул потяг, попёр в Сегду неторником, напрямки, брезгуя путаной длинной лыжнёй. Золотая улитка раскручивалась внутри, бросала жаркие сполохи. Светел обнимал своим пламенем Котёхин скудеющий огонёк, храбрил, вырывал из мрака и пустоты.

«Не отдам! Тот не царь, кто своих людей погибели отдаёт!»

Ох и в руку же давеча вспомнилось хождение с отцом за Светынь… Всё, что грозило смертью десятилетнему, могучий нынешний Светел откидывал пинками. Перешагивал. Сносил ударом кайка!

«Путь, глаголешь, невмерный? Измерю. Неможно спасти?.. Смогу и спасу. Неодолимое одолею! Ещё добавки спрошу!..»

Облака на востоке понемногу светлели, когда он вомчался в Сегду полуслепой от изнеможения, но – царём! С Котёхой, плачущим под овчинами. Левая нога сироты ещё коснела ледышкой, но руки успели ожить, нашли псицу, сомкнулись в тёплом меху.

Герриковы домочадцы высыпали со двора. Подхватили санки, плечами подпёрли Светела. На котором шаге слиплись глаза, пока брели через двор, – не упомнил. Встрепенулся уже на лавке, когда милые руки завернули тельницу – шов на спине опять ожил кровью.

– Поберёгся бы, братик милый… – неверным голосом пеняла Ишутка. – Что ж ты с собой так… окреп бы…

Светел огорчился, расслышав близкие слёзы. Видеть бы ему себя со стороны, серого, с провалившимися щеками. Язык ворочался плохо. Светел подумал, кое-как выдавил:

– Я Сквару вёз.

Знал – Ишутка поймёт. И она поняла. Только носом захлюпала почему-то.


Дальше Светел полсуток спал беспробудно, отчего и узнал многое лишь со слов, так что даже стало обидно.

Оказалось, Ажнок Долгопряжин, прослышав о непокое, случившемся из-за его любопытства, крепко усовестился. Посулил Лыковым дворовым добрый жбан пива – и ражие парни, взяв на скамеечку, с прибаутками понесли увечного по деревне.

– Эх я, старый дурень, сразу не догадался, – дёргал себя за бороду Ажнок.

Так и прибыл на Герриков двор.

Повёл стойную беседу с матёрой купчихой.

Поклонился щедрыми подарочками за неустройство.

Расспросил Ишутку про Коновой Вен, чьей торговлей обогащались её свёкор и муж.

Запечалился напоследок.

– Себя в болесть вверг, добрых людей – в убытки… а домашних как было нечем порадовать, так и теперь нечем.

Дед Игорка, вышедший послушать чуженина, возьми да скажи ему в утешение:

– Не тужи, Долгопряжин! Сегодня кровиночки не нашёл, назавтра отыщешь. Не одна Ишутка без матери, витязи наши тоже с собой приёмышка вывели. Может, слыхал ты, как его по лесу ночью искали? Забоялся, глупый, решил – продать собрались. Теперь лежит и снова боится. Светелко, пока вёз, уши сулил оборвать…

Ажнок, сидевший с головой ниже плеч, безнадёжно вздохнул:

– Просить не смею, добрая Герриковна, отрока поглядеть…

– Кто призрит сироту, нашей Матушке на правое колено воссядет, – осенила себя святым знаком купчиха. – Несите, чада, доброго человека, пускай глянет Котёху.

– Котёху? – странным голосом переспросил Долгопряжин, но уже сосчитаны были ступени, открылась дверь повалуши…

Простёрлось мгновение тишины…

– Отик! Отик!.. – разлетелся по дому вопль, исступлённо-тонкий, детский вместо обычного полувзрослого.

– Котёнушек… Ко́тенька мой…

Когда купчиха отогнала сгрудившихся дворовых, отец с сыном были единое целое посреди пола. Кинулись друг к другу, не памятуя об увечьях, с тем и попа́дали. Всей разницы – у отца правая нога, у сына левая. Крагуяр смотрел с того конца хоромины, приподнявшись на локте. Один Светел спал мёртвым сном.

Уход Крагуяра

Крагуяр ушёл из Сегды седмицу спустя.

Уходил гордо, белым днём, не пряча лица, ещё обезображенного синяками. И вся деревня могла видеть, насколько заразительна оказалась выходка Светела. Тихая Ишутка, никогда не дразнившая сплетников, расшила Крагуяру сорочку!

Как говорили, изумилась даже свекровь, незыблемо верившая невестке:

– Сыновушка, что творишь?

На что молодёнка, по слухам, отвечала бестрепетно:

– Светелко мне братец, значит и вся дружина его.

И раскидала по вороту и плечам сине-зелёные шелка андархских узоров. Пополам с красно-бело-чёрными оберегами Конового Вена.

В этой-то сорочке, всем на погляд, Крагуяр вышел с Геррикова двора. Большим воинским обычаем поклонился государыне хозяйке, гостеприимной избе, а перед Ишуткой встал на оба колена:

– Прощай поздорову… сестрица… милая. – Хотел сказать «любимая», выговорить не смог. – Если мною сталась тебе какая обида… не держи зла.

Светел нёс его саночки. Совсем лёгкие. Побратим взял только оружие да кошель серебра. Всё прочее оставил Ишутке. Не Кайтару на продажу. Не в рост. Насовсем. «Я тебе, сестрица, к свадьбе приданого не собирал. Прими хотя бы теперь!»

Ишутка его погладила по волосам, коснулась губами макушки:

– И ты прощай, братец назва́ный.

«В другой судьбе… в другой жизни…»

Напоследок побратимы заглянули даже во двор, где Крагуяр так отчаянно бился за честь Кайтарова дома. Там длилась работа. Плотники корили добытые стволы, вырубали мерные брёвна, выкладывали полуденными сторонами наверх – под тесло, готовить венцы.

Витязи постояли, разглядывая половинки ворот, сколоченные из горбыля. Наспех, просто затем, что похабно двору стоять разинутым настежь. Пока Светел немного смущённо вспоминал погубленную резьбу, Крагуяр с усмешкой промолвил:

– А я как в воду глядел: бренны были ворота.

Павага не задержался с ответом, лишь убрал на всякий случай руку подале от топорища, а то вдруг подумают лишнее:

– Всяк из-за широкой спины горазд кулаками махать…

Прозвучало невнятно. Ватажок булькал и шамкал. Носил опухшую челюсть в полотенце, а видимую часть рожи – в такой росписи, что Крагуяр словно в зеркало погляделся.

Витязь пожал плечами:

– Чем зазорна братская спина? У нас, дружинных, вера есть: палец тронул, весь кулак в ответ принимай.

Его, мало годного к настоящему бою, едва сшибли всемером. Пришёл Светел, чуть раньше снявший повязки, и показал семерым. Думай, сегжанин, прежде чем рядить с Царской, с самим Неуступом.

Сумел же слова правильные найти.

Светел вновь ощутил себя тупым обломом. Разнести полдеревни – это мы мигом, а договориться – ни очей, ни речей. Павага хрюкнул смехом. Охнул, взявшись за челюсть. Повёл дело к мировой:

– Ладно, витязь… Ступай дорожками гладкими, а нас худым словечком не поминай.

Светел вышел провожать друга далеко за околицу. Тащил саночки, никак не мог отстать, покинуть Крагуяра одного среди бескрайних бедовников. Воин шёл очень уверенно, будто дружина стояла вон за тем горбом, товарища дожидаясь… Светелу его уверенность отдавала скверным предчувствием. Почему – смекнуть ума не хватало.

Остановившись наконец, Крагуяр потянулся за алыком:

– Бывай, что ли, царевич. Тебе обоза сказано ждать, а ты со мной увязаться норовишь.

Светел обиженно отшатнулся. «Я тебе рождением не прав? Тем, что знаки открыли? Или тем, что Сеггар мне особый путь заповедал?..»

Всё же проглотил. Вспомнил собственный уход из дому. «В его-то шкуре я, может, ещё не такого наговорил бы…»

Спросил вполголоса, будто кто мог подслушать:

– Что глаза? Выправляются?

Крагуяр отмахнулся, надолго умолк. За тёплой харей Светел не видел лица, только взгляд, тлевший болью.

– Видел ты, Незамайка, как у человека голова с плеч летит? Я видел… Отроком был. За Сеггаром в бою шёл… тот махнул – тулово мимо пробежало, голова к ногам подкатилась. Зенками туда-сюда… рот кричит, а воздуху для голоса нету…

Светел представил.

– Поди, скоро затихла?

– Мне в бою недосуг было… Я к чему, парень… я весь что та голова.

– Это как?..

Крагуяр, негибкий в полуторном кожухе, одёрнул алык, сложил на кайке овчинные рукавицы.

– Жил-был невеликий народишко, звался крагуями, – глухо прозвучал его голос. – Летом кочевал, зимой в лесу по му́рьям сидел. Вышел к Прежним: будем вам зоркие ястребы в пограничье! А подвалили андархи, тут же перелетели, от Прежних изобиженными сказались. А подвалили хасины… и под хасинов легли с жалобами: примучили, мол, андархи. Прогнали хасинов… сидят ждут, чтоб забылось… Тут Беда, и ей не споёшь, кто чашку разбил. Меня Сеггар в сгоревшем кочевье нашёл. Я теперь, может, один за всех крагуев срам вечный несу. Подвигом избыть хотел… Без доспехов в бой порывался, пока Сеггар ума не добавил. У Сечи на Ялмака полез… хожу теперь косой, себе не радый… а воеводу спас ты. Скажи вот, где правда Божья, царевич?

«Мне дядя Сеггар тоже напрягай отвесил. У него броню поди прошиби, а я прикрывать…» Светел хотел возразить, но пока думал ответ, Крагуяр безнадёжно махнул рукой:

– К бабьему теплу потянулся… опять неспорина. Её целовать – честь забыть. Так-то, брат. Верно, деды знатно корешки унавозили, чтоб меня вершки удавили… Обнимемся, Незамайка. Не поминай лихом.

– Погоди! – встревожился Светел. – Ты куда с такими думами? Останься, вместе купца подождём! В Шегардай побежим… ты за мной присмотришь, я за тобой! Как Сеггар велел!

– Не могу. – Крагуяр мотнул головой. – В доме с ней… как помыслю…

Коротко, с бешеной силой сжал плечи Светела. Отвернулся, пошёл против ветра, крепко упираясь кайком.

Загрузка...