Господину музыканту из Понтиви холодно, ох как холодно было вставать спозаранку, тем более в такую погоду, когда с Ла-Манша надвигались сочащиеся изморосью облака, с Атлантического океана тянуло сыростью, а с реки Блаве поднимался холодный густой туман, сквозь который не могли пробиться лучи солнца. Сидя на постели среди вороха одеял, музыкант натягивал темно-фиолетовые чулки из грубой шерсти повязывал накрахмаленную манишку, стаскивал с головы ночной колпак и заменял его ермолкой, затем прочищал нос первой понюшкой и соскакивал с кровати, шумно шлепая ногами, бормоча что-то по-латыни и во все горло призывая мадам Клементину; тем временем он завязывал тесемки панталон, застегивал жилет — а пуговицы на нем изготовлялись по особому заказу — и на тот случай, если мадам не услышит его зова, тряс серебряный колокольчик, словно причетник на Пасху. Входила мадам Клементина в самшитовых папильотках и хлопала в ладоши, аплодируя господину музыканту, храбро поднявшемуся ни свет ни заря, да еще в такую промозглую погоду, опускалась на колени, чтобы застегнуть шесть нижних пуговиц панталон на икрах господина музыканта, а он меж тем подкручивал ей папильотки: ему всегда казалось, что они недостаточно тугие. Такая процедура выполнялась каждое утро. На завтрак господин музыкант съедал яичницу-болтунью и выпивал полбутылки сухого вина, после чего рыгал, как ему советовал врач, и пробовал голос в сольфеджо, затем натягивал камзол, заворачивался в плащ и, взяв под мышку футляр с бомбардином, спешил занять свое место на хорах церкви до начала утренней мессы. Гонимые ветром клочья тумана обволакивали редких прохожих на узких улочках старого города, словно укутывали каждого пепельно-серым плащом. Музыкант жил на улице Стекольщиков у самого замка, и до церкви было рукой подать. На хорах, под большой гравюрой, выполненной на редком индийском дереве и изображавшей красно-черный родовой герб адмиралов де Требуль, попечителей Коллегии, стояла скамья, на которой наш музыкант вкушал misericordia[6]. Немного откинувшись назад и прислонившись к стене, здесь можно было подремать в час сиесты перед вечерней службой, после которой наш музыкант, хоть и не был пострижен в монахи, а носил нормальную прическу, снова получал рацион, сидя на скамье под гербом адмиралов де Требуль, представлявшим собой старый пиратский девиз: «Efodi oculos огае maritimae»[7]. Подкрепившись, Шарль вынимал бомбардин, чтобы сыграть почетный марш при появлении Его Преосвященства настоятеля церкви. Это был щуплый старикашка, очень строгий в соблюдении ритуала; часто покашливая, он шел в такт музыке, а перед ним послушник нес обшитую желтым бархатом подушечку, на которую настоятель преклонял колени, когда это требовалось. Музыкант, играя марш, глядел на подушечку, и она почему-то казалась ему похожей на салфетку с бахромой в доме мадам Клементины, та тоже любила желтые тона, и когда каноник преклонял колени, Шарль представлял, что было бы, если бы он сам преклонил колени на покрытый салфеткой поднос с едой в тот момент, когда мадам Клементина застегивала пуговицы панталон на его икрах. Такими фантазиями и многими другими, о которых мы скажем ниже, развлекал себя наш музыкант, но никогда не осмеливался осуществить хотя бы одну из них. Его приглашали играть на бомбардине на все мало-мальски приличные похороны в Бретани. И он мечтал, как за короткое время накопит кое-какой капиталец и будет пополуночи, запершись в своей комнате, пересчитывать золотые монеты. Или, например, просыпался он снежным утром и начинал воображать, что вот придет лето и он отправится порыбачить и погулять по берегу реки, где растут роскошные кедры; или же что умрет кто-нибудь в городке Савен, его пригласят на похороны, а потом он поедет в Нант навестить двоюродную сестру, которая там живет, или друг-флейтист пригласит его участвовать в концерте во дворце какого-нибудь маркиза. Каждое такое путешествие он проделывал в воображении со всеми подробностями, но так как в это время он лежал в постели, не совсем еще очнувшись от сна, то, бывало, терял нить своих размышлений или она спутывалась в узел, и потом ему приходилось тратить два-три дня на то, чтобы поправить беду, которая случилась в его воображаемом путешествии, и распутать узел, стараясь оживить все приключения и тайные встречи. Ему нравился фиолетовый цвет его чулок, а когда они были новые, от них исходил даже запах фиалок, из которых в Сицилии изготовляют такую краску; в его сознании представление о Сицилии настолько тесно было связано с фиалками, что эти цветы он называл иногда сесилиями, а барышню по имени Виолетта, торговавшую перчатками на улице Аркос, — Сесилией. Все разнообразные путешествия, включавшие в себя сделки, покупки, назидательные речи, любовные приключения, победы и неудачи, — все это он проделывал в постели, дожидаясь последней минуты, когда нужно будет спрыгнуть с кровати и мчаться на хоры церкви. За такими размышлениями его застала Великая французская революция, а ведь он постоянно общался с дворянами, в свое время купил источник в старом квартале, где жила беднота, и взимал по грошу за каждое ведро воды; однажды обратился к сенешалю[8] города Ванн с жалобой на некоего сапожника, который смастерил ему башмаки без серебряных пряжек; он никому не прощал пропуска частицы «де» перед своим родовым именем — словом, наш музыкант слыл одним из самых непреклонных «аристо», ярым сторонником монархии и на похоронах некоего капитана из города Рошфор-ан-Терр играл не привычный траурный марш, а какой-то другой и этим подавал тайный знак господам роялистам, которые втихомолку точили свои шпаги. Прослышав о таких подозрениях, де Крозон приуныл и подумал, не уехать ли из Понтиви в Нант, где он мог бы остановиться у родственницы и выдать себя за голландского музыканта, отставшего от труппы. Но это было возможно лишь в том случае, если сапожник, которого он потянул к сенешалю из-за пряжек и который теперь купил в Сен-Брие фригийский колпак[9], не заявится в его дом раньше и не отрежет ему голову сапожным ножом. Помощник регента уже видел мысленным взором, как сапожник шествует по улицам Понтиви, неся его голову на острие пики. Но как же сапожник с его головой на пике спустится по лестнице? Если возьмет пику на плечо, голова будет задевать за низкий потолок, ведь дом очень старый; пожалуй, возьмет пику наперевес, но тогда с головы слетит ермолка; и вот три или четыре дня наш музыкант прикидывал, как же сапожнику выйти из дома с его головой на пике. Но может, все и обойдется. Вот отыграет он на похоронах в Кельване и поднимется на холм посмотреть на свой яблоневый сад, посчитать яблони, а на Вознесение, когда надлежит славить Господа, поднявшись на гору, захватит с собой омлет с петрушкой и бутылочку красного и позавтракает под цветущими ветвями своих прекрасных яблонь. Размечтавшись об этом празднике и позабыв, что на дворе еще январь, господин помощник регента кое-как проглотил ранний завтрак, поблагодарил мадам Клементину, которая посоветовала ему закутать шею и уши шарфом, взял футляр с бомбардином и вышел на улицу.
Густой туман висел над самой землей, до краев заполняя улицу. Не видны были даже своды колоннады Грамматической школы, находившейся прямо напротив дома, где жил наш музыкант, фонарь на углу казался желтым светляком, увязнувшим в податливой серой мгле. За музыкантом обычно присылали взятую напрокат карету, особенно ему нравилась лошадь по кличке Лилион: этот мерин, как утверждал музыкант, любил слушать звуки бомбардина. Но в это утро не было ни экипажа у подъезда, ни почтальона Кюве, который подержал бы подножку, сообщил, какие слухи ходят по городу, кто накануне приехал в дилижансе из Оре, — за все эти услуги он брал лишь малую понюшку табаку. Вместо почтальона Шарль увидел человечка в шапке из меха выдры, закутанного в короткий плащ; в левой руке он держал масляный фонарь, а в правой — сплетенный из семи жил кнут.
— Доброе утро, господин музыкант! — приветливо сказал человечек приятным голосом, поднимая фонарь до уровня лица де Крозона. — Меня зовут Мамер Хромой, — представился он, — мои господа ждут вашу милость в своей карете на площади Пезо, чтобы отвезти в Кельван на похороны. Это родственники покойного, дворяне из Байе.
И, не ожидая ответа, человечек заковылял вниз по улице, направляясь к площади Пезо с удивительной для хромого быстротой, — он маячил впереди, точно прыгающая на волнах ладья с предупредительным огоньком на корме. Помощнику регента улица показалась бесконечной, он видел лишь прыгавший впереди огонек и не различал ни домов, ни переулков. Возможно, они уже прошли женский монастырь Святого Пастыря и свернули в проулок Серпе, чтобы срезать путь. Наш музыкант никогда не осмеливался заходить в этот проулок, где находился веселый дом Руанки. Ему показалось, что он слышит какую-то музыку, словно кто-то играл нежную серенаду на лютне, только доносилась эта музыка не из заведения Руанки, ибо под ногами были уже большие каменные плиты площади Пезо. Никогда еще в Понтиви не было такого тумана. Хромой с фонарем остановился, и в клубящейся мгле показался другой огонек, исходивший от бумажного фонарика, с которым к музыканту приближался высокий худой мужчина с густой бородой, одетый в красный военный камзол, застегнутый до самого подбородка, на голове его красовалась треуголка с пером, на ногах гремели шпоры.
— Господин музыкант, наконец-то! Я — Куленкур де Байе, родственник усопшего, и это не бог весть какая новость для вас, ведь, если разобраться, все мы — родственники тех, кто в земле!
Голос у него был глухой и грубый, черные глаза затерялись в бездонных глазницах черепа. Черепа? «Это все туман, — подумал музыкант, — чего только не померещится».
Меж тем они подошли к карете. Мамер Хромой, поставив фонарь на землю, подержал подножку.
— Садитесь, господин музыкант, вас ждет почетное место на заднем сиденье рядом со мной! — донесся из глубины кареты женский голос, показавшийся де Крозону молодым и певучим.
Внутри кареты было еще темней, чем на улице. Справа от музыканта сел долговязый военный, стало быть, слева сидит пригласившая его дама. На переднем сиденье тоже сидели люди; пожалуй, четверо.
— Поехали, Мамер! — приказал чей-то голос.
— Эй, Белый, Мерлан, Гвардеец, но-о-о! — закричал на козлах Мамер.
Свистнул и сухо щелкнул кнут. Карета дернулась, и путешествие началось. Музыкант прижимал к груди футляр с бомбардином, вглядывался в темноту и пытался унюхать, какими же духами надушена незнакомка.
Дорога из Понтиви на Кельван вела через реку Блаве, которую надо было переехать по мосту в предместье Пассаж, и затем поднималась в гору; обычно с холма открывался живописный пейзаж: в долине реки тянулись луга, бобовые и овсяные поля, вдоль берега шли густые кедровые рощи и яблоневые сады, у каждого дома росли пышные смоковницы, над красными черепичными крышами Понтиви грозно возвышалась увитая плющом башня замка; а если на обратном пути спускаться с горы поздним вечером, то покажется, будто кто-то поставил в долине гигантский канделябр на сто свечей: светятся окна Домов, горят фонари на китовом жиру у церкви и у моста, через который въезжают в замок. Но в то утро ничего этого увидеть было нельзя — шел уже десятый час, а мгла стояла такая, будто ночь вовсе и не кончилась. Господин де Крозон дожидался дня с нетерпением, уж очень хотелось ему разглядеть лица своих спутников. Как ни принюхивался наш музыкант, не мог разобрать, каким ароматом веет от сидевшей рядом с ним дамы. А вот от соседа справа, того, что назвался Куленкуром де Байе, явно пахло сыростью и плесенью. Один из сидевших на переднем сиденье взял щепоть табаку, поднес к носу и чихнул раз семь подряд, правда, чих его больше походил на свист; помощник регента тоже не прочь был понюхать табачку, но из-за футляра с бомбардином не мог добраться до кармана, не заехав локтем в лицо незнакомки. Кто-то из пассажиров, занимавших переднее сиденье, должно быть, сильно озяб, так как все время клацал зубами.
— Да знаем мы, знаем, что ты здесь, Ги Черт Побери! — сказал Куленкур. — Ты словно трещотка церковного служки в великопостную пятницу.
Таковы были первые слова, сказанные в карете после отъезда из Понтиви. Судя по истекшему времени и по быстроте, с какой лошади несли карету, де Крозон полагал, что они уже подъезжают к развилке, откуда идет дорога на Лонтру, да и слышно было, как ветер шумит в кронах грабов, в том месте их полно.
— Господин музыкант, — послышался голос с переднего сиденья, — еще немного, и мы выедем из тумана, что поднимается от реки, ох уж этот туман, он всегда вредил моему здоровью, из-за него-то я и не переехал в Понтиви, хоть там жил мой дядя, и надо вам сказать, я был у него любимым племянником и наследником, а любил он меня, во-первых, потому, что ему нравилось слушать, как я рассказывал всякие истории, а во-вторых, за то, что лучше всех умел поставить ему компресс на затылок, когда у него по субботам болела голова. Я — Жан Плеван, нотариус из Дорна и ваш покорный слуга.
— Повешенный нотариус из Дорна, да простит его Господь! — насмешливо добавила из своего угла дама.
В эту самую минуту словно кто-то огромным ножом распластал небо надвое — одна половина осталась пепельно-серой, на другой засияло яркое январское солнце, осветив окружающие поля; стало светло и в карете, которая катилась уже по кельванским полям среди нежно-зеленых полос озимой ржи.
— Теперь, господин музыкант, — сказал Куленкур, положив желтую костлявую руку на футляр с бомбардином, — надлежит представить вам всех присутствующих, а так как в глазах ваших я замечаю удивление и страх, то позвольте прежде всего заверить вас, что вся эта компания — пусть мы грешники, висельники, призраки и тени — вполне мирное сообщество. Слева от вас — очень красивая женщина, мадам Кларина де Сен-Васс. Посмотрите на нее. Загляните в ее зеленые глаза — и вы никогда их не забудете. А вы знаете, что такое зеленые глаза? Даже когда они обратятся в прах, это будет прах, прекрасней которого нет на свете, это будут драгоценные камни на дне чистого, прозрачного ручья. Напротив вас сидит действительно повешенный нотариус из Дорна, у него на шее остался след от веревки. Рядом с ним — господин де Нанси, палач из Лорены, великий знаток нюхательных Табаков и веревочных петель. А вон тот господин с повязкой на глазу, что все время молчит, — это доктор Сабат, однажды он вознамерился отравить источники и колодцы в Риме. Вы спросите: а кто там стучит зубами в полутьме? Кто сидит на той части сиденья, которая кажется свободной и не прогибается? А не прогибается сиденье потому, что там сидит тень пикардийца Ги по прозвищу Черт Побери. Добавьте сюда и меня, я — Куленкур де Байе, умерший двенадцать лет тому назад, и я самый молодой мертвец из присутствующих, умер я во дворе замка в Седане, а Мамер Хромой в свое время тоже был повешен в Ле-Круази; вот я и представил вам всех родственников усопшего дворянина из Кельвана, на чьи похороны мы едем. И мы не будем менять коней на постоялом дворе в Поли, ибо кому нужны три конских скелета? Ах, мой Гвардеец, быстроногий, своенравный и непревзойденный!
Музыкант прижал к груди футляр с бомбардином, как бы защищая свое сердце непробиваемой броней. То ли он понял превратно, то ли сам придумал всю эту историю в утренней полудреме, способствующей такого рода виденьям, то ли на самом деле ехал в компании мертвецов. О нотариусе из Дорна он, разумеется, слышал — и знал, что того повесили в Ренне. Наслышан он был и о Ги Черт Побери, пикардийце, слуге дьявола, который позабыл волшебный плащ в таверне и тем выдал себя, а потом его сожгли на костре в Париже. До ушей музыканта доходило и кое-что о мадам де Сен-Васс. А этот Куленкур неужели тот самый насильник, о котором так много писали в газетах? И что собирались делать эти многогрешные мертвецы на похоронах дворянина из Кельвана? И непонятно, зачем им понадобился бедный помощник регента церковного хора из города Понтиви, скромный музыкант, который вечно дрогнет от холода по утрам, забивает себе голову разными несбыточными мечтами, играет на бомбардине в церкви и на кладбищах, считает втихомолку свои жалкие луидоры, в отношениях с женщинами позволяет себе разве что подкрутить папильотки у мадам Клементины, а в еде — омлет с петрушкой и запеченные в тесте форельки? Все это приключение — вроде того сна, что мучает его всякий раз, как он слишком плотно поужинает — скажем, солониной или жирной колбасой с жареной квашеной капустой: снится ему, что домоправительница-артиллеристка подошла к его кровати с бомбардином в руках и бомбардин вдруг начинает расти, превращается в пушку, та оглушительно стреляет, а он, изрешеченный картечью, дергается и с криком просыпается. В своих снах он повидал всякого, поэтому теперь собирается с силами и пытается изобразить на лице улыбку.
— Нам не на похоронах место, а на ярмарке! — говорит он и замечает, как дрожит от страха его голос.
На повороте, не доезжая до постоялого двора в Поли, карета остановилась. Господин де Нанси угостил музыканта нюхательным табаком. Оба расчихались. Палач из Лорены попробовал было улыбнуться — и не смог.
— Ты же знаешь, Нанси, тебе это заказано! — сказала, расхохотавшись, мадам де Сен-Васс.
— А чего мы ждем? — спросил музыкант Куленкура, которого посчитал за главного в этой компании. — Похороны, должно быть, вот-вот начнутся!
— Господин музыкант, — очень серьезно ответил Куленкур, — мы ждем покойного.
Музыкант испугался бы еще больше, но не успел: очень уж крепок был табак у палача из Лорены, видать с перцем, и пришлось чихнуть пять или шесть раз подряд. Когда же он прочихался и смог открыть глаза, то увидел, что Мамер Хромой открыл дверцу кареты и держит подножку, а в карету садится еще один покойник — умерший дворянин из Кельвана, на похороны которого он ехал и который оставил ему по завещанию яблоневый сад на холме по дороге на Понтиви, там, где поворот на Лонтру.
Мертвецы стали здороваться с усопшим из Кельвана, спрашивать об общих родственниках, видно было, что все они с ним дружны. Усопший был высоким и полным краснолицым мужчиной с голубыми глазами, густыми рыжими бровями, слегка вздернутым носом, длинными обвислыми усами; руки у него были короткие, как у людей, принадлежащих к судейскому сословию, одет он был в строгий черный камзол, застегнутый на груди золотой булавкой, на голове — сильно напудренный белый парик. Новопреставленный поцеловал руку мадам де Сен-Васс и сел на то место, которое занимала тень Ги Черт Побери. Разумеется, он сел не на тень: прежде Куленкур взял Ги в ладони и поднял его на сетку над передним сиденьем, где уже стояла корзина доктора Сабата. И слуга дьявола продолжал клацать зубами уже наверху. Усопшего из Кельвана время от времени передергивало, словно в спине у него распрямлялась пружина, такое движение бывает при нервном тике или икоте. Судя по всему, он был рад, что оказался в такой приятной компании. Взглянув на музыканта, улыбнулся:
— A-а, вот и музыкант из Понтиви! Знаю, знаю, я изрядно напугал вас тем, что завещал вам сад на холме над рекой, и теперь вы мой должник, придется вам ехать с нами, чтобы сыграть траурный марш на моих похоронах.
— Но прежде нам надо побывать во многих других местах, — сказал нотариус из Дорна.
— Трогай, Мамер! — скомандовал Куленкур. — На кладбище у города Кернаскледен.
Музыкант и в самом деле не знал, что думать обо всем происходящем, иногда даже подозревал, не попал ли он в компанию шутников из Нанта. Мадам де Сен-Васс обмахивалась веером из каких-то перьев, а господин де Нанси вытащил из внутреннего кармана камзола шелковый шнурок длиной в полторы вары[10] и принялся вязать замысловатые узлы; чем сложней и путаней они казались, тем быстрей он мог их развязать, потянув за один конец. Доктор Сабат извлек из жилетного кармана (а жилет на нем был голубой в красную полоску) золотые часы и поднес их к уху.
— Как я вижу, господин доктор Сабат, вы еще не свыклись со своим положением бродячего мертвеца и упорствуете в привычке смотреть на часы, проверять, не остановились ли, и заводить когда положено; а ведь одно из неудобств нашего положения заключается как раз в том, что мы не можем следить за ходом времени и считать проходящие часы, — заметил нотариус.
— А я так даже и не знаю, когда привыкну к такому существованию, — отозвался усопший из Кельвана, — я ведь совсем еще новичок в этом деле.
— А как это с вами случилось? — спросила мадам де Сен-Васс, бросив на дворянина из Кельвана один из своих мимолетных насмешливых взглядов, и ее несравненные глаза полыхнули изумрудным пламенем.
Мадам де Сен-Васс была действительно очень красивой женщиной: белоснежная кожа, очаровательный изгиб алых губ, мерно вздымающаяся пышная грудь, белизну которой лишь подчеркивали голубоватые прожилки; две красные пуговицы на голубом капоте казались каплями крови. Музыкант не мог оторвать от нее глаз.
— А было так, — ответил дворянин из Кельвана. — Договорились, что я поеду в Нант, зайду в лавку мадам Круаза и спрошу, как поживает капитан Керне. Мадам Круаза вручит мне золотую черепаху, у которой в брюшке яд. Мне терять было нечего, я согласился. Но этот яд в черепахе оказался вроде сладкого дурманящего меда. Был у меня охотничий пес, спаниель по кличке Гарсон, очень хорошо выученный, но он уже ослеп от старости, только и мог, что спать у плиты на кухне или на солнцепеке во дворе. Чего ж не попробовать? Я позвал пса ласковым голосом, как звал когда-то на охоту, и он приковылял ко мне, положил морду на колени; но потом каким-то чутьем угадал, чтó я собираюсь с ним сделать: стоило мне взять черепаху, как он кинулся прочь и залаял. Тогда я снова его позвал, он, скуля, приполз на брюхе… Я положил черепаху ему на голову, он затих и стал лизать мне руку. Полизал-полизал и околел.
Нет, это слишком легкая смерть, все равно что уснуть. А мне не это было нужно. Я хотел, чтобы недруг мой умер лютой смертью. Больше всего мне хотелось услышать, как с кровати на пол будет капать его кровь: кап, кап, кап — словно стучит капель, падающая с крыш, когда моросит. Мне надо было убедиться в его смерти, увидеть, как мой датский дог будет слизывать его кровь с пола, — вот чего мне хотелось. А убить с помощью черепахи — это слишком легко и просто. Прийти и сказать: «Погляди, какую брошь я купил в Нанте!» Потом вложить черепаху ему в руку, и не успеет он прочесть надпись на спине черепахи, как умрет, сам того не заметив. Нет, он должен был знать, что умирает, свыкнуться с мыслью о смерти, как свыкается с ней больной неизлечимой болезнью или стоящий на скале олень, окруженный сворой разъяренных псов. Сначала я выстрелил ему в рот. После этого он не мог уже ничего сказать, не мог позвать на помощь своих тайных подручных, своих воронов. Изо рта его текла теплая, густая кровь. Он попробовал встать, и тогда я выстрелил ему в грудь. Не спеша перезарядил оба пистолета. В третий раз я выстрелил ему в живот. Он стонал, задыхался. Тут и кровь начала капать на пол. Будто капель: кап, кап, кап… Я свистнул дога, скомандовал: «Ко мне, Гарсон! Быстро!» И пес с удовольствием лизал теплую кровь. Но враг мой все не умирал — стонал, хрипел, мычал, как бык. Последний выстрел — в сердце. Вот теперь он был мертв. Мертв? Нет, он еще остался живым в зеркале платяного шкафа! И заговорил со мной без всякой злобы, скорей насмешливо: «Ты был дерзок, но не так уж умен. Ведь после меня — твой черед. И завтра ты умрешь. Те годы, которые ты еще мог бы прожить, если бы не совершил эту глупость, будешь скитаться по здешним местам. Я пошлю к тебе целую компанию, которую собрал в Байе». А мне уже было все равно. Разве я не видел, как он умер? Разве Гарсон не лизал его кровь? Разве не слышал я, как падали на пол капли его крови: кап, кап, кап?.. Разве не его тело быстро разлагалось на постели и уже начало вонять? Из дыры в полу возле кровати вылезла крыса, забралась на подушку и стала грызть лицо мертвеца. Но тут зеркало треснуло и рассыпалось. Крыса убежала. Кровать была уже пуста, но Гарсон продолжал слизывать с пола кровь. А наутро следующего дня я умер.
— Видно, дурной это был знак, когда нечистый показался в зеркале! — заметил доктор Сабат.
— Господин музыкант! — сказал Куленкур, — Не могли бы вы сыграть тот самый марш, который репетировали к похоронам дворянина из Кельвана? Повеселите нас, ведь дорога длинная.
Музыкант был ошеломлен событиями этого туманного утра, встречей с такой необыкновенной компанией и рассказом усопшего дворянина из Кельвана. Но машинально повиновался полковнику Куленкуру, вынул бомбардин из футляра, приложил мундштук к губам, и из трубы полились звуки траурного марша:
Незаметно подкрались сумерки. Усопший из Кельвана дремал, и мадам де Сен-Васс накинула на него плед. Музыкант изрядно проголодался, да и горло у него пересохло: меж тем проехали рысью мимо таверны в Клуземеле, над дверью которой висела виноградная ветка-знак того, что готов молодой сидр; такую же ветку музыкант увидел и над дверью трактира в Ле-Пьё, воспетого местными охотниками. Там садишься за мраморный столик, к тебе подходит одна из младших дочек хозяина и из кувшина цветного стекла наливает в стакан сидра, подобного кипящему золоту, а девушки эти и летом, и зимой выходят к гостям в полотняных блузках с короткими рукавами. Музыкант сглотнул слюну. Вскоре после Ле-Пьё свернули с большой дороги и поехали проселком по полю. Неразговорчивый народ эти мертвецы, ехали час за часом, и никто не проронил ни слова.
— А когда мне можно будет поспать? — осмелился спросить музыкант, обращаясь по-прежнему к Куленкуру.
— Я признаю, — ответил скелет в военном мундире, — что мы обошлись с вами не так любезно, как вы того заслуживаете; даже когда вы час тому назад так искусно усладили наш слух торжественными звуками похоронного марша, мы вам не поаплодировали; но, как я полагаю, это потому лишь, что каждый из нас денно и нощно думает о той минуте, когда найдет упокоение в могиле, ведь через три года мы все здесь присутствующие разом отойдем в землю, и вам, наверно, приятно будет узнать об этом. Какой сладкой музыкой будет для меня перестук комьев земли о крышку орехового гроба, который дожидается меня на кладбище в Байе! И еще я должен рассказать вам о том, что мы, будучи мертвецами, не можем развести огонь в очаге или войти в дом, где он горит, не можем также есть пшеничный хлеб и пищу, содержащую соль или оливковое масло, не можем пить вино. А сейчас мы направляемся в развалины монастыря Святого Евлампия, там в бывшей кухне, где монахи готовили себе пищу, Мамер хранит бочонок двойного мартовского пива и сдобренный перцем окорок, который мы заказали обжарить в Динане, перед тем как отправились в это путешествие. Надо также предупредить вас, что с наступлением ночи мы часов на шесть возвращаемся в наше естественное состояние, то есть обращаемся в скелеты. Даже обрамленная шелком грудь мадам де Сен-Васс, эта белая камелия, влекущая к себе взоры всех на свете мужчин, обращается в мелкий прах, источающий аромат любви! Мы все — скелеты, за исключением Ги Черт Побери — у него кости сгорели на костре, и он к ночи превращается в голубоватый огонек — это все, что от него осталось.
— Да вот он! — воскликнула мадам де Сен-Васс, голос которой стал громче и доносился словно из глубокой пещеры. — Вы только взгляните: прямо-таки Венера, сияющая над вершинами гор! Никогда я не устану любоваться тобой, Ги!
И в самом деле: на полке над передним сиденьем рядом с корзиной доктора Сабата сияла маленькая голубая звездочка, похожая на Венеру (наш музыкант тоже любил смотреть на эту планету, когда она восходила над холмами Рошфора и Плёрмеля): огонек мерцал точь-в-точь как Венера и так же отливал серебром. При свете его музыкант сумел разглядеть, что все его спутники превратились в пожелтевшие, покрытые могильным прахом скелеты. Парик на голом черепе мадам де Сен-Васс подпрыгивал при каждом толчке — карета катилась по дороге, по которой давным-давно уже никто не ездил. Но тем не менее палач из Лорены продолжал нюхать табак и потчевать им спутников. Усопший из Кельвана проснулся. Так как он умер лишь накануне, на его костях была еще вся его плоть, но побелевшая и уже с легким душком.
— Поначалу я не мог выносить собственного запаха, — сказал нотариус из Дорна, — и я очень благодарен покойному кавалеру из Комбура, который своевременно привез меня сюда, на кернаскледенское кладбище, и на ночь поместил в яму, откуда раньше добывали известь. Из нее я вышел чистым от гнили и, проходя мимо сада возле дома приходского священника, сорвал с куста розу и пожевал ее лепестки, чтоб отбить последние остатки дурного запаха, который исходил от моей грешной плоти и дурманил голову.
Доктор Сабат взял у господина де Нанси щепоть табаку и усмехнулся.
— Господин музыкант, — сказал господин де Нанси, — как поужинаете, можете устроиться на ночлег в большом ларе, в котором когда-то монахи хранили хлеб. Но возможно, вы предпочтете остаться в нашем кругу, чтобы послушать историю каждого из нас, а усопший из Кельвана тем временем будет очищаться от грешной плоти в известковой яме.
Первый страх у музыканта прошел, и теперь его терзала лишь мысль о том, что он никак не может известить мадам Клементину, попросить, чтобы она оставила на треножнике поближе к огню кастрюльку с супом из зелени и яйцо в мешочек; беспокоило его и то, что нет рассыльного, с которым можно было бы отправить записку настоятелю церкви, извиниться за свое отсутствие на хорах, объяснив это тем, что его похитила и увезла с собой компания с того света. Вдали показались огоньки, судя по времени и ходу кареты — огни города Кернаскледена.
— Рассказывать наши истории, — сказал скорей для себя, чем для музыканта, полковник Куленкур, — рассказывать их друг другу, а также всякому встречному и поперечному, и так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, — разве это не суровое наказание?
— А вот мне трудней всего рассказывать о том, как реннский палач надевал на меня петлю. Веревка была грубая и жесткая, из испанского дрока, какие плетут в Таррагоне. Он слишком затянул петлю, перед тем как надеть мне на шею, голова не пролезала, и пришлось ему немного ее отпустить, но все равно веревка оцарапала мне все лицо. Я, уже наполовину задушенный, сказал ему: «Полегче, братец, я ведь тоже христианин!»
— А что он на это ответил? — поинтересовался музыкант.
— Да ничего. Поплевал на руки и затянул петлю как следует.
— Легкий хлеб у тамошних палачей! — заметил господин де Нанси. — А вот у нас, в Лорене, полагается приготовить петлю так, чтоб можно было накинуть ее на шею осужденному легко и свободно, точно лассо.
— Там действуют папские законы, — пояснил все знающий нотариус из Дорна. — Недаром записано: «Lotharingia reget lege romana»[11].
Лаяли пастушьи собаки. Мамер Хромой пощелкивал кнутом. Теперь карета катилась среди жнивья. Вот и развалины монастыря Святого Евлампия. Когда карета наконец остановилась в одном из внутренних двориков, в ночной тиши трижды прокричала сова.