Глава тридцать четвертая

Было договорено, что приглашенные Профессоры соберутся во дворе у дверей дома Хламслива вскоре после девяти и будут ожидать Рощезвона, который в качестве Главы Школы отверг предложение первым прибыть на место и ожидать всех остальных. Тогда Призмкарп заявил, что если целая толпа мужчин будет околачиваться у дверей Доктора, словно они замышляют какое-то черное дело, то это будет значительно более нелепо, чем если один Рощезвон будет ждать всех остальных, этот аргумент никак не подействовал на старого льва.

Он, впавший в особое настроение, был необычно упрям. Он одарил всех пылающим взглядом, словно ему предлагали нечто совершенно возмутительное.

– Никогда, никогда никто в будущем не сможет сказать, что Главе Школы Горменгаста однажды пришлось ожидать своих подчиненных – ночью, у дверей дома одного из Южных Дворов! Никогда никто не сможет сказать, что человек, занимающий такой почетный пост, пал так низко!

И вот в начале десятого в темноте квадратного двора собралось черное пятно, словно в одном месте сконцентрировалась капля темноты. Рощезвон, который прятался за одной из колонн аркады, решил заставить всех подождать не менее пяти минут. Но нетерпение его было слишком сильно – не прошло и трех минут после того, как прибыли все приглашенные Профессоры, как Глава Школы, подстегиваемый этим нетерпением, выскочил из-за колонны. Когда он добрался до половины двора, погруженной в темноту, и уже слышал приглушенные голоса собравшейся профессорской толпы, из-за тучи выскользнула луна, холодный свет которой упал на стоявших у дверей дома Хламслива; мантии Профессоров загорелись темно-красным цветом. Так вспыхивает в бокале густое вино. Мантии всех, но не Рощезвона. Его церемониальная мантия была белой! На спине на тонком шелке была вышита большая буква «Г». О, это было великолепное, просторное одеяние! Но при лунном свете эта развевающаяся мантия производила пугающее впечатление, и несколько Профессоров вздрогнули, увидев нечто похожее на привидение, быстро приближающееся к ним. Все давно уже позабыли, как выглядит церемониальная мантия Главы Школы; Мертвизев никогда не надевал ее. В том, что вечерние мантии Профессоров и мантия Главы Школы различались, было для более ограниченных и недалеких из них нечто раздражающее – это различие давало старому Рощезвону преимущество, выделяя его и поднимая над всеми. Всем Профессорам было втайне приятно получить возможность надеть вечерние мантии не только у себя, но и выйти в них «в общество», пусть это общество состояло всего лишь из Альфреда и Ирмы Хламслив (себя они не считали «обществом»). И вот теперь этот Рощезвон, этот старик, одним махом лишил их возможности произвести громоподобное впечатление – гром его белой мантии заглушил тихий рокот их темно-красных одеяний.

Глава Школы, хотя их неудовольствие было весьма скоротечным, тут же почувствовал его. Но то, что они признали его выделенность и вознесенность над собой, взбудоражило его еще больше. Освещенный лунным сиянием, он тряхнул своей белой гривой и широким жестом подобрал вокруг себя сверкающую девственным снегом мантию. И расположив складки подобающим образом, сказал.

– Господа! Прошу тишины. Спасибо.

Он наклонил голову, чтобы, погрузив лицо в тень, скрыть радостную улыбку, заигравшую у него на губах; ему доставило большое удовольствие то, что ему тут же подчинились. Когда он снова поднял голову к лунному свету, оно было столь же торжественным и благородным, как и раньше:

– Присутствуют ли все собравшиеся?

Из темно-красной толпы тут же донесся грубый голос:

– Ну и выраженьице: «присутствуют ли все собравшиеся»! Раздался смех Срезоцвета, словно посыпалось на камень стекло:

– О-ля-ля-ля! Как наш Рощезвон стал изъясняться! Волна смешков прошла по профессорским рядам. Опус Крюк затрясся в своем беззвучном телесном смехе, а потом, издав звук, какой издает вода, вырывающаяся под напором из крана, сказал своим утробным голосом:

– Бедный старый Рощезвон, бедный старый Рощезвон!

И снова в стане Профессоров запрыгал глупый смех.

Но Глава Школы был совсем не в том настроении, чтобы все это терпеть. Кровь прилила к его лицу, ноги задрожали. Голос Опуса Крюка прозвучал где-то совсем рядом, Рощезвон, отступив на шаг, неожиданно резко развернулся – взметнулась белая мантия – и, взмахнув своей длинной рукой, нанес сокрушительный удар. Его старый шишковатый кулак обрушился на чью-то челюсть. Его охватил дикий восторг, чувство властного превосходства: в течение стольких лет он, оказывается, недооценивал себя и вот только теперь обнаружил в себе «человека действия». Но его восторг и ощущение полной победы оказались недолговечными. Человек, лежавший и стонавший у его ног, был вовсе не Опус Крюк, а тощий и тщедушный Шерсткот, единственный из старших преподавателей, который относился к Главе Школы с некоторым уважением.

Но так или иначе такая бурная реакция возымела мгновенное и отрезвляющее воздействие.

– Шерсткот! – сурово произнес Рощезвон. – Пусть это послужит предупреждением для всех. Вставайте, мой друг, вставайте. Вы вели себя благородно. Да, благородно!

И в этот момент что-то просвистело в воздухе и ударило одного из Профессоров в запястье. Раздался крик боли, и про Шерсткота тут же позабыли. На каменной плите у ног пострадавшего был найден небольшой круглый камень. Все стали озираться по сторонам, всматриваясь в темноту двора, но никто ничего подозрительного не увидел.

А высоко на северной стене, в одном из окон, которые, если глядеть на них с того места, где стояли Профессоры, казались размером с замочную скважину, сидел Щуквол и болтал ногами. Услышав далекий крик боли, донесшийся до него, Щуквол удовлетворенно поднял брови и, благоговейно закрыв глаза, поцеловал свою мощную рогатку.

– Что бы это ни было, и откуда бы оно не прилетело, но это по крайней мере напоминает нам, что мы опаздываем, – сказал Усох.

– Да, да, именно так, – пробормотал Осколлок, который почти всегда наступал на хвост любым замечаниям своего друга, – Именно так.

– Рощезвон, – сказал Призмкарп, – пробуждайтесь, наш старый друг, и ведите нас. Я вижу, что все огни зажжены в обиталище Хламслива… Боже, ну и гнусное зрелище мы собой представляем! – Призмкарп обвел своими поросячьими глазками собравшихся. – Какое отвратительное зрелище! Но с этим уже ничего не поделаешь, ничего.

– Да ты сам, вроде, тоже не ахти какой красавец, – сказал чей-то голос.

– Пошли, пошли! Пошли! – воскликнул Срезоцвет. – Приободрились! Приободрились! Мы все должны быть просто обуяны веселостью!

Призмкарп, приблизившись к Рощезвону, прошептал ему почти на ухо:

– Мой старый друг, вы, надеюсь, не забыли, что я вам говорил насчет Ирмы? Вам, очевидно, предстоит серьезное испытание. Я получил самые свежие сведения: она совершенно без ума от вас, мой старый друг. Совершенно и полностью. Поэтому – осторожность и еще раз осторожность! Следите за каждым ее шагом!

– Я буду следить за каждым своим шагом, – произнес Рощезвон очень медленно, тщательно разделяя слова; на его лице играла хитрая улыбка, значения которой никто не мог разгадать.

Зернашпиль, Заноз и Врод стояли, взявшись за руки. Хотя после смерти их Учителя прошло уже довольно много времени, они все еще испытывали по этому поводу огромную радость; они подмигивали друг другу, похлопывали друг друга по плечам, тыкали друг другу пальцами в ребра, а потом снова хватали друг друга за руки.

Началось движение Профессоров к воротам в ограде вокруг дома Доктора Хламслива. За воротами входящих встречала не зелень сада, а темно-красный гравий, который садовник разровнял граблями. При лунном свете параллельные следы, оставленные граблями, были хорошо видны. Но садовник напрасно старался, ибо в несколько мгновений вся его работа была затоптана ногами Профессоров. От аккуратно вычерченных зубьями грабель следов под шаркающими и притоптывающими ботинками Профессоров ничего не осталось. Отпечатки ног разбежались во всех направлениях, перекрывали друг друга, и от этого казалось, что у некоторых Профессоров ступни длиною в руку от локтя до кончика пальцев; некоторые следы выглядели так, словно кое-кто из Профессоров перемещался с большим трудом, ступая либо на носках, либо на каблуках.

После того как было преодолено узкое место при проходе через ворота, Рощезвон, плывший как белоснежное знамя впереди всех, приблизился к парадной двери дома. И, вскинув свою львиную голову, он уже поднял руку, чтобы дернуть за шнурок звонка. Но прежде чем позвонить, он собирался напомнить Профессорам, что в качестве гостей Ирмы Хламслив они, как он надеется, будут вести себя самым достойным образом и соблюдать такт, приличия и правила этикета, которыми, как он имел возможность не раз отметить, они до сих пор просто пренебрегали. В этот момент дворецкий, выряженный как рождественская хлопушка, широким жестом неожиданно распахнул дверь; судя по всему, дворецкий много практиковался в таком открывании двери. Дверь открылась с поразительной скоростью, но не менее поразительным было вдруг опустившееся на Профессоров гробовое молчание. Воцарившаяся тишина была столь полной, что Рощезвон, продолжавший держать руку в воздухе в тщетной надежде нашарить уже улетевший в сторону шнурок от звонка, совершенно растерялся – и он не мог сообразить, что же такое случилось с его коллегами. Когда человек собирается произнести речь, пусть и весьма скромную, ему хочется, чтобы внимание тех, к кому он обращается, было направлено на него; ему хочется видеть, что все головы повернуты к нему, видеть на лицах живейший интерес; но на этот раз интерес явно не имел к Рощезвону никакого отношения. А такое странное поведение слушателей может смутить кого угодно. Что с ними со всеми случилось? Куда они смотрят? Явно не на него, Главу Школы, а на высокую зеленую дверь за его спиной. Но что особенно интересного может быть в двери? Не рассматривают же они древесный рисунок, который все равно скрыт под слоем краски? И почему один из них даже встал на цыпочки? Чтобы лучше видеть? Но что?

И Рощезвон уже собирался повернуться и посмотреть, что творится у него за спиной, – но не потому, что он считал, что там действительно можно увидеть нечто интересное, а потому, что его вынуждало повернуться то беспокоящее чувство, которое заставляет людей оборачиваться на пустой дороге: не подкрадывается ли кто-нибудь сзади; и в этот момент он почувствовал, как его довольно сильно, но одновременно почтительно постукивают костяшками пальцев по лопатке. От неожиданности Профессор подскочил и, повернувшись, увидел, что перед ним стоит большая рождественская хлопушка, в которой он все-таки узнал дворецкого.

– Извините меня, сударь, за то, что я позволил себе некоторую вольность, – вежливо сказал разряженный, сверкающий дворецкий. – Премного извиняюсь. Но вас с большим нетерпением ожидают, сударь, с большим, если мне позволено так выразиться, нетерпением.

– Ну, если так, то тогда конечно.

Это замечание Рощезвона не имело ровно никакого смысла – он просто не нашелся, что сказать.

– А сейчас, сударь, – продолжал дворецкий более громким голосом и с совершенно новым выражением на лице, – с вашего милостивого согласия я проведу вас к ее милости.

Дворецкий сделал шаг в сторону и выкрикнул в темноту:

– Милостивые государи! Прошу вас воспоследовать!

Лихо повернувшись на каблуках, дворецкий пересек вестибюль; пройдя по нескольким коротким коридорам, он привел Рощезвона и всех остальных к лестнице, у подножия которой все остановились.

– Сударь, вы, без сомнения, осведомлены о принятой процедуре, – сказал дворецкий, почтительно кланяясь, – и мне не нужно вам ничего разъяснять.

– Ну, конечно, конечно, друг мой, – ответствовал Глава Школы. – Так в чем заключается эта ваша процедура?

– О сударь! – воскликнул дворецкий – Вы такой шутник. И он начал хихикать – слышать этот звук, исходящий из верхней части рождественской хлопушки, было весьма неприятно.

– Ну, друг мой. я хочу сказать, что существует множество всяких, как вы изволили выразиться, «процедур». Какую именно вы имели в виду? – весело спросил Рощезвон.

– Я имею в виду обычай, согласно которому имена прибывающих гостей объявляются в определенном порядке. Все входят в гостиную по одному. Тут все уже давно установлено, и ничего менять нельзя.

– Это все понятно, друг мой, но каков может быть иной порядок объявления имен, кроме как по старшинству?

– Так оно и есть, сударь, однако принято, чтобы Глава Школы, то есть вы, сударь, замыкали шествие.

– Замыкал?

– Именно так, сударь, в качестве, если мне позволено так выразиться, пастыря, следящего за своими агнцами.

Наступило краткое молчание, во время которого Рощезвон успел сообразить, что ему предстояло быть представленным хозяйке дома последним. А это означало, что он сможет первым начать с ней беседу.

– Ну что ж, прекрасно, – сказал Рощезвон. – Традиции, конечно, следует уважать. Как это все ни смехотворно, я, как вы выразились, буду замыкать шествие. Однако уже поздно, и расставлять всех по возрасту и все такое прочее – уже нет времени. К тому же малолетних среди нас нет. Господа, пора идти. Срезоцвет, если вы будете так добры и перестанете причесываться до того, как откроют дверь в приемную залу, я как несущий за вас ответственность буду вам благодарен. Спасибо.

В этот момент дверь, выходящая на лестницу, открылась, и длинный прямоугольник золотистого света упал на выстроившихся в боевые порядки Профессоров. Вспыхнули алым мантии, и в красных отсветах лица казались призрачными. Простояв несколько секунд на слепящем свету, они почти все одновременно повернулись и, шаркая ногами, передвинулись из освещенной части в затененную. Из полутьмы, окружающей дверной проем, из которого лился яркий свет, выглядывало лицо человека, всматривающегося в сгрудившихся в одну сторону Профессоров.

– Имя? – прошептал человек сочным голосом. Из темноты, казавшейся за распахнутой дверью особо густой, выдвинулась рука и, схватив ближайшего Профессора за мантию, потянула к свету.

– Имя? – снова прошептал голос; рука по-прежнему сжимала часть скомканной винно-красной мантии.

– Срезоцвет, – прошипел Профессор. – А теперь, чертов болван, убери от меня свою вонючую лапу.

Срезоцвет, который очень редко проявлял гнев и раздражение, а если и проявлял, то очень быстро успокаивался, был по-настоящему разгневан тем, что его грубо схватили за мантию, так некрасиво измявшуюся в ухваченном месте, и тем, что его бесцеремонно куда-то тянут.

– Пусти! – сердито прошипел Срезоцвет. – Пусти, а не то тебя высекут.

Этот грубый лакей, подтянув Срезоцвета еще ближе к себе, но продолжая прятаться за распахнутой дверью, прошептал ему чуть ли не в ухо:

– Заткнись… а не то я… убью… тебя…

Это было сказано так медленно и таким отрешенным голосом, словно сообщающим какую-то официальную информацию, что Срезоивет был и в самом деле напуган. Прежде чем он успел прийти в себя, его втолкнули в приемную. В первое мгновение ему показалось, что там кроме него никого нет. Слегка успокоившись, он увидел слуг, стоящих у правой от него стены, а прямо перед собой – хозяина и хозяйку, стоящих совершенно неподвижно, чопорно выпрямившись. Залу заливал свет великого множества свечей.

Если бы Рощезвон заранее распределял, кому быть представленным первым, очень мало вероятно, что он выбрал бы из всей своей своры Срезоцвета, человека, лишенного каких-либо заметных достоинств.

Но волею случая мантия именно Срезоцвета оказалась в пределах досягаемости грубой руки. Однако Профессор обладал тем, чем (в такой степени) не обладал ни один из других Профессоров – некоторой теплотой и веселостью нрава. Казалось, Срезоцвет был рад тому, что он жив. И каждый момент жизни ему представлялся чем-то ярким и цветным. Находясь рядом со Срезоцветом, трудно было представить, что существуют такие страшные монстры, как смерть, рождение, любовь, искусство и боль. Если он и знал об их существовании, то хранил это в секрете.

Срезоцвет не прошел и трети расстояния, отделявшего его от хозяина и хозяйки дома, еще не полностью стихло эхо громоподобного голоса, швырнувшего его имя по зале, а Альфред и Ирма Хламслив почувствовали, как тает подобно льду напряжение первых мгновений приема. Срезоцвет шел враскачку, он был элегантен, на его лице была написана готовность радоваться и смеяться; в его самодовольной глупости, в его наглой самоуверенности было нечто обезоруживающее, присутствовал некий шарм. Носки его ботинок сияли как зеркальные. Его ноги отбивали особый ритм по серо-зеленому ковру, словно жили своей собственной, отдельной от него самого жизнью.

Профессоры, вытянув шеи, следили за Срезоцветом и, увидев, как уверенно он протанцевал по зале, вздохнули свободнее. Они понимали, что никому из них не удастся пройти длинный путь по ковру с таким же беззаботным видом, как это удалось их коллеге; каждым своим шагом, наклоном головы он напоминал всем, что единственный смысл жизни – это быть счастливым.

О, какой шарм! О, какая естественность! Когда оставалось пройти всего несколько шагов, Срезоцвет перешел на пританцовующий полубег и, выставив вперед руки, обхватил ими безвольные белые пальцы, которые протянула ему Ирма.

– О-ля-ля-ля! – воскликнул Срезоцвет – да так громко, что его голос оббежал всю залу. – Это, конечно, дорогая госпожа Хламслив, а это, конечно, будет… – Он повернул голову к Доктору – Это ведь так?

И он схватил протянутую ему для пожатия руку, расправив плечи и радостно тряся головой.

– Ну, надеюсь, мой друг, это есть и будет Доктор Хламслив.

– Очень рад вас видеть! И знаете, Срезоцвет, вот гляжу на вас – и у меня настроение сразу поднимается… Клянусь всем тем, что оживляет, вы источаете радость. Спасибо вам. И не исчезайте на целый вечер, будьте поближе к нам, хорошо?

Ирма прислонилась к брату и растянула губы в широкой, мертвой, тщательно рассчитанной улыбке.

Эта улыбка была призвана выразить многое и среди прочего то, что она полностью солидарна с мнением своего брата; этой улыбкой Ирма также пыталась показать, что, несмотря на свои качества «роковой женщины», она была в сердце своем прежде всего девицей, смотрящей на все широко открытыми глазами и к тому же ужасно ранимой. Но прием только начинался, и Ирма знала, что она совершит много ошибок, прежде чем ей удастся добиться именно такой улыбки, какой ей хотелось.

Срезоцвет, который несколько мгновений смотрел только на Доктора, к счастью, не обратил внимания на сражение Ирмы со своей улыбкой. Он уже собрался сказать что-то, когда громкий и весьма грубый голос проревел:

– Профессор Пламяммул!

Срезоцвет, отвернувшись от хозяев, приставил ко лбу раскрытую ладонь и стал оглядывать залу, как это делают первопроходцы, осматривающие незнакомые дали, прикрывая рукой глаза от палящего солнца. Потом он с радостной улыбкой резво переместился к столам, стоявшим вдоль стены, и стал обозревать выставленные яства и вина. Это зрелище его так захватило, что он, подняв локти высоко в воздух и сцепив пальцы в тугой узел, начал, стоя на цыпочках, раскачиваться взад и вперед.

О, как отличался от него Пламяммул, шагавший широко, неуклюже, раздраженно. И как отличались друг от друга все остальные, следовавшие за ним! Единственное, что у них было общего – это цвет мантий.

Шерсткот, потерянная душа, двигавшийся так, словно ему предстоит пройти целую милю, тяжелый, неопрятный, неряшливый Опус Крюк, выглядевший так, словно вот-вот, несмотря на его мощное телосложение и энергично выставленную вперед челюсть, у него подогнутся колени и он рухнет на ковер и тут же уснет, Призмкарп, ужасно настороженный, с лоснящейся свиной физиономией, бегающими черными глазками, переступающий по ковру резкими, энергичными шагами.

И так, один за одним, проходили по зале Профессоры, разного роста, разной походкой, и голос, напоминающий ослиный крик, объявлял их имена. Наконец Рощезвон остался один в полутьме рядом с дверью, ведущей в приемную.

Ирма, по мере того как ее гости совершали путешествие по ковру и подходили к ней, пыталась оценить – и на это у нее было предостаточно времени – то, насколько каждый из них может быть подвержен воздействию ее обаяния, которое она собиралась на них обрушить. Кое-кто из них, конечно, был совершенно недостоин ее внимания. Но даже списывая их со счета, она пыталась оценить их как личности и придумывала им определения «необработанный алмаз», «золотое сердце», «тихий омут».

Вдоль стен гостиной выстраивались те, кого уже представили, они разговаривали все громче и громче, их становилось все больше. Ирма, погруженная в размышления о достоинствах и недостатках представляемых ей гостей, была вырвана голосом брата из особо глубоких размышлений по поводу очередного гостя.

– Ну как, сестрица моя, бьется сердечко? Воркуешь про себя? Чувствуешь присутствие плоти? Как увлечена моя сестра! Какая решимость! Как воинственно она выглядит! Ирма, расслабься, размягчись! Думай о молоке и меде! Думай о медузах!

– Замолчи! – прошипела Ирма уголком рта, который она собирала в новую улыбку, еще более смелую, чем все предыдущие, – к ней приближалось нечто белое. Каждый мускул на ее лице, помогая создать эту улыбку, поработал на славу, и хотя не все мускулы знали точно, в какую сторону следует тянуть, надо признать, что их совместные усилия были поистине огромны. По сравнению с ними все предыдущие конвульсии лицевых мышц могли показаться всего лишь репетицией.

Нечто белое, направляющееся к Ирме, двигалось медленно, но уверенно и целенаправленно. О, уже много-много лет Рощезвон не двигался подобным образом! Ожидая своей очереди, чтобы замкнуть шествие, он повторял про себя все то, о чем раздумывал в последние дни, его губы двигались медленно, беззвучно, в такт мыслям.

В результате весьма продолжительных размышлений Рощезвон пришел к выводу, что Ирма Хламслив, чьи женские инстинкты не находили до сих пор никакого выхода, могла бы обрести смысл жизни в том, чтобы посвятить себя ему, Рощезвону, заботе о нем, может быть, в этом и заключалось ее жизненное предписание. И возможно, придет время, когда не только он, но и она будет благословлять тот день, когда он, Рощезвон, нашел в себе достаточно силы и мудрости, чтобы вытащить ее из застойного существования, и тем самым привел ее в браке к тому душевному спокойствию, которое известно лишь замужним женщинам. Рощезвон обнаружил не менее сотни причин, по которым она должна, несмотря на его почтенный возраст, ухватиться руками и ногами за предоставляющуюся ей возможность выйти за него, Рощезвона, замуж. Но разве могут иметь значение все эти аргументы и причины для этой прекрасной и высокомерной благородной женщины, породистой как лошадь, облаченной как королева, глубоко все чувствующей, если в ней не было любви к нему? Рощезвон еще по пути к дому Хламслива размышлял обо всем этом, и неуверенность в том, сможет ли он пробудить нежные чувства Ирмы, беспокоила его. Но теперь его старые колени дрожали не от тревожных мыслей, а от того что он, хотя пока и издали, увидел ее! Разумные и практичные доводы отступили в сторону. Вступило в действие нечто иное неощутимое, эфемерное. Теперь его ждала не просто сестра Доктора Хламслива, а дочь Евы, живое средоточие женственности, целый непознанный космос женской души, пульсирующее живое сердце. Женщина во плоти. Ее зовут Ирма? Да, ее зовут Ирма. Но что такое «и-р-м-а»? Четыре буквы, четыре идиотские буквы, расположенные в определенном порядке, символ, имя. К черту символы! Она здесь, рядом, и клянусь Богом, восклицал Рощезвон про себя, она с головы до ног несравненна!

Да, надо признать, что впечатление, которое производила Ирма с большого расстояния было, возможно, весьма обманчивым – ведь зрение у него далеко не такое острое, как раньше. К тому же он не видел женщин уже очень много лет, и судить о достоинствах внешности Ирмы ему было весьма трудно. Но, как бы там ни было, первое впечатление, которое сложилось у Рощезвона еще тогда, когда он стоял в темноте и время от времени заглядывал в открытую дверь залы, было самым благоприятным. Как гордо она держалась! Ровно, по-военному и, однако, как женственно! Как замечательно было бы, если бы она была рядом с ним целый вечер! В ней столько значительности и достоинства! Рощезвон стал представлять себе, как она сидит рядом с ним: лицо у нее слегка подергивается, выдавая породистость, ее снежно-белые руки держат иглу и его носок, который она штопает… Рощезвон поглядывал время от времени через открытую дверь в залу, чтобы убедиться в реальности происходящего, в том, что она стоит там, в глубине залы, его жена, его жена!.. Она будет сидеть рядом с ним на диване шоколадного цвета…

А потом вдруг он оказался один. Выплывшее из полутьмы лицо спросило:

– Имя?

Хриплым шепотом, ибо голос был уже окончательно сорван.

– Я Глава Школы Горменгаста, идиот! – рявкнул Рощезвон.

Он был совсем не в том настроении, когда спокойно разговаривают с дураками. Что-то бродило в его крови; была ли это любовь или что-то другое – он скоро узнает. Так или иначе Рощезвон был охвачен нетерпением.

Человек с большим лицом, увидев, что Профессор был последним и никого более объявлять не нужно, набрал побольше воздуха и приготовился выкрикнуть необходимые слова во всю мощь легких (его раздражение усиливалось тем, что он опаздывал на свидание с женой кузнеца). Но, увы, после первого же слова голос его окончательно сник, и за ним последовали лишь утробные, клокочущие звуки.

Но в том, что было объявлено просто: «Глава…!», было нечто замечательное – может быть, менее официальное, но зато более впечатляющее.

Два слога, как два удара молотка, как вызов, прокатились по комнате.

Барабанной палочкой они ударили по барабанным перепонкам Ирмы и Рощезвона. Шагая по зале по направлению к хозяйке дома, Глава Школы всматривался в нее, и у него было впечатление, что она распрямилась еще больше, откинула голову назад и замерла как неподвижное изваяние.

Сердце его, которое уже и так бешено колотилось, вздрогнуло. Ее внимание сосредоточилось на нем! В этом не было ни малейшего сомнения! Не только ее внимание, но и внимание всех присутствующих! Рощезвон не только слышал, но и всем телом чувствовал воцарившуюся тишину. И в этой тишине были слышны лишь его шаги. Несмотря на то, что ковер был очень мягок, ворс очень высок, Рощезвон слышал, как ботинки его опускаются в серо-зеленую шерсть.

Продвигаясь вперед с той фантастической торжественностью, которую так любили передразнивать мальчишки Горменгаста, он позволил своему взгляду на пару мгновений задержаться на преподавателях. Они стояли плотной группой – фаланга винно-красных мантий, – полностью закрывая собой столы с выставленной едой. Ага, вон Призмкарп с поднятыми бровями, а вон Опус Крюк с его идиотской улыбочкой во всю морду. От этого зрелища Рощезвон едва не сбился с шага, а потерять самообладание было сейчас вовсе не в его интересах. Ага, значит они все жаждут увидеть, как он будет сопротивляться «хищной» Ирме? Они думают, что он стушуется и ретируется сразу после того, как официально ей представится? Они предвкушают, как он целый вечер будет играть с ней в прятки? О низкие негодяи! Но он этим собакам покажет! Он им покажет – даже если для этого ему придется призвать все воинство небесное! А для них у него есть и сюрпризик!

Рощезвон уже прошел полпути по ковру, в котором, после того как по нему прошлось несколько десятков ног, обозначилась вытоптанная дорожка, казавшаяся более зеленой, чем все окружающее ковровое пространство.

Глаза Ирмы устали от постоянного всматривания. По мере того как он приближался, она все лучше видела размытые очертания его лебедино-белой мантии; его львиная голова вырисовывалась все яснее. И ее поразил его богоподобный лик. Она уже поздоровалась со столькими людьми – большинство из которых, в ее понимании, не достойны были называться мужчинами, – что она устала не столько от их числа, сколько от ожидания мужчины, к которому она могла бы проявить интерес и который бы вызвал в ней почтение Среди мужчин, продефилировавших перед ней, были нахальные, солидные, колючие, тупые, и хотя она отложила, так сказать, нескольких из них в резерв для дальнейшего более внимательного ознакомления, в целом она была разочарована. И это весьма ее печалило. В каждом из них присутствовало нечто раздражающе холостяцкое, некая самодостаточность. Все они могли называться мужчинами лишь после того, как попали бы в руки женщины.

Но вот перед ней предстало нечто совсем другое. Нечто, надо признать, весьма солидного возраста, но при этом и исключительно благородное. Ирма привела в действие губы, и теперь, после продолжительной практики, улыбка, приготовленная для Рощезвона, в значительной степени отражала то, что она хотела изобразить. Прежде всего это должна была быть обаятельная улыбка, чертовски обаятельная. На хорошеньком личике обаятельная улыбка – вполне нормальная вещь. Но учитывая тот фон, на котором развернулась улыбка Ирмы, обаятельная улыбка на красивом лице показалась бы в сравнении с улыбкой Ирмы весьма вялой или даже вовсе не улыбкой. Слабые глаза Ирмы, ее выжидающий взгляд, длинный нос, вытянутое напудренное лицо – вот в каком обрамлении явилась эта невероятная улыбка. И от этого ее эффект был особенно силен. Она несколько секунд играла с ней, как рыбак с рыбкой, но поймав нужное расположение губ, закрепила улыбку так, словно залила бетоном.

Одновременно с разворачиванием улыбки ее тело приняло позу, в которой была неподвижность статуи и гибкость змеи: шея вытянулась во всю длину, грудь, столь увеличенная грелкой, выдвинулась вперед, таз подался назад. Казалось, Ирма не стоит, а парит в воздухе. Сцепив пальцы, она держала руки у основания шеи, там, где сверкали ее драгоценности.

Рощезвон был уже совсем рядом.

«Это, – сказал он себе, тяжело дыша, – один из тех моментов в жизни мужчины, когда проверяется его доблесть!»

От его поведения сейчас зависит его будущее! Подумать только, что остальные здоровались с ней за руку так, словно это была не женщина, а мужчина! Какие дураки! В этом лучезарном создании сконцентрировалась вся женственность, уходящая к прародительнице Еве. Неужели у его коллег совсем нет чувства почтения, удивления, гордости? Он, старый уже человек – но отнюдь не лишенный мужской красоты, – покажет этим собакам, как следует себя вести! Вот она перед ним, квинтэссенция женщины! Запах ананасовых духов витал вокруг нее. Рощезвон сделал глубокий вдох, задрожал и, благородным жестом откинув прядь своей благородной гривы со лба, склонился над безвольной молочно-белой рукой и запечатлел на ней поцелуй – первый за последние пятьдесят лет.

Сказать, что замерзшее молчание превратилось в ледяное – значит не сказать ничего, ибо слова не в состоянии передать то напряжение, которое воцарилось в зале. Атмосфера в гостиной была столь насыщена напряжением, ожиданием и тишиной, что казалась вязкой жидкостью, затопившей все вокруг. О, какой момент, какой момент!

Сколько же он длился? Время замерло, остановилось. Но наконец тишина ледяной пустыни была нарушена. Один из Профессоров вскрикнул – а может быть, и истерически рассмеялся – что именно, осталось невыясненным.

Доктор Хламслив взглянул в сторону винно-красных мантий – зубы его были оскалены, брови подняты, на лбу мерцали капельки пота. Как ни странно, он был в большом напряжении.

Ирма, не обратив внимания на раздавшийся крик – или смех? – даже не догадываясь, что вывело ее из транса, вдруг грациозно склонила голову над белыми локонами в тот момент, когда Рощезвон целовал ей руку.

Это то, чего она ждала! Что-то в ней дико, восторженно смеялось, словно звонили колокольчики, которые вешают на шеи коров и коз.

Жаль, что Глава Школы не мог по достоинству оценить ее грацию, то, как она склонилась над ним, – ведь его глаза были опущены. Но не мог же он одновременно целовать ей руку и смотреть на ее движения. Но… но… Боже, что это? О, какой трепещущий восторг! Что он делает, этот большой, кроткий, благородный, царственный, блестящий лев? Он поднимает глаза, а губы его все еще касаются ее руки! О, он отгадал ее самые сокровенные мысли!

Она опустила взгляд и увидела, что его глаза цвета мокрой морской гальки смотрят прямо на нее, нависающие над глазами брови с перепутанными волосками создавали впечатление, что глаза глядят из клетки.

Ирма понимала, что этот момент исключительной – просто совершенно исключительной! – важности для ее будущего, понимала она также и то что пора забрать у него свою руку. Как только Рощезвон почувствовал первое шевеление вялых пальцев, он сам ее отпустил. И в этот момент бюст Ирмы стал сползать вниз. Грелка была закреплена лентами и безопасными булавками, но, очевидно, что-то в этом креплении ослабло.

Но Ирма, трепещущая от возбуждения, была в таком возвышенном состоянии духа и тела, что мозг, выходя, так сказать, за пределы своих обычных возможностей уже разрабатывал план, предвидел любые непредвиденные ситуации.

Ее бюст соскальзывал все ниже. Она, прижав руки к груди чтобы предотвратить дальнейшее соскальзывание бюста, и высоко подняв голову – все взгляды были прикованы к ней, – двинулась к двери расположенной в дальнем конце гостиной. При этом она даже не взглянула на своего брата – она просто, с удивительным самообладанием и уверенностью в себе отправилась в дальний путь к двери, шлейф ее платья скользил за ней.

О, какой ужасно холодной стала грелка! Но она была рада этому жесткому холоду. Что ей сейчас до таких мелочей? Ее подхватило и унесло нечто значительно более важное!

Жало стрелы пронзило ее обнажившееся сердце. Она была так горда этим! Если бы стрела любви была реальным предметом, она бы схватила ее и подняла высоко в воздух, чтобы ее увидели все. И всем этим чувствам она позволяла проявляться в походке, в осанке, в ней извергался вулкан чувств, ее щеки пылали ярким румянцем, и теперь ее беломраморное лицо стало похожим на странную маску, подобную тем, которые археологи иногда обнаруживают при раскопках исчезнувшей цивилизации. Ее драгоценности приобрели другой оттенок – в них отсвечивал румянец.

Но выражение на ее лице, казалось, не имело отношения к румянцу – в нем было спокойствие и простота.

Необходимости в словах не было. Ее лицо говорило: «Я во власти этого человека. Он пробудил меня. Я – просто женщина, и во мне разбужены чувства. Каково бы ни было будущее, но любовь уже нашла во мне свое пристанище. Я все вижу, все понимаю. Это исторический, невероятно возвышенный момент, но долг велит мне выйти, поправить на себе то, что требуется, собраться, успокоиться и вернуться в гостиную такой женщиной, которой может восхищаться Глава Школы! Не трепещущей от любви девицей, а дамой, полной женской чувственности, собранной и великолепной!»

Ирма, едва выйдя за дверь и закрыв ее за собой, бросилась по лестнице в свою комнату, шелестя шелками. С грохотом захлопнув дверь, она дала выход первобытным чувствам, которые скрывались в ней, и издала вопль, который оказался однако, не звериным победным рыком, а визгом попугая. Бросившись вприпрыжку к своей кровати, она зацепилась за вышитый пуф, лежавший на полу и игравший роль подставки для ног, и рухнула, растопырив руки, на ковер.

Но разве теперь это имело какое-то значение? Разве имело теперь значение что-либо, что могло бы вызвать смех или заставить устыдиться, если он этого не видел?

Загрузка...