37 ЖИЗНЬ — ВСЕГО ЛИШЬ КРИК

Табу — это чье-то правило насчет того, что можно и чего нельзя делать со своим собственным телом.

Соломон Краткий.

Жизненные Игры придумала Бетти-Джон специально для детей. И для взрослых тоже.

Предполагалось — как объясняла сама Би-Джей, — что из-за эпидемий и всего остального мы забыли, как надо жить. Мы настолько глубоко погружены во всевозможные печали и настолько заняты борьбой за выживание, что пребываем где угодно, только не здесь.

— Одни потерялись в прошлом, другие просто потерялись, третьи вообще пребывают где-то, а тех, кто живет в реальном времени и месте, можно пересчитать по пальцам.

По теории Би-Джей, нам необходимо переучиваться и нас нужно переучивать. Только вот школ, где бы учили жить и быть человеком, не существует.

— Считайте, что вы при рождении не получили книжечку с инструкциями, как жить. Или получили, но измазанную таким слоем дерьма, что невозможно понять, что в ней еще соответствует реальности, а что — уже нет.

В тот момент Би-Джей поразительно напоминала Джейсона, но я понимал, что она хочет сказать, и потому все шло нормально.

— Чтобы осознать ту или иную вещь, надо поиграть с ней, как делают это дети, примерить ее на себя и посмотреть, подходит она или нет. Эти дети никогда не имели возможности играть в жизнь. Они были слишком заняты элементарным выживанием.

Идея Би-Джей состояла в том, чтобы подготовить детей к настоящей жизни исподволь, превращая все в игру.

В известном смысле это не очень отличалось от некоторых упражнений, которыми мы занимались в Племени, на кругу. И в то же время все было по-другому. Игры Джейсона были нацелены на сам процесс игры; игры Би-Джей — на победу.

Например, Джейсон однажды предложил: — Все обнимаются друг с другом. Процесс продолжается до тех пор, пока вы не станете единым целым. Останавливаться нельзя, пока вы не почувствуете полного умиротворения.

Упражнение продолжалось часами. Можно было переобниматься со всеми и все же не ощутить единения. Бетти-Джон вела игру иначе: — Давайте разделимся на команды и посмотрим, какая из них обнимется большее число раз.

Я понимаю, что при таком сравнении может сложиться впечатление, будто метод Би-Джей ошибочный, более механический, что ли, и более принудительный — некая разновидность проституирования объятиями. Но Джейсон имел дело с людьми поистине живыми, бодрствующими и готовыми к следующему шагу. А Бетти-Джон окружали дети, еще не вышедшие из оцепенения, и она пыталась пробудить в них интерес к их собственной жизни.

Люди Джейсона умели общаться, а Би-Джей только пыталась установить контакт, и для нее, на данный момент, объятия и поцелуи были наиболее действенной и непосредственной формой общения. Количество было важнее качества, потому что она старалась перекрыть некую очень мощную запрограммированность новым набором реакций, я в первую очередь — соревновательным инстинктом. Победа была важнее всего, а постоянное повторение помогало вдолбить урок. Взрослых опекунов не хватало, так что детей следовало научить быть взрослыми для самих себя и заботиться о себе, причем как можно быстрее. А состраданию и любви можно научиться потом. Если вообще будет это «потом».

Детей было слишком много, а средств и времени всегда не хватало. Мы были вынуждены как-то управляться, ибо альтернативы не существовало. Подход БеттиДжон, похоже, был единственно разумным и соответствующим нашим возможностям. Пусть грубый и механический, но он худо-бедно работал, позволяя нам выжить.

И мы играли в Жизненные Игры.

Иногда мы соревновались, сколько тарелок можно вымыть, или сколько отжать выстиранного белья, или сколько мусора подобрать с земли. Вопрос об обязательном выполнении повседневных хозяйственных дел никогда не ставился. Если что-то оставалось недоделанным, никто не говорил ни слова. Речь шла не о повседневной рутине, не о работе. Целью была победа. Всегда только победа.

Бетти-Джон и Берди любили время от времени поговорить с нами о «победе в другой войне, войне взрослых».

— Еще никто не выиграл войну случайно, — часто повторяла Бетти-Джон. — Победить по привычке нельзя, нужен настрой. Это образ жизни. Все, что вы делаете, пусть это даже мытье посуды, протирание полов или подметание мусора, — это игра, в которой надо победить. И никакая это не обуза, не нудная обязанность, а захватывающий вызов с конкретной целью. Достигнув ее, вы побеждаете. Игра заключается в том, чтобы привыкнуть к вкусу победы. Только таким путем мы сможем выиграть большую войну. Мы должны научиться выигрывать маленькие битвы между «сейчас» и «потом», «здесь» и «там». Заверяю вас, что мыть тарелки, убирать за собой, чистить зубы и сгребать листья — все это маленький вклад в победу в большой войне.

Все очень просто, — говорила Бетти-Джон. — Каждую минуту каждого дня надо жить так, словно от настроя на победу зависит окончательный исход всей войны. То, что я делаю, — победа над хаосом в любом его проявлении.

И дети это проглотили.

Еще бы!

Я — тоже. Это стало мантрой. Не останавливайся. Это — частица победы.

Время от времени Большая Айви играла отдельно с девочками, а Джек Балабан — с мальчиками. Когда я поинтересовался, Бетти-Джон объяснила, что на этих занятиях речь идет о теле. Их собственном и других людей. А также о стыде, любопытстве и страхах. Да, элемент нудизма присутствовал. Позже, если понадобится, игры будут посвящены онанизму и даже сексуальным извращениям. О деталях я расспрашивать не стал.

— Неужели они так далеко зашли? Бетти-Джон кивнула: — Некоторые — да. Я надеюсь, что занятия помогут им отыскать путь назад, и для этого я не побрезгую никакими средствами. — Она, вероятно, заметила, как изменилось мое лицо. — Успокойся, Джим, речь идет в основном о довольно невинных вещах. Девочкам надо рассказать о менструациях и правилах личной гигиены. А мальчишки должны знать, что эрекция не означает приближение смерти. Вспомни бедного Марти Кристиана.

Марти Кристиан был бы уморителен, если бы не был столь жалок. Классический пример личности, мозг которой строит ложные связи между фактами.

Я участвовал в играх сначала неохотно, потом с некоторой долей заинтересованности, которая частично была притворной, и наконец с настоящим желанием, потому что увидел, как важны эти игры для детей.

Однажды Би-Джей попросила меня провести вечернюю игру. Я попытался было увильнуть, но она настаивала.

— Джим, в ближайший четверг заседает совет директоров, не забыл?

— Да, верно.

— Может быть, ты и не задумываешься, но мы — организация с собственным бюджетом, расходами, налогами, кучей входящих и исходящих бумаг.

О заборе она не упомянула, но и так все ясно. Один черт, уговорит.

— Би-Джей, я не представляю, во что играть.

— Очень даже представляешь.

— Я не знаю, что делать!

— Придумай что-нибудь. Все так делают. Просто поставь какую-нибудь очевидную цель, чтобы, достигнув ее, каждый увидел, что он победил. Только не очень простую. Победа не приносит удовлетворения, если дается слишком легко или слишком трудно.

Я тяжело вздохнул. Подумал о своем заборе. Неужели это еще одна проверка?

— Ладно, — сдался я.

Большую часть дня я провел, выкорчевывая кусты на перешейке, где хотел поставить заграждение от червей. Это было не самое узкое место, я бы предпочел основание полуострова, но оно слишком каменистое. Там трудно даже просто карабкаться по скалам, не говоря уж о том, чтобы вбивать столбы. С газовым молотком работа сильно упростилась бы, но, видно, придется использовать некое подобие коловорота и копать ямы вручную.

Работая, я пытался придумать, во что бы такое поиграть с детьми. Хотелось чего-то посерьезнее, чем мытье тарелок или уборка мусора. Хотелось дать им нечто такое, чего они не смогут получить больше нигде. Черт возьми, даже просто возможность выкричать свое отчаяние стала бы для них долгожданной разрядкой.

Пыхтя над особо неподатливым кустом, я вдруг заметил маленького мальчика, наблюдающего за мной. Не знакомого — я еще не знал в лицо всех детей, — но наверняка нашего, раз он был здесь один.

Перед нами постоянно маячила проблема некоторых детей, недостаточно социализированных, чтобы привязаться конкретно к кому нибудь или чему-нибудь. Некоторые были почти дикими и постоянно бродили по окрестностям. Мы знали их и держали на коротком поводке, но этот парнишка, похоже, был из новеньких.

— Приветик, — сказал я.

— И тебе приветик, — отозвался он.

Ему было лет восемь, а может, десять — трудно сказать. Короткие штаны были ему малы, а свитер висел мешком. И подстричься бы не мешало. Волосы черные Щербатый.

— Что ты делаешь? — спросил он.

— Не видишь? Кусты выдергиваю.

— Зачем? Ты что, не любишь кустов?

— Почему? Очень люблю. Просто они мешают.

— О! Чему мешают?

— Мы строим здесь забор. Большой и прочный. Против червей. Чтобы по ночам спать спокойно.

— О, — протянул мальчик. Некоторое время он молча наблюдал за мной, потом спросил: — Вы что, правда боитесь червей?

— Все боятся, — не задумываясь, ответил я.

— Я не боюсь.

Я снисходительно улыбнулся. Чисто мальчишеская бравада. «Посмотрим, как ты заноешь, когда повстречаешь хотя бы одного». Но Бетти-Джон совершенно не переносила, когда детей запугивали без всяких на то оснований.

Без всяких оснований? — Гм.

Интересная мысль… Мальчишке же я сказал: — Иди-ка домой, а то пропустишь завтрак. По-моему, Маленькая Айви приготовила сегодня на сладкое «Шоколадное Несчастье».

— Я не люблю шоколад. Как тебя зовут?

— Джим, а тебя?

— Какой Джим?

— Джим Маккарти. Слушай, тебе действительно пора идти. Наверное, тебя уже обыскались. Пошли, я провожу. Я протянул ему руку.

— Обойдусь. — Мальчик попятился.

— Ладно. — Я раскрыл ладони, показывая, что не собираюсь причинить ему никакого вреда. — Иди сам.

И снова занялся кустом. Ну вот, он уже и напугался. Когда я разогнулся, мальчишки и след простыл. Ладно, никуда не денется.

Как и я. Мне надо было поразмышлять.

У меня возникла идея насчет игры.

Не исключено, что мы не могли расхлебать все наши беды потому, что дети слишком напуганы. Собаками, темнотой, людьми, червями, своим собственным телом — сплошная психопатология, а не ребятишки. Те, кто понимал, чего боится, были счастливчиками, остальные же боялись таких вещей, которые можно найти разве что в каталоге Безымянных Страхов. (Хотя как их там расположишь по алфавиту?) Сомневаюсь, что наши дети боялись чего-то конкретного, дело обстояло гораздо хуже: они боялись испугаться.

Если бы можно было сделать так, чтобы дети осознали, насколько они напуганы, это стало бы самым честным переживанием в их жизни и положило бы начало настоящему общению.

Вот в чем фокус. Мы должны заставить их говорить.

Теперь я знал, что делать.

Это было одно из упражнений Джейсона.

Он часто повторял: — То, чему ты противишься, сопротивляется в ответ. Оно черпает энергию из твоего сопротивления.

Правильно. Если противишься своему страху, тебя охватывает ужас. Если хочешь подавить в себе злость, приходишь в ярость. Если стараешься перебороть печаль, погружаешься в безысходное отчаяние.

— Не сопротивляйтесь, — всегда говорил Джейсон. — Злитесь, бойтесь, печальтесь, делайте что угодно. Само чувство не ранит так больно, как нежелание его испытать. Как только вы даете ему волю, оно тут же покидает вас. Дайте ему выйти, и оно исчезнет навсегда.

Я знал, что игра сработает.

Испытал это на себе. И продолжал испытывать снова и снова.

Проклятье!

Я знал, что со мной происходит.

Я лишился круга. Потерял любовь. И лишился того хорошего, что было в Племени.

Я не хотел, чтобы Семья стала Племенем, но мечтал о чувстве семьи, какое у меня было там.

К вечеру я вернулся с работы с таким задумчивым видом, что Би-Джей остановила меня: — Что с тобой?

— А что со мной?

— Ну, твой вид.

— А? Да нет, ничего. Я думал о сегодняшнем вечере.

— Ну и что надумал?

Я понял, что она проверяет меня, нет, подталкивает ко все большей и большей ответственности — как делала это с детьми. Как поступал со мной Джейсон. Как муштровал меня Дьюк. И все остальные тоже. Это раздражало.

«Почему я не могу сам выбрать скорость, с которой иду по жизни?» — хотелось мне спросить, но я лишь кивнул.

— Хочу устроить соревнование, кто громче расшумится.

— Выглядит абсолютно сумасбродно, — улыбнулась Бетти-Джон, — но детям понравится. — Я хотел рассказать об остальном, но она опередила меня: — У меня сейчас абсолютно нет времени, Джим.

— Но мне нужно, чтобы ты выслушала, Би-Джей. Я думаю, что у нас есть надежда на прорыв.

— Джим, я же говорю, у меня нет времени. — Она подтолкнула меня. — Я доверяю тебе. Иди и учи их кричать.

Так я и сделал.

После обеда я отвел детей в главный вестибюль. Мы все были в шортах и майках. Дневная жара еще не спала, даже вечером было еще нечем дышать.

В душе я испытывал нечто вроде боязни актера перед премьерой. Хотелось передумать. Я могу не справиться, но если уж не сумею я, тогда вообще никто не сумеет.

Ладно, черт с ним! Надо просто попробовать и посмотреть, что получится.

Мы протолкались в ярко освещенный зал. Алек, Холли, Томми и я.

Всего двое или трое детей постарше могли помочь мне — Маленькая Айви, Триш и Майк. Все остальные должны были присутствовать на совете директоров, но эти были достаточно опытными помощниками. Каких-то особых трудностей не ожидалось. Я отвел их в сторонку и коротко объяснил, что собираюсь делать и за чем они должны следить.

— Вероятно, вам понадобятся бумажные салфетки. Некоторые начнут плакать. Я заранее объясню, что плакать можно и даже нужно. Чтобы победить в этой игре, надо как можно сильнее кричать и плакать. Так что успокаивать не нужно — пусть хорошенько накричатся, а если заплачут — пусть плачут. Все будет в порядке. Вы разберетесь, если кому-нибудь действительно станет плохо.

Я вышел на середину комнаты. Дети быстро образовали вокруг меня большой круг. Игра всегда начиналась с него.

— Итак, — начал я. — Сегодня мы поиграем в шум. В любой шум. Громкий, тихий, счастливый и даже несчастный. Для начала попрактикуемся. Давайте проверим, как громко мы можем шуметь. Поглядим, кто кричит громче всех.

И мы начали.

Ребята завывали, как привидения, улюлюкали, как дикие индейцы, выли, как сирены воздушной тревоги.

Айви улыбнулась мне. Маленьким чудовищам понравилась идея. Их постоянно просили не шуметь, а здесь взрослый разрешает им устроить бедлам. И уж они постарались!

— Должно быть, я туговат на ухо! — выкрикнул я, Приходилось орать во все горло. — Но я вас не слышу!

Уровень шума поднялся по крайней мере на десять децибел.

— Вот теперь кое-что слышно, но почему молчит Алек? — Я выждал, когда шум слегка пошел на убыль, и опустился перед Алеком на одно колено. — Ты можешь не кричать, если не хочешь. Но твой медведь не умеет разговаривать. Так, может, покричишь за медведя?

Мальчик отрицательно покачал головой.

— Даже за медведя?

Алек, казалось, очень расстроился. Я не хотел сильно давить на него, но нужно, чтобы он пошумел хоть чуть-чуть.

— Знаешь, — нарочито небрежно сказал я, — спроси медведя, не хочет ли он, чтобы ты пошумел? Если хочет, тогда покричи. Если нет — ну что ж…

Алек кивнул.

— Ну, давай. Спрашивай.

Алек отвернулся и склонился над дырой в шее игрушки. Я ждал, но, вероятно, его медведь не отличался болтливостью.

— Отлично. — Я выпрямился и обратился ко всем: Мы неплохо размялись. Теперь закричим по-настоящему. Теперь давайте кричать по-настоящему. Пусть они нас услышат — там, в большом доме.

На этот раз дети вложили в крик всю душу. Как только они поняли, что не возбраняется вывернуть наизнанку легкие, были отпущены все тормоза. Я заметил, что со стен посыпалась штукатурка, а на некоторых деревьях за окном кора пошла пузырями.

Я дирижировал рукой, как пропеллером, чтобы крик не ослабевал как можно дольше. Лица детей покраснели я лоснились. Все они подпрыгивали от возбуждения и орали изо всех сил. Отлично! Мне было нужно, чтобы они достигли пика возбуждения непосредственно перед тем, как выдохнуться. Требовался еще один хороший крик.

— Прекрасно, это то, что надо. Еще разок, последний, — распорядился я. — Самый главный.

Бросив взгляд на Алека, я увидел, что он кричит. Сначала мне показалось, что все идет хорошо и наконец-то удалось заставить его издать хоть какой-то звук. Но потом сообразил, что малыш, уронив медведя, заходится в самом настоящем шоке.

О-хо-хо…

Инстинктивно я обхватил его и крепко прижал к груди. Он задеревенел и никак не мог остановиться. Напротив, вопль его становился все неистовее, неистовее и неистовее. Он не слышал меня и не мог прервать свой крик. Остальные дети понемногу утихомирились и смотрели на Алека и меня. Лица были озадаченны, неуверенны. Что это, тоже элемент игры? Я дал сигнал Маленькой Айви — описал пальцем круг в воздухе, мол, пусть еще немного покричат — и вышел на улицу с по-прежнему кричащим Алеком на руках. Широкими шагами я пересек темную лужайку, сбросив на ходу туфли, и, подойдя к бассейну, не останавливаясь, шагнул прямо в воду вместе с малышом.

Мы вынырнули, ловя ртом воздух. Правой рукой я по-прежнему держал Алека, загребая по-собачьи и колотя по воде как сумасшедший. Мальчик все еще пытался кричать, но, совершенно застигнутый врасплох, в основное кашлял и отплевывался..

— Все хорошо, Алек, все просто прекрасно. Я люблю тебя, маленький. Ты все сделал правильно. Просто ты забыл, как надо остановиться.

Он сердито посмотрел на меня, но я обнял его и крепко поцеловал. Тут Алек обозлился по-настоящему. Злость хорошая примета. Она гораздо лучше безразличия. Этот человек, по крайней мере, живет. Я поплыл с ним к мелкому концу бассейна, где была лесенка.

Когда мы вернулись в большую комнату, с нас обоих текло ручьями, я смеялся, а Алек безуспешно пытался прийти в себя. Он и сердился на меня, и в то же время не хотел отпускать. И еще ему хотелось снова закричать, а вот бассейн его не привлекал.

Маленькая Айви уже заворачивала нас в полотенца Такое случалось и раньше — время от времени кто-нибудь получал сеанс водной терапии. Близость бассейна была одной из причин, почему мы проводили игры в главном вестибюле.

Мы сняли с Алека мокрую одежду, и он сидел голый, завернувшись в три больших толстых полотенца. Где-то были и купальные халаты, но Маленькая Айви не нашла их. а останавливать игру было нельзя.

Дети по-прежнему образовывали круг, только теперь они сидели на полу, а Маленькая Айви для пущей таинственности притушила свет. Ради безопасности я посадил Алека к себе на колени.

— Хорошо, — сказал я. — А теперь давайте вспомним о самом печальном на свете. Я начну. Самое печальное на свете — это добрый старина Вэг, оставшийся без ужина. Разве это не ужасно?

Некоторые с серьезным видом закивали. Многие любили старика Вэга. Я задал вопрос: Кто может придумать что-нибудь еще более печальное?

Одна маленькая девочка подняла руку: — А если все останутся без ужина?

— Хорошая мысль, — одобрил я. — Это намного печальнее. А что еще хуже?

Один из подростков предположил: — Все останутся без ужина, потому что не будет никакой еды?

— И никто не знает, где моя мама, — добавил маленький Тоби-Джой Кристофер.

Следовало быть предельно осторожным с этим упражнением, так как мне не хотелось, чтобы они раньше времени перешли в следующую стадию. Я быстро сказал: — О да, это ужасно печально. Господи, как это печально, мне даже хочется плакать.

Я закрыл лицо ладонями и притворился, будто плачу. Алек удивленно смотрел на меня.

— Но давайте подумаем о еще более печальных вещах, — предложил я. — Кто может вспомнить что-то еще более печальное?

— Моя мама ушла, — напомнил Тоби-Джой.

— А у меня никогда не было мамы, — вмешалась маленькая девочка.

— Моя мама умерла, — сообщила другая. Отлично. Теперь они сравнивают печали.

— А моя мама сказала, что вернется. Я просто жду ее здесь. — Малышка была почти что надменна. Этим она ставила себя как бы выше игры: я, мол. не отношусь к вам, я здесь временный гость.

Ответом ей было несколько недоверчивых взглядов. Дети неглупы. Каждый понимал: если уж ты тут, значит, тебе больше некуда податься и никто за тобой не придет. Это было правдой даже для большинства взрослых. Упорно ходили слухи, что Джека Балабана разыскивают за убийство в Ирландии. Ерунда, конечно, — что-нибудь вроде ста сорока семи взломов автомашин в Чикаго было бы гораздо ближе к истине, — но сплетня всегда интереснее правды.

Внезапно в комнате наступило молчание. Все дети неожиданно оказались наедине со своими печалями.

Я сказал; — Итак, все думают о чем-то печальном. Если кому-то не о чем печалиться, пусть придумает что-нибудь очень грустное, самое печальное на свете. А теперь напрягитесь и представьте себе, как нам сейчас плохо. Если хотите, закройте глаза.

Большинство уткнулись лицами в ладошки. Мы уже переиграли множество игр на воображение, и эта мало чем отличалась, разве что была более напряженной.

— Господи, — сказал я. — Как мне грустно. Я чувствую такую ужасную печаль. Давайте поплачем. Если кто-то не может плакать по-настоящему, можно притвориться. Разрешите себе побыть печальными. Прочувствуйте, насколько вам жалко себя. Это бывает: можно потерять маму и папу, и всех своих друзей по школе, и любимого учителя, и свою собаку или кошку, или свою любимую куклу, или игрушку, или любимую передачу по телевизору, или бабушку с дедушкой — что угодно. Просто подумайте о чем-нибудь, чего вы лишились. Пусть вам станет по-настоящему грустно. Это может быть даже ваша любимая еда. Пожалейте о ней. Я плачу…

Я закрыл лицо руками и начал громко всхлипывать. Некоторые дети занялись тем же — одни притворно, а кое-кто по-настоящему. Один или два захихикали от собственного притворства, некоторые украдкой подглядывали сквозь щелки между пальцами, но, увидев, что другие относятся к этому всерьез, снова прятались под защиту ладоней. Спустя минуту большинство тихо заплакали.

Алек сидел у меня коленях. Я посмотрел на него сверху вниз и, очень осторожно взяв его руки в свои, поцеловал его ладошки, а потом прижал их к его глазам, положив свои ладони поверх. Мы вместе тихонько всхлипывали. Его всхлипы были почти неразличимы, их чувствовали только мои руки, и от этого мне стало тепло. Я не мог припомнить, чтобы Алек когда-нибудь плакал, — Плачут все, — повторил я как можно мягче. — Все думают о самом-самом печальном, что только есть на свете, и не удерживают слез. Все идет хорошо. Просто плачьте до тех пор, пока слезы сами не перестанут течь. Плачьте, как я. Как Маленькая Айви.

Две девочки продолжали хихикать. Они все еще думали, что это только представление, не понимая, как это серьезно — заплакать.

Через некоторое время плач стих, и Маленькая Айви стала обходить комнату, вытирая глаза и носы. Мы все переглядывались; у детей был такой серьезный вид, что мне пришлось улыбнуться.

— Ничего, что вы грустите, — успокоил я их. — При утратах всегда так бывает, а их никто не может избежать. Поэтому, когда печаль прошла, можно снова улыбнуться. Внимание! Все обнимаются со всеми, — распорядился я. — Не останавливайтесь, пока крепко-накрепко не переобнимаете всех в этой комнате.

Дети любили игры с обниманием, и уже спустя несколько минут все снова смеялись. А потом они набросились на меня, образовав большую кучу-малу, и все мы повалились на пол. Алек и я оказались в самом низу.

Через минуту мы продолжили игру.

Следующим был испуг.

Я попросил всех вернуться на свои места.

— Когда я был маленьким мальчиком, — начал я, — мы часто ходили по ночам в лес и рассказывали друг другу самые страшные истории, чтобы проверить, как мы можем напугать самих себя. Кто из вас знает страшную историю? — Я обвел взглядом комнату. Никто не поднял руку. — О, тогда слушайте! Я расскажу вам сказку об эльфах и пингвине.

Маленькая Айви притворно застонала.

— Нет, не надо! — закричала она в ужасе. — Все, угодно, только не это. Пусть кто-нибудь другой расскажет свою историю.

— Я знаю одну, — послышался тоненький голос принадлежащий маленькой девочке, которую мы звали Хрусталочкой — такой она казалась нежной и хрупкой.

— Ты расскажешь ее нам? Она колебалась.

— Ладно, потом, когда будешь готова, — ослабил нажим. — Маленькая Айви, а ты знаешь какую-нибудь страшную историю?

Та с готовностью кивнула.

— Однажды я видела… жирного… фиолетового… красного…

Она развела руки примерно на четверть метра и посмотрела мне прямо в глаза с проказливым выражением — Айви! — начал было я…

— … бегемота! — закончила она, широко разведя руки и засмеявшись.

— Это нестрашно, — сказал Томми. — Кроме того никаких бегемотов больше нет. Вот если бы ты увидела огромную жирную и мохнатую, с фиолетовым и красным мехом гусеницу, тогда было бы страшно.

— А ты видел?

Он быстро кивнул. Очень серьезно.

— Страшно было?

Томми кивнул даже еще быстрее, словно не желал признать это.

Я обвел взглядом комнату и, понизив голос, спросил: — Кто еще видел больших мохнатых фиолетово-красных гусениц?

Лишь немногие подняли руки. Возможно, некоторые лгали или выдумывали, но это ничего не значило.

— Ладно, — сказал я, крепко обхватив Алека. — Давайте закричим так, будто мы испугались больших жирных мохнатых красных гусениц. Подождите! Сейчас крик не обязательно должен быть громким, но такой ужасный, будто вы испугались на самом деле.

Раздался звук, от которого мурашки побежали по коже: полсотни детей стонали, визжали, выли и плакали. Даже притворные стенания, плач и крики звучали ужасно.

Я уже начал сомневаться в плодотворности своей идеи. Но, начав, необходимо было пройти весь путь до конца. Не мог же я остановить их посередине страха. Испытание должно завершиться.

— Отлично. У кого еще есть страшная история?

— Я испугалась темноты, — сказала Холли, ее тонкий голосок прозвучал совсем рядом. Я потянулся и похлопал ее по руке, удивляясь ее присутствию. Я считал, что она сидит рядом с Маленькой Айви.

— Кто еще боится темноты? — спросил я. Поднялись почти все руки. Моя тоже. Алек зашевелился у меня на коленях и поднял единственную лапу медведя.

— Темнота — хорошая страшилка. Давайте послушаем, как мы боимся темноты.

На этот раз звуки были другие, но не менее жуткие. Маленькая Айви перестала улыбаться. Она не понимала, куда я клоню.

— А я не боюсь темноты, — сказал Дейви Холмс.

Он и Крис Хинчли сидели бок о бок. Крис был немного бледен и крепко держался за руку Дейви.

— Угу, — подтвердил Крис. — Страшно только тех, кто прячется в темноте.

— Больших волосатых людей с длинными черными волосами и колючими бородами, — подхватил Дейви. — Это они прячутся. Я их не люблю. Боюсь, что, когда вырасту, я стану похожим на них.

— Там низенькие круглые жирные человечки с красными лицами, — сказал Крис. — Я не люблю маленьких круглых человечков, которые говорят неприятные веши.

— Большие — это женщины, которые кричат на тебя, — откликнулся Тоби-Джой. — Я их боюсь.

— А я боюсь, что моя мама не вернется, — вступила маленькая пухленькая девочка, которую мы звали Пони.

— А я боюсь, что моя вернется, — сказала Хрусталочка. — Я боюсь маму.

Неожиданно наступила тишина. Страх принял иные размеры, и от этого детям стало явно не по себе. Как будто почувствовав, что такого объяснения недостаточно, Хрусталочка добавила: — А моя мама хотела сделать мне больно. У нее был большой нож, но я убежала и спряталась от нее.

— Моя мама заперла меня в темном шкафу, — предложила Холли свой вариант. По сравнению с Хрусталочкиным он выглядел жалким, но для Холли это было самое страшное. — Моя мамочка ударила меня и заперла в темноте.

На Хрусталочку это не произвело впечатления.

— Моя мать обещала меня изуродовать, если поймает меня. Она сказала, что мне бесполезно прятаться. Би-Джей говорит, что спрячет меня от нее, но я-то знаю, что мать не успокоится, пока не найдет меня, она всегда находит все, что ищет.

Такая возможность заставила некоторых детей нервно оглянуться. Черт, я и сам хотел того же, но подавил это желание. Моя догадка оказалась правильной: эти дети — просто виртуозы по запугиванию самих себя. Проклятье! Они пугали и меня.

Тогда заговорила Ким по прозвищу Кимми Ковырялка. Я заметил, что она крепко прижимает к себе руку Ника.

— Я боюсь чужих, — призналась она. — Особенно чужих детей. Особенно Ричарда.

Я ничего не понял. Кто такой Ричард? Здесь, в Семье, никаких Ричардов не было. Тем не менее Маленькая Айви за ее спиной что-то отчаянно застрочила в своем блокноте. На ее лице читалось мрачное удовлетворение. Многое сейчас всплывало на поверхность. И многое должно было последовать за этим.

— Фостер, — тихо произнес Томми. — Я не хочу возвращаться к Фостеру. Он затаскивал меня в постель и делал мне больно. Я кричал, и он кричал и обещал, что больше не будет этого делать. Но делал.

Алек не шевелился, но я ощутил, как он напрягся и внимательно слушает. Я опустил на него глаза. Он прижимал к себе медведя — маленькая копия меня самого. Неужели он снова уходит в себя? Я почувствовал, как сильно сжимаю его, и ослабил руки. Может, он тоже отпустит своего медведя? Интересно, не придавливаем ли мы его все скопом? Может быть, ему необходимо свободное пространство, чтобы шагнуть навстречу нам? Я не знал. Что, если мы ошибаемся? Я погладил Алека по голове и легонько поцеловал в макушку.

— Все это очень страшно, таких страшных вещей я еще не слышал, — сказал я. И сказал абсолютно искренне. Все, что мог придумать я, не было страшнее того, что пришлось пережить этим детям. Но я лишь слегка царапнул самую поверхность. Дальше этого предела они меня просто не допускали. — Хорошо, — сказал я. — Теперь я хочу, чтобы вы знали: бояться — нормально. Иногда действительно происходят вещи, которые пугают. Ничего ужасного в том, чтобы их пугаться, нет. Но иногда мы носим в себе страх еще очень долго после того, как страшные вещи уже исчезли. И знаете что? Мы забываем закричать. А это необходимо. Когда я дам знак, но не раньше, мы все закричим и зашумим, как будто нам страшно, как будто мы перепуганы до смерти, договорились? Все готовы? У всех есть что-нибудь страшное, о чем можно думать? Отлично, тогда закройте глаза, если хотите, и испускайте все испуганные звуки, какие можете.

Низкий стон, всхлипы, плач на высокой ноте, визг, крики, хныканье.

Целая симфония. Какофония. Хор мучительных криков.

Изливающиеся эмоции были невероятно черными и неистовыми, они кипели и бурлили, как вулкан. Страх становился все более и более мучительным, словно забивали ледяной кол в позвоночник, в сердце и в основание черепа, и он выходил наружу со стонами, криками, вздохами, визгами…

Они становились все громче и громче, и мне начало казаться, что мы сходим с ума…

А потом, очень быстро, рев ослаб, поколебался, на какой-то миг собрался с новыми силами, а затем — пресытился, захлебнулся, истратил себя, истощился — и пошел на убыль. Первыми замерли визги и крики, а потом, словно испугавшись сами себя, стали затихать и рыдания, лишь то там, то здесь в круге слышалось тихое всхлипыванье.

Я обвел всех взглядом. Дети выглядели ошеломленными, оцепеневшими, испуганными, измученными.

И в то же время — более живыми, чем когда-либо. Словно рассылалась стена бесчувственности, за которой они прятались.

— Я не хочу больше играть в эту игру, — заявила Холли. — Она неинтересная.

— Мы почти закончили, — успокоил я ее. — И обещаю тебе, что последняя часть будет намного интереснее.

Дети очень нервничали. Следовало поспешить.

— Хорошо, слушайте. Мы почти добрались до конца. Осталась только одна вещь. Я хочу, чтобы вы опять закрыли глаза и снова притворились. Только на этот раз притворитесь, что вы — самая страшная вещь в мире, что все боятся вас, все чудовища, и плохие люди, и те, что прячутся в темноте, — все вас боятся! Закройте глаза и представьте, что они улепетывают от вас во все лопатки, только для этого вы должны испугать их, хорошо? Готовы? Пусть все будут большими, сильными и страшными и пугают всех плохих чудовищ в мире. Ну, давайте!

Этот звук был самым громким — и самым радостным, Бетховен позавидовал бы такому вдохновенному хору. Он был нестройный, и прекрасный, и отвратительно громкий, и я любил каждый звенящий децибел его вызова.

— Злитесь на чудовищ! — кричал я. — Скажите им, что вы о них думаете. Велите им убираться ко всем чертям! Скажите им, пусть подавятся сами собой!

Пожалуй, я и сам немного увлекся, но дети не возражали. Они смеялись, и кричали, и ликовали, и вскоре уже прыгали — растворяясь в смехе, и в счастливых слезах, и в объятиях, и в поцелуях, и в глупо-грустных улыбках, и все было прекрасно, и какой-то миг они почти что выглядели нормальными детьми.

Они выглядели даже счастливыми.

Мы обнимались, и смеялись, и кончили тем, что попрыгали в бассейн и устроили самое грандиозное морское сражение в мире, и это была самая счастливая летняя ночь в моей жизни — и в их тоже.

Я ухмылялся, как шизофреник, от удовольствия. Это сработало. Я справился!

Мальчик с приветом по имени Джим

Синим красил попы пупсам надувным.

В ванну он лез ежечасно,

И любил мальчонка ужасно,

Чтоб голубенький плавал с ним.

Загрузка...