– Эй, халасатец! – окликнули снизу.
Забавное дело, но в Халасате – стране дождей, бистов и разноцветных стёкол – Роваджи называли алорцем. Там он был единственным светлым пятном среди смуглых мальчишек. Его белобрысую макушку легко было заметить в толпе каштановых и чернявых, не говоря уже о мохнатых и рогатых. Теперь его все дразнили «халасатцем», но это было самым безобидным из прозвищ. Ничего оскорбительного он в нём не находил. Всё-таки это не «чужак», не «полукровка», не «получеловек» и не «выродок». Даже собственное имя в его естественном сокращении звучало на алорском языке как насмешка: «тот, кто всё время в пути» или просто «бродяга».
– Ты зачем туда забрался? У тебя в роду были кошки?
Седьмая казарма отличалась от остальных лишь угловым расположением, и с неё открывался неплохой вид на тянущийся вдоль горизонта Багровый хребет. Однако Роваджи прельщало вовсе не зрелище, а лёгкое возбуждение и головокружение, которые он испытывал на высоте. Непередаваемое ощущение! Ещё в Ангре он мог часами стоять на мосту, вглядываясь в тёмную речную воду, уносящую мусор из порта. В такие моменты всё вокруг замирало, а внутри разрасталась странная лёгкость. Похожее чувство возникает, когда плывёшь на спине и делаешь глубокий вдох – вода сама выталкивает тебя на поверхность, будто ты полый и невесомый.
Но сейчас, вырванный из отрешённости, Роваджи смотрел на красную линию гор. Они простирались от побережья до побережья, перечёркивая континент и отделяя его центральную часть от восточной, оставив лишь одну лазейку – ущелье Эльм’хорн. Оно находилось севернее, в Стране Гроз, а здесь, в Алуаре, перебраться через хребет не представлялось возможным, как и покинуть незамеченным территорию кадетских корпусов: смотровые вышки, две линии стен и мили открытых полей вокруг.
– Ты там прохлаждаешься или опять вздумал сбежать?
Ни то ни другое. Роваджи прекрасно понимал последствия. За безделье могли отругать, но чаще наказывали розгами и нагружали работой. За побег же дадут плетей – исполосуют так, что на год вперёд отобьют охоту. Роваджи испытал это на собственной шкуре в одиннадцать лет, и никто не пожалел его за юный возраст. С тех пор он стал осторожнее, но всё равно регулярно получал свою порцию побоев.
Розги были излюбленным наказанием надзирателей. Учителя обычно не марали рук, а сразу жаловались офицерам. Те же, исполняя обязанности наставников, придумывали методы поизящнее: могли отправить в карцер на сутки-двое или ставили у позорного столба в столовой, лишив обеда и ужина. Случалось, отсылали чистить конюшни или заставляли наматывать круги вокруг казармы до заката или рассвета.
Наказывали за всё: за пятнышко на форме, за плохо заправленную постель, за отставание на занятиях, за оговорку при чтении молитвы. За последнее сразу велели ступать в умывальную, где у надзирателей всегда были наготове свежие розги. От пяти до десяти ударов за мелкие провинности, до тридцати – за серьёзные. Однажды Роваджи получил шестьдесят только за то, что в сердцах выпалил халасатское «Ликий!» вместо богоугодного «Ко́ллас!».
Но хуже всего доставалось за драки. Офицер мог лично отдубасить дерущихся, приговаривая, что «братья так себя не ведут». Однако настоящее пекло ждало тех, кто решался пожаловаться. Доносчиков травили все – от младших до старших. Особо болтливых подкарауливали в укромных местах, набрасывали на голову одеяло, чтобы заглушить крики, и избивали впятером-вдесятером. Офицеры прекрасно понимали, что скрывалось за «споткнулся» или «упал с лестницы», но делали вид, что верят.
Командир корпуса был ещё ничего – строг, но справедлив, а вот ротный – настоящая скотина! За малодушие и отсутствие товарищеского духа он устраивал «воспитательные» представления. Взвод строился каре – прямоугольником лицом внутрь. Провинившихся, раздетых до портков, пропускали в центр и заставляли решать спор на глазах у всей роты. Если кто-то падал, его поднимали и снова толкали к противнику. Так продолжалось, пока один из них не рухнет в грязь, уже не в силах пошевелиться. Победителя чествовали, проигравшего считали наказанным. Так военные искореняли разногласия, воспитывая «характер» и «волю к победе».
– Ты глухой?! Или по-человечески не понимаешь?! – продолжил выкрикивать Верин. Остальные не задирали так высоко головы.
Предыдущие три с небольшим года Роваджи оставался «любимчиком» старших. Обычно младшие покорно сносили все тяготы: опускали глаза, признавали авторитет силы и строгую иерархию, выполняли унизительные поручения. Они чистили сапоги выпускникам, бегали в качестве посыльных, уступали лучшие куски своего обеда, отдавали честь почти как офицерам. Всё это считалось священной кадетской традицией.
Но «халасатец», привезённый из-за границы, оказался тем ещё упрямцем! Он знал бессчётное количество ругательств на обоих языках и предпочитал получить взбучку, чем подчиниться. Редкий день обходился без драк и брани. Порой Роваджи ночевал в карцере чаще, чем в казарме, и до отбоя трудился в конюшнях за чересчур острый язык. Капитан Четвёртого корпуса наивно полагал, что через пару месяцев новичок примет местные порядки и научится товариществу. Это стало одним из его многочисленных заблуждений.
– Эй, я с кем разговариваю?!
Верин цеплялся к нему с первого дня, но, когда старшие разъехались по гарнизонам – поспешил подхватить эстафету. Выпускной год ударил ему в голову, превратив в настоящего паразита, который раздувается от чувства собственной важности, унижая других. Такие петухи готовы кого угодно втоптать в грязь, чтобы самим казаться выше. Хоть на дюйм, лишь бы взлететь!
Увы, ни люди, ни бисты не были созданы для полётов. Разве что алорские воздушные корабли. Четырнадцатилетний Роваджи уже перестал грезить о краже дирижабля, по крайней мере, в обозримом будущем. Хотя… если бы его взяли во флот, произвели в офицеры, отправили служить где-нибудь на границе… Смехотворные мечты, такие же недостижимые, как и те детские фантазии о полётах!
Когда три года назад Роваджи попал в Четвёртый кадетский корпус, он оказался единственным, кто в жизни не держал шпаги. Остальные мальчишки с пелёнок знали основы фехтования и ежедневно скрещивали клинки на тренировках. Пришлось навёрстывать упущенное под градом насмешек, и, хотя он изо всех сил старался, в этом важнейшем из воинских искусств по-прежнему отставал.
Рукопашный бой тоже не был его сильной стороной. В Халасате он целыми днями носился по крышам и переулкам, а редкие ссоры с соседскими мальчишками обычно заканчивались, едва начавшись: матери растаскивали драчунов с криками и подзатыльниками.
В Алуаре не было семей в привычном понимании. Здесь жили общинами и коммунами. Белоголовые селились не только парами, но и группами – до дюжины человек, тщательно подбирая своё окружение. Детей, достигших шести лет, отправляли в воспитательные корпуса, чтобы в десять распределить по училищам, а в пятнадцать – «по призванию».
Попасть в кадеты считалось честью, но армия всегда нуждалась в пополнении. Ходили мрачные слухи, что слабых и неудачливых намеренно отправляли на самые горячие участки фронта, тем самым избавляясь от балласта.
Каковы вообще были шансы у мальчишки, с рождения впитавшего чуждую культуру, клеймённого «полукровкой», в мире, где чистота крови значила всё?!
– Может, он собрался прыгнуть? – раздался приглушённый голос Сарвиа́на, вечного прихвостня.
– Давно пора! Ну же, Бродяга! – Верин звонко хлопнул ладонью по перилам. – Или тебе помочь?
– Да он вечно куда-нибудь забирается! Его мамаша точно путалась с каким-то котом!
Кадеты уже вскарабкались на крышу. Роваджи даже не повернул головы. Зачем? Исход был предрешён: очередная потасовка, новые синяки, наказание или снисходительное равнодушие офицеров. Кому-то придётся врать ротному о «случайном падении». А ведь всё, чего он хотел – просто несколько минут тишины.
«Прости… Прости меня! Я ужасная мать, – шептала она ему на ухо в самый худший из дней, обнимая так, что едва не душила. – Но здесь тебе будет лучше. Здесь о тебе позаботятся, дадут образование… Найдёшь друзей. Тебя ждёт светлое будущее…»
Пустые слова. Дешёвые оправдания.
В Ангре можно было выжить: напроситься в помощники к пекарю или торговцу, выпросить чёрствый ломоть хлеба у храмовых ворот, украсть, в конце концов! А если становилось совсем невмоготу – всегда оставалась возможность сбежать, затеряться в бесконечном лабиринте переулков, где тебя не найдут ни стража, ни разъярённые лавочники, ни хулиганы.
А здесь облачали в национальную форму, пока что лишённую цветов. Ни охра, ни сирень, ни морская волна – только унылое сочетание белого и серо-коричневого. Чистая рубашка, смиренный ко́тан с прямыми разрезами по бокам, тугие ремни портупеи, угнетающе тесные короткие штаны, высокие ботфорты (чтобы удобнее было падать на колени), грубые перчатки для фехтования – всё предельно одинаковое. Лишь одна деталь выделялась: красная повязки на левом плече – отличительный знак полукровки, чтобы любой издалека знал о твоём презренном происхождении.
Здесь действительно было трёхразовое питание и вечерняя кружка молока со сдобой перед сном; были сезонные поездки на море, торжественные праздники, а также регулярные построения, военная муштра, «воспитание трудом», армейская дисциплина, жёсткий свод правил и наказаний. Здесь давали стабильность и гарантировали будущее, но отбирали всё остальное. Ни собственных вещей, ни права выбора, ни личных стремлений. Твой долг отечеству уже рассчитан до последней капли крови. А что касалось образования – в основном учили искусству убивать и науке не умирать, убивая.
Роваджи мог простить матери всё: вечно рваную одежду, голодные ночи с урчащим животом, побои от её пьяных приятелей, ту страшную лихорадку, едва не унёсшую его жизнь. Но это… это «обеспеченное будущее» – никогда.
– Сам прыгнешь, или помочь? – Голос за спиной звучал почти доброжелательно, если бы не ледяная насмешка в каждом слове.
Роваджи упрямо смотрел в никуда. Ещё год, и детство канет в прошлое, уступив место «настоящей жизни»: службе, войне, бесконечным походам против желтоглазых демонов, где малейшая проволочка в бою – смерть, где солдат дрессировали бояться командира сильнее, чем града стрел, заслонивших небо, где за серьёзные нарушения прогоняли через строй, иногда не единожды. Каждый товарищ обязан был ударить прутом или палкой. Поговаривали, что редко кто выдерживал и несколько минут такого «правосудия», а пережившие умирали медленно в муках от страшных увечий.
Хоть Роваджи думал, что не боится смерти, но от перспективы бессмысленного существования, пропитанного ненавистью и безысходностью, его бросало в дрожь. С такими горизонтами прыжок с крыши казался не безумием, а единственным разумным выходом.
– Эй, Бродяга! Даже для тебя это слишком, не находишь? – В голосе Верина звучала притворная забота.
Оценивающе скользнув взглядом вниз, Роваджи подумал о том, что так далеко он ещё не прыгал и тем более не падал с такой высоты. Переломов не избежать. Гораздо разумнее было бы отступить от края и снова подраться. Несколько синяков против сломанных костей или смерти – выбор казался очевидным. Вот только капитан строго-настрого наказал: следующая потасовка – и неделя в карцере.
«Не всё можно решить кулаками. Учись договариваться», – было его последнее наставление.
Лишь это удерживало Роваджи от язвительных ответов, хотя на языке уже вертелась пара особенно ядовитых фраз. Его безоговорочное превосходство над сверстниками было в словарном запасе. Он научился читать, когда эти узколобые зазнайки ещё даже в деревянные мечи не играли!
– Спорим, допрыгну? – Роваджи повернул к ним ухмыляющееся лицо. Его глаза смеялись, но в уголках губ пряталось что-то опасное.
– Ты совсем рехнулся?! – Сарвиан отпрянул от него, словно от бешеной собаки. – Это же все десять футов, если не больше!
– Пусть прыгает! – Верин махнул рукой и ехидно посмотрел на выскочку. – На что забьёмся?
– Если долечу, – ответил Роваджи и бросил взгляд на зияющую пропасть между крышами, – вы следующие. Если не струсите.
– А если не долетишь? – глумливо улыбнулся Верин.
– Наверняка сломаю шею и больше вас не увижу. Считаю это беспроигрышным вариантом.
Роваджи абсолютно не волновали ни сверстники, ни их жалкие дрязги, ни даже перспектива разбить голову. В этот момент для него существовало лишь одно: вызов, брошенный самому себе. Если допрыгнет до шестой казармы – значит, сможет сбежать отсюда. Если сорвётся… Что ж, просто окажется недостаточно сильным. Но лучше принять смерть здесь и сейчас, чем провести ещё один год в этой проклятой тюрьме с «прекрасным видом» на кровавые горы!
– Договорились, – процедил сквозь зубы Верин. – Только ты не допрыгнешь. И Сар подтвердит, что никто никого не подталкивал. – В его голосе звучала отвратительная уверенность.
Прежде они постоянно ругались и дрались, теперь же не протянули бы друг другу руку помощи, даже если бы один из них висел на краю пропасти. Эта бессмысленная вражда калечила их души, убивая детство и преждевременно превращая мальчишек в озлобленных взрослых.
«Довольно слов! Пора выбирать и действовать!»
Ощущая под подошвами шершавую черепицу, Роваджи сделал несколько шагов назад для разбега. Ветер дул ему в спину, подбадривая и окрыляя. Всё остальное потеряло значение: не существовало насмешек, кадетских правил, патрулей и заборов. Только он и пустота между ним и свободой.
Внизу лишь камни чужой страны, обиды и разочарования. Пусть они останутся в прошлом. Впереди – далёкий край крыши. Единственное будущее, достойное того, чтобы за него бороться.
Сердце колотилось так, будто птица рвалась из клетки. Кровь стучала в висках. Солнце слепило, но казалось холодным в сравнении с жаром, клокочущим в груди. Мышцы напряглись до предела. Волнение воспламенилось в азарт.
Рывок – толчок опорной ногой – и прыжок в неизвестность.
***
– Никто его не толкал! Сам, дурак, прыгнул!
Капитан прожигал Верина гневным взглядом, будто собирался прикончить его на месте, но, услышав оправдание, перевёл ярость на зачинщика.
– Ты у меня из карцера до самого выпуска не выйдешь! Ясно тебе, Роваджи?!
– При чём тут я? Он сам прыгнул! Я вообще на другой крыше стоял! – возмущённо парировал Роваджи, намеренно избегая смотреть в сторону упавшего.
По правде говоря, Верину ещё повезло: всего пара месяцев на костылях – никакой муштры и изнуряющих тренировок. Кухонные наряды вместо строевой – мечта, а не наказание. Но что-то всё равно грызло Роваджи изнутри. Шутки шутками, но соперник мог и шею свернуть. Кто ж знал, что этот упрямый петух действительно прыгнет?! Никогда не стоит ставить против безмозглой алорской гордости!
– А на распределении я тебе такую рекомендацию напишу! Будешь до конца своих дней драить полы и копать выгребные ямы! Слышишь меня? Провокатор! – продолжал ругаться капитан. На его высоком лбу вздулись и пульсировали вены.
– Так ему и надо! Только и может, что позорить ало-класси! Да он и не алорец вовсе! – поддержал капитана Сарвиан, с трудом удерживая повисшего на нём приятеля.
– Молчать! Тридцать ударов и карцер на трое суток! Тебе – немедля, за то, что рядом стоял и не вмешался. Веринти́су – как только кость срастётся. Безмозглые! Последний год, а они с крыши бросаются! Вы в долгу перед Колласом и отечеством! Вы не имеете права так бездарно распоряжаться своими жизнями! Не для того вас кормят и одевают, чтобы вы хромали в строю! Бестолочи! Прочь с глаз моих! – Капитан резко повернулся к сделавшему шаг Роваджи. – Стоять! Куда собрался?! Думаешь, тебя это не касается?!
Едва Верин и Сарвиан, сопровождаемые надзирателями, скрылись за дверью, офицер тяжёлой поступью обогнул стол и навис над Роваджи, как утёс над застывшим прудом.
Котан цвета морской волны резко контрастировал с белоснежными волосами. Гражданские одежды избегали кричащих оттенков, но военные смотрелись броско, сочетая в себе силу шторма и спокойствие океана. Их было видно издалека. Золотые и серебряные нашивки, сверкающие, как слепящее полуденное солнце, манили восторженных мальчишек. Но Роваджи первые десять лет жизни провёл в Халасате, где даже последний башмачник умел пускать пыль в глаза, что уж говорить о лощёных сидах с их бархатом и пёстрыми лакеями. Ало-класси со своим показным блеском и рядом не стояли.
Но истинное назначение формы заключалось не в этом. За аскетичной простотой линий скрывалась фанатичная преданность идеалам, высеченным на лицах офицеров, словно на каменных скрижалях. Вера в Колласа. Верность отечеству. Личная честь. Ало-класси представляли собой единый организм, безупречный в своей надменности и незыблемый в убеждённости собственного превосходства.
Капитан, несомненно, хранил где-то в глубине души способность мечтать и улыбаться, но эти драгоценности не предназначались для воспитанников. Его глаза были ледяными озёрами, лишь иногда вспыхивавшими пламенем пекла, но теплом – никогда.
– Так вот как ты проблемы решаешь?! Это уже перешло все границы! В уставе чётко прописано наказание за членовредительство. Хочешь попасть под трибунал?!
Роваджи стоял, уставившись в пол и упрямо стискивая челюсти. Молчание было его единственной защитой.
– Четвёртый год я бьюсь за твоё будущее! Четвёртый год доказываю начальству, что в этой дурной башке есть светлые мысли, достойные правильного применения!
Офицер с силой треснул его по затылку, заставив пошатнуться, но Роваджи мгновенно вернулся в стойку «смирно».
– Последний год. От каждого требуется полная самоотдача. Ты вообще осознаёшь, как эта травма скажется на карьере Веринтиса?!
Терпение лопнуло – Роваджи оскалился, демонстрируя презрение. Какое ему дело до Верина и его будущего?! Разве тот хотя бы раз переживал за судьбу полукровки?!
– Его никто не заставлял прыгать! – процедил он сквозь зубы.
Новая оплеуха обрушилась на него с удвоенной силой. По лицу расползлась жгучая волна – будто сотни игл прошили кожу от виска до скулы. В ухе зазвенело. Роваджи стоял неподвижно, так сильно сжимая кулаки, что ногти впились в ладони. Он не издал ни звука, но вздёрнул подбородок. Взгляд с вызовом устремился на командира.
Капитан фыркнул и покачал головой.
– Наглости у тебя через край, и смелости хватает. Это хорошо: трусов в моих казармах не держу. Но есть вещи, которые я не потерплю, и прежде всего – неблагодарность. Или забыл, каким тебя сюда привели – тощим, слабым, ни на что не годным? Только и делал, что ревел по матери. Позорище! Другого бы пороли до кровавых полос, пока не проникнется дисциплиной, но я дал тебе три дня – три пекловых дня, чтобы пришёл в себя и усвоил порядки! Собственному сыну не дал бы такой поблажки!
Капитан поднял взор к потолку, будто рассчитывал узреть там Колласа. Позолоченное изображение солнцеликого бога холодно поблёскивало на стене за его спиной, словно насмехалось.
– А конюшни? Когда тебя полагалось драть розгами, я отправлял чистить стойла, – уже чуть тише продолжил офицер. – Подальше от глаз твоих врагов, чтобы синяки сходить успевали. И это твоя благодарность?! Если бы Веринтис проломил череп, меня бы самого под трибунал отправили!
Роваджи продолжал молчать. Да, командир корпуса обращался с ним мягче, чем прочие офицеры, но всё равно несправедливо, а подобными речами убивал в зародыше всякую симпатию.
– Настоящий алорец всю жизнь стремится к совершенству, чтобы удостоиться Вознесения, а тебе, полукровке, нужно трудиться втрое усерднее! – не преминул напомнить капитан. – Детские игры закончились. В армии с тобой нянчиться не станут. Не научишься служить и дорожить товарищами – не протянешь и дня. Клянусь Колласом, я делал всё, чтобы направить тебя на путь истинный, но ты упрям, как дикий осёл!
Он прикрыл лицо ладонью и провёл пальцами по переносице. Его тяжёлый вздох звучал, как очередной упрёк.
– Может, и выглядишь ты, как алорец, но кровь у тебя дурная. И ты, вместо того чтобы очиститься от позора, ещё и гордишься им! Где смирение?! Где благодарность за великую милость, оказанную тебе?! Где твоя честь?!
Эти проповеди Роваджи слышал уже сотню раз. Он не разделял алорских идеалов, но каждый раз в груди становилось до боли тесно. Они требовали от него невозможного: возненавидеть самого себя за место рождения, отречься от тех лет, когда он был по-настоящему счастлив. Ему и так приходилось играть эту унизительную роль: он зазубрил все молитвы, регулярно стоял в исповедальном столпе света и каждое утро в составе роты хором клялся в верности Алуару. Но даже тысяча повторений не превратит навязанную ложь в правду. Ярость была его утешением – последним бастионом против чувства собственной ничтожности, щитом, спасавшим его рассудок.
– И что мне теперь с тобой делать? – выдохнул капитан после гневной тирады. – Как ты собираешься загладить свою вину?
– Отправлюсь в карцер. – Голос Роваджи звучал монотонно. – Буду молить Колласа простить меня за то, что вообще родился, и обещать впредь не позорить его светлое имя.
В этих словах не было даже тени раскаяния – только измождённая язвительность. Дерзость не всегда шипела в нём гадюкой – порой она дышала хладом, просачиваясь сквозь трещины давно истерзанного терпения.
– Это не обычная драка, Роваджи. – Капитан скрестил руки на груди. – Коллас наделил тебя острым умом, и мне категорически не нравится, как ты его используешь.
Он резко ткнул указательным пальцем в висок воспитанника, заставив того непроизвольно скривиться. Роваджи ненавидел, когда к нему прикасались. Другие слишком легко нарушали и без того призрачные границы его личного пространства, наглядно демонстрируя его бесправие. Слова могли ранить больнее кулаков, но существовала особая, изощрённая форма насилия – эта снисходительная жестокость, с которой наделённые властью постоянно подчёркивали своё превосходство. После драк Роваджи никогда не чувствовал себя таким униженным, как от «дружеских» подзатыльников и похлопываний по щеке.
– Вчера на занятиях ты устроил очередной балаган, сегодня подбил товарища прыгнуть с крыши. Что вытворишь завтра? – Капитан не убирал пальца от его виска, будто хотел вбить туда здравый смысл. – Это уже третий случай подстрекательства, но впервые всё могло закончиться смертью. Ваши жизни принадлежат не вам: они – собственность Колласа и Алуара! Вы не имеете права ставить их на кон в мальчишеских спорах!
– Моя вина в том, что Верину солнце напекло голову? – не выдержал Роваджи, дрожа от ярости. – Вот Коллас пусть и отвечает!
От хлёсткой пощёчины он едва удержался на ногах, но вместо покорности ощерился, как дикий зверь.
– Капрал! – Голос командира сотряс стены.
Дверь распахнулась, впуская бледного дежурного, который чётко отсалютовал знак верности ало-класси.
– Да, капитан!
– Немедленно препроводить этого паршивца в карцер, а через час – построение на плацу!
– Прикажете ротному высечь его? – с почтительной осторожностью уточнил капрал.
– Нет. Я сам им займусь, – ответил капитан и посмотрел на воспитанника с ожесточением. – У меня остался всего год, чтобы выбить из него дурь и сделать человеком.
Роваджи выдержал его взгляд без тени страха и молча последовал за конвоиром, демонстративно игнорируя горящую щёку. Он шёл, смотря себе под ноги и стараясь не видеть ненавистных зданий и знамён, будто от этого они могли раствориться в небытии вместе с окружающим миром, который с первого дня отвергал его.
Роваджи сам зашёл в карцер, со скрежетом задвинул решётку, растянулся на голых досках нар и уставился в потолок. Стоило вдоволь належаться на спине. Неважно, сколько ударов ему предстоит вынести, боль будет нестерпимой и бесконечно долгой: сначала – во время торжественной порки перед строем, потом – мучительными днями и ночами на животе, когда каждое движение превратится в пытку. Раны затянутся, но ещё долго будут зудеть, а шрамы останутся на всю жизнь.
Через всё это Роваджи уже проходил. В первый раз – в одиннадцать лет – он ещё верил в чудо, ждал, что вот-вот офицер с сияющими солнцами на нашивках выйдет вперёд и отменит жестокий приказ. Но его высекли, показательно и жестоко. Он кричал и изо всех сил старался не плакать, но никакое упрямство не могло вмиг сделать ребёнка взрослым.
Теперь иллюзий не осталось. Сначала разденут до пояса, затем привяжут руки к перекладине, чтобы не мог сойти с места, а после этого исполосуют на глазах у всей роты. Неделя в лазарете, ещё неделя лёгких работ, а дальше – будто ничего и не было: марш-броски, штурмовые полосы, многочасовые построения. Бегай, прыгай, ползай, сражайся, а на уроках – сиди смирно часами. Боль? Терпи и не ной – будь достоин лазурного котана!
Но сегодня, по странной иронии, вместо отчаяния в груди разгорелось лихорадочное возбуждение. Это была надежда – преждевременное, но сладкое ликование. Капитан ошибался: у него не было года. Скоро «халасатец» вернётся домой.