Мое столкновение с лордом Ворчестером произошло под вечер 7 мая. На ночь я отправился на борт «Ласточки», чтобы, проспав с восьми до двенадцати, в полночь стать на вахту.
И вот, когда я стоял на вахте, весь погруженный в думы о смерти императора Наполеона, из мглы вынырнула шлюпка, беззвучно приблизившаяся к нашему судну, и до моего слуха донесся условный знак — переливчатый свист, извещавший о прибытии таинственных ночных гостей. По спущенному трапу поднялись Костер и доктор Мак-Кенна, и с ними кто-то третий. Этот третий был стройный и подвижный молодой человек, который на палубе судна чувствовал себя как дома, хохотал, свистел, заглядывал во все углы.
Увидев меня, он спросил у Костера, кто я такой, потом подошел ко мне со словами:
— Позвольте представиться, товарищ! Меня зовут Дерикур. Шевалье Дерикур, к вашим услугам. Из славного города Тараскона. Уф, как я рад, что вся эта история, наконец, окончилась благополучно! Столько месяцев мне пришлось разыгрывать комедию и изображать итальянца. Я, солдат Великой Армии, я, спавший на пуховиках московских бояр в занятой Москве, я, едва не взявший в плен австрийского императора при Ваграме — я должен был жить в этой проклятой дыре три года, разыгрывая роль… Нет, как это вам понравится? Шевалье Дерикур, кавалер ордена Почетного Легиона, тарасконский дворянин, в роли камердинера и брадобрея какого-то комиссариатского чиновника?! Но когда речь шла о том, чтобы спасти из плена моего императора… Вашу руку, товарищ! Мы, черт возьми, еще повоюем! Мы еще покажем миру, что значит Франция!
И он снова заметался по палубе, потом исчез куда-то.
Покуда шли эти объяснения, к левому борту «Ласточки» беззвучно причалила третья шлюпка. Еще раз послышался условный свист. Костер вздрогнул и, оттолкнув в сторону мисс Куннингем, прибывшую на второй шлюпке, бросился к фалрепу.
По веревочной лестнице на палубу поднимался среднего роста человек в костюме рыбака. Ночь была темная, палубу освещал слабый и неверный свет фонаря на грот-мачте. Ни лица ни даже фигуры новоприбывшего разглядеть было невозможно, но сердце мое почему-то екнуло. Что-то знакомое почудилось мне.
Тучный, коротконогий, широкоплечий и немного сутуловатый человек, тяжело дыша, поднялся на палубу, и сейчас же заложил руки за спину.
Еще раз екнуло мое сердце.
Мисс Куннингем, увидев новоприбывшего, радостно взвизгнула, жеманно взялась кончиками пальцев за свою юбку, подбирая ее, и сделала изумительно глубокий реверанс, бормоча:
— Ваше величество… Ваше величество… Ваше величество…
Сутуловатый человек в костюме рыбака небрежно кивнул ей головой, и, не обращая больше на нее внимания, прошелся по палубе, все еще держа короткие руки за спиной.
На палубу «Ласточки» прибыла заблаговременно мисс Джессика Куннингем.
В тот момент, когда он стоял под грот-мачтой, порывом ветра резко качнуло фонарь, и в то же время широкополая шляпа слетела с круглой, коротко остриженной головы.
Неверный, дрожащий свет фонаря упал на полное круглое лицо с крутым, переходящим в лысину лбом, изборожденным морщинами, и осветил резкие, словно из светлой бронзы вычеканенные черты этого лица, глубоко запавшие глаза, угрюмо сдвинутые над орлиным носом брови, упрямый круглый подбородок, покрытый щетиной давно небритой бороды.
И тогда я узнал его…
Два раза он прошелся по палубе не совсем верными шагами, слегка волоча правую ногу и прихрамывая. На ходу шевелил круглыми плечами, глубоко вздыхал, словно прополаскивая влажным морским воздухом ночи свои усталые легкие.
Я стоял у бушприта. Он увидел меня, но, должно быть, не обратить на меня внимания в первый момент: дойдя почти вплоть до меня, он повернулся ко мне спиной и снова пошел к корме. Но, сделав два или три шага, круто повернулся и направился ко мне.
В глаза мне заглянули глубокие темно-голубые глаза, словно желали разглядеть, что таится в самой глубине моей души. Левая рука легла на мое плечо, правая потянулась к моему уху.
— Это ты? — услышал я хриплый, может быть, от волнения голос. — Помнишь? Ватерлоо… Знамя, которое ты прятал у себя на груди… Помнишь? Ну, вот… Вот, мы снова увиделись, старый солдат! И — я свободен…
И его пальцы больно-пребольно впивались в мое ухо. Но тогда я этой боли не чувствовал. Я почувствовал ее только после, утром, когда обнаружил, заглянув в зеркало, что мое правое ухо покраснело и распухло…
Ночью я ничего не чувствовал, ничего не сознавал, кроме того, что передо мною стоит он, император Наполеон.
Потом, в долгие дни пребывания в стране Матамани и Музумбо, когда мне пришлось быть одним из самых близких к Наполеону лиц, — я узнал все подробности побега. Чтобы не возвращаться потом к этому вопросу, я сейчас в кратких чертах передам все то, что знаю об этом деле.
Заговоры в пользу Наполеона начались еще в 1815 году. Его бесчисленные приверженцы, опомнившись от ошеломления, испытанного ими, когда Наполеон вторично отрекся от престола и сдался англичанам, сейчас же принялись лихорадочно за работу освобождения. Первый заговор в пользу Наполеона, был организован неким Диксоном, — по отцу англичанином, по матери французом.
Я знаю, в истории не сохранилось ни малейшего следа этого заговора. Очень может быть, что найдутся люди, способные заявить, что этого заговора и не было вовсе, что я попросту выдумал его… Но о нем я узнал от самого императора Наполеона.
По его словам, заговорщики рассчитывали подкупить часть офицеров и матросов «Беллерофона», остальных людей экипажа этого судна опоить сонным зельем, вывести Наполеона на берег в костюме английского офицера и увезти его в Ирландию, где у него был надежный приют в замке одного упрямого лорда, партизана независимости Ирландии. Там Наполеон должен был переждать известное время, пока выяснится настроение Франции. Если бы Франция оказалась готовой снова призвать своего вождя, Наполеон отправился бы туда и стал бы во главе своих войск. Если бы настроение французов не благоприятствовало осуществлению этого смелого плана, то ирландцы обязывались переправить экс-императора в Северо-Американские Соединенные Штаты, где тогда уже находилась «мадемуазель Бланш» с Люсьеном.
Успех этого дерзкого плана был обеспечен: Диксон был офицером на «Беллерофоне», и ему приходилось держать вахту, сторожа каюту Наполеона. У него под рукой было около двадцати человек матросов, слепо повиновавшихся ему. Кроме того, с ним заодно действовали еще два морских офицера: эти были подкуплены. В ночь побега Наполеона каждый из них должен был получить по сто тысяч гиней…
Но в дело почти накануне его исполнения вмешалась сама судьба: на рейде, где стоял «Беллерофон» с пленным императором, Диксон, заканчивавший последние приготовления к побегу, плывя к фрегату, столкнулся в тумане с каким-то баркасом. Его шлюпка была разбита. Он и бывшие с ним матросы очутились в воде. Несчастье было сейчас же замечено. Со стоявших на рейде судов спустили шлюпки. Матросов удалось спасти.
На Диксоне был пояс, набитый золотом, — деньги, требовавшиеся для организации побега… И это золото потянуло его на дно. Его труп так и не был найден. Может быть, и теперь он лежит на морском дне, удерживаемый тяжестью огромной суммы золота.
Второй по счету заговор был организован на средства Паолины Боргезе, сестры Наполеона, гордой красавицы, которая, чтобы помочь брату, продала все свои драгоценности.
Согласно этому плану, — на «Нортумберленд», английский военный корабль, отвозивший Наполеона на остров Святой Елены, должно было произойти нападение судном, которое подошло бы к «Нортумберленду» под английским флагом, под видом возвращающегося из Индии военного фрегата «Адмирал Ваддингтон».
План этот потерпел крушение, потому что в Бискайском заливе потерпел крушение сам этот мнимый английский фрегат, затонувший у берегов Сан-Себастьяна за несколько дней до предполагаемой встречи с «Нортумберлендом» и его конвоирами.
Тогда начался ряд заговоров, организовывавшихся одновременно в разных местах и по инициативе разных лиц и групп.
Положительно неутомимыми в этом отношении оказывались именно итальянцы. В Италии, которая имеет основание считать Наполеона за своего человека, — ибо он был корсиканцем и происходил из старинной тосканской фамилии, — особенно в Генуе и Милане, в те годы царил, можно сказать, культ Наполеона. В Риме, веками стонавшем под гнетом изуверных католических патеров, у Наполеона тоже имелись бесчисленные приверженцы.
Как известно, в 1814 году, когда Наполеон находился еще не в плену, а лишь в изгнании на острове Эльба, — в Милане организовался большой заговор, о котором знает и история.
Было это в мае месяце 1814 года.
Сначала в Турине, потом в Генуе собрались делегаты различных частей Италии, мечтавшей об объединении, — два генуэзца, четыре пьемонтца, два корсиканца, два тосканца, два от Папской области и два от Неаполя и Сицилии. В их среде находились Мельхиор Дельфико и граф Луиджи Корветто, тот самый, который потом, с 1815 по 1819 год был министром финансов Франции.
Этот маленький конгресс в трех последовательных заседаниях выработал текст обращения к Наполеону, которое и было отправлено в ночь на 19 мая 1814 года. Они предлагали Наполеону корону Объединенной Италии с условием, чтобы он поклялся в уважении к выработанной ими «итальянской конституции», состоявшей из 63 главных статей.
Не буду тут перечислять всех подробностей, но отмечу, что новое государство должно было делиться на четыре области, с вице-королем во главе каждой: Неаполь, Флоренция, Турин, Милан.
Отправленное в качестве посла лицо благополучно доставило Наполеону все документы и вступило в переговоры. Наполеон одобрил проект конституции. Спешно были сделаны все приготовления для того, чтобы экс-император Франции мог с Эльбы переправиться на континент, столь близкий от «острова изгнания».
Кто знает, как повернулась бы судьба Наполеона, если бы он осуществил этот план?!
Но он отказался. Отказался, можно сказать, в последний момент: он получил из Франции известия, будто вся Франция мечтает об его возвращении. Короной Объединенной Италии он пожертвовал ради императорской короны Франции…
В разговоре со мной он как-то высказал, что эту ошибку он совершил, послушавшись коварных советов предателя Талейрана…
После «Ста дней», когда Наполеон находился уже на острове Святой Елены, в Италии снова возник аналогичный заговор, в котором главную роль играли римляне и неаполитанцы. Средства были даны отчасти той же Паолиной Боргезе, отчасти матерью Наполеона, Марией Петицией.
Согласно этому плану, должна была состояться форменная военно-морская экспедиция из пяти боевых судов, имеющих на борту несколько тысяч волонтеров и могущественную артиллерию.
Откуда заговорщики получили бы потребные боевые суда?
Суть в том, что королевство Обеих Сицилий, после войн с Наполеоном снова впавшее в свое сонное, расслабленное состояние, намеревалось отделаться от доброй половины своего флота, распродав суда под предлогом их устарелости. Правительство этого королевства было не прочь сбыть по хорошей цене суда грекам с островов, готовивших восстание против Турции.
А дальше?
Дальше флот должен был выйти в океан, добраться до острова Святой Елены, ночью высадить десант и освободить Наполеона. Кстати, на самом острове у заговорщиков были свои партизаны, как впрочем, и все время.
Но план этот погубили два человека: мать Наполеона, скупая до помешательства, и лорд Ворчестер.
Корсиканка отпускала деньги на заговор микроскопическими дозами, торгуясь из-за каждого гроша. Благодаря этому, заговорщики могли приобрести вместо пяти судов, только два, — одно «авизо»[1] и бриг «Сан-Дженнаро».
И все же они решились выйти в море, в надежде на то, что к ним успеет присоединиться несколько более мелких судов с волонтерами, завербованными во Франции и Соединенных Штатах на деньги «мадемуазель Бланш», в том числе — знаменитое подводное судно Шольза и «Ласточка» Джонсона.
Подводное судно или «Гимнот» должно было осуществить самую трудную часть дела: ночью подплыть к острову и похитить Наполеона. Бриг и другие суда, слишком слабые для того, чтобы схватиться со сторожившими остров кораблями англичан и береговыми батареями, должны были рейсировать в открытом море в ста километрах от острова, на условленном месте, чтобы принять похищенного Наполеона с борта «Гимнота», как слишком тихоходного судна, и переправить его сначала в Бразилию, а потом, при благоприятных условиях — в Европу.
Но тут вмешался лорд Ворчестер.
Этот человек со дней Тулона преследовал своей неумолимой ненавистью Наполеона. За что — об этом я скажу после.
Обладая огромными связями, — он был родственником английского королевского дома, — и располагая баснословно огромным состоянием, Ворчестер, без устали преследовал Наполеона.
В те дни, когда Наполеон был еще только генералом и отправился завоевывать Египет, Ворчестер на собственный счет снарядил стошестидесятипушечный фрегат «Беспощадный», с которым принял участие в битве при Абукире.
Затем, когда Наполеон застрял в Египте, тот же Ворчестер ютился в трущобах Каира, подкупая арабских шейхов и вождей мамелюков.
Наполеону удалось уйти из Египта. Искупительной жертвой за него пал один из лучших генералов французской армии, благородный Клебер. Он был убит кинжалом фанатика араба.
Но сам Наполеон сказал мне:
— Араб был только орудием в руках другого.
И этот другой был лорд Ворчестер…
У Ворчестера на жалованье была целая армия шпионов и агентов, которых он содержал годами. Подозревая, что в заговорах в пользу Наполеона непременно будет принимать участие «мадемуазель Бланш», Ворчестер окружил ее своими агентами. Расчет оказался верным: шпионы выследили переговоры «мадемуазель Бланш» с Костером и Джонсоном, узнали, что Шольз взялся выстроить для Костера и Джонсона подводную лодку, и Шольз быль убит мнимым траппером, как Клебер был убит мнимым дервишем…
В то время, как американские агенты расправлялись со злополучным изобретателем подводного судна, сам Ворчестер не дремал: он напал на след итальянцев-заговорщиков, он оповестил об их плане правительство королевства Обеих Сицилий, добился того, что авизо «Позилиппо» было задержано в одной из испанских гаваней, а в погоню за ушедшим вперед бригом «Сан-Дженнаро» под командой Караччьоло и Гаэтано Сальвиатти, был отправлен великолепный быстроходный фрегат «Королева Каролина».
В числе волонтеров, находившихся на борту «Сан-Дженнаро», находился некий Порфирио Пэттинато. Это был один из агентов лорда Ворчестера, — шпион.
Пользуясь абсолютным доверием заговорщиков, считавших его пламенным приверженцем идеи свободы Италии и свободы Наполеона, синьор Пэттинато во всех тех гаванях, куда по пути к острову Святой Елены заходил бриг, — оставлял на имя Ворчестера донесения о намерениях и планах заговорщиков. Такое донесение было оставлено предателем и на острове Сен-Винсенте.
Фрегат, гнавшийся за бригом в течение нескольких недель и заглянувший в гавань Сен-Винсента, нашел это донесение, узнал точно, по какому направлению пошел «Сан-Дженнаро» и куда пошла за ним «Ласточка».
Фрегат пошел туда же. На наше счастье, «Ласточка» успела преобразиться, и ее маскировка обманула лорда Ворчестера, бывшего на борту «Королевы Каролины», а сказка о чуме на борту «Ласточки» испугала неаполитанского адмирала Санта-Кроче.
Бриг заговорщиков погиб в неравном бою. Но перед тем, как бросить факел в пороховой погреб, Гаэтано Сальвиатти распорядился повесить синьора Пэттинато, который случайно выдал себя, пытаясь спастись бегством в шлюпке.
История Пэттинато и его казни была рассказана нам тем самым мальчуганом, которого мы выудили из воды после гибели «Сан-Дженнаро». Недели через две после катастрофы к нему, онемевшему в момент этой катастрофы, вернулась речь, и он рассказал нам все, что ему было известно.
Вступая в бой с «Сан-Дженнаро», неаполитанский адмирал не обратил на наш люгер внимания. Но у лорда Ворчестера уже и тогда зародилось подозрение, и он настоял на том, чтобы «Королева Каролина» вернулась на место боя и произвела осмотр подозрительного люгера, шедшего под русским флагом.
Остальное, относящееся к этому эпизоду, я уже рассказал в первых главах этих записок.
Заговоры в пользу Наполеона продолжались и после гибели «Сан-Дженнаро». Так, наше пребывание в Капштадте было связано с одной попыткой бегства Наполеона с острова Святой Елены под видом негра.
Попытка эта, — признаться, слишком нелепая, — не удалась: негры, нанятые для этой цели и проживавшие на острове под видом носильщиков, как-то перепились, в пьяном виде подрались, и в драке двое из них были убиты, третий изранен.
Тем временем созрел новый заговор, целиком организованный на средства «мадемуазель Бланш». Бедная женщина, до конца жизни оставшаяся верной Наполеону, истратила последние остатки своего состояния на это дело.
Нет ни малейшего сомнения, что и этот заговор потерпел бы участь всех прежних, если бы в дело не вмешался мой старый приятель, мистер Питер Смит.
Пока скажу только, что он вовсе не был ни скромным негоциантом, ни Смитом. Он был…
Впрочем, лучше об этом я скажу после.
Сейчас, скажу только, что мнимый мистер Питер Смит во все время бесчисленных заговоров в пользу Наполеона был в курсе дела и разрушал эти заговоры, как человек взмахом руки разрывает сплетенную пауком нить паутины…
Этот враг Наполеона был самым страшным его врагом, потому что он, мнимый мистер Смит, был великим государственным человеком, был, как про него говорили, некоронованным королем Великобритании и по своему усмотрению мог направлять все ее силы против Наполеона.
До 1820 года мнимый Смит работал, как говорится, и ночью и днем, чтобы не дать Наполеону освободиться.
Потом он изменил свой взгляд на Наполеона. Он понял, что у Англии нарождаются более опасные враги, чем мог бы сделаться освобожденный Наполеон. Он понял, что для борьбы с этими новыми врагами ему нужен сильный союзник, — и он решил, что этим союзником будет Наполеон.
Мистер Смит не был всесильным: как всякий государственный деятель, он имел сильных противников, он был связан различными условиями международного характера. Действовать в открытую он не мог: этим он рисковал навлечь на Англию крупные политические неприятности. Коротко и просто отдать приказ об освобождении Наполеона — этого мистер Смит не мог. Ему надо было так освободить Наполеона, чтобы весь мир думал:
— Это дело рук партизан Бонапарта. Это дело рук заговорщиков. Мистер Смит тут не при чем… Это сделано вопреки его воле.
И, вот, мистер Смит принялся действовать.
При помощи своих агентов он всегда был в курсе дела и знал все нити многочисленных заговоров. Он знал, что с 1817 года заговорщики, нуждавшиеся в помощи людей английской расы, завербовали капитана Самуила Джонсона, что Джонсон сошелся с американцем Костером, и что потом к ним примкнул доктор Мак-Кенна. Мистер Смит знал, что у этих трех людей было железное упрямство, и что они не ославляют мысли силой или хитростью добиться освобождения Наполеона. Мак-Кенна участвовал в заговоре по идейным соображениям, Джонсон — соблазняясь обещанной приверженцами Наполеона миллионной наградой, Костера увлекла и алчность, и, пожалуй, еще больше, страсть к рискованным приключениям, жажда деятельности, жилка авантюризма.
И вот, мнимый Смит сам обратился к этим людям. В костюме мелкого негоцианта он пришел в жилище Джонсона. Его первый визит я в свое время уже описал в одной из предшествующих глав. Смит снабдил Джонсона и Костера письмами ко многим видным лицам английской администрации острова Святой Елены, приказывая им помочь бегству Наполеона, оказать содействие Костеру и Джонсону. Но был человек, которому такое приказание отдано быть не могло, и это был палач Наполеона, губернатор острова, знаменитый Хадсон Лоу, двоюродный брат и ставленник лорда Ворчестера, личный агент великобританского королевского дома.
Хадсона Лоу нельзя было подкупить, его нельзя было даже запугать: у него были слишком высокие покровители. Оставалось одно только средство справиться с его сопротивлением, — и это средство было обман.
У Костера зародилась идея: разыграть комедию смерти и погребения Наполеона. Для этого могли послужить изготовленные по особому заказу восковые статуи или автоматы, изображавшие Наполеона.
Живого человека подменили не одной, а несколькими восковыми статуями.
В первый же день подмены живой Наполеон был спрятан в заранее приготовленном тайнике — на чердаке Лонгвуда. Место его заняла сначала восковая фигура номер первый: фигура, способная двигать ногами. Эту именно фигуру вытаскивали в сад генерал Монтолон и его супруга. На расстоянии двух или трех шагов любой, даже самый внимательный наблюдатель поддался бы обману и подумал бы, что супруги Монтолон бережно водят по дорожкам сада ослабевшего, больного человека.
Как известно, внутрь жилища Наполеона доступа для посторонних не было. Единственный человек, который имел право входить туда, был сам «тюремщик Наполеона», но он избегал приближаться к пленному императору. Если Хадсону приходилось, — что бывало редко, — объясняться с императором, то он предпочитал делать это на расстоянии. Больше полугода Наполеон наотрез отказывался говорить с Хадсоном. Тюремщик бесился и мстил императору мелкими и подлыми придирками, но заставить императора говорить он не мог…
И обыкновенно он ограничивался тем, что издали, из соседней комнаты, из сада, с дороги наблюдал за Наполеоном. Точно то же делали и многочисленные холопы Хадсона, крупные и мелкие шпионы.
Этим-то обстоятельством и воспользовались заговорщики.
Вся свора ищеек Хадсона и сам он в течение почти двух недель принимали искусно изготовленные восковые фигуры за самого Наполеона. Да и они ли одни?! Ведь и я, знавший о том, какой груз доставлен «Ласточкой» в Лонгвуд, — был обманут не хуже других… Ведь и я искренно верил, что это сам Наполеон выбирается в сад, поддерживаемый супругами Монтолон, что это Наполеон сидит у окна в любимом кресле, читая какую-то книгу, что это Наполеон лежит на койке, а потом на смертном ложе…
Ведь и я искренне думал, что это труп Наполеона мог быть оскорблен диким нападением маньяка Ворчестера…
Предвижу вопрос: почему же Наполеон не бежал из Лонгвуда, как только заговорщикам удалось подменить его восковой фигурой номер первый?
Ответ очень прост: Лонгвуд был окружен тройной цепью солдат и полицейских. Хадсон Лоу, организуя охрану, соблазнил заняться шпионством немалое количество местных обитателей, да не только мужчин, но и женщин и даже мальчишек.
Одна группа сторожей находилась под надзором другой, и обе под надзором третьей. Шпионы следили за Наполеоном и друг за другом.
При этих условиях не было возможности выйти из пределов Лонгвуда, не будучи замеченным. Посты сторожевой цепи были расставлены на самом близком расстоянии друг от друга, и каждый, выходивший из Лонгвуда, непременно натыкался на тот или иной пост, подвергался осмотру и допросу.
Единственный свободный путь был по воздуху. Но у Наполеона, крыльев ведь не было…
Таким образом, пока существовал надзор этой армии шпионов, побег был невозможен.
Единственное, на что можно было рассчитывать, это на следующее: раз кругом воцарится убеждение, что Наполеон при смерти, болен, что он умирает, что он умер, — тогда не только бдительность стражи ослабеет, но, быть может, и сама стража будет распущена.
По этим-то соображениям и пришлось разыграть опасную комедию до конца: живой Наполеон прятался в своем тайнике, куда мадам де-Монтолон приносила ему пищу, а последовательно заменяемые восковые куклы номер первый, номер второй, номер третий и так далее — исполняли его роль, вводя в обман и Хадсона Лоу, и шпионов, и честных людей, сочувствовавших пленному цезарю…
Когда комедия была доиграна до конца и использована последняя кукла, изображавшая умершего Наполеона, свершилось то, что и надо было предвидеть: бесполезная стража была снята. Положим, вокруг Лонгвуда еще бродили любопытные, в числе которых попадались и солдаты и наемные шпионы из жителей острова, но все их внимание было зафиксировано мнимым трупом императора, то есть, восковой фигурой, лежавшей на столе в большой комнате Лонгвуда и охранявшейся почетным караулом из солдат 54 полка.
Теперь любопытные проникали вплоть до Лонгвуда беспрепятственно, и столь же беспрепятственно уходили оттуда.
Выждав удобный момент, вышел переряженный рыбаком Наполеон, неся корзину на голове, и благополучно добрался до заранее приготовленного другого убежища, откуда уже ночью его друзья переправили его на борт «Ласточки».
Предвижу еще другой вопрос:
— Но, ведь, врачи освидетельствовали труп Наполеона? Но, ведь, было произведено вскрытие, на котором присутствовало два чиновника и два офицера? Но, ведь, труп был набальзамирован?
Ответ на все эти вопросы прост:
— Это дело обошлось почти в два миллиона франков.
И чиновники Хадсона Лоу и врачи были заранее подкуплены, а отчасти действовали, подчиняясь категорическим приказаниям мнимого мистера Питера Смита. Все это было комедией.
Чтобы докончить объяснение махинации побега Наполеона с острова Святой Елены, мне осталось сказать очень немногое.
Шевалье Дерикур в самом побеге играл совершенно ничтожную роль. Он жил на острове, когда туда привезли Наполеона, в качестве камердинера у одного из офицеров, а вовсе не прибыл на остров с целью способствовать побегу императора.
Наполеон любил бриться каждый день. Хадсон Лоу разрешил пленному императору иметь бритвенный прибор, быть может, в тайной надежде, что когда-нибудь Наполеон перережет себе горло, но лишь в исключительных случаях разрешал, чтобы в Лонгвуд брить пленника ходил кто-нибудь из цирюльников Лонгвуда. Чаще других пользовался этим разрешением именно Дерикур, который выдавал себя за испанца. Кажется, Лонгвуд умело пользовался болтливым французом, который бессознательно играл роль шпиона.
Заговорщикам пришлось посвятить в тайну и Дерикура. За содействие побегу ему было обещано двадцать пять тысяч наличными деньгами, пожизненный пенсион в три тысячи франков, и, кроме того, место при Тюильри с чином «гофмаршала, заведующего парикмахерской частью двора его императорского величества».
Честолюбивый и легковерный тарасконец отдался Наполеону душой и телом.
Мисс Джессика Куннингем играла роль не более значительную, но ею руководило честолюбие и своекорыстные расчеты.
Вот, в общих чертах, как был организован побег Наполеона.
Теперь еще одно и очень важное обстоятельство.
По условию с мадемуазель Бланш, бывшей душой большинства заговоров, после побега с острова император Наполеон должен был направиться на юг, в те воды, в которых вряд ли кому-либо пришло бы в голову искать его, если бы побег открылся раньше надлежащего времени. Мадемуазель Бланш должна была в определенном пункте рейсировать с принадлежавшим ей клипером «Франклином», взять на борть освобожденного пленника и увезти его в Южную Америку.
Вот при каких обстоятельствах в темную и душную майскую ночь бежавший из Лонгвуда император Наполеон прибыл на борт люгера «Ласточка»…
Теперь на экипаже этого суденышка лежал долг доставить императора на место встречи с клипером «Франклин», к беззаветно любившей его мадемуазель Бланш и к Люсьену…
Историки упоминают о том тропическом урагане, который пронесся над островом Святой Елены в часы, когда будто бы агонизировал император Наполеон. Это было 5 мая 1821 года.
Но те же историки совсем не обратили внимания на бурю, разыгравшуюся в южной части Атлантического океана между 7 и 10 мая того же года. А именно эта буря и сыграла решающую роль в судьбе бежавшего с острова Святой Елены императора и большинства его спутников.
В ночь на 8 мая наш люгер тихо снялся с якорей. Парусов мы не поднимали: опасались, что стоящие на рейде английские военные суда обратят внимание на наш уход и могут полюбопытствовать о его причинах. А у нас на борту был император Наполеон…
Джонсон, опытный моряк, решил воспользоваться тем обстоятельством, что в месте нашей стоянки наблюдалось сильное течение от острова в открытое море, и, подняв якоря, предоставил люгеру медленно, почти незаметно плыть по течению. Маневр удался превосходно. Наше легкое суденышко сначала постояло, словно в нерешимости, потом тронулось, поползло. Только самый внимательный наблюдатель мог бы обратить внимание на то обстоятельство, что оно перемещается, а, заметив это, подумал бы, что люгер дрейфует.
Перед рассветом часа за два мы настолько отошли от сторожевых судов, что были уже вне поля их зрения. Тогда Джонсон поднял паруса, и окрыленный люгер, как птица, понесся по морскому простору, уходя все дальше и дальше от острова.
Исполняя этот маневр, мы должны были уйти сначала на север. И, вот, когда мы собирались переменить галс, в недалеком от нас расстоянии показались отличительные огни шедшего на всех парусах небольшого судна, судя по оснастке — щеголеватой быстроходной яхты.
Яхта эта шла, пересекая наш курс, и появилась возможность столкновения. Джонсон, стоявший за рулем, несколько изменил наш курс, и десять минут спустя яхта прошла у нас по левому борту. Как я сказал выше, была еще ночь, но край неба на востоке уже светлел. Странное тревожное предчувствие охватило меня, когда я глядел на быстро сближавшуюся с люгером яхту. Мне чудилось, что это не настоящий корабль, а корабль-призрак…
И, вот, когда между нами было расстояние всего в несколько сот футов, я услыхал испуганное восклицание, вырвавшееся из уст Джонсона:
— Одноглазый! Проклятие! Спрячься, спрячься, Джонни.
Почти не сознавая, что я делаю, я распластался на палубе. И в это мгновенье услышал крик в рупор:
— Что за судно? Куда курс?
Джонсон в свою очередь схватил рупор и проревел:
— Рыбачий люгер «Проворный». Идем на ловлю!
— Откуда?
— С острова Святой Елены.
— Какие новости?
— Никаких!
— Что поделывает Бони? Не воскрес еще?
— Почем нам знать? Говорят, завтра похороны!
— Туда ему и дорога!
Покуда шел этот разговор, корабли все сближались и сближались, пока не подошли друг к другу на расстояние всего трех или четырех десятков саженей. И тогда… тогда я ясно увидел, что на носу яхты, у бушприта, держа в одной руке подзорную трубу, стоял наш непримиримый и беспощадный враг, лорд Ворчестер.
Как молния, у меня мелькнула мысль: он может разглядеть надпись на нашей корме и узнает, что это идет «Ласточка», та самая «Ласточка», которую вчера еще он видел на рейде Святой Елены…
Но Джонсон знал свое дело: едва разминувшись с яхтой, он круто повернул руль, люгер изменил свой курс и обогнул яхту по корме, так что пассажирам яхты имя нашего судна не было видно.
— Проклятая ищейка, — проворчал Джонсон. — Чего он здесь шатается? Какой черт вечно толкает его на нашу дорогу? Можно подумать, что он обладает способностью ясновидения, чует присутствие Бонапарта на нашем борту, гонится за нами… Ты, Джонни, плохо последовал совету его свет… то есть, мистера Питера Смита: надо было не нос расквашивать и не зубы выбивать у одноглазого шакала, а так ударить его по башке, чтобы у него мозги перевернулись…
— Постараюсь в другой раз сделать это, — отозвался я.
После встречи с нами, яхта, словно разыскивая кого-то на морском просторе, унеслась далеко на запад от острова, видневшегося в предрассветной полумгле. Мы пошли на восток, потом изменили в десятый раз наш курс и направились на юг, к условленному пункту встречи с «Франклином».
Но человек предполагает, а ветер располагает…
Едва остров Святой Елены скрылся из виду, как обнаружились первые симптомы приближавшейся бури. Барометр быстро падал, небо покрывалось мрачными тучами. Два или три раза начинался дождь, по всему пространству моря неслись валы с седыми верхушками, и наш люгер занырял, как щепка.
Наше суденышко, ничтожное по размерам, но обладавшее превосходными морскими качествами, бодро выдерживало борьбу с разъяренными стихиями, но недешево давалась экипажу эта борьба. Скоро пришлось задраить все люки и убрать паруса: и, без парусов, судно, гонимое бурей, мчалось, как стрела.
О соблюдении необходимого курса не могло быть и речи. Оставалось заботиться лишь о том, чтобы не дать бушующим волнам залить люгер и потопить.
Два дня длилась эта борьба с бурей. К концу второго дня мы увидели на расстоянии нескольких миль от нашего местонахождения бедствовавшее трехмачтовое судно.
Часа через два после того, как мы завидели это судно, оно было уже так близко от нас, что мы могли определить его по оснастке: это был клипер с сильно наклоненными назад мачтами.
— Держу пари, — вымолвил наблюдавший за этим судном Костер, — держу пари, что это «Франклин».
Да, это было судно, на борту которого находилась спешившая, подобно нам, к условному пункту встречи, мадемуазель Бланш, и его сын Люсьен.
Но судьба не хотела, что бы Бланш еще раз обняла Наполеона, чтобы сын поцеловал руку великого отца. Буря, гнавшая оба судна по одному направлению, бушевала с такой силой, что было бы чистым безумием спускать шлюпку: волны в мгновение ока перевернули бы ее и потопили бы ее пассажиров.
И час, и два, и три наши корабли плыли почти рядом.
На капитанском мостике судна стояла высокая, стройная женщина. Пышные черные волосы ее разметались по плечам, и ветер трепал их. Рядом с ней, обняв ее за талию, стоял стройный молодой человек с непокрытой головой.
А на нашей палубе, у грот-мачты, охватив ее правой рукой, стоял тучный пожилой человек в сером походном сюртуке с надвинутой на лоб треуголкой, и молча, не шевелясь, кажется, не дыша, глядел на нырявший в волнах корпус гонимого бурею клипера.
Суда то расходились, то, применив какой-либо маневр, сближались снова. И здесь и там команда выбивалась из сил, отстаивая свое существование. И только три человека казались безучастными по отношению ко всему.
В последний раз Бланш, Наполеон и Люсьен видели друг друга и, словно сознавая это, спешили наглядеться…
Историки говорят, что 9 мая между четырьмя и пятью часами вечера на острове Святой Елены были совершены торжественные похороны праха императора Наполеона.
Это — ложь: похоронен был не прах императора, а искусно сделанная из воска и раскрашенная восковая фигура. Комедию доигрывали до конца, чтобы Хадсон Лоу не мог пронюхать о бегстве своего пленника, когда тот был еще близко.
Но в те часы, когда на острове разыгрывалась комедия похорон, обманувшая весь мир, на несколько сот миль от острова Святой Елены совершались другие похороны….
В три часа, когда наши корабли сблизились до того, что, казалось, смелому человеку можно было с палубы клипера перескочить на палубу люгера, вахтенный матрос с вышки оповестил, что к нам приближается третье судно. В четыре часа оно было на расстоянии всего двух километров. В половине пятого оно нагнало нас. Это было английское судно «Гефест» под командой лейтенанта графа Эдуарда Карльтона. Судно гналось за нами. И на борту его находился лорд Ворчестер.
Потом, когда все было кончено, я узнал, как это вышло: за сутки до мнимых похорон Наполеона лорд Ворчестер заподозрил истину. Рассыпая золото, он добился полупризнаний английского чиновника. Опасаясь, что Хадсон Лоу сочтет рассказ о побеге Наполеона за сказку, — Ворчестер кинулся к своему другу и родственнику, лейтенанту Карльтону, командиру «Гефеста». Ему удалось убедить Карльтона, и тот решил действовать за свой собственный риск и страх. «Гефест» тайком вышел в бурю из гавани Святой Елены и ринулся преследовать нас. Условленное место встречи было известно Карльтону и Ворчестеру.
В списках английского военного флота за 1821 год значится: двухмачтовое судно «Гефест». Командир — лейтенант Эдуард Карльтон. Вооружение: шестнадцать орудий, в том числе, четыре дальнобойных кормовых пушки. Шестьдесят два человека экипажа. Триста тонн водоизмещения. Выстроено в Плимуте в 1802 году. Стационер на острове Святой Елены.
В списках того же английского флота за 1821 год то же судно со всем экипажем числится, без вести пропавшим в дни бури 7–10 мая 1821 года.
Случай это? Совпадение? Или перст судьбы?
В без четверти пять 9 мая 1821 года, с английских судов и с береговых батарей острова Святой Елены загрохотали пушечные выстрелы, возвещая миру роковой момент: гроб с останками императора Наполеона был опущен в могилу.
В без четверти пять за двести или триста миль от острова Святой Елены с борта судна «Гефест» раздался первый пушечный выстрел, направленный в корму клипера «Франклин».
Я видел, как ядро пронеслось над палубой клипера, как оно ударилось в беспомощно болтавшуюся рею и разбило ее, словно она была отлита из хрупкого стекла. Осколки разбитой реи осыпали палубу и, падая, убили двух матросов из экипажа клипера.
Второй выстрел с того же «Гефеста» был менее удачен: он предназначался на нашу долю, но в тот момент, когда пушкарь приложил фитиль к затравке своего орудия, волна сильно тряхнула корпус судна, и ядро пронеслось высоко над нами, не причинив нам ни малейшего вреда.
В одной из первых глав своих записок я, кажется, уже сказал, что на борту нашего люгера имелись собственные пушки. Их было не много, все они были малокалиберными и слабосильными, но при случае и люгер умел показать зубы…
Едва обнаружились намерения «Гефеста» потопить нас, как в нас заговорил инстинкт самосохранения и инстинкт злобы.
— К орудиям! — скомандовал Костер.
Клипер тоже не был совершенно беззащитным: на его борту имелась одна дальнобойная пушка и штук пять более мелких орудий. Оправившись от первого замешательства, команда «Франклина» в свою очередь схватилась за оружие.
В общем, силы противников были почти равны друг другу: против шестнадцати пушек «Гефеста» мы могли пустить в ход восемнадцать своих. Но на стороне «Гефеста» было значительное преимущество в количестве дальнобойных орудий и в наличии опытных артиллеристов. Кроме того, «Гефест», как специальное судно, был лучше приспособлен к боевым целям, и даже во время бури лучше исполнял нужные маневры.
Врезавшись между клипером и люгером, «Гефест» принялся громить «Франклина» с правого борта, а нас с левого.
Не зная, на борту какого именно судна находится император Наполеон, «Гефест» большую долю своего благосклонного внимания уделял именно «Франклину», чаще поворачиваясь к клиперу кормой, чтобы поражать его выстрелами из крупнокалиберных кормовых пушек.
Нечто фантастическое было в этой артиллерийской дуэли: в то время, как три корабля, окутавшись клубами порохового дыма, стремились уничтожить друг друга, — свирепствовавший ураган работал над своим собственным делом — стремился потопить всех трех противников. И по мере того, как разгорался бой между ними, усиливалась буря.
В без десяти минут пять люгер получил первую серьезную пробоину у ватерлинии, и у нас на борту раздался зловещий крик:
— Вода в трюме! К помпам!
Почти одновременно ядро с клипера срезало бизань-мачту «Гефеста», и мачта, падая, убила командовавшего им лейтенанта Карльтона. Команду судном принял казавшийся помешанным лорд Ворчестер. Но за разбитую бизань «Гефест» заплатил с лихвой, разбив руль клипера и влепив пару ядер в корму. По-видимому, при этом оказались подбитыми некоторые орудия «Франклина»: огонь его заметно ослаб.
После десятиминутного перерыва бой снова возобновился. Опять «Гефест» бил с правого борта по «Франклину», а с левого по люгеру.
Но теперь снаряды его почти не производили эффекта: буря достигла такого напряжения, что наши суда буквально швыряло, как щепки, прицеливание оказывалось по существу невозможным, трата пороху бесцельной. Мы были уже давно игрушкой волн и ветра, — теперь мы все оказывались во власти урагана, торопившегося довершить дело нашей гибели.
По небу мчались черные тучи, сделалось темно, как ночью, поминутно вспыхивала молния, озаряя зловещим фосфорическим светом кипящие волны и погибающие корабли.
Словно в ответ на грохот пушек раздались залпы небесной артиллерии, и, Боже, каким слабым и безобидным казался мне тогда голос наших орудий в сравнении с голосом грома?!
В один из тех моментов, когда все небо казалось охваченным огнем пожара, я разглядел поданный клипером сигнал, предназначавшийся нам:
— Не могу продолжать бой. Спасайтесь бегством!
Но легче было дать совет, чем последовать ему: наш трюм был полон воды. Треть наших людей или была смыта волнами или была перебита снарядами «Гефеста». Палуба была усеяна обломками разбитой мачты и обрывками снастей. Кажется, единственным человеком, сохранившим полное спокойствие, был он, император Наполеон.
Он по-прежнему стоял у грот-мачты, обняв ее левой рукой, а правую держал за пазухой, и упорно глядел в ту сторону, где, как призрак, метался погибающий клипер и где еще время от времени грохотали пушки полузатонувшего «Гефеста»…
Ровно в пять часов прогремел последний выстрел с него. На этот раз авизо послал нам бомбу. Она упала на нашу палубу возле рулевого колеса, подпрыгнула, лопнула с оглушительным треском. Осколки с визгом пронеслись над моей головой. Непреодолимая сила толкнула меня, и я покатился на мокрую палубу. Когда я поднялся, ни рулевого колеса, ни только что стоявших около него матросов уже не было. И с носа люгера раздался отчаянный крик:
— Тонем! Тонем!
Но мы еще не тонули. Люгер агонизировал, но его последний час еще не пробил.
Раньше, чем его корпус погрузился в воду, мы видели, как, гонимый бурей, мчался на морской простор лишенный возможности управляться «Франклин», и как на том месте, где нырял в волнах «Гефест», погубивший нас, поднялся огненный столб; потом до нас донесся грохот взрыва.
При неверном свете взрыва, потопившего английский авизо, я разглядел вдали лишенное уже всех своих трех мачт американское судно: это был злополучный клипер «Франклин».
У грот-мачты, обхватив ее правой рукой, стоял тучный человек в сером походном сюртуке.
А сутуловатый человек в сером походном сюртуке и с надвинутой на брови треуголкой стоял на нашей полупогрузившейся в воду палубе и, сжав губы, смотрел угрюмо в ту сторону, где еще смутно виднелся черный корпус удалявшегося «Франклина».
Потом потянулись долгие часы последней борьбы с разъяренной стихией.
Набегавшие на нас волны отрывали от корпуса люгера одну доску за другой, прокатывались палубой, уносили с собой трупы погибших в бою и тела еще живых людей экипажа.
Потом небо очистилось. Словно по волшебству, ветер стих, волны улеглись, как будто удовлетворившись одержанной над человеком победой, море сделалось гладким, как зеркало, над ним засияли лучи вечернего солнца.
И только тогда, когда солнце краем коснулось горизонта, уходя на покой, — пришла роковая минута: люгер опустился на дно морское.
А мы, его пассажиры?
За четверть часа до этого мы успели спустить на воду, кое-как зачинив, большую восьмивесельную шлюпку. Из грузов и припасов люгера мы поместили в шлюпку два бочонка воды, несколько мешков с сухарями и бочоночек рома, жестянку с тростниковым сахаром, походную аптечку капитана Джонсона, ящик с порохом и свинцом для литья пуль да бочонок солонины. В нагруженной до краев шлюпке едва нашлось место для уцелевших людей. Нас было десять человек, в том числе — я, император Наполеон, капитан Джонсон, Костер, доктор Мак-Кенна, шевалье Дерикур, Джесси Куннингем, юнга Сальватор, выуженный нами из воды после гибели «Сан-Дженнаро», и два наших матроса.
Капитан Джонсон захватил с собой в шлюпку морские инструменты, но, к несчастью, по неосторожности его же самого, важнейшие из них были обронены в воду и погибли. Из оружия с нами было несколько кортиков, полдюжины пистолетов да пара багров.
С этим багажом мы оказались утром 10 мая 1821 года на морском просторе. Ближайшей к нам землею был остров Святой Елены. Течением и ветром нас гнало на северо-восток, к отстоявшим от нас на тысячи миль берегам Африки.
Когда пришло 10 мая, мы тщетно оглядывали море по всем направлениям — ни следа человеческого присутствия. Не видно было даже обломков сгоревшего после боя с «Франклином» судна «Гефест».
Небо и море. Море и небо.
А наша шлюпка плыла и плыла по океанскому простору, и над нами по безоблачному небу катился огненный шар майского солнца, осыпая нас мириадами стрел-лучей…
И день, и два, и неделя, и еще неделя.
Небо и море. Море и небо.
С первого же дня нашего путешествия, приведя в известность все имевшиеся у нас припасы, капитан Джонсон строго определил порцию каждого человека: стал давать только необходимое для поддержания жизни. Это строго необходимое определялось одним сухарем, в мою руку величиной, крошечным ломтиком солонины и четвертью стакана мутной и всегда теплой жидкости, по недоразумению именовавшейся водой.
На третий день нашего пребывания в океане на нас налетел едва не погубивший нас шквал, одновременно потоками хлынул дождь. Воспользовавшись этим, мы собрали еще несколько галлонов свежей воды при помощи подставленного брезента, и уж, конечно, напились досыта.
На пятый день одному из матросов удалось ударом весла сбить на дно лодки пару летучих рыб, поднявшихся в воздух, убегая от какого-то преследовавшего их хищника. Рыбы были крупные и жирные, мясо их оказалось сладким, словно из сахара. Или, может быть, оно только казалось нам таким…
Рыбок разделили по-братски, и Наполеон, уверяю вас, получил долю, которая ни на золотник не превышала доли любого из нас.
На седьмой день новая маленькая удача: я выудил из воды целую кисть полусгнивших бананов.
Бог весть, сколько дней или недель пребывала эта злополучная ветка в морской воде. Мякоть бананов была насквозь пропитана солью, но, тем не менее, мы съели бананы, съели даже их кожуру. Разумеется, потом страшно хотелось пить, и Джонсону пришлось, скрепя сердце, раскошелиться, разрешить каждому двойную порцию воды.
Так тянулись дни.
В середине второй недели нам пришлось уменьшить и без того ничтожную долю каждого: сначала перешли на три четверти сухаря, потом на половину. Воды приходилось всего по два глотка в день, и мы начали невыносимо страдать. Единственный человек, который сохранил в эти ужасные дни всю свою бодрость, и даже хорошее расположение духа, — был император Наполеон.
Было ли это поразительным самообладанием, или, быть может, в самом деле, вынужденная диета оказалась полезной его страдавшему от излишней тучности организму, я, конечно, не могу сказать, — но знаю одно: на наших глазах, худея, теряя нездоровый жир, император положительно молодел.
Исчезла одутловатость щек, втянулся живот. На лице появился здоровый румянец. Пропал несколько сонный, апатичный взгляд. Резче определился красивый орлиный нос. И Наполеон стал похож на те портреты, которые изображали его тонким, стройным, длинноволосым юношей.
Одно не вернулось к нему: его волосы отрастали, но и, отрастая, не могли скрыть большую лысину.
Держал он себя, по отношению к нам, как добрый товарищ. На первых порах он позволял себе вмешиваться в распоряжения Джонсона, но старый морской волк оказался мало склонным выслушивать его советы, и как-то раздраженно ответил Наполеону:
— Когда вы, сэр, будете сидеть на троне, тогда вы и командуйте. А здесь, на шлюпке, единственный командир — я. На мне лежит ответственность за всех. Если есть капля надежды, то только при непременном условии, что никто не будет соваться в мои дела.
Против ожидания, Наполеон отнесся очень благодушно к этой выходке Джонсона.
— Ладно, ладно, старый ворчун! — сказал он со смехом. — Конечно, вы наш командир. Да я вовсе и не претендую на то, чтобы умалять ваш авторитет. Просто, скучно сидеть, сложа руки. Я ведь, привык к деятельности.
— Даже слишком привыкли! — смягчаясь, ответил ворчун Джонсон. — Может быть, если бы поменьше суетились, так и в беду не попали бы. Кой черт понес вас, спрашивается, в поход на Россию? Чего вы там не видели? Почему не сидели себе смирнехонько в Париже?
Наполеон оживился, как будто загорелся. И в течение целого дня и целой ночи разговаривал с нами о несчастном русском походе. Он и оправдывал этот поход, как политическую необходимость, и вместе признавался в сделанных ошибках.
Не буду передавать подробностей этой несомненно очень интересной беседы, но не могу не отметить нескольких важнейших пунктов ее.
Главными своими ошибками Наполеон считал непомерную растянутость коммуникационной линии, остановку в Москве, когда надо было, оставив там гарнизон, двинуться на Петербург, к морю. Заняв балтийское побережье, он получил бы возможность запасаться провиантом и боевыми припасами морским путем. Русский царь, несмотря на заявление о готовности удалиться в Сибирь, вынужден был бы пойти на мир. Две столицы заняты, сообщение с Европой перерезано… Турки, несомненно, нарушили бы только что заключенный мир. Татары Крыма и черкесы Кавказа, поднялись бы против русского колосса.
— Но моей главной ошибкой, — горячо говорил Наполеон, — было не это. Мою армию погубила моя неосведомленность о настроении самих русских, — погубили неверные донесения агентов, разосланных по России до начала войны: они уверяли, что при моем появлении в пределах России поднимутся крестьяне, раз я обещаю им освобождение от крепостного состояния, что поднимутся староверы, лишенные права свободно исповедовать догматы своей религии.
Может быть, если бы удалось затянуть кампанию на год, в самом деле, эти явления имели бы место. Но катастрофа разразилась слишком быстро… Крестьянские волнения начались в России, но значительно позже, как эхо более грозных событий.
Еще одну ошибку признавал Наполеон: может быть, следовало бы остановиться, взяв Смоленск, укрепиться в Польше, создать польское поголовное ополчение, бросить польские полки на юг, на Киев, в Новороссию.
Польша богата естественными ресурсами. Поляки — способный воспламениться народ. И они ненавидели русских.
Надо было немедленно провозгласить образование особого королевства Польского, сделать королем Понятовского или кого-то из Радзивиллов. Этим одним Россия была бы навеки оттиснута от остальной Европы. Между Европой и Россией образовался бы солидный буфер. Польша, возрожденная Польша, поддерживаемая Францией, была бы форпостом Франции на Востоке и гарантировала бы спокойствие в Пруссии и даже в Австрии. Разумеется, нужно было еще заручиться содействием венгров…
И, увлекаясь, Наполеон развивал один план за другим, один грандиознее другого. По памяти, он цитировал параграфы опубликованных и тайных трактатов, сыпал, как из мешка, цифрами, перечислял силы свои и силы противников, причем обнаруживал поистине феноменальную память. Он помнил имена всех генералов, своих и чужих, помнил число орудий всех крепостей Европы и число людей, составлявших их гарнизоны, помнил расстояния между отдельными пунктами.
И твердил, забывая о том печальном положении, в котором мы находились:
— Но я же это еще переделаю. Я все это еще исправлю. Затем, — итальянский вопрос. Я недостаточно занимался им, а мне следовало обратить на него серьезное внимание. Итальянцы — самая плодовитая раса в Европе, не считая русских. В Италии имеются целые области, где маленькая семья — редкость. Там имеются семьи в десять, двенадцать, пятнадцать и больше человек. Итальянцы — превосходный боевой материал. В русском походе они держались великолепно.
Да, мне надо было бы заняться привлечением итальянцев во Францию. Я должен был образовать целые города из итальянцев, особенно в тех областях, где, как в Эльзасе и Лотарингии, нам, французам, приходилось считаться с наличием германского элемента. В четверть века итальянцы — живые, подвижные, умеренные в пище, непритязательные, — вытеснили бы немцев. Страсбург был бы латинизирован. В Меце не осталось бы ни единой немецкой семьи…
Еще и еще говорил о своих планах Наполеон.
И, слушая его речи, я чувствовал странную жуть: я начал понимать этого человека.
Впрочем, — подходит ли к нему этот термин? Был ли он, в самом деле, человеком?
Не было ли бы вернее назвать его сверхчеловеком?
Потому что ведь на людей он смотрел сверху, как имеющий право вылепливать по своему усмотрению все, что ему угодно, из пластичной человеческой массы…
А наша шлюпка плыла и плыла. Ночь и день сменяли друг друга. Штиль сменялся бурной погодой. Буря проходила, пощадив наше утлое суденышко, словно судьба оберегала его пассажиров.
В конце второй недели у нас не было уже ни глотка воды и ни единого сухаря. Голод терзал наши внутренности, жажда отравляла кровь в наших жилах. Отчаяние закрадывалось в наши души.
И вот, в то время, когда, казалось, была потеряна уже всякая тень надежды на спасение, — один из наших матросов закричал диким, хриплым от волнения голосом:
— Парус! Корабль по курсу! Корабль, корабль… корабль по курсу!
И стал плясать, и принялся петь, махая изорванным платком.
Мелькнула и, как сон золотой, скоро исчезла надежда оказаться среди себе подобных, услышать людскую речь, получить необходимую помощь.
Да, Бен Торнбридж видел парус. Да, все мы видели какое-то судно.
Пять или шесть часов пришлось нам неутомимо грести, покуда удалось приблизиться к этому судну на такое расстояние, что мог быть услышан человеческий голос.
Разумеется, еще издали, желая привлечь к себе внимание экипажа этого судна, мы махали всяким тряпьем, кричали, стреляли. Судно плыло, правда, медленно, гораздо медленнее, чем плыли мы, но все же плыло.
На острове Святой Елены.
На палубе «Ласточки».
Когда мы приблизились, оно не откликнулось на наш зов, на крики, на пистолетные выстрелы.
Но мы уже знали, что с этим судном что-то неладно: одна из мачт была разбита, и болталась у борта, запутавшись в снастях; на остальных двух мачтах паруса оказались изорванными в клочья, палуба усеяна обломками, часть фальшборта изломана. Корма опустилась в воду настолько, что изредка волна, набегая, покрывала и часть палубы.
— Это судно почему-то брошено экипажем, — разрешил все недоумения приговор Джонсона.
В том, что старый моряк не ошибался, мы убедились, пристав к борту «Анны-Марии» и по обрывкам снастей забравшись на палубу.
Кроме жалобно мяукавшего серого котенка с грязной голубой ленточкой на шее, там не было ни единой живой души. Нет, ошибаюсь: было, и притом множество других живых существ, но не тех, которых увидеть было бы нам приятно: это были огромные крысы, безбоязненно расхаживавшие по палубе, словно издеваясь над бедным бессильным котенком, который был ими положительно терроризован…
И, как ни велико было наше разочарование при сознании, что это покинутое экипажем, обреченное на гибель судно, — все же мы должны были радоваться: оно усиливало наши слабые шансы на спасение, оно обещало дать нам более надежный приют, чем тот, который давала наша шлюпка. И, что было дороже всего, — это покинутое экипажем судно избавляло нас от мук голода: в камбузе мы отыскали несколько ящиков с сухарями, бочки с ветчиной и солониной, сахар, ром, рыбные консервы и так далее.
Не было недостатка и в воде, и хотя эта вода была уже достаточно испорчена, все же, — о, Вседержитель, — каким нектаром, какой небесной амброзией показалась она нам!
Наши капитаны, — Джонсон и Костер, осмотрев судно и выяснив его состояние, пришли к решению, что нам следует покинуть шлюпку и перейти на борт «Анны-Марии»: суть в том, что шхуна была нагружена лесом, сосновыми досками и бревнами. Потонуть она не могла, даже если бы вода затопила все ее трюмы: лес держал ее на поверхности воды, как гнилую пробку. Наша же шлюпка, могла опрокинуться и затонуть каждый миг. Было чудом уже и то, что мы пространствовали на ней две недели, да еще в тех водах, где так часты бури.
По всем признакам, люди экипажа «Анны-Марии», шедшей со своим грузом леса с острова Борнгольма в Капштадт, покинули судно в бурю, поддавшись панике, или ушли к континенту на лодках, не рассчитывая на возможность продержаться на борту, покуда течением и ветрами судно донесет до какого-нибудь берега.
Такие случаи, говорят, бывают довольно часто.
А брошенное судно упрямо держалось на воде, не желая тонуть, и странствовало по океану, сделавшись игрушкой волн и ветров. Может быть, не один раз оно приближалось к земле, но потом ветер снова отгонял его на морской простор.
Овладев «Анной-Марией», мы и отдохнули, и насытились, и, главное, утолили свою жажду, и приободрились; надежда на спасение все-таки возросла.
Не буду описывать странствований на покинутой экипажем шхуне: я не моряк, морская жизнь меня очень мало интересует.
Скажу только то, что считаю строго необходимым, как непосредственно относящееся к самой сути моего повествования.
Из трех мачт шхуны к тому моменту, когда мы овладели ей, еще держались две, — грот и бизань. Но грот-мачта находилась в таком положении, что могла упасть каждое мгновение, а закрепить ее мы оказывались бессильными. Поэтому мы попросту спилили ее. Бизань же удалось кое-как укрепить и поставить на нее несколько клочков холста, долженствовавших изображать паруса. Опять-таки кое-как поправили мы и разбитый руль, вернее, заменили его подобием руля, сколоченным из досок.
Судно не исцелилось от своих смертельных ран, но, все же, немножко оправилось. Так бывает с больными, осужденными на гибель, но оттягивающими на много дней, иногда, на месяцы, свой роковой смертный час.
Выше я сказал, что, пересаживаясь с борта «Ласточки» в шлюпку, мы взяли с собой судовые инструменты, но имели несчастье потерять их. На борту «Анны-Марии» никаких инструментов не оказалось: экипаж, покидая судно, забрал их с собой. Таким образом, о точном определении нашего местонахождения и речи быть не могло, но моряки, умеют, хотя и весьма приблизительно, определять, где находятся, по звездам. По этим наблюдениям Костера и Джонсона, мы были в нескольких сотнях миль от африканского берега. Шансов на встречу с каким-нибудь судном было мало: воды эти относятся к разряду мало посещаемых. Но все же эти шансы имелись. Наконец, пользуясь течениями, а еще больше нашими импровизированными парусами, мы могли направлять судно к берегу. Пусть этот берег дик и пустынен, все же это земля. Пусть нам предстоит встретить на этом берегу лишь негров, все же это нам подобные, это люди.
И мы поплыли.
Небо и море, море и небо. И на морском просторе — «Анна-Мария», полузатонувшее, расползающееся по всем швам судно. И на борту шхуны — десять человек, котенок с голубой ленточкой и десять тысяч свирепых крыс. И на борту этой готовой развалиться шхуны — он, бывший повелитель полмира, император Наполеон…
Второго июля 1821 года, после почти восьминедельного странствования по океанскому простору, мы, наконец, увидели землю, или, вернее сказать, — земля увидела нас и потянула к себе, разыгравшейся жестокой бурей «Анна-Мария» была выброшена на плоский песчаный африканский берег.
Судьба хранила нас: кипящие волны не помешали нам спустить все ту же шлюпку и, словно играя, донесли до берега, где она и засела, врезавшись в песок килем. Нам пришлось выбираться из воды, как мы умели и могли, борясь с волнами и обломками «Анны-Марии», — но мы выбрались. И не только выбрались сами, но ухитрились спасти и злополучного котенка.
И вот мы были на земле.
Где именно? В каких территориях? Кем заселенных?
Сами мы ответа на эти вопросы дать не могли, тем более, что крушение «Анны-Марии» произошло темной, безлунной ночью.
Но приближалось утро, и оно должно было принести нам разрешение всех занимавших нас вопросов.
При крушении «Анны-Марии» очень немного уцелело из нашего багажа. Но кое-что уцелело, в том числе пара пистолетов, герметически закупоренный рог с порохом и так далее. При желании мы могли бы развести костер, чтобы обсушиться и согреться, но осторожность советовала нам до выяснения обстоятельств ничем не выдавать себя. Найдя на песчаном берегу пологий холм, поросший редкими кустарниками, мы разгребли песок, сбились все в кучу и пролежали до утра в яме, согревая друг друга близостью тел.
Пережитые волнения сказывались в сильнейшем утомлении. Не знаю, очнулись ли бы мы от овладевшей нами апатии, если бы подверглись нападению со стороны предполагаемых обитателей этой земли или диких зверей…
Едва было изготовлено наше странное убежище, — я повалился и моментально заснул, как убитый. Но сон мой был не долог: на рассвете я проснулся и уже не мог больше задремать. Тревожное настроение овладело мной. То самое настроение, которое было так знакомо мне, участнику множества боев. Знаешь, что с рассветом загремит барабан, запоют рожки, загрохочут пушки. Будут свистать пули, и визжать картечь, задрожит земля под копытами несущейся в атаку кавалерии… И когда снова спустится на землю ночь, — трупами будут усеяны поля, трупами будут завалены канавы и перелески.
Может быть, в числе этих трупов, будет лежать и твой…
Когда поднялось солнце, я бродил по пологому берегу, усеянному обломками досок с «Анны-Марии», бочонками, обрывками снастей. Бродил и думал о том, какая странная у меня судьба, о том, что моя милая Минни так далека от меня. Бог весть, придется ли мне когда-нибудь увидеть ее ясные глазки, услышать ее ласковый голос.
Туман клубился над морем и над землей, скрывая ее очарования. Лучи солнца, боролись с этим океаном тумана, и при свете этих лучей клубящиеся розовые волны его принимали самые фантастические формы. Казалось, рои призраков носятся над нашим лагерем.
Когда туман рассеялся, я огляделся вокруг и увидел в каком-нибудь километре расстояния от места нашей высадки, на берегу низенький лесок, и промеж деревьев леска виднелись хижины, напоминавшие большие грибы. Над одной из них, вился сизоватый дымок. Там были люди.
Написав добрую половину этих записок, я, Джон Томас Браун, бывший рядовой одиннадцатого линейного стрелкового полка армии его величества, совершенно случайно встретившись с известным мистером Самуилом Торнкрафтом, как известно, много лет служившим в качестве секретаря и помощника у знаменитого романиста, сэра Вальтера Скотта, имел смелость обратиться к уважаемому мистеру Торнкрафту с просьбой проглядеть мое писание и указать мои промахи.
Я был глубоко убежден, что мистер Торнкрафт отнесется резко отрицательно к самим моим мемуарам, как писанным чересчур неопытной рукой. Но к моему глубокому изумлению, приговор мистера Торнкрафта оказался совершенно иным.
Мои записки мистер Торнкрафт признал вполне интересными. Не преминув отметить некоторые недостатки стиля и даже системы изложения, мой строгий, но благосклонный критик заявил мне, что рассказ мой значительно выиграл бы, если бы я, по точному его выражению, «не связал бы себе рук, приняв образцом для себя форму рассказа от первого лица».
— Судите сами, дорогой мистер Браун! — сказал он. — Ведь при таких условиях вы поневоле все время сосредотачиваете внимание читателя на собственной персоне, на собственных переживаниях и впечатлениях. Но ведь в вашем интересном повествовании обрисовываются и другие фигуры. И еще какие…
Да, у вас есть оправдание: свой рассказ вы предназначаете не для печати, а для чтения вашего собственного сына и наследника. Согласен.
Но подумайте, удобно ли для вас самих, даже принимая во внимание вышесказанное обстоятельство, все время рисовать себя центральной фигурой, вокруг которой развиваются все события мирового значения?
Согласитесь сами, что в интересах самого повествования было бы лучше в качестве центральной фигуры поставить самого императора Наполеона!
Попробуйте изложить эту историю не в виде личных записок, а в связной и последовательной форме рассказа. О самом себе говорите не в первом лице, а в третьем. Тогда вы получите большую свободу в распоряжении богатейшим материалом, имеющимся в ваших руках. И вы увидите, насколько сразу ваше повествование выиграет в интересе, сделавшись более живым, и, я бы сказал, более литературным!.. Право, попробуйте, мистер Браун.
Совет мистера Торнкрафта произвел на меня известное впечатление, и я пришел к следующему решению: не перерабатывая того, что уже мной написано, остальную часть моего труда написать в рекомендованной мне мистером Торнкрафтом форме. Может быть, в самом деле, так будет лучше.
Утром третьего июля разыгралась сцена, которая постороннему наблюдателю могла бы показаться и непонятной и фантастичной.
Местные береговые обитатели, чистокровные негры, принадлежавшие к одному из кафрских племен, обнаружив пребывание белых, окружили их лагерь, явно выражая воинственные намерения. Негров этих было, считая женщин, свыше двух сотен человек. Вооружены они были луками, грубо выкованными ножами, топорами и ассегаями или метательными копьями. Побережные обитатели Южной Африки давно уже, — с тех дней, когда португальцы принялись отыскивать морской путь в Индию, — познакомились с белыми, и на свою беду познакомились с огнестрельным оружием белых. Поэтому они благоразумно держались вдали от спутников Наполеона, но издали метали в них стрелы и копья, к счастью, не достигавшие назначения.
Напрасно белые кричали, махали белыми платками, напрасно поднимали вверх зеленые ветви — символ мира и знак мирных намерений.
Раза два негры так близко подходили к белым, что это становилось уже опасным: стрелы свистали, ассегаи втыкались в землю в двух или трех шагах от наскоро сооруженных песчаных окопов, за которыми укрывались Наполеон и его спутники. Впрочем, тогда оказалось достаточным дать выстрел из пистолета, и кафры торопливо отбегали, явно боясь действия огнестрельного оружия.
И вдруг, словно по волшебству, все переменилось.
Какой-то молодой кафр с пестро раскрашенной физиономией и сложной высокой прической, держа в руке пучок ассегаев, змеею подполз к лагерю белых, пользуясь тем, что все их внимание было устремлено на подступавшие со стороны берега толпы.
В двадцати шагах от окопов кафр остановился и, приподнявшись на коленях, схватился за ассегай, намереваясь бросить его в спину стоявшего посреди окопов сутуловатого человека в сером сюртуке, с треуголкой на голове.
Словно повинуясь какому-то темному инстинкту, Наполеон обернулся, и его грозный, взор упал на фигуру кафра.
Занесенный для удара ассегай упал на землю, кафр уткнулся лицом в песок и завыл:
— Килору! Килору!
Потом вскочил и опрометью побежал кустами к своим товарищам, на ходу боязливо озираясь и выкрикивая то же самое загадочное слово:
— Килору! Ав-ха, Килору, Килору! Ав-ха Килору!
Смятенье воцарилось в рядах осаждавших окопы кафров.
Мужчины и женщины забегали, заметались, оглашая воздух нестройными криками. Что, собственно, они кричали, — разобрать белые не могли, кроме двух уже знакомых слов.
Кафр уткнулся лицом в песок и завыл: «Килору! Килору!»
— Ав-ха, Килору! Ав-ха, Килору, Килору!
Потом всех их как ветром снесло куда-то. Добрый час в непосредственной близости окопов не показывался никто из аборигенов. И только около восьми часов утра, когда солнце порядочно припекало, из деревушки, прятавшейся среди деревьев леска, показалась процессия. Впереди рядами шли дети, разодетые в оригинальные плащи из широких листьев, напоминавших листья клена. На головах они несли узкогорлые кувшины, напоминавшие древнегреческие амфоры. За детьми, опять рядами, шли женщины.
За женщинами медленным и торжественным шагом двигались четверо удивительно безобразных стариков негров. Сделав пять-шесть шагов, они останавливались, выкрикивали что-то, звонко били себя кулаками в грудь, подпрыгивали на полметра в высоту, распластывались на земле, вскакивали, и снова шли торжественными, мерными шагами, чтобы через пять-шесть шагов повторить ту же процедуру подскакивания и распластывания.
Наблюдавший за этой процессией в бинокль император Наполеон задумчиво вымолвил:
— Это напоминает мне делегации тех городов, куда приходили мои солдаты. Не думают ли эти черные господа поднести мне ключи своей цитадели.
— Это они религиозную процессию устроили, — объявил Бен Торнбридж, один из двух спасшихся матросов с «Ласточки».
— А ты почем знаешь? — накинулся на него Джонсон. — Врешь ты!
— Я вовсе не вру! — запротестовал обиженно моряк. — Побей меня Бог, если я солгал! А на счет того, откуда я это знаю, так вы спросите Дана. Мы с ним вместе у буров в Капштадте тогда три года прожили, когда дезертировали с «Вулкана». Ну, и побывали с бурами внутри страны, помогали охотиться на слонов. И попали было в плен к таким же самым черным джентльменам, и нагляделись на их фокусы.
— Может быть, вы с Даном и язык их понимаете? — недоверчиво осведомился Джонсон.
— А то нет? — обиделся матрос. — Вот только, что значит это самое «Килору» — понять не могу. А «Ав-ха» — отлично понимаю.
— Ну? Что значит «Ав-ха»?
— Это идол! Божок такой. Боятся они его, страсть как! Потому что он с облаков на землю огненные стрелы бросает, когда рассердится на черных джентльменов, он же болезни насылать может, людей сумасшедшими делает, у коров молоко отнимает, дети от его взгляда судорогами заболевают…
— Так. Хорошо. А… а при чем же мы тут?
— Наверное кого-нибудь из нас за этого самого «Ав-ха» приняли.
— Что за чушь… — возмутился Джонсон. — Перестань! Как тебе не совестно, Бен!
— Пусть у меня язык отнимется, — забожился обиженный матрос.
Наполеон повелительным жестом прекратил спор.
— Посмотрим, — сказал он, — что из всего этого выйдет. В мирном характере депутации сомневаться нельзя, негры идут безоружными. Не думаю, чтобы сейчас нам грозила какая-либо опасность, но на всякий случай держите оружие наготове.
Сказав это, он смело перескочил песчаную стенку окопа и остановился в нескольких шагах впереди его, спиной к остальным. Он стоял в своей привычной, любимой позе — широко расставив ноги, сложив руки на груди и вытянув шею вперед.
Снова он ставил на карту свою жизнь…
И снова ставка была выиграна.
Не доходя десяти шагов до стоявшего неподвижно Наполеона, вся депутация кафров опустилась на колени, и потом так и поползла, возглашая хором:
— Килору! Ав-ха, Килору, Килору!
Для спутников Наполеона, наблюдавших эту сцену, не оставалось ни малейшего сомнения в том, что кафры воздавали Бонапарту божеские почести и подносили ему дары свои в виде кувшинов, наполненных питиями, и глиняных мисок, содержавших яства.
— Ав-ха, Ав-ха! Килору! Ав-ха! — пел хор.
А четыре старика колотили себя в грудь с таким усердием, что стоял гул, точно от барабанов.
Внезапно вся депутация вскочила на ноги и понеслась вокруг Наполеона в бешеной пляске. Только старики не принимали участия в ней; они лежали перед Наполеоном, распластавшись, и что-то выли.
— В чем дело? — спросил Джонсон у матросов.
— Просят прощения за то, что осмелились на нас нападать, — пояснил Торнбридж. — Известно, черные идиоты… Говорят: мы думали, что ты простой смертный, и не подозревали, что ты Ав-ха, что ты Килору.
— А эти кувшины и блюда что означают?
— А это подарки. Вон старики воют, — лучшее от плодов земли нашей богу Килору. Лучшее от стад наших богу Килору. И драгоценнейшее из имущества нашему великому богу, богу богов, Ав-ха Килору.
Джонсон схватился за голову:
— Ничего не понимаю! — сказал он. — Выходит так, что и у негров существует культ в честь мосье Бонапарта!
В течение июля, августа, и сентября месяца Наполеон и его спутники оставались на острове Мбарха, в качестве гостей жившего там клана негров племени Матамани.
Бен и Дан служили толмачами. При их посредстве потерпевшим крушение удалось сговориться с кафрами, оказывавшими, действительно, божеские почести Наполеону и величайшее уважение всем его спутникам, которых они именовали «эхри», что означало, по толкованию Бена и Дана — «мудрые» или жрецы.
В числе эхри оказался, к своему удивлению, и мистер Джон Браун, никогда на мудрость и прозорливость претензий не предъявлявший, и даже неаполитанец подросток юнга с «Сан-Дженнаро», и мосье Дерикур, и даже — мисс Джессика Куннингем.
Понадобилось личное вмешательство Наполеона в дело: живой и увлекающийся мосье Дерикур принял всерьез свою роль жреца, и в одно прекрасное утро появился перед изумленными спутниками в сплетенной из волокон местной конопли мантии с нарисованными на ней сажей чертями и крокодилами и в остроконечной конической шляпе с налепленными на нее звездами.
«Шевалье» был очень разобижен, когда Наполеон обозвал его костюм маскарадным и приказал немедленно снять.
Но протесты не помогли, и импровизированному жрецу из Тараскона, пришлось разоблачиться.
Одним из самых важных пунктов для потерпевших крушение, да и для самого Наполеона было выяснить, почему они считали его за беспощадного бога Килору, повелителя грома и молний.
Наполеону воздавались почести, в его распоряжение был отведен местный храм — самая обширная и самая опрятная хижина. Для него в храме имелось странное сооружение из камня, трон Килору.
С утра и до ночи обитатели острова тащили в храм бога богов, все лучшее, что имелось в их распоряжении, и в том числе неимоверное количество пищи. Если живой Килору, то есть Наполеон, отказывался, по крайней мере, отведывать от каждого блюда, то целая дюжина приставленных к нему молодых девушек с венками на шеях, бесцеремонно пичкали его. С неимоверной быстротой бедный император снова стал жиреть и терять свою подвижность.
Из объяснений Бена и Дана все-таки удалось понять причины обожествления кафрами Наполеона. В общих чертах история сводилась вот к какой схеме: несколько времени тому назад «с моря пришел Килору». Но он не мог двигаться, не мог говорить и есть, только глядел грозным взором, пугавшим всех. С величайшими почестями его отнесли в храм и положили — сидеть он не мог — на каменный трон. Должно быть, он вполне удовлетворился оказанными ему почестями и приносимыми жертвами: принес с собой счастье обитателям острова. Никогда рыбная ловля не была так удачна, как после прихода Килору на остров Мбарха. Никогда земля не давала таких богатых урожаев.
Мало того, весть о приходе Килору на остров разнеслась по всему побережью континента, и люди стали приплывать на остров, чтобы поглядеть на Килору, пришедшего с моря, помолиться, принести ему дары. Жители острова, вполне резонно считавшие «лежащего Килору» своей собственностью и своим покровителем, не замедлили сообразить, что из настоящего положения вещей можно извлекать серьезные выгоды: они стали допускать пилигримов в храм «лежащего Килору» только за плату. Была установлена особая такса: столько-то мешков проса, столько-то корзин рыбы, козленок, овца и так далее.
Пожертвования были настолько обильны, что все обитатели острова разбогатели.
Однако их счастье оказалось непрочным. Обитавшие на близком берегу кланы того же племени кафров стали завидовать обладателям «лежащего Килору». Счастливым островитянам и в голову не приходила возможность потери Килору. А беда была так близка…
Однажды темной ночью обитатели воинственного клана Музумбо тихонько подплыли к острову с целой флотилией пирог, на которых помещалось до трех сотен хорошо вооруженных воинов. Нападение было совершено так внезапно, что о сопротивлении и речи быть не могло: нападавшие избили стражу, ворвались в поселок, овладели храмом, вытащили «лежащего Килору» и увезли его в Гуру, резиденцию вождя клана кафров Музумбо.
Счастье ушло…
Рыба перестала ловиться, земля перестала давать богатые урожаи, паломничество прекратилось. Щедрые дары, которые приносились почитателями Килору и попадали в руки островитян, иссякли. Храмовые сокровища были похищены нападавшими.
И, вот так, в горестях и печали, прошло три года. А теперь… Теперь Килору вернулся. И притом Килору живой. Килору, способный двигаться, говорить, вкушать пищу…
И, как и тот, прежний Килору, этот пришел из недр моря. Пускай обитатели континента со своим неподвижным, своим немым Килору попробуют потягаться с островитянами, среди которых поселился Килору живой. Да еще не один, а с целой свитой из белых людей. Белые, может быть, «эхри», «мудрые» или жрецы. А, может быть… Почему и нет? Ведь они тоже вышли из недр моря… Может быть, и они боги. Только, разумеется, не столь важные, как сам Килору, потому что он ведь «Ав-ха», бог богов, грозный Килору.
Теперь снова начнется приток пилигримов на остров Мбарха, снова потекут рекой приношения, снова воцарится общее довольство. Снова будет обильно ловиться рыба, а нивы будут давать богатые урожаи.
Наполеона глубоко заинтересовал рассказ об этом таинственном «немом Килору», пришедшем из недр моря. Всех потерпевших крушение заняла мысль: что это такое?
Высказано было общее предположение, что речь идет о каком-нибудь языческом идоле, принесенном морским течением из неведомых далей и выброшенном на берег острова.
Но при чем же тут быль «говорящий Килору» или Наполеон Бонапарт?
Все попытки разгадать связь потерпели крушение, — да это и было вполне понятно: у толмачей, матросов Бена и Дана, имелся весьма ограниченный запас кафрских слов, да и по-английски бравые матросы выражались не столько литературно, сколько выразительно, и пересыпали свою речь божбой и ругательствами.
Впрочем, заинтересовавший всех вопрос пришлось скоро отложить в сторону и заняться решением других, имевших более серьезное практическое значение.
В первую голову был поставлен вопрос об обеспечении общей безопасности: однажды островитяне уже подверглись нападению жителей континента, явившихся отбить у них «лежащего Килору». Как бы хищники не вздумали повторить нападение, чтобы овладеть серьезным конкурентом «немого Килору».
Едва возник этот вопрос, как сам император Наполеон принялся за его разрешение. Казалось, в организации обороны острова он нашел то дело, по которому истосковалась его воинственная душа. Чуть ли не на третий день пребывания на острове Мбарха император Ав-ха, занялся, как он серьезно выражался, организацией военных сил местного населения. Все способные носить оружие туземцы были зачислены в новорожденную армию Наполеона. В нее вошли юноши, начиная с двенадцатилетнего возраста и мужчины до пятидесятилетнего. Мальчики и старики, а равно некоторая часть молодых женщин вошли в состав территориальной милиции, на которую возложена была сторожевая и разведочная части службы. Вся регулярная армия состояла из шестидесяти человек. В качестве инструктора и фельдцейхмейстера был назначен мистер Джон Браун, который таким образом из простых рядовых разом перешагнул все армейские чины — лейтенанта, капитана, майора и полковника — и сделался генералом, Наполеоновским генералом. Это чего-нибудь да стоило!
Человек около двадцати островитян мужского пола и человек тридцать женского пола образовали «морской контингент», в котором инструкторами были Бен и Дан, а адмиралами — Костер и Джонсон. Доктора Мак-Кенна Наполеон назначил своим лейб-медиком, а одновременно генерал-доктором, дав ему в помощники четверку жирных и ленивых местных «эхри», то есть, жрецов и колдунов, которые обладали некоторыми познаниями в деле залечивания ран при помощи сока разных растений.
Разумеется, самому себе Наполеон отвел роль главнокомандующего и начальника главного штаба. Его личным адъютантом оказался шустрый и шаловливый, как обезьяна, юнга Сальватор.
Для «организации вооруженных сил территории Мбарха», разумеется, нужно было оружие. И вот, тут-то в полном объеме проявился всесторонний военный талант Наполеона. Правда, и случай пришел к нему на помощь: море, выбросив на берега Мбарха остов «Анны-Марии», словно само позаботилось о том, чтобы уцелело почти все содержимое судна. Волны вынесли на тот же берег множество ящиков и бочонков, бывших в трюмах судна. При рассмотрении этих ящиков и бочек там нашлась целая коллекция металлических изделий, предназначавшихся, правда, для мирных целей — для сельского хозяйства. Это были серпы и косы. Немедленно Наполеон вспомнил, что при войнах конфедератов против России польские магнаты, выставляя в поле банды своих крепостных крестьян, за неимением другого оружия, снабжали их именно косами, укрепленными на длинных древках. Вооруженные «хлопы» носили название «косиньеров». Поэтому часть кафров Наполеон вооружил таким же образом, и получился первый африканский легион косиньеров.
В одном из ящиков, выброшенном на мелкое место почти у берега, оказались довольно толстые и короткие медные трубы, — части неведомой машины. Осмотрев эти трубы, Наполеон решил, что из них можно соорудить примитивные короткоствольные ружья. Бен, в качестве корабельного плотника, получил поручение изготовить ложа. Сам Наполеон вычертил простой и удовлетворительно действующий механизм для спуска кремневого курка, а когда оказалось, что изготовление этого механизма не дается местным кузнецам, обошел встретившееся препятствие самым простым образом: фузильеры или стрелки должны были носить с собой в походе глиняные горшки с горящими угольями. Каждый фузильер имел, кроме ружья и горшка с горящими угольями, несколько аршин фитиля, приготовленного из морской травы. Когда фузильеру надо было стрелять, он совал конец фитиля в горшок с угольями, и фитиль загорался. Тогда оставалось только приложить горящий фитиль к затравке, и ружье палило.
Правда, вся эта операция требовала времени. Но, во всяком случае, армия Наполеона имела ружья, — а это одно делало ее грозной для врагов.
Долго, но тщетно Наполеон среди остатков груза, «Анны-Марии» искал какого-либо материала, пригодного для изготовления артиллерии. Но ничего подходящего не нашлось, и тогда он вышел из затруднения положительно гениальным способом: на острове Мбарха росло одно дерево, отличавшееся невероятной крепостью своей древесины. Из молодых ветвей этого дерева туземцы, распаривая их на огне, выделывали ручки для своих ассегаев.
Потерпевшие крушение спутники Наполеона прозвали это дерево железным. Работая под руководством Наполеона, а отчасти при его помощи, тот же Бен успел, правда, с огромным трудом, высверлить два обрубка, каждый длиной в полтора метра. Впрочем, речь шла не столько о высверливании, сколько о выжигании внутренности обрубков. Работа эта была невероятно медленной, потому что «железное дерево» сопротивлялось огню почти в такой же мере, как и железу. Но терпение и труд все перетрут, и в конце концов работа была сделана. Изготовление двух пар колес из другого сорта дерева не представляло уже никаких затруднений, и через два месяца после начала работ армия Наполеона имела уже пару примитивных полевых орудий. Разумеется, каждый европейский артиллерист рассмеялся бы при виде оригинальных деревянных пушек, стволы которых «для крепости» были обмотаны сначала пятерным рядом железной проволоки, а потом еще засмоленными веревками, но Наполеон не смеялся; он, как артиллерист по призванию, не мог забыть того, что запорожские казаки в своих войнах против татар и поляков не без успеха применяли именно такие деревянные пушки, которые отлично выдерживали значительное число выстрелов, не разрываясь.
— Надо всегда пользоваться тем материалом, который имеется под рукой, — твердил Наполеон своим спутникам, скептически относившимся к неуклюжим, чудовищно тяжелым ружьям и еще более неуклюжим пушкам.
Вопрос о порохе решался просто: среди груза «Анны-Марии» имелись бочки с этим снадобьем. При крушении порох несколько подмок, но его высушили, и после испытания оказалось, что он взрывался ничуть не хуже того пороха, который сохранялся в спасенном рожке.
Да не подумает читатель, что все вооружение африканской армии состояло из описанных ружей и пушек. Кафры, работая над разборкой затонувшей у самого берега шхуны, которая в часы отлива оказывалась на обсыхавшей песчаной отмели, извлекли из капитанской каюты несколько кортиков, абордажных топоров, и, кроме того, четыре ружья, а в довершение небольшую сигнальную носовую пушку. Ее Наполеон тоже поставил на колесный лафет и возлагал на нее большие надежды.
В чем чувствовался явный недостаток, так это в снарядах, ибо запас пуль оказался ничтожным, а свинца на «Анне-Марии» не оказалось.
Но из этого затруднения Наполеон вышел победоносно: для стрельбы из пушек он изготовил порядочный запас каменных ядер из морских голышей, недостатка в которых на этом берегу не было; вместо картечи должны были служить мелкие голыши и гвозди из корпуса «Анны-Марии», а для кремневых пистолетов было отлито несколько сот пуль из тех же медных труб.
Кафры, повиновавшиеся Наполеону Килору, как они повиновались бы богу, не понимали смысла всех предпринятых работ. Те люди, которых Наполеон снабдил импровизированными ружьями, под страшной клятвой держать все дело в секрете, для упражнений с непривычным огнестрельным оружием уходили в глубь острова, за несколько километров от берегового поселка, в лесную чащу. До поселка оттуда гул выстрелов почти не долетал. А кто и слышал этот странный гул, тот находил определенное объяснение:
— Громоносный Килору сводит гром с неба.
В середине сентября месяца 1821 года «африканская армия» была уже организована и обучена во всех отношениях. Кафры проявляли изумительные таланты в этом деле, что, впрочем, было совершенно естественно: это ведь одна из самых воинственных наций если не всего мира, то, во всяком случае, Африки. В каждом кафре сидит прирожденный воин. Все они вообще проявляют полное равнодушие к смерти. Островитяне не представляли собой исключения в этом отношении. Кроме того, ими двигало особое побуждение: «живой Килору» обещал им месть их врагам, отнявшим у них кумира в лице «немого» или «лежащего Килору».
Услышав это обещание, они положительно из кожи лезли, проявляя невероятное усердие и непонятную для европейцев выносливость.
Когда Наполеон стал явно увлекаться своей идеей создания первых кадров «великой африканской армии», большая часть его злополучных спутников отнеслась к этому резко отрицательно. Даже Костер и Джонсон, не стесняясь, упрекали императора в том, что он занимается игрой в солдатики, вместо того, чтобы употребить все силы на поиски выхода, из положения современных Робинзонов.
На этой почве неоднократно происходили дебаты, при чем мало-помалу страсти разгорались и отношения обострялись.
— Нам надо выбираться из этой дыры! — ворчал Джонсон. — Солдатики — это хорошо! Направо, налево! Шагом марш… Но я предпочел бы наблюдать эту игру издали, а не принимать в ней участие, черт возьми!
— Адмирал Джонсон! — возражал ему Наполеон. — Я очень люблю, чтобы мои маршалы высказывали мне свое мнение откровенно, и я умею уважать каждое частное мнение, лишь бы оно было честным.
— А разве бесчестно то, что я говорю? — допытывался Джонсон.
— Хуже, чем бесчестно: оно глупо! Во-первых, упрек в том, что мы не заботимся об исходе отсюда, — не справедлив.
— Это вы не про бутылки ли говорите? Так, по-моему, ничего из этого не выйдет, и выйти не может. Даром только бумагу переводите да деньги в воду бросаете.
— Посмотрим, даром ли. Я думаю, что нет! — возражал Наполеон.
Сказанное требует маленького пояснения.
Суть в том, что как только император Наполеон превратился в бога богов Килору, он стал систематически каждые три дня бросать в море бутылки. В каждой такой бутылке помещался один английский золотой соверен или французский наполеондор и две записочки. В первой стояло следующее:
«Человека, в руки которого попадет эта бутылка, во имя гуманности просят доставить находящееся в бутылке объявление в одну из газет французских, английских или американских — для немедленного напечатания. Плата за напечатание должна быть произведена при помощи лежащей в той же бутылке золотой монеты. Лицо, просящее об этом, выплатит тому, кто исполнит его просьбу, щедрое вознаграждение ровно через год, по напечатании сказанного объявления».
В чем же состояло объявление?
Несомненно, текст этого объявления принадлежал к так называемым условным. В нем имелось заявление, что крупная партия товара, который может подмокнуть, закуплен удачно неким Джеремией Стоксом, который просит торговый дом «Альберс и К°.» позаботиться об уборке груза, лежащего в депо Амаба-Арахара.
Другое извещение было от имени Питера Крэга, извещавшего дорогую матушку о том, что он временно находится в финансовом затруднении и просит прислать на выручку условленную сумму денег через пастора Арчибальда Мак-Абраха.
Было еще несколько других объявлений столь же невинного на взгляд содержания. Внимательный наблюдатель мог бы заподозрить, что речь идет о чем-то гораздо более важном, чем подмокший товар или вексель проигравшегося пехотного поручика. Но и самому внимательному наблюдателю не пришло бы в голову, что во всех объявлениях путем добавления условленных лишних букв обозначено одно и то же слово африканский остров Мбарха.
Наполеон, предвидя возможность спасения бегством, заранее условился с некоторыми лицами на счет того способа, каким он может дать знать друзьям о месте своего убежища, о том, куда должна быть направлена помощь.
Кроме указанных объявлений, предназначенных к напечатанию в газетах, было изготовлено еще несколько совершенно отличных по содержанию записок к частным лицам, в которых содержалось обращение то экипажа рыбачьего судна, то письмо капитана Ладзаро Пьюфи, то духовное завещание ловца губок Аристида Париди. И в каждой такой записке в скрытой, понятно, форме, содержалось обозначение имени острова, давшего приют потерпевшим крушение.
В общем, таким образом, было брошено в море больше трех десятков бутылок разных форм и величин. Огромное большинство их погибло, не достигнув назначения, но две бутылки попали в честные руки, в руки людей, которые, не подозревая всей важности возложенного на них судьбой поручения, свято исполнили его. Записки попали к тем, кому предназначались, хотя и с огромным опозданием, и нашли отклик. Какой? Об этом — после.
Пока же вернемся к жизни Наполеона в качестве африканского Робинзона.
Темная безлунная ночь. Море тревожно: бегут валы и с глухим рокотом разбиваются о пологий песчаный берег. По небу мчатся тучи. Остров погружен в сонную дрему. На всем его пространстве не видно ни одного огонька. Только в кустах перекликаются ночные птицы, да ветер свистит, качая ветви.
И, вот, в нескольких милях от берега показывается словно рой призраков: от континента, который днем виден в форме голубоватой полоски на горизонте, несутся нестройными рядами длинные приземистые пироги, переполненные людьми. Изредка эти люди перекликаются вполголоса, и тогда флотилия пирог совершает различные эволюции, то ускоряя, то замедляя ход и меняя направление. Юркие и подвижные суда то собираются в кучу, то рассыпаются по значительному пространству. Все ближе, ближе к острову подплывают таинственные пироги. Вот, они вошли в залив, скользнули по его берегу в полукруглую бухту недалеко от поселка, где стоит храм Килору, живого Килору.
В тот момент, когда пироги уже приставали к берегу, на берегу тревожно вскрикнул маленький серый попугай. Ему издали откликнулся другой поближе к поселку, третий — уже у самого поселка. Скрипнула дверь храма Килору. Как будто проползло что-то тяжелое по тропинке.
Зашумели кусты, пропуская кого-то к холму.
Люди, высадившиеся с пирог, разделились на два отряда и подошли к поселку с двух сторон. В сотне шагов от поселка они остановились, собираясь с силами, чтобы ринуться на беззащитную, беспомощную добычу.
Это были старые враги жителей острова Мбарха, такие же кафры, как и они, но кафры с континента.
Отдохнув несколько минут перед приступом, они снова ползут к поселку. Вот, ведущий их вождь дает сигнал к нападению. Темнокожие воины, держащие в руках пучки ассегаев, вскакивают с диким воем, чтобы ринуться на стоящие в нескольких шагах хижины островитян.
Но что это?
С вершины холма срывается огненно-золотистая змея, летит над землею, шипя и свистя, падает на берег, где стоит предназначенный оберегать пироги отдельный отряд, и там лопается с оглушительным треском, осыпая тучей искр все окружающее.
С той же вершины холма, слышится повелительный голос:
— Пли!
Из двух десятков жерл вырываются огненные мечи, и туча пуль несется в ряды нападающих.
— Пли! Первое!
Словно гром грянул и раскатился эхом. И дрогнул лес, и испуганно заметались волны.
— Второе! Пли!
И опять грохот пушечного выстрела.
Это длилось всего несколько мгновений. Но эти мгновения были ужасны для нападающих, и именно эти мгновения решили участь их.
Отпор был получен, и притом в такой форме, которая ошеломила нападающих кафров; они не могли даже понять, что, собственно говоря, случилось, почему вершина холма, изрыгая огонь и окутываясь удушливым пороховым дымом, послала в их ряды ураган смерти.
Действие пуль из медных мушкетов и картечи из деревянных пушек было уничтожающим, потому что они стреляли в упор. Кто не был смыт снарядами, тот обезумел от страха, и упал на землю, не смея двинуться.
Только две пироги успели отчалить от острова, но на вершине холма запылал зловещий багровый огонь огромного смоляного факела, и снова послышался отрывистый голос, командовавший:
— Пли!
Маленькая сигнальная трехфунтовая пушечка, снятая с борта «Анны-Марии», сердито рявкнула, круглая бомбочка ударилась в борт первой пироги, пронизала его, упала на дно и взорвалась, калеча и убивая людей экипажа.
— Пли!
Вторая бомба, помчалась к следующей пироге, но миновала цель. Тем не менее пирога, остановилась и беспомощно заплясала по волнам: все люди, находившееся в ней после первого же выстрела в паническом ужасе бросились в море и барахтались в волнах, увлекаемые течением все дальше и дальше от берега. А на вершине холма стоял грузный человек в сером сюртуке и треугольной шляпе на круглой голове.
В бою он не принимал участия. Он стоял на холме с золотой табакеркой в руке, зорко следил за совершавшимся у его ног, время от времени отдавая приказания отрывистым голосом.
А по побережью метались толпы вооруженных косами «африканских косиньеров», которые косили осмелившихся оскорбить громоносного Килору, бога мести.
Утром, когда в розовых волнах тумана всплыл огненный шар солнца, островитяне могли привести в известность результаты ночного боя и первой африканской победы бежавшего из плена императора Наполеона. Результаты эти были поразительны: из островитян оказались убитыми только двое, да человек пять раненых, из которых один опасно.
Зато из кафров континента лишь немногие уцелели от бойни. Убитых пулями и картечью было мало: действие артиллерии было более устрашающим, чем активным. Но зато поработали косиньеры и другие милиционеры: в разных местах по берегу и в кустах валялись грудами трупы врагов, убитых ударами топоров, дубин и ассегаев.
В общем из трех сотен напавших на остров кафров уцелело едва двадцать пять человек, — да и тех островитяне пожелали немедленно принести в жертву богу богов, грозному Килору.
Но уцелевших от бойни кафров Наполеон немедленно обратил на общественные работы, а нескольких в собственные милиционеры.
На удивленный вопрос Костера, не рискованно ли это, Наполеон ответил, пожимая плечами:
— Вздор! Солдат теряет свою индивидуальность, как только он становится частью целого, как только он входит в полк. Весь секрет в том, чтобы на первых порах избегать посылать новобранца против его же сородичей. Я делал так: испанцев посылал против немцев, немцев против итальянцев, итальянцев против испанцев, поляков против русских, русских против испанцев. И ставил их на самые опасные места. И видели бы вы, с каким остервенением они грызли друг другу горло…
И при этих словах зловещая улыбка промелькнула по устам императора. Снова из-под личины обыкновенного смертного выглянул сверхчеловек, для которого человеческая жизнь имела только одну ценность: из стольких-то человеческих жизней можно слепить один полк, бригаду, корпус.
Ни единому из нападавших ночью на остров обитателей континента не удалось уйти от рабства. Допрос пленных выяснил, что разбойничья экспедиция была вызвана самыми низменными побуждениями. На континенте имелся отнятый у островитян «немой Килору», у островитян завелся новый, живой Килору, пришедший с моря, и это могло отразиться на уменьшении доходов от притока пилигримов. Поэтому кафры племени Матамани порешили или похитить у островитян их сокровище, живого Килору, или уничтожить его.
Те же пленные показали, что, по условию с их главными вождями, не принимавшими в походе участия, по взятии острова, отряд должен был послать на континент вестников с извещением о ходе дел. Узнав об этом, Наполеон заволновался:
— Значить, нам надо немедленно идти в поход, — решил он.
— Зачем? — удивился Джонсон. — Что нам нужно на континенте? Ведь, залезая в эти трущобы, мы только откладываем в долгий ящик наше собственное освобождение.
Наполеон насупился.
— Адмирал Джонсон! — сказал он сухо. — Я считал вас за более умного человека, чем вы оказываетесь на самом деле! Я именно хочу проложить путь к свободе. Как мы можем уйти с острова? Куда? Есть ли у нас для этого какие-либо средства? Если мы воспользуемся пирогами кафров, то ведь для дальнего плавания эти суденышки абсолютно не годятся. Выходить с ними в открытое море является верхом неблагоразумия.
— Мы могли бы идти вдоль берегов, — проворчал Костер.
— А что мы найдем на берегах? — осведомился Наполеон.
— Какие-нибудь европейские фактории!
— Чьи, например?
— Ну, португальцев.
— И как поступят с нами португальские власти, когда узнают меня?
Джонсон и Костер в замешательстве молчали.
— Они арестуют всех нас, — продолжал Наполеон. — Вам, конечно, ничего особенного не грозит. В лучшем случае — несколько месяцев тюрьмы. А мне — возвращение на остров Святой Елены, откуда во второй раз уже не убежишь…
Костер и Джонсон озадаченно переглянулись. Если Наполеон будет освобожден с острова Святой Елены и доставлен к его друзьям, где он найдет безопасное убежище, — они, Костер и Джонсон — станут миллионерами. Если бегство не удастся, они не получат почти ничего. А на организацию побега Наполеона, они затратили несколько лет собственной жизни, да и денежные затраты их были весьма значительны.
— А что мы будем делать на континенте? — полюбопытствовал Костер.
— Пройдем до Гуру, столицы Матамани. Посмотрим там, что это за штука такая — «немой Килору». Матамани — целый народ, а не клан, как на острове. Умело действуя, мы станем во главе этого народа, организуем его военные силы, образуем форменную армию в несколько тысяч человек, победим соседей или заключим с ними мирные трактаты, распространим свои владения на юг и на север и на восток. Тогда…
— Словом, вы хотите сделаться императором Африки? — перебил Костер.
— Отчего нет? — ответил серьезно Наполеон. — Черный континент в свое время был колыбелью человеческой культуры. Если вы вспомните, например, историю Египта… Шампольон очень много рассказывал мне о жизни фараонов… Все несчастья Африки заключаются в том, что ее население разбито на множество племен, враждующих друг с другом. Если кому-либо удастся объединить и примирить, хотя бы путем жестоких кар, эти племена, Африка представит грозную, политическую силу. И это — в интересах самого же африканского населения. Если бы я в самом деле сделался императором Африки, я позаботился бы о том, чтобы прекратилась торговля рабами, чтобы уничтожен был вывоз их в другие страны. Это позор для всего человечества…
Подумав немного, Наполеон продолжал:
— Вообще — у меня много проектов, о которых я думал и раньше, в дни молодости… Удивляюсь, что другие не додумались до этого. Но они додумаются. Они додумаются. Это — неизбежно, потому что это естественно. Судан — это человеческий океан. Конго — другой. Там можно навербовать миллионы, вы понимаете это, господа, миллионы беззаветно храбрых солдат. А Абиссиния, эта таинственная страна чернокожих христиан, где каждый человек прирожденный воин, где люди в бой идут как на пиршество, где, умирая, поют гимны смерти…
Ост-индская компания уже имеет полки сипаев. Придет день, когда чернокожих, сипаев или аскари будут иметь все европейские великие державы. И как интересны будут тогда бои!..
Вожди будут швырять один полк черных против другого. Белые солдаты будут образовывать только кадры инструкторов, офицеров-командиров, да, пожалуй, еще кавалерию. Негры, говорят, плохие кавалеристы. Но и это, может быть, требует проверки. Наконец, для кавалерии можно брать арабов. Мамелюки Египта показали-таки себя моим генералам! Это настоящие черти.
— Позвольте! — перебил размечтавшегося Наполеона Костер. — Это все хорошо! Но у нас имеются непосредственные задачи!
— То есть, разрешение вопроса, как нам выбраться отсюда? К разрешению этого вопроса мы приближаемся, перебираясь с острова, на континент. Во-первых, там мы все будем в большей безопасности, чем на острове, который уже два раза подвергался нападению, и куда очень легко может высадиться десант англичан…
Словно для того, чтобы придать словам Наполеона особое значение, когда он произнес эту свою речь, расставленные в разных местах острова, пикеты дали условленными криками знать, что к острову приближается европейское военное судно.
Приняв известные меры предосторожности, Наполеон и его спутники принялись с берега наблюдать шедшее к острову судно. При помощи подзорных труб не представилось ни малейших затруднений в определении национальности судна. Это был великолепный палубный фрегат, с несколько грузным корпусом и слишком тонкими мачтами.
Шло судно под английским военным флагом.
Долго наблюдал Наполеон за эволюциями судна. Он видел, как, подойдя на расстояние не больше километра от острова, фрегат почти мгновенно убрал все свои паруса, как из шлюзов упали в воду тяжелые якоря и как с крон-балок были спущены четыре лодки, наполненные вооруженными людьми.
Труба выпала из задрожавших рук Наполеона. Лицо побледнело. Глаза округлились.
— Проклятие! — стоном вырвалось из его побелевших уст. — «Беллерофон»!..
Да, это было, в самом деле, то судно, на борту которого впервые испытал унижение плена свергнутый император французов.
Это был стошестидесятипушечный английский фрегат «Беллерофон».
— Бежать! Снова бежать! — почти крикнул Наполеон.
Покуда четыре шлюпки с «Беллерофона», медленно и осмотрительно совершая промеры, приближались к острову, весь поселок опустел. Островитяне испытывали инстинктивный ужас перед европейцами, и «богу богов Килору» не представилось ни малейших затруднений заставить всех негров уйти вглубь острова, забиться в чащу, куда английские матросы вряд ли рискнули бы забраться.
Из своего убежища Наполеон сумрачным взором наблюдал за тем, как четыре шлюпки пристали к берегу, как матросы рассыпались по береговой полосе и забрели даже в поселок.
Убегая, островитяне увели с собой внутрь всех животных, и унесли наиболее ценное имущество, включая пленных. Но кое-что из живности поневоле осталось в пределах поселка, и Наполеон видел, как моряки гонялись за полудикими тощими свиньями и кололи их кортиками, чтобы, освежевав, отвезти на судно.
— Они ищут не меня, — пробормотал он успокоенно. — Им нужна свежая провизия и вода! Больше ничего.
В самом деле, запасшись дешево доставшимся мясом и налив водой бочки, моряки вернулись к фрегату, который, постояв еще немного, поднял якоря, распустил паруса и гордо поплыл к югу.
Опасность нового плена для императора миновала. Он мог приступить к осуществлению своих сложных планов завоевания Черного континента…
Опять ночь. Но на этот раз не ночь на острове Мбарха, а на африканском берегу.
В довольно бурную погоду два десятка пирог с кафрами с острова промчались через пролив, отделявший остров от материка, прошли довольно значительное пространство вдоль берега, нашли устье реки с болотистыми берегами, в тинистых водах которой имелось неимоверное количество крокодилов, поднялись вверх по течению реки, пользуясь сильным приливом, и высадили людей выше негритянского города Гуру в стране Матамани. В ту пору Гуру, типичный южноафриканский поселок из полутора тысяч хижин, по форме напоминавших жилища термитов или гигантские ульи с коническими крышами из соломы, насчитывал до пятнадцати тысяч обитателей, и, значит, при надобности, мог выставить в бой до трех тысяч воинов. Нападение на Гуру было большой дерзостью со стороны Наполеона, вся «африканская армия» которого насчитывала не больше ста человек. Но Наполеон верил в свою звезду и верил в свои силы…
Незадолго до рассвета его отряд подошел на самое близкое расстояние к первым хижинам Гуру.
Грохот пушечных выстрелов разбудил обитателей Гуру. Едва они выскочили из своих обиталищ, как огненные змеи принялись вылетать из находившегося над поселком леска. Эти змеи, а по-европейски — боевые ракеты, изготовленные собственноручно Наполеоном и срывавшиеся со специальных ракетных станков, падали на улицы Гуру, переполненные испуганными кафрами, и, падая, взрывались с оглушительным треском, осыпая окрестности тучами искр, зажигая соломенные крыши хижин. Почти одновременно в десяти местах Гуру вспыхнул пожар, пожиравший убогие хижины негров, как кучи сухой соломы.
В диком ужасе все население устремилось к стоявшему несколько в стороне большому зданию. Это был храм «немого Килору».
И, вот, когда обитатели Гуру с воплями и стонами добежали до храма, чтобы в нем искать убежища, чтобы молить «немого Килору» вступиться за них, защитить от неведомого страшного врага, — двери храма распахнулись, вся внутренность его озарилась зловещим багровым светом, и на пороге храма показался… Килору! Оживший Килору! Воскресший Килору!
Бог богов, мстительный и беспощадный громоносный Килору! На нем была черная треугольная шляпа и серый сюртук. Но он глядел на замершую от ужаса толпу сверкающим взором, и его правая рука делала повелительный жест, который был понят кафрами: Килору приказывал всем пасть ниц и воздать ему божеские почести.
И кафры повалились ниц. Они лежали, не смея подняться, не смея взглянуть на ожившего Килору. А другие кафры, спутники Наполеона, обходили один квартал Гуру за другим, и среди лежавших на земле обитателей злополучного города отбирали знатнейших и старейших в качестве заложников.
На ветвях огромного баобаба, стоявшего рядом с храмом Килору, качалось около двадцати трупов. Это были вожди Гуру, жрецы храма «немого Килору», и сам «вождь вождей» и «отец ста», одноглазый кафрский царек Мха Гуру, тот самый, по инициативе которого остров Мбарха дважды подвергся нападению.
Завоевание царства Мха совершилось с молниеносной быстротой и не представило для Завоевателя ни малейших затруднений, не потребовало никаких жертв.
Мог стать жертвой своего боевого пыла только один человек из отряда Наполеона, шевалье Дерикур: он тайком смастерил из какого-то тряпья довольно громоздкое трехцветное знамя и намеревался водрузить его на верхушку самого высокого здания Гуру, то есть, на крышу храма «спящего Килору». Как шевалье ухитрился вскарабкаться на эту острую коническую крышу и добраться до ее вершины — история не знает. Но воткнув свое гордое знамя в соломенную крышу, тарасконец провалился сквозь слой соломы и упал внутрь храма с порядочной высоты.
Его величайшим счастьем было то обстоятельство, что в том месте, куда он упал, на полу храма лежала груда толстых ковров, смягчивших падение. Все-таки, шевалье, упавший с высоты в добрых десять метров, несколько минут лежал без сознания. А когда он очнулся, то в испуге вскочил и заорал благим матом: в двух шагах от него на каменном пьедестале стоял… император Наполеон, с грозно сверкающим взором и повелительно протянутой вперед рукой.
Это и был «немой» или «спящий» бог богов, Килору.
На обрубке дерева, на котором помещались ноги этого Наполеона, или этого Килору, как будет угодно читателю назвать его, имелась блестящая, отлично начищенная медная лента, а на ней выгравированная черная надпись, гласившая:
«Император Наполеон. Двухмачтовый бриг. Порт Гавр».
Попросту говоря, это была носовая деревянная статуя Наполеона, грубо вырезанная из дерева и еще более грубо раскрашенная эмалевыми красками. Такими фигурами европейские моряки всех времен с незапамятной древности, чуть ли не со времен смелых мореплавателей финикиян, любили украшать носовые части своих судов.
Деревянный Наполеон в полтора человеческих роста величиной служил носовой статуей двухмачтового французского коммерческого брига «Император Наполеон», приписанного к Гаврскому порту. Бриг этот несколько лет благополучно рейсировал в водах Атлантического океана и был достаточно известен на островах Вест-Индии.
Летом 1812 года он вышел из порта Сан-Пьер на острове Мартиника, намереваясь плыть в Марсель, — и с тех пор о нем не было никаких вестей. Имея в виду, что через полторы недели после отплытия его с Мартиники разыгралась сильная буря, погубившая множество судов, можно предположить, что судно это было потоплено разъяренными волнами вместе со всем экипажем, или разбилось о какой-нибудь пустынный берег. Морские течения долго носили туда и сюда обломки несчастного судна, сделав из них для себя игрушки, а волны бережно баюкали деревянную статую Наполеона, и бури пели ему свои грозные песни, пока не выбросили статую на отлогий песчаный берег африканского острова Мбарха.
Остальное понятно: идолопоклонники кафры, обитатели острова, найдя статую, просто решили, что это — грозное и таинственное божество Килору и, поместив статую в храме, принялись воздавать ей божеские почести. Обитатели континента отняли «немого Килору» у островитян. Случаю угодно было, чтобы «Анна-Мария» принесла к тем же берегам самого Наполеона, бежавшего из плена. И естественно, что островитяне, увидев экс-императора французов, обнаружили в нем сходство с его статуей, а потому и порешили:
— Это «говорящий Килору». Он вернулся к людям, которые так почитали его.
Наполеон, который в высшей степени обладал качеством великих кондотьеров — умением использовать в своих выгодах все благоприятные обстоятельства, учел, какие выгоды представляет для него мистицизм кафров и обожание «немого Килору». При нападении на город Гуру он с небольшим отрядом пробрался к храму, где лежала статуя «Императора», предоставив недурно знавшему артиллерийское дело Джону Брауну напугать обитателей Гуру при помощи ружейных выстрелов и «огненных змей». Заняв храм «немого Килору», Наполеон выждал момент, когда кафры ринулись к алтарю «немого Килору», и, осветив храм бенгальским огнем из запасов той же «Анны-Марии», разыграл вышеописанную сцену, которая имела неописуемый успех.
Не вдаваясь в подробности, историк должен отметить, что с этого дня Наполеон сделался властелином Гуру и всех обитателей страны. Если он еще и не сделался, как мечтал, императором Африки, то начало для этого было положено: теперь наполеоновским владением стал край, насчитывавший двести километров береговой линии и до трехсот километров в глубь страны. Это был край, пространством превышавший, пожалуй, Апеннинский полуостров. Но все население этой страны, этой «первой африканской империи Наполеона», исчислялось скромной цифрой в сто тысяч человек, рассеянных по непроходимым лесным дебрям, и среди болот.
Весть о том, что Гуру, на четверть истребленный огнем, стал добычей «живого Килору», с невероятной быстротой разнеслась по всей стране Матамани, вызывая и тревогу и острое любопытство. Отовсюду к столице края потянулись своеобразные делегации, шедшие для того, чтобы проверить слух о появлении «живого Килору» и заручиться его благоволением.
Не теряя минуты напрасно и проявляя поразительную, нечеловеческую деятельность, Наполеон принялся за реорганизацию своего нового владения, набирая первым долгом внушительную армию. У всех его спутников было дел, как говорится, по горло: приходилось работать, не покладая рук.
Для всех было ясно, что Наполеон готовится привести в исполнение какой-то грандиозный план. Но в чем состоял этот план, никто не знал, кроме него самого да доктора Мак-Кенна.
Одновременно с организацией сил нового африканского королевства Наполеон не оставлял идеи изыскания и других способов спасения и возвращения в Европу.
Через месяц после того, как Наполеон сделался королем страны Матамани, в том же самом «храме немого Килору» как-то раз ночью с вечера и до рассвета шло таинственное совещание, в котором приняли участие Наполеон, Мак-Кенна, Костер, Джонсон и Джон Браун.
На этом совещании было принято одно весьма важное решение.
— Да, — сказал, поднимаясь и расхаживая по храму, Наполеон, — это будет самое лучшее. Но кто возьмет это на себя? Послать Бена и Дана?
— Ни в коем случае! — возразил Мак-Кенна. — Во-первых, это малокультурные люди, во-вторых, нельзя на них положиться: они честны, но пьют. Чтобы они могли выполнить поручение, их необходимо снабдить деньгами и притом деньгами большими. Кто поручится, что, добравшись до цивилизованных стран, они не поддадутся соблазну вкусить от всех благ жизни? А закутив, они способны в пьяном виде проболтаться и погубить все дело. Нет, ни Бену, ни Дану такого деликатного поручения давать нельзя.
— Отправляйтесь вы, Мак-Кенна! — предложил Наполеон.
Мак-Кенна вскинул свой взор на Наполеона, как будто желая сказать что-то очень резкое, но ограничился тем, что произнес:
— Я должен оставаться с вами, сэр. Этого требуют ваши интересы.
— Вы думаете, я так болен? — осведомился Наполеон.
— Нет! Этого я не думаю! — ответил хирург. — По ваше здоровье все-таки оставляет желать лучшего. Медик должен всегда быть у вас под рукой.
— Тогда остается отправить Джона Брауна, — задумчиво вымолвил Наполеон.
— Невозможно! — хором откликнулись Джонсон, Костер и Мак-Кенна.
— Почему?
— Он слишком простодушный парень. У него могут выпытать тайну нашего пребывания.
— Но кого же, кого? — спросил Наполеон.
— Отправляюсь я, — поднялся Костер. — И возьму с собою Сальватора. Вдвоем мы добьемся цели.
Подумав немного, Наполеон вымолвил:
— Пусть будет так. Готовьтесь в путь, адмирал Костер! И скажите моему флигель-адъютанту Сальватору, что он будет сопровождать вас. Судьба Наполеона, быть может будет в ваших руках…
В первых числах ноября месяца 1821 года, шедшее вокруг Африки английское торговое судно «Юнона» увидело нырявшую в волнах пирогу с десятком гребцов негров. Кто-то подавал с кормы пироги сигнал, махая белым платком.
Командовавший «Юноной» капитан Вильям Симеон из Лондона, завидев пирогу, взялся за подзорную трубу.
Через полчаса на борт «Юноны» поднялись двое белых. Один был старик лет шестидесяти, другой юноша семнадцати лет с красивым смуглым лицом и блестящими глазами.
Когда старик передал капитану Симеону плату за проезд до Капштадта, лицо моряка просветлело.
— Ваши имена, джентльмены? — спросил старика капитан, пока привезшая к «Юноне» двух новых пассажиров пирога отходила от борта брига.
— Томас Линч, сэр! Плантатор из Бразилии, — рекомендовался старик. — Мой спутник — мой слуга, неаполитанец Сальватор Сартини.
— Как вас черт занес сюда?
— Потерпели крушение. Шхуна «Филадельфия».
— Странно, как негры не съели вас.
«Плантатор» пожал плечами.
Бриг продолжал свое плавание.
Бриг «Юнона» под командой капитана Симеона благополучно добрался до Капштадта, и подобранные им у берегов Бенгуэлы плантатор Томас Линч и его слуга Сальватор Сартини сошли на берег. Им пришлось дожидаться около двух с половиной недель, покуда в гавань Капштадта не зашел первый корабль, направлявшийся в Европу. Это был тяжеловесный голландский трехмачтовик «Мингер Ван Блоом», совершавший тогда регулярные рейсы между портами Китая и Голландией. Без особого труда плантатор Томас Линч и его слуга нашли себе приют на этом судне. Перед отправлением в путь мистер Линч написал, по крайней мере, десять писем в разные места Европы и Америки, но, как человек предусмотрительный и осторожный, устроил так, что все эти письма пошли по назначению не с «Мингером Ван Блоомом», а с двумя другими судами; ни одно из писем, с такими предосторожностями отправленных Линчем в Европу и Америку, не дошло по назначению.
Когда «Мингер Ван Блоом» еще стоял в гавани Капштадта, мистер Линч, переговорив с судовым агентом и запасшись билетами для себя и для своего спутника, взошел на борт голландского судна и обратился к первому попавшемуся матросу с требованием показать, где находится отведенная для него каюта номер 17.
Матрос, к которому обратился мистер Линч со своим простым предложением, был великолепно сложенный негр с блестящими, как черные алмазы, глазами, приплюснутым носом и вывернутыми наружу губами. При появлении мистера Линча на палубе голландского судна, он нес куда-то ведро с водой, весело скаля великолепные белые зубы. Услышав голос Линча, он остановился, как вкопанный, и задрожал всем телом.
— Каюта номер семнадцатый! Понимаешь, болван?! — прикрикнул на него мистер Линч, который не обращал ни малейшего внимания на странно изменившееся лицо негра.
Тот попятился от Линча, словно завидев страшный призрак, наткнулся на канат и упал, выронив ведро, которое с грохотом покатилось по палубе.
— Масса! Масса! — бормотал упавший негр.
Линч рассердился и, выругавшись, обратился к другому матросу.
Тот сейчас же изъявил готовность проводить нового пассажира к «стюарду», заведовавшему распределением пассажиров по каютам. А упавший негр поднялся с канатов, поднял помятое при падении ведро, прихрамывая пошел к бушприту, и долго стоял там, дрожа всем телом и бормоча какие-то непонятные слова почерневшими губами.
В течение восьми недель шел «Мингер Ван Блоом» от Капштадта до Лиссабона. Несколько раз судно заходило в попутные гавани. Ни единого раза ни мистер Линч, ни его слуга, не сходили на берег. Все время они проводили в отведенной для них каюте, о чем-то разговаривая вполголоса. Только по вечерам выбирались они на палубу. Линч усаживался в удобное кресло, его слуга на скамейку у его ног и опять переговаривались о чем-то тихими голосами. И все это время один человек неотступно следил за каждым шагом, за каждым движением мистера Линча, словно зачарованный. На бедного матроса негра словно из рога изобилия сыпались неприятности, сердитый боцман награждал его пинками и зуботычинами, флегматичный розовый помощник капитана время от времени отдавал приказание:
— Дать Юпитеру десять!
И негра били линьками.
Другие матросы издевались над ним, не давая ему покоя. Он все терпел, охваченный какой-то одной мыслью. И эта загипнотизированная мысль была связана с личностью мистера Линча.
По приходе в Лиссабон мистер Линч расстался со своим молодым слугой: Сальватор должен был из Лиссабона отправиться в Неаполь, Рим, Милан — передать какие-то письма мистера Линча его итальянским друзьям. Сам мистер Линч намеревался продолжать свое путешествие с тем же «Мингером Ван Блоомом» до Гавра и высадиться лишь там. Простояв три дня в гавани Лиссабона, судно воспользовалось отливом и выбралось в море. Это было часов около четырех дня. Часов же в шесть вечера, ушедший в свою каюту мистер Линч услышал стук в дверь.
— Масса! — сказал показавшийся на пороге негр, тот самый, который так странно вел себя во время путешествия.
— Что тебе? — откликнулся ворчливо лежавший на койке плантатор.
— Мы ищем капитанскую кошку. Разрешите осмотреть вашу каюту. Кажется, проклятое животное спряталось здесь.
— Ищи! — сказал Линч, поворачиваясь спиной к матросу.
Негр заглянул туда и сюда, даже под койку, — кошки не было.
— Ну, нашел? — осведомился Линч.
— Нашел! — сдавленным голосом произнес негр, приближаясь к койке плантатора и нагибаясь над ним. — Нашел, масса. Я нашел…
Его мускулистые руки вдруг с молниеносной быстротой опустились на тело Линча, длинные черные пальцы с нечеловеческой силой впились в костлявое горло американца, и сдавили его так, что Линч не успел ни вскрикнуть ни даже застонать и потерял сознание. Когда он очнулся, он лежал опутанным с ног до головы веревкой, как паутиной, с кляпом во рту, беззащитный, как ребенок. А у его койки сидел на табурете негр с бритвой в руках.
— Проснулись, масса? — осведомился он тихо. — Доброго утра, масса, дорогой масса Костер!
Мнимый Линч вздрогнул всем телом, и его налитые ужасом глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит.
— Я узнал вас, масса Костер, как только вы ступили на палубу брига, — продолжал как будто весело и беззаботно негр. — Масса Костер, конечно, не узнал бедного негра… Где же ему помнить какую-нибудь черную скотину?! Масса Костер на своем веку вывез из Африки тысяч пять негров и продал их в рабство. Но меня масса Костер должен был бы помнить. Ведь, это меня звали «принцем Конго», масса.
Линч опять задрожал всем телом и сделал неимоверное усилие, чтобы освободиться от стягивавших его тело веревок, но только глухой стон вырвался из его груди.
— Масса вспомнил глупого «принца Конго», — словно обрадовался Юпитер. — Да, да, у массы хорошая память… Масса Костер помнит, как он пригласил «принца Конго» на борт своего корабля, обещая показать черному мальчику разные интересные штучки. Масса Костер помнит, как его матросы потом, на корабле, заковали «принца Конго» в цепи, бросили в трюм, и целых три месяца, каждый день били бедного маленького негритянского князька, покуда не сломили его гордость и его волю. Помнит это масса Костер, который теперь пришел на корабль под именем мистера Линча?
Кривляясь и гримасничая, негр поднес свою остро отточенную бритву к лицу извивавшегося червяком Костера, и на щеке появился небольшой надрез. Алая кровь потекла из этого надреза тонкой струйкой, скатываясь в седую бороду американца. При виде крови своего врага глаза негра буквально засветились.
— А помнит ли масса Костер, что было потом? — допытывался он, снова касаясь бритвой другой щеки Костера. — Помнит масса Костер, как вольного вождя негров, князя, он сделал своим слугой, и как заставлял его делать самые грязные работы. Масса Костер помнит, как за малейшую провинность принца Конго сажали на цепь в ту конуру, в которой сидел четвероногий пес, и масса Костер заставлял принца Конго выть по-собачьи… А это помнит ли масса Костер? Принц Конго вырос, полюбил черную девушку, которую звали Хлоей. Масса Костер позволил им стать мужем и женой. Потом, когда у принца Конго было уже трое детей, к массе Костеру приехал комиссионер из Луизианы, и Масса Костер продал детей в одни руки, Хлою в другие, самого принца Конго в третьи.
И снова бритва негра трижды коснулась тела Костера в разных местах, разрезая ткани его одежды и ткани его тела.
Из десятка порезов струйками вытекала кровь американца, обагряя одеяло его койки, образуя на полу каюты темную лужу. Негр принялся вполголоса напевать монотонную песню своей знойной родины, и время от времени снова наклонялся над Костером, чтобы нанести ему удар бритвой. Лицо Костера мало-помалу принимало цвет пепла.
Утром следующего дня «стюард», пришедший разбудить Костера, с диким криком выскочил из каюты: труп американца лежал в залитой кровью каюте, а в углу той же каюты сидел матрос Юпитер и пел хриплым голосом монотонную песню своей далекой родины… И смеялся, и гримасничал, и тихо плакал.
Почти две недели спустя по выходе «Мингера Ван Блоома» из гавани Лиссабона, другое судно, покинув прекрасный город Португалии, спустилось на юг, счастливо обогнуло Иберийский полуостров и вошло в Средиземное море через Гибралтарский пролив, пользуясь попутным ветром. На его борту находился мнимый слуга мистера Линча-Костера — молодой неаполитанец Сальватор.
Таинственных писем Сальватору Костер не дал: в тех местах, куда направлялся Сальватор, иметь с собой письменные документы было слишком рискованным. Просто-напросто, еще в стране Матамани, Сальватор зазубрил на память надлежащие адреса, узнал пароли и лозунги, открывавшие ему доступ к тайным агентам Наполеона, и заучил текст соответствующих сообщений Наполеона.
Не подозревая о том ужасном конце, который постиг Костера, Сальватор плыл к родным берегам с легким сердцем: после всего, что ему пришлось пережить за последние годы, после всех опасностей, из которых он вышел благополучно, теперь ему казалось, что он совсем близок к цели.
По выходе из Цеуты «Прекрасный Цветок» взял курс на север, чтобы держаться общепринятой линии, по которой в те дни ходили парусные суда по Средиземному морю, — поближе к берегам Европы, подальше от берегов Африки; но поднявшаяся буря помешала капитану судна привести это благоразумное намерение в исполнение, отогнав его к тем самым водам, которых он боялся.
На третий или четвертый день путешествия на палубе «Прекрасного Цветка» поднялась тревога: на рассвете за кормой показались суда подозрительного вида, явно африканской постройки, с низкими корпусами и с низкими мачтами, на которых имелись большие косые паруса. К полудню испанское судно было окружено врагами, взято на абордаж, разграблено, потом пущено ко дну. Отчаянно защищавшийся от нападавших на него марокканских разбойников экипаж был почти поголовно истреблен. Чудом уцелевшие от бойни люди оказались рабами марокканцев.
Почти десять лет спустя во время похода испанского генерала Оливейраса против марокканцев один кавалерийский отряд налетом разгромил «зауйу» марокканцев у «Фуэнте лас Пальмас».
В то время, когда испанцы рубили и кололи своими палашами разбегавшихся марокканцев, из одной палатки выбежал полунагой человек с длинной черной бородой и закричал, простирая закованные в кандалы руки:
— Мадонна! Мадонна! Христиане! Спасите!
Приведенный в лагерь генерала Оливейраса пленник марокканцев, казавшийся на первых порах почти помешанным, поведал свою горькую участь: в течение девяти лет, попав в плен к марокканцам вместе с несколькими людьми погубленной африканскими пиратами шхуны «Бэль-фиорэ», он, Сальватор Сартини из Неаполя, переходя из рук в руки, был рабом марокканцев. Он сделал несколько отчаянных попыток к побегу, но каждая такая попытка заканчивалась неизбежным крахом, и от одного жестокого рабовладельца, посланец Наполеона попадал к другому, еще более жестокому и безжалостному. Он подвергался истязаниям, имени которым нет, и жил одной мыслью: Наполеон возложил на него важное поручение, это поручение должно быть исполнено.
Только эта мысль избавляла Сальватора Сартини от другой угнетавшей его мысли — покончить самоубийством.
Освобожденный раб марокканцев в 1831 году добрался до родной страны, из Неаполя пешком прошел до Рима, разыскал жившую там мать Наполеона, Марию Петицию Рамолино, и передал ей то поручение, которое десять лет тому назад дал ему император Наполеон.
Выслушав рассказчика, старая корсиканка сначала горько рассмеялась, потом заплакала. Крупные слезы катились по ее морщинистым щекам, а старческие губы беззвучно шептали:
— Поздно, поздно! Он умер!
Скупая вообще, Мария Петиция оказалась щедрой к тому, кто был спутником бегства Наполеона с острова Эльбы, и дала Сальватору Сартини порядочную сумму.
— Поезжай в Лондон, — сказала старуха, прощаясь с Сальватором Сартини. Вот тебе адрес. Там ты найдешь старых знакомых, от которых узнаешь все.
Неаполитанец, не долго думая, отправился в Лондон и направился по указанному адресу. Кого он там нашел, об этом мы скажем в надлежащем месте. Покуда же вернемся к оставленным в Африке героям нашего повествования.
Южная Бенгуэла. Край бесконечных болот, где живут крокодилы, где в воздухе носятся мириады ядовитых комаров и где на немногих выступающих из болот островках, заросших кустарниками, ютятся жалкие поселки негров. И по этим болотам, то под проливными тропическими дождями, то под жгучими лучами солнца, медленно-медленно ползет огромная черная змея. Впереди бредут, словно призраки, белые. Во главе их приземистый тучный человек лет пятидесяти со смуглым и обрюзглым лицом. На нем затрепанная дырявая треугольная шляпа и обратившийся в лохмотья серый походный сюртук. Рядом с ним с меланхоличным видом шагает молодец почти саженного роста с рыжими усами и голубыми глазами.
Немного поодаль, на облезлом длинноухом муле продирается сквозь кусты красивая молодая женщина с капризным выражением лица. За ней едва плетется горбоносый и черноглазый толстяк, в котором с первого взгляда можно узнать француза, и притом француза с юга, где люди любят петь, жестикулировать, кричать, хохотать.
В трех или четырех шагах седобородый старик в отрепьях, и с ним пожилой, но бодро держащийся сероглазый шотландец с жестянкой за плечами и альпенштоком в руках.
Потом идут, держась парой, загорелые и бородатые молодцы в матросских куртках, постоянно переругивающиеся и постоянно угощающие друг друга понюшками табачку.
А за этими «белыми вождями», в которых читатель, конечно, уже узнал Наполеона, Джонсона, Джона Брауна, доктора Мак-Кенна и его остальных спутников, тянется «черная гвардия» Наполеона из кафров страны Матамани, «линейная пехота», вооруженная только ассегаями и луками, артиллерия из двух чудовищно толстых деревянных пушек и одной бронзовой пушченки с брига «Анна-Мария».
Шествие замыкает пестрый отряд носильщиков, которые на головах тащат большие тюки со съестными припасами.
Дороги нет.
Каждый шаг стоит неимоверного напряжения. Каждый шаг дается дорогой ценой. За день «Великая Африканская армия» продвигается вперед всего на три, четыре километра. Добравшись к вечеру до выдающегося из болот холма, «армия» располагается на ночлег. Пылают костры. На кострах варится пища в закопченных котлах, и смолистый дым окутывает голубоватым туманом окрестности.
Во главе их шагал тучный, приземистый человек в треугольной шляпе.
А измученные, теряющие последние силы люди идут и идут на свет костра, туда, где на большом барабане из обрубка дуплистого дерева сидит одетый в лохмотья тучный человек со смуглым обрюзгшим лицом. Сидит и смотрит стеклянными глазами на багровый свет костра и что-то вспоминает.
Утром гаснут костры. Тревожно гудит барабан. И снова по болотам Южной Бенгуэлы извивается, ползя на север, черная змея. А там, где она, свившись в клубок, провела ночь, там лежат трупы умерших за ночь. Умерших от утомления, которое превышает человеческие силы, от истощения, умерших от странной болезни, напоминающей холеру, покончивших с собой самоубийством…
Зимой 1822 года почти пятитысячная армия Наполеона выступила в поход из покинутого города Гуру, направляясь в северную Бенгуэлу, в Музумбо. Она шла четыре месяца. Она летом 1822 года пришла к Музумбо.
В то время труп Костера давно уже лежал, зашитый в мешок, на дне Атлантического океана; бедняга Сальватор Сартини был уже рабом марокканцев и томился в цепях.
Из пяти тысяч кафров, ушедших с Наполеоном из страны Матамани, до Музумбо добралось всего около трехсот. И это были не люди, а скелеты. Но из белых, сопровождавших в этот поход Наполеона, до Музумбо не дошел один только Дан. Еще в самом начале пути он схватил болотную лихорадку, которая и свалила его в сырую могилу.
Товарищ Дана, плотник Бен, оказался покрепче, и добрался до Музумбо, но только для того, чтобы свалиться и умереть на четвертый день по прибытии к месту назначения. Джонсон провалялся больше полугода, а когда поднялся, — походил на тень и казался не совсем нормальным. Мак-Кенна схватил тропическую лихорадку, которая потом в течение десятилетий не оставляла его. Долго боролся со смертью шевалье Дерикур. Как призрак, почти не сознавая, что делается вокруг, бродил Джон Браун покуда его богатырская натура не справилась с болезнью.
Собственно говоря, только два человека из всех испытаний этого поистине безумного похода в страну Музумбо вышли почти невредимыми: это были — сам Наполеон и мисс Джессика Куннингем.
Если бы «великую африканскую армию» в стране Музумбо встретили враждебно, — несомненно, поход кампании был бы для Наполеона еще более катастрофичным, чем исход русской кампании в 1812 году. Но Наполеон пришел в Музумбо в такой момент, который был для него более чем благоприятным: старый вор, грабитель и разбойник, черный царек Музумбо, Мшогир, давно уже страдавший всевозможными болезнями и отравленный одной из своих бесчисленных жен, умирал. В стране кишел раздор: добрый десяток более мелких вождей оспаривал права на престол Музумбо. Каждый из претендентов вербовал партизан. Все были готовы перегрызть друг другу горло.
«Живой Килору», весть о котором опередила его приход на много недель, словно с неба свалился. С ним было мало, очень мало людей, но он имел «гвардию» в двадцать человек, вооруженных медными ружьями из водопроводных труб, и артиллерию из трех пушек. У него имелся еще запас пороха для ружей и пушек. Попробовавший загородить Наполеону дорогу к столице Музумбо, племянник старого Мшогира по имени Рагим, при первой же стычке был разбит наголову, войско его разбежалось, как только рявкнула бронзовая пушка «Анны-Марии», сам он пропал без вести, столица оказалась в руках Наполеона, а с ней разбитый параличом Мшогир. Наполеон сейчас же объявил себя протектором и диктатором, повесил наиболее насоливших населению людей и сделался фактическим владыкой страны Музумбо. Через месяц Мшогир отравился туда, куда за свою жизнь он отправил разными способами тысяч двадцать своих подданных, и население совершенно равнодушно приняло весть, что отныне его «хуши» или императором будет пришедший из страны Матамани «Живой Килору», он же «Напи», то есть, Наполеон.
Оставаться в стране Музумбо на всю жизнь Наполеон, как читатель знает, отнюдь не рассчитывал, а укрепившись на африканском троне, сейчас же принялся хлопотать об изыскании способов вернуться в цивилизованный мир. Страна Музумбо — это та часть Бенгуэлы, куда не проникли португальцы, быть может, потому, что страна эта бедна и пустынна. Но в Наполеоне всегда жил дух великого организатора, умеющего находить сокровища там, где другие нищенствуют. При помощи Джонсона он отыскал, правда очень бедные золотом россыпи в песках реки Чури и заставил новых поданных собирать драгоценный металл. Караван за караваном отправлялся к морскому берегу, отвозя португальцам кожи, шкуры диких животных, кокосовую копру, страусовые перья.
Торговля эта была очень невыгодной: португальцы безжалостно обсчитывали туземцев и платили им десятую долю того, что могли бы дать. Но на подобные мелочи обращать внимание не приходилось. Наполеон заботился лишь о том, чтобы какой угодно ценой добыть порох и ружья, топоры, гвозди, веревки, полотно.
Пока возвращавшиеся с морского берега караваны подвозили все, полученное ими от португальцев, сотни чернокожих рабочих валили лес, снимали с деревьев кору, и ножами и топорами вытесывали доски и балки по указаниям Джонсона. Работа подвигалась очень медленно, но все же подвигалась. Через семь месяцев по прибытии в страну Музумбо Наполеон заложил на примитивном стапеле остов первого морского судна, выстроенного на этой территории. Это была двухмачтовая шхуна «Корсика» длиной в 65 футов, могущая поднять до сорока человек и соответствующее количество провизии на трехмесячное плавание. Сооружение и оснастка «Корсики» потребовали больше года работы, и когда судно было готово, оно производило наружным видом сносное впечатление. Джонсон, знавший толк в этом деле, уверял, что «Корсика» способна при нужде переплыть даже океан.
По мере того, как постройка судна подвигалась, Наполеон заметно оживал. Нетерпение овладевало им. Ему хотелось как можно скорее покинуть Африку, рискнуть уйти в открытое море, добраться до Америки, до Нового Орлеана. А там…
По вечерам, сидя в большой хижине, которая называлась «дворцом», он вслух мечтал о будущем.
— Лишь бы добраться до Нового Орлеана, — твердил он, сжимая кулаки. — Там все пойдет хорошо. Меня никто не узнает: за это теперь можно ведь поручиться. Я отращу бороду и усы, которым позавидует любой корсиканский бригант. Я переоденусь, загримируюсь. В Новом Орлеане у меня есть друзья, которые готовы жизнь отдать, если я этого потребую. Весь этот богатейший край тяготится пребыванием в союзе с янки. Страна явно тяготеет к близкой Мексике. Я организую заговор, мы прогоним янки, объявим территорию Луизианы самостоятельным государством. Потом…
Мечты его не знали пределов.
«Корсика» была спущена на воду в начале марта месяца 1824 года. Немедленно приступили к нагрузке в ее трюм съестных припасов и личного багажа императора и его спутников. Наполеон готовился покинуть свою африканскую империю.
Население Музумбо, привыкшее пассивно повиноваться Мшогиру, столь же пассивно отнеслось и к распоряжениям Наполеона. Желание императора уехать на нововыстроенном судне никого не удивляло, никого, казалось, не беспокоило.
Белые спутники Наполеона волновались и горячились: всем им жизнь среди негров Бенгуэлы давно надоела, всем хотелось вырваться как можно скорее. Только одна мисс Джессика Куннингем, которая постоянно нервничала и отравляла Наполеону существование своими обвинениями, казалось, совсем не собиралась в далекий путь. У нее завелись таинственные знакомства среди жен или, вернее, вдов покойного Мшогира, и зачастую Джессика исчезала неведомо куда, чтобы появиться снова тогда, когда ее меньше всего ожидали.
Отплытие «Корсики» было назначено на 11 марта 1824 года. Накануне все белые собрались в хижине, занятой Наполеоном. Пришла и Джессика.
— Так, значит, завтра поход? — осведомилась она сухо.
— Завтра! — ответил вместо Наполеона Джонсон.
Разговаривать с Джессикой никому не хотелось. Да и все были заняты не тем: завтра «Корсика», качавшаяся на мутных водах африканской реки, снимется с якорей и поплывет к берегам океана. Уйдет из этой отравленной земли на морской простор, навстречу новым приключениям, быть может, опасностям. Но что за беда! Лишь бы вырваться отсюда!
Решено было последний вечер ознаменовать небольшой пирушкой, и Джессика взялась за изготовление любимого напитка императора — черного кофе по-турецки. Кофе, оплаченный на вес золота, Наполеон получал из португальских побережных факторий в микроскопическом количестве, и только в исключительных случаях делился им с остальными белыми. На этот раз по чашке душистого и сладкого напитка должны были получить все.
После обильного и вкусного ужина Джессика принесла четыре чашки дымящегося кофе. Медленно попивая любимый напиток, Наполеон снова принялся мечтать вслух и развивать свои планы на будущее. По мере того, как кофе исчезал из чашек, взоры собеседников становились все более и более блестящими, голоса звучали громче, движения делались нервными, порывистыми. Хотелось смеяться, петь, кричать, двигаться.
— Что со мной? — с усилием поднимая руку к покрытому капельками пота лбу, вымолвил удивленно Наполеон. — Никогда в жизни я не чувствовал себя так хорошо и вместе с тем таким слабым, как дитя. Джессика, чем вы опоили нас?
Джессика принужденно засмеялась. Джон Браун, заподозривший что-то неладное, отшвырнул недопитую чашку и поднялся, чтобы схватить смеявшуюся ирландку, но покачнулся и, нелепо размахивая длинными руками, упал на пол к ее ногам. Та с визгом отскочила, но остановилась на пороге.
Черная тень скользнула через порог хижины Наполеона, и рядом с Джесси Куннингем очутился высокий, стройный мускулистый негр, нагой до пояса, с торсом, украшенным грубо намалеванными желтыми, красными, и синими полосами.
Это был Рагим, племянник покойного Мшогира, царька страны Музумбо, тот самый, который пропал без вести полтора года тому назад после боя с «великой африканской армией» возле столицы Музумбо.
— Шакалы! — вымолвил он, наступая ногой на тело лежавшего на полу хижины Джона Брауна. — Черви! Я, «хуши» Музумбо, великий воин и вождь, наступаю пятой на вас. Отныне вы — мои рабы!
Он поднес к выпяченным губам свисток из кости и над окрестностями пронесся переливчатый свист. Хижина наполнилась черными фигурами воинов «хуши». Негры набросились на лишенных возможности сопротивляться Наполеона и его спутников и, опутав их веревками, вытащили наружу.
— Заковать в колодки моих рабов! — распорядился Рагим. — Отнести их к жерновам! Я не могу даром кормить их! Пускай работают…
Негритянский поселок из нескольких сот убогих хижин.
Хижины сплетены из тростинка, обмазаны глиной, покрыты остроконечными крышами-шапками из гнилой соломы.
На окраине поселка одна хижина, отличающаяся от других только тем, что ее стены покосились, облупились, покрыты дырами, а крыша наполовину разрушена.
Внутри этой хижины четыре вязанки сгнившей соломы, четыре тяжелых ручных жернова и четыре массивных обрубка темного дерева.
Четыре человека прикованы цепями к этим обрубкам. Цепи настолько длинны, что прикованный ими человек может делать два или три шага от колодки к каменным жерновам, а от жерновов к связке соломы, служащей ему постелью.
С рассветом к хижине тянутся, болтая, негритянки. Они несут на мельницу мешки с зерном — работа для людей, обитающих там.
Обросшие волосами, полунагие пленники «хуши» Рагима принимаются за свою каторжную работу, каменными пестами толкут в ступах зерно, обращая его в подобие грубой муки.
Женщины, собравшись у порога в кучку, весело болтают, ссорятся, кричат, иногда дерутся, чтобы, помирившись, снова приняться болтать.
Около полудня приходит жирный одноглазый негр, который приносит пленникам «хуши» Рагима глиняный кувшин с мутной водой, несколько бананов и лепешку хлеба из просеянной муки. После полудня двухчасовой отдых, а потом та же однообразная, изнурительная, одуряющая работа. И ночью нет сна: в хижину набиваются комары. Иногда забегает собака и шныряет среди жерновов. Услышит, как беспокойно стонет один из обитателей хижины, — по-прежнему тучный человек с круглой головой, — и с тихим злобным визгом убежит из хижины.
Разбуженный ее визгом тучный человек поднимается, гремя цепями, вздыхает, жадными глотками пьет мутную и теплую воду из глиняного черепка, потом садится на чурбан, понурив голову, и смотрит в землю. И что-то чудится, что-то грезится ему далекое, невозвратное…
Угрюмые серые стены с большими квадратными окнами. Большой вымощенный двор. На дворе две сотни мальчиков и юношей. Все в треуголках, в камзолах. На ногах короткие до колен черные панталоны и белые чулки.
Снег покрывает мягким, пушистым пологом обширный двор Бриеннской военной школы. Что за радость для мальчуганов, учеников ее!
— Строить крепость! Строить крепость! — раздаются молодые голоса.
Сотни рук лепят из мягкого снега валы с контрфорсами.
— Разделимся на две партии! — предлагает кто-то. — Одни будут изображать англичан, другие французов. Англичане запрутся в крепости, французы будут брать крепость штурмом. Хорошо?
— Хорошо! Хорошо! А кто будет генералом?
— Маленький корсиканец! Бонапарт! Ты хочешь быть генералом?
Худенький мальчуган с выдающимся упрямым подбородком утвердительно кивает круглой, как шар, головой.
— Но при одном условии, — говорит он с южным акцентом.
— Вы должны повиноваться мне беспрекословно…
И куда-то исчезает засыпанный снегом двор Бриеннской школы, и сотни мальчуганов, играющих в войну, и маленький крутолобый «Бонапартик».
Париж. Шумные улицы дней революции. Угрюмый многоэтажный дом, и на чердаке мансарда. Вся мебель — колченогий стол, заваленный бумагами, стул, железная койка со сбившимся в блин матрацем и дырявым шерстяным одеялом. Одно окно, сквозь мутные, давно немытые стекла которого с трудом пробиваются лучи солнечного света.
На койке сидит бедно одетый молодой человек с худощавым смуглым лицом, подперев голову руками. Думает. О чем?
О том, что он никому в мире не нужен, что жизнь проходит мимо него.
— Я предложу мою шпагу турецкому султану, — стиснув зубы, бормочет он. — Если будет нужно, я перейду в мусульманство. И тогда посмотрим…
Кто-то стучится в дверь.
— Войдите! — откликается оторванный от грез молодой человек.
Входит бойкая, красивая молодая девушка с корзинкой, наполненной глаженым бельем.
— Мадам прислала меня к вам, мосье Бонапарт, — щебечет она.
— Хорошо, хорошо, — кусая губы, бормочет «мосье Бонапарт».
— Мадам спрашивает, думаете ли вы заплатить за стирку белья? За вами уже почти сто франков, мосье Бонапарт.
— Убирайтесь к чер…
— Как вы нелюбезны, мосье Бонапарт, — притворно испуганно щебечет девушка, играя красивыми глазами. И потом доверчиво говорит:
— Бедненький! Так вы окончательно погорели! О, как мне жаль вас! Если бы у меня было сто франков, ей Богу, я дала бы вам половину, мосье Бонапарт.
Потом, из этой веселой и игривой толстушки вышла жена одного из лучших генералов Франции, одного из любимых маршалов Наполеона, знаменитая «мадам Сан-Жен», вечно ссорившаяся с Жозефиной Богарне и сестрами Наполеона…
Тулон осажден. Он занят англичанами, а с суши — французские войска, которые тщетно пытаются отнять у врагов родной город. Осада идет неудачно: армия дезорганизована, настоящих офицеров нет, командуют оборванными и невежественными солдатами генералы из мясников, сапожников, и приказчиков.
И, вот, к стенам Тулона прибывает присланный из Парижа тонкий молодой человек с крутым лбом и упрямым подбородком.
— Не знаю, — говорит презрительно командующий осадным корпусом генерал, — не знаю, на что, собственно, вас прислали ко мне парижские господа. Ну, попробуйте, постреляйте из пушек по англичанам…
И молодой Бонапарт роет новые траншеи, устанавливает свои пушки там, где никто и не подумал их поставить, громит укрепления Тулона. Английские фрегаты, подвергшись обстрелу, торопливо выбираются из порта Тулона. На стенах укреплений осажденного города взвивается белый флаг. Тулон сдается. И в войсках, столько месяцев тщетно осаждавших город, из уст в уста, переходит одно имя, еще вчера никому неведомое.
— Бонапарт! Маленький капрал…
Сидящий на деревянном чурбане пленник Музумбо вздыхает и тревожно шевелится. Грезы роем теснятся в его исстрадавшейся душе. Видения призраками носятся вокруг него…
Вот Аркольский мост. Молодой генерал с французским знаменем в руках бросается к мосту, заваленному уже трупами его солдат.
— Вперед! Вперед! — кричит он.
Благословенный край, красавица Италия! Старый богатый город Милан. Мраморная сказка — великолепный миланский собор. Площадь, вся залитая тысячными толпами граждан Милана. По улицам медленно двигается кортеж: на измученных походом изголодавшихся лошадях едут офицеры в мундирах французской армии, за ними оборванные солдаты. Гордый Милан у ног победителя. Его неисчислимые сокровища, накопленные веками, в распоряжении этих оборвышей и их генерала.
В ратуше этот генерал звонким металлическим голосом диктует свои условия представителям города, высчитывая миллионы контрибуции, отмечая по спискам неоценимые сокровища искусства, подлежащие отправке в Париж в качестве военной добычи…
Опять голодная собака прокрадывается к хижине пленников и снует среди жерновов, не обращая внимания на неподвижно сидящего на чурбане человека с седой бородой.
А тот продолжает грезить, забывая о тяжелых ржавых цепях.
Опять Париж. Революция идет на убыль. Все устали. Всем хочется забыться. Шумно и буйно веселятся парижане, в вихре балов забывая о недавно разыгрывавшихся на улицах и площадях кровавых сценах.
Дворец старых королей Франции. В его залах — совещание чинов военного министерства и членов Академии.
Обсуждается вопрос о походе на Египет. Намечаются участники экспедиции. Молодой Шампольон, стоя у окна, оживленно говорит кому-то:
— Но иероглифы можно разобрать. Дайте мне только время и средства, и я заставлю камни заговорить, и мир узнает, как жила древняя страна чудес, царство гордых фараонов. Генерал Бонапарт, командующий экспедицией, обещал мне полное содействие. Вы знаете, — у него удивительная голова.
А собирающийся идти походом на Египет, а оттуда на Индию — Бонапарт загадочным взором испытующе смотрит на лежащие на столе карты.
— Так вы говорите, Шампольон, — обращается он внезапно к ученому, — так вы говорите, что пирамиды существуют по меньшей мере сорок веков? Да, да! Солдаты! С вершин пирамид на вас смотрят сорок веков! Солдаты…
Абукир и Ваграм. Трафальгар и Аустерлиц. Тильзитское свидание. Полмира у ног «маленького капрала». Союз с Россией. Мечты о походе русско-французских войск через пустыни Средней Азии в другую страну чудес, в Индию. Грезы об ее сказочных богатствах. А потом… Потом злополучный поход в Россию. Пылающая Москва. Тающая «великая армия». Бегство во Францию, отчаянные попытки дать отпор гонящимся по пятам союзникам, первое отречение от престола, пребывание на острове Эльба, «Сто дней», Ватерлоо, плен на «Беллерофоне», Святая Елена, томление, побег. И, вот… И, вот, — снова плен. Не плен — рабство у негритянского царька и обезумевшей ирландской горничной, которая гордо именует себя «царицей Музумбо» и дерется со своим чернокожим супругом из-за бутылки рисовой водки.
— Проклятие! — стиснув зубы, бормочет сидящий на чурбане пленник.
Другой пленник — почти саженного роста великан с гривой белокурых волос, рыжей бородой, космами падающей на грудь, и голубыми глазами, поднимается со своего убогого ложа и видит, что ночь пришла к концу, что небо уже сереет.
И видит согнувшуюся фигуру на чурбане.
— Джон Браун! — обращается к нему, встрепенувшись, Наполеон, — скажите, Джон Браун! Вы имеете представление о том, какой год, какой месяц сейчас? Давно ли мы рабы этого проклятого негра?
Подумав, Джон Браун отвечает:
— Год 1828. Месяц январь или февраль. Мы в плену у «хуши» Рагима — четвертый год…
— Мы скоро будем свободны! — уверенно говорит Наполеон. — Я знаю! Конец нашим страданиям и нашим испытаниям близок! Вы слышите, Браун?
Джон Браун молча пожимает плечами. Он не верит в то, что конец может быть близким.
Разве только ошалевшему от пьянства негритянскому царьку придет в голову приказать своим солдатам отрубить головы всем четырем пленникам.
— Вы не верите? — сердито переспрашивает Брауна Наполеон. — Напрасно! Когда я говорю вам… Стойте! Слышите? Что это?
В центре негритянского поселка раздался пронзительный вопль человека. Вопль прорезал воздух и оборвался.
— Кого-то зарезали, — прислушавшись, угрюмо вымолвил Джон Браун. И, подумав немного, добавил:
— Но нас это, конечно, не касается.
Но он был неправ: это касалось пленников.
Вопль и еще вопль. Загремел большой деревянный барабан. Что-то грохнуло и прокатилось многократным ослабевающим эхом по потревоженным окрестностям. Топот ног бегущих людей. Детский плач.
— Слышите, слышите? — крикнул Наполеон, вскакивая. — Это голоса нашего освобождения! Вставайте, Джонсон! Вставайте, Мак-Кенна!
Начавшийся шум в центре поселка все разгорался и разгорался.
Черные фигуры мелькали мимо хижины пленников Музумбо. Послышался скрип колес и крик мула. Назойливо и тоскливо выл, надрывая душу, деревянный рог, извещавший жителей столицы о свершившемся этою ночью великом событии; «хуши» Рагим скоропостижно скончался. У людей, увидевших труп Рагима, не оставалось ни малейшего сомнения в том, что смерть черного царька была действительно весьма скоропостижной: его горло было перехвачено ужасной раной от уха до уха, раной, которая почти отделила голову от туловища. И тут же валялся тот нож, которым был зарезан «хуши» Музумбо. Это был один из морских кортиков, завезенных в Музумбо спутниками Наполеона. С ним, с этим кортиком, никогда не расставалась мисс Джесси Куннингем, «царица Музумбо».
Рагим давно тяготился «белой колдуньей» и собирался отделаться от нее. Третьего дня Джесси от одного из близких к Рагиму людей узнала, что ее дни сочтены: Рагим или убьет ее, или продаст в рабство.
«Царица Музумбо» предупредила своего супруга на несколько часов: каким-то зельем усыпив его, она собственноручно перерезала ему горло; на улицах столицы Музумбо началось избиение сторонников Рагима сторонниками Джесси. И бойней распоряжалась сама Джесси.
Часов около восьми утра у дверей хижины пленников послышались голоса, топот ног и звон оружия.
— Вставайте! — крикнул Наполеон, бледный от волнения. — Это свобода!
— Или смерть! — проворчал, поднимаясь и звеня цепями, Джон Браун.
Но это была не смерть, а свобода…
Расправившись с Рагимом и его приверженцами, «царица Музумбо» сообразила, что дальнейшая игра в этом направлении грозит ей слишком большими опасностями, и вспомнила о Наполеоне и его спутниках. И теперь она пришла диктовать им свои условия.
Условия эти были не сложны и для принятия их препятствий ни с чьей стороны не встречалось: пленники становились свободными. Джесси Куннингем обязывалась предоставить в их распоряжение все потребные средства для того, чтобы они могли добраться на пирогах к морскому берегу. Там была португальская фактория. Немногочисленные живущие в колонии белые, вне всяких сомнений, не узнают Наполеона: ведь весь мир считает его умершим.
Пять дней спустя освобожденные пленники, разместившись в двух плоскодонных пирогах, каждая из которых управлялась десятью неграми гребцами, — отчалили от болотистых берегов столицы Музумбо и поплыли к северо-востоку, к океану.
Вплоть до отправления в путь Наполеон держался бодро, казался помолодевшим и по-прежнему способным переносить все трудности. Он принял самое деятельное участие в сборах в путь, в организации экспедиции, и оживленно толковал о том, что он предпримет, как только доберется до Европы.
Все время пребывания в Африке он оказывал знаки своего благоволения «английскому бульдогу», Джону Брауну, и несколько раз за день принимался больно щипать его за ухо, приговаривая:
— Помнишь день Ватерлоо, солдат? А? Подожди! Мы еще повоюем!
Но как только пироги отчалили, оставив на берегу собравшихся обитателей «африканской империи», с императором стало твориться что-то странное: он сделался угрюмо-равнодушным ко всему, апатичным, сонливым. Взор его потерял былой блеск, на обрюзгших щеках появились странные желтые и фиолетовые полосы.
— Что с ним? — допытывался Джонсон у доктора Мак-Кенна.
— Почем я знаю?! — сердито отвечал тот. — Может быть, это какая-нибудь местная горячка, может быть, это болотная лихорадка. А вернее…
— Что же? Говорите!
— Вернее — просто в лампадке выгорело все масло.
— Так значит он… Нет, о, нет, Мак-Кенна! Этого быть не может! Он не умирает!
В ответ Мак-Кенна только пожал плечами и отвернулся в сторону. Предательская слеза скатилась с его ресниц на морщинистые смуглые щеки и затерялась в седой щетинистой бороде.
А прикорнувший на корме пироги Наполеон казался погруженным в летаргический сон. Его лицо сделалось прозрачным, как воск, и таким же желтым. Губы почернели. И только по ритмичному движению груди можно было узнать, что он дремлет.
Время от времени его уста шевелились. Как-то раз Джон Браун, которому показалось, что Наполеон зовет его, наклонился к спящему и услышал отрывистые слова:
— Вперед! Всегда вперед! Знамя, мое знамя! Рустан! Скачи к генералу Груши! Скажи, если он не подоспеет — все потеряно!
Слышишь? Все потеряно! Проклятые пруссаки! Франция…
— Он вспоминает о Ватерлоо! — сообразил Джон Браун.
В начале мая месяца в маленький порт Джандуйя на бенгуэлском берегу вошел парусный бриг под флагом Северо-Американских Соединенных Штатов. Заход судна, да еще иностранного, в это гиблое место, оторванное от всего цивилизованного мира, вызвал форменную сенсацию. Местные власти в лице инвалидного капитана и полудесятка азартно игравших, спившихся португальских чиновников положительно растерялись, узнав, что экипаж «Независимого» намерен предпринять долговременную экскурсию вглубь края. Еще больше возросло общее удивление, когда узнали, что в экспедиции намеревается принять участие знатная дама, с которой экипаж судна обращался чрезвычайно почтительно, как с королевой. Называли ее «мадам Бланш». С нею был высокий, стройный молодой человек, ее сын. Того звали Люсьеном.
Знатные иностранцы, сойдя на берег, обратились к губернатору Джандуйи, капитану Лас-Розас ди Монтэ-Пьятто с просьбой сообщить все имеющиеся в распоряжении капитана сведения о стране Музумбо и о водных путях, ведущих туда.
Капитан дал самый отрицательный отзыв, как о стране Музумбо, так и об ее дорогах. По его словам, единственным заслуживающим внимания путем был водный путь по реке Шури или Чури. Во многих местах эта река теряется в заросших тростниками болотах, и поиск фарватера представляет почти непреодолимые трудности. Вот почему сами португальцы после нескольких неудачных экспедиций вглубь края оставили навсегда надежду проникнуть до столицы Музумбо.
— Опасно ли странствование по водам Чури?
— Очень! Не со стороны людей, нет: негры Бенгуэлы в общем довольно мирные. С белыми уживаются. Но со стороны природы… Гиппопотамы, крокодилы, огромная болотная змея… А, главное — кровопийцы-москиты и болотная лихорадка. Нет, нет, сеньора не имеет права рисковать своей жизнью. И зачем, собственно?
«Мадам Бланш» продолжала удивлявший капитана допрос:
— Что слышно о жизни Музумбо? Нет ли там белых людей?
Определенного ответа капитан дать не мог.
Да, да! Он вспомнил. Какие-то темные, но очень, очень темные слухи, в самом деле, носились. Но это было, дай Бог памяти, — три или четыре года тому назад. Что-то такое о «боге богов» громоносном Килору, который был спящим, а потом проснулся и превратился в «Живого Килору». Этот Килору, по всем признакам, какой-нибудь беглый белый матрос, сначала показался в стране Матамани, на каком-то таинственном острове. Потом он увел из города Гуру пять тысяч кафров в поход. Кажется, потом он вынырнул, действительно, в Музумбо еще при жизни старого мошенника Мшогира. Во всяком случае, — кафры, приходившие года три или четыре тому назад из Музумбо сюда, в факторию, упорно отмалчивались на все вопросы по этому делу, но покупали такие предметы, которые не в ходу у негров: веревки, гвозди, плотничные инструменты.
Потом что-то поговаривали, будто «Живой Килору» исчез, а страной Музумбо правит племянник старого мошенника Мшогира, такой же мошенник, «хуши» или «царь» по имени Рагим. И у Рагима будто бы белая жена. Проверить все эти слухи нет возможности. Может быть…
Бравый капитан был совершенно сбит с толку, узнав, что «мадам Бланш» намерена предпринять отчаянную попытку проникнуть на шлюпках в страну Музумбо.
— Но это невозможно, сеньора, — вопил инвалид, хватаясь за голову. — Как Бог свят, это невозможно…
И, однако, «мадам Бланш» с тремя шлюпками отправилась в опасное плаванье по болотам Чури или Шури.
Как «мадам Бланш» узнала о пребывании Наполеона в стране Музумбо?
Из газет.
В 1827 году в «Times» появилось одно из тех загадочных объявлений, которые Наполеон доверил «бутылочной почте», еще в дни пребывания на острове Мбарха. Это объявление пять лет пространствовало в океане, покуда бутылку не подобрало китоловное судно «Молли»; капитан Вильяме, найдя текст объявления и золотую монету, доставил объявление в редакцию «Times». Остальное понятно.
Болота реки Чури. Огромное пространство стоячей воды, заросшей тростниками. Тысячи и тысячи больших и малых островков. Лабиринт, — нет, не один лабиринт, а сотни лабиринтов-проходов между островами. Земной рай для птиц, до убежищ которых тут не может добраться злейший враг животного царства — человек.
И в этом царстве болотной лихорадки и миазмов — небольшой островок с лысой вершинкой.
Заходит в багровом тумане огненный шар солнца. С криками проносятся над болотами стаи краснокрылых фламинго, чибисов и куликов. Шуршат, шепчась о чем-то, камыши.
В этот вечерний час с юго-запада к островку подходили две туземные пироги, руководимые неграми лоцманами.
На передней слышались встревоженные голоса белых пассажиров, понукавших чернокожих гребцов:
— Скорее, скорее!
Гребцы выбивались из сил, но дело шло туго, потому что проход к острову почти сплошь зарос тростниками.
На корме, на куче тряпья лежал тучный человек с совершенно желтым лицом и закрытыми глазами. Из его запекшихся уст вырывалось со зловещим свистом затрудненное дыхание, а грудь судорожно вздымалась, восковые руки время от времени вдруг начинали шевелить пальцами. Казалось, что пальцы эти ищут какую-то невидимую нить, пытаются схватить ее.
— Доктор! Да сделайте же хоть что-нибудь, — со слезами в голосе обратился Джон Браун к внимательно смотревшему на восковое лицо Наполеона хирургу Мак-Кенна.
— Мне здесь делать больше нечего, — пожав плечами, отозвался угрюмо доктор. — Он умирает. Это — агония. Самое лучшее — оставить его в покое.
— Доктор, доктор! — шептал Браун, сжимая руку врача.
— Но как же это? Господи Боже! Он умирает! Нет, нет! Этого быть не может…
Пирога, наконец, продралась сквозь заросли и уткнулась носом в прибрежную грязь.
Умирающий император зашевелился, из уст его вырвался слабый стон. Веки дрогнули, но не поднялись.
Джон Браун, Джонсон, Дерикур и Мак-Кенна бережно подняли Наполеона, на руках вынесли его из пироги. Он был довольно тяжел, так что несшие тело Наполеона люди брели с трудом.
— Положим его здесь, — предложил Мак-Кенна, указывая на сухое местечко у берега. Но больной, словно понимая, о чем идет речь, застонал, задрожал всем телом и почти закричал:
— Вперед! Ради всего святого, вперед! Выше, выше!
Его носильщики переглянулись и понесли его дальше. Едва они, уставая, замедляли шаги, как слышался опять тот же хриплый, полный муки крик:
— Вперед, вперед!
И они шли, они поднимались.
— Выше! Выше! — стонал, не открывая глаз, умирающий император.
И смолк этот крик только тогда, когда грузное тело Наполеона лежало на самой вершине холма, откуда на огромное пространство видны были болота Чури.
Багровые лучи солнца падали прямо на восковое лицо императора, но когда Мак-Кенна вздумал защитить его лицо от света, развесив на веслах какую-то тряпку, Наполеон тревожно завозился, застонал:
— К свету! К свету! — молил он.
И успокоился, когда Джон Браун нетерпеливо сорвал и швырнул в сторону заслонявшую солнце тряпку.
— Трубач! — неожиданно звонким голосом крикнул Наполеон, приподнимаясь и раскрывая широко глаза. — Труби сигнал! Барабанщики! Бейте тревогу! Солдаты! Сомкни ряды! У знамени, у моего знамени! Друзья! Вы слышите? Помощь близка! Надо продержаться еще четверть часа, и мы будем спасены! Трубач! Играй «Марсельезу»!
— Пойте «Марсельезу»! — посоветовал Джону Брауну Мак-Кенна. — Ведь у вас голос есть… Лишь бы он слышал знакомые звуки.
Тряхнув головой, Джон Браун громким и звучным, но дрожавшим от волнения голосом запел слова великого французского гимна.
При первых же звуках его пения лицо Наполеона прояснилось, на устах показалась улыбка, глаза просветлели, взор стал осмысленным.
— Так, так, мой трубач! — прошептал он. — Громче, громче! Я награжу тебя! Я повешу на твою широкую грудь орден «Почетного Легиона», тот самый орден, с которым я не расставался десять лет… Громче, трубач.
И Джон Браун, напрягая все силы, бросал в пространство слова призыва к бою: «Грядет день славы».
Пронзительный женский крик отозвался на этот голос от подножья холма. Вылетевшая из тростниковых зарослей шлюпка врезалась в берег рядом с пирогой, привезшей Наполеона. Стройная белая женская фигура спрыгнула на островок и стрелой помчалась на вершину холма.
— Наполеон! Мой Наполеон! Я нашла тебя! Я иду к тебе! — кричала полным слез голосом бегущая женщина.
— Еще три минуты, — прошептал совсем слабым голосом Наполеон.
— Еще… две… Еще… одна минута.
— Наполеон!
Добежавшая до вершины холма женщина охватила неподвижное тело кумира и прильнула к его холодеющему лицу.
Еще на миг искра жизни вспыхнула в теле умирающего. Наполеон раскрыл глаза и увидел Бланш и Люсьена.
— Наконец-то! — вымолвил он с радостной улыбкой.
Потом глаза его сомкнулись навеки. Он умер. В болотах африканской реки Чури, на вершине холма. И когда его уста испустили последний вздох, — багровый шар солнца, послав прощальный привет праху цезаря, тихо опустился за горизонт. Наступила тропическая ночь.
Мое повествование кончено, дорогой сын мой. Рукопись перед тобой. Бегло проглядывая то, что я написал, я с тревогой думаю:
— Поймет ли мой сын все то, что здесь рассказано? Поймет ли он чувства своего отца, судьба которого оказалась на много лет связанной с судьбой величайшего воителя всех времен и народов, с судьбой Наполеона?
Не осудит ли сын мой своего отца: я, англичанин и солдат, я, дравшийся против Наполеона, — потом сделался одним из преданнейших ему людей и грудью защищал его.
Почему?
Я сам нахожу только одно объяснение: он был великим человеком, а я — самым обыкновенным. Но и он, и я — мы были солдатами. Вот и все. Постарайся понять это. Не поймешь — тем хуже для тебя…
Мне осталось досказать лишь немногое.
Труп императора Наполеона, говорят, похоронен на острове Святой Елены, близ Лонгвуда, в так называемой «Гераниевой роще», у того ключа, к которому по утрам приходил верный слуга, Наполеона, Аршамбо, чтобы в серебряный кувшин с вензелями императора набрать воды для своего господина.
Неправда!
Там зарыта восковая кукла.
Прах Наполеона лежит в болотах Африки, в глубокой могиле на вершине холма. Эту могилу мы, спутники великого воителя по его последним походам, вырыли своими руками.
На могиле Наполеона нет креста, нет каменной плиты…
У этой могилы не стоят усачи гренадеры в киверах и с ружьями. Ее сторожат краснокрылые фламинго.
На этой могиле не служат панихид священники: могильный сон императора глубок и спокоен. А если спящий великий воитель и слышит звуки, то лишь голоса птиц, стаями носящихся над болотами, да залпы небесной артиллерии, — раскаты грома…
«Мадам Бланш» взяла всех спутников Наполеона с собой и доставила их в Европу. Мне, Джону Брауну, она дала то, что я сам пожелал получить из наследства Наполеона: его Железный Крест Почетного Легиона. Этот крест Наполеон сам обещал мне, когда я пел на вершине холма Чури «Марсельезу»…
С тех пор, как я вернулся в Лондон, аккуратно каждый месяц я получаю от известных банкиров Ротшильдов сумму в двадцать фунтов стерлингов. Я многократно упрашивал мистера Натаниэля Ротшильда сказать мне, кто присылает эти деньги. Но банкир ответил с гордой улыбкой:
— Мистер Браун! Это — коммерческая тайна! Мы умеем исполнять волю наших клиентов.
Надежды Джонсона получить за освобождение Наполеона миллион франков, обещанный Паолиной Боргезе, не осуществились. Но я знаю, что Джонсон все же кое-что получил. И, должно быть, получил порядочную сумму. По крайней мере, он, — когда я женился на дождавшейся моего возвращения Минни, — сунул мне в церкви пакет, прошептав:
— Спрячь, спрячь, дуралей. А то «дракон в юбке» узнает.
Когда я дома развернул этот пакет, я нашел там три тысячи фунтов стерлингов. Разумеется, я смотрел на эти деньги, как на приданое моей Минни. Они и сейчас лежат в банке, и я не трогаю ни копейки процентов. Вот, вырастешь, сын мой, и эти деньги пригодятся тебе…
Доктор Мак-Кенна живет в Лондоне, практикует. Славится в качестве одного из выдающихся хирургов и заведует целым госпиталем. Джонсон ужасно постарел и совершенно под башмаком у своей жены. Отводит душу только тогда, когда ему удается вырваться на часок ко мне. И тогда он сидит за моим столом, за кружкой эля, и, подмигивая, говорит:
— А помнишь, Джонни, его, Бони? А помнишь, как он постоянно теребил тебя за ухо? А помнишь, как, умирая, он заставил тебя орать диким голосом «Марсельезу»? Хо-хо-хо! Здорово мы с тобой, Джонни, побродили… Как только живыми выползли… Дай-ка, Джонни, еще кружечку эля. Выпьем в честь его!
Мисс Джессика Куннингем, вернувшись на родину, некоторое время заставляла общество говорить о себе.
Лорд Джеймс Ворчестер уцелел при катастрофе, погубившей и нашу «Ласточку» и его судно.
Он оказался единственным человеком из экипажа «Гефеста», подобранным два дня спустя проходившим в тех водах австрийским крейсером «Мария Терезия». Уже тогда Ворчестер был в таком состоянии, что австрийцы, не имея возможности установить его личность, поместили его в доме умалишенных в Триесте. Через несколько лет у Ворчестера проявились проблески сознания, его выпустили из дома умалишенных, и он вернулся в Англию.
О ком должен я еще упомянуть из знакомых мне лиц?
Ах, да: чуть не позабыл!
Мистер Питер Смит, скромный негоциант…
Как-то однажды я из любопытства посетил парламент. Шли бурные дебаты из-за пошлин на привозный хлеб. Настроение было приподнятое. Спикер выбивался из сил, пытаясь заставить почтенных депутатов не кричать и не стучать кулаками.
И вот, когда страсти разыгрались вовсю, когда большая половина парламента принялась вопить, требуя, чтобы ответ на весьма щекотливые вопросы дал первый министр, лорд Голланд, — на трибуну легкой походкой взбежал человек с седыми волосами, орлиным носом и по-юношески живыми и блестящими черными глазами.
— Голланд! Голланд! — неистовствовали депутаты.
Он оглянул все скамьи с вызывающей улыбкой, стукнул кулаком по пюпитру с такой силой, что гул пошел, и крикнул:
— Ну! Голланд перед вами! Чего вы от Голланда хотите, лорды и джентльмены?
Что он потом говорил — я не знаю. Слышал слова, но не помню; у меня кружилась голова, и сам я шептал про себя, не веря глазам:
— Да ведь это же — мистер Питер Смит…
Может быть, он узнал меня. Во всяком случае, — я готов присягнуть — он ласково улыбнулся мне и дружелюбно кивнул головой.
Дня через два я имел счастье снова увидеть мнимого мистера Смита. Он сам пожаловал ко мне. Мы долго разговаривали с ним о вышеописанных событиях, связанных с именем императора Наполеона. Голланд взял с меня слово, что я ни в коем случае не опубликую своих записок, и я намерен сдержать свято свое обещание.
Если я умру, то и ты, сын мой, должен помнить данное мной обещание.
Ну, вот, мои мемуары кончены. Я кладу перо в сторону, написав последнее слово.