Часть первая

I Почему мистер Джон Браун написал свои мемуары

Дорогой сын мой! Слава Создателю, я, твой отец, еще не стар: в текущем 1839 году мне исполнилось всего лишь сорок шесть лет. Мы, Брауны из Гиддон-Корта, от природы отличаемся крепким телосложением, и в нашем роду всегда имелось немало людей, выделявшихся своим долголетием. Ты, хоть сейчас еще и ребенок, все же хорошо помнишь своего дедушку, а моего отца, мистера Никласа Брауна: когда он утонул в прошлом году, переправляясь в рыбачьей лодке на остров Уайт, тебе было девять лет, а ему — больше восьмидесяти. Но и тогда он, твой дедушка, имел целыми почти все зубы, за исключением двух передних, выбитых ему французской пулей при Ватерлоо; он был крепок, как дуб, и жив, как молодой человек. Прожил бы смело до ста лет, если бы не несчастный случай, о котором я сказал выше. И я, в свою очередь, надеюсь, если на то, конечно будет воля Божья, прожить еще многие и многие годы, увидеть тебя взрослым человеком, дождаться появления на свет твоих детей, а моих внучат. Шансы на это дает мне мое поистине железное здоровье, которым я могу гордиться: ведь, если бы не это железное здоровье, то, по всей вероятности, я давно лежал бы в сырой земле. А вернее не лежал бы: там, где погибло большинство моих товарищей и спутников, там, где встретил свой последний час он, человек, памяти которого посвящена эта книга, — нам не приходилось соблюдать церемоний с трупами. О, скольких умерших мы тогда просто оставляли по дороге в лесу?!

Но я чувствую, что забегаю вперед. Поэтому говорю себе:

— Стоп, Джон! Ход назад!

И возвращаюсь к моему повествованию.

Итак, я, кажется, могу рассчитывать еще на много лет жизни. Но за последнее время я стал замечать, что память моя немного изменяет мне; это, как говорит доктор Мак-Кенна, естественное и законное явление. Память моя несколько тускнеет по отношению к тем событиям, которые в течение ряда лет заполняли все мое существование. Уже далеко не таким ясным кажется мне полный противоречий образ его, человека, с которым судьбе угодно было надолго связать меня. Я не раз с удивлением замечал сам, что позабыл добрую половину его любимых словечек, которые когда-то знал наизусть. Перебирая в памяти ряд событий, произведших на меня тогда глубочайшее впечатление, я обнаруживаю, что не всегда уже могу поставить эти события в связь.

Все эти симптомы заставляют меня позаботиться о том, чтобы сохранить для тебя, — моего единственного сына и наследника моего имущества и моего доброго имени, — мои воспоминания в виде документа.

Правда, я не мастер писать: и вообще-то учился не с достаточным прилежанием, как, впрочем, и большинство мальчиков той бурной эпохи, к которой относится моя юность; а потом, принимая непосредственное участие в великих событиях ее, странствуя по морям и по суше, подвергаясь бесчисленным опасностям, я перезабыл и то немногое, что выучил в старые годы. Таким образом, тот труд, за который я берусь сейчас, вовсе не кажется мне ни простым ни легким. Написать мемуары…

Я на днях проглядывал твое первое школьное сочинение и подивился остроте твоего детского пера, мой Джимми. Молодец, право! Продолжай в том же духе, и, я в этом уверен, со временем Англия будет зачитываться романами Джемса Брауна, как сейчас зачитывается романами знаменитого сэра Вальтера Скотта, великого шотландца…

Если бы я, берясь за написание своих мемуаров, назначал их для опубликования в печати, то, уверяю тебя, я бы от робости напутал Бог знает чего. Но мое писание света не увидит: ты, хоть ты еще и ребенок, но знаешь, что я, твой отец, и те немногие мои товарищи, которые еще живы, связаны клятвой и честным словом хранить молчание до 1871 года. А ждать еще так долго…

Мои мемуары предназначаются для единственного читателя, то есть для тебя, Джимми. Мне перед тобой нечего стыдиться: если я напишу и не совсем складно, ты не осудишь.

А написать я чувствую себя обязанным: суть в том, что время от времени и сейчас о тех событиях, свидетелем которых я был, распространяются ложные слухи. Находятся бессовестные люди, которые совершенно к этим событиям не причастны, но, пользуясь общим легковерием, выдают себя за героев, рассказывают небылицы, и даже — я стыжусь сказать это, — даже вымогают деньги у нашего покровителя и благодетеля, молодого лорда Дугласа Голланда, сына великого и незабвенного отца, память которого я чту сам и тебе завещаю чтить свято до конца твоей жизни.

Может быть, и тебе когда-нибудь придется встретиться с кем-нибудь из этих наглецов и услышать их глупую и хвастливую болтовню. И вот на этот случай я и хочу записать все, мне известное, как можно подробнее, заботясь лишь о точности и не думая о красоте слога. Кстати: запомни пару имен.

Так называемый «шевалье» Жан-Ришар Дерикур де Монтальба, как я неоднократно слышал, готовит даже к печати брошюру, посвященную нашему делу. Воображаю, как много чепухи наговорит он в ней, пользуясь тем обстоятельством, что я, будучи связан честным словом, не могу выступить с опровержением!

Если тебе случится столкнуться с этим «мнимым шевалье», то знай: добрая половина того, что он тебе расскажет, — плод его фантазии.

Он не лжец в нашем смысле слова. Но он провансалец, уроженец знаменитого города Тараскона. А все тарасконцы увлекаются собственными фантазиями до такой степени, что мало помалу сами начинают верить им и готовы отстаивать их с пеной у рта и со шпагой в руке.

Истинную роль Жана-Ришара Дерикура ты увидишь из моего дальнейшего повествования.

Запомни еще имя мистрис Джессики Куннингем: не знаю, по каким именно побуждениям, но она тоже любит приписывать себе чуть ли не руководящую роль в данных событиях. На самом деле ее роль была очень скромной, и особенно хвалиться ей, клянусь Богом, решительно нечего…

Но эти оба, все же, просто болтуны и хвастуны. И в их повествованиях имеется значительная доля истины. Они только переоценивают свою роль. Это, конечно, проявление человеческой слабости…

Неизмеримо хуже Патрик Альсоп, которого однажды ты видел, — и ты не забудешь, при каких обстоятельствах…

В зале гостиницы «Меч Веллингтона», в большом обществе, не подозревая о моем присутствии, этот пьяный ирландский пес позволил себе распустить язык, рассказывая невероятные небылицы, и дошел до того, что осмелился издеваться надо мной, твоим отцом.

Помнишь, что вышло тогда?

Я встал, подошел к месту, где сидел Патрик, положил руку ему на плечо и сказал:

— Мистер Альсоп! Может быть, присмотревшись ко мне, вы узнаете одного старого знакомого, имя которого вы только что упомянули при почтеннейшем собрании…

Он вздрогнул при первых же звуках моего голоса, смертельно побледнел, пробормотал проклятие, хотел подняться, чтобы броситься на меня, но силы изменили ему, и он упал под стол в обмороке…

Единственным человеком, всем показаниям которого о великих событиях ты можешь верить, является старый друг нашей семьи, доктор Гарри Мак-Кенна.

Если в моих мемуарах ты встретишь что-либо, нуждающееся в разъяснении или дополнении, прошу тебя, не обращайся ни к кому, кроме доктора, и знай: что он скажет, то будет правда.

Ну, вот, я, кажется, благополучно привел к концу предисловие, которым хотел начать по общепринятому обычаю свои мемуары. Проглядывая то, что я уже написал, я вижу немало недостатков, но не обращаю на них внимания. Во всяком случае, дело пойдет, я в этом уверен.

А если ты и обнаружишь кое-какие дефекты в моем писании, то, конечно, будешь помнить: твоему отцу было куда сподручнее держать не перо из гусиного крыла, а тяжелую абордажную саблю с широким клинком, или мушкет с примкнутым к нему штыком.

II О том, как мистер Гарри Браун старший потерял пару передних зубов верхней челюсти, а мистер Джон Браун получил щелчок в лоб и золотую табакерку императора Наполеона, едва не был расстрелян Неем и научился уважать его

Вы, люди нынешнего времени, вы, растущие в мирных условиях, мало-помалу начинаете позабывать весь цикл великих событий начавшихся в конце прошлого, восемнадцатого, века и захвативших полтора десятка лет века нынешнего, девятнадцатого.

Многое из того, что тогда случилось и чему были свидетелями мы, ваши отцы и деды, вам кажется уже легендой или сказкой.

И вы, — это совершенно естественно, — совершенно иначе смотрите и на деятелей той грозной эпохи, чем привыкли смотреть мы.

Недавно, в одну из моих поездок в Эдинбург, мне пришлось слышать от одного молодого человека, имя которого я упоминать считаю совершенно излишним, что император французов Наполеон I был не больше, как мелким авантюристом и трусишкой, расправа с которым не представляла ни малейшего труда для Англии. Если когда-либо тебе придется услышать что-нибудь подобное, Джимми, помни: это — ложь.

Наполеон I был смертельным врагом Англии. Это правда. Но он был великим врагом и страшным врагом.

Молодые люди, бывшие в пеленках в те годы, когда мы дрались на суше и на море с солдатами Наполеона, могут высмеивать «Маленького капрала». Благо и сейчас еще в нашем английском обществе к нему относятся недоброжелательно. Но те, которые этим высмеиванием занимаются, забывают следующее: высмеивая и унижая побежденного нами врага, они унижают прежде всего нас, своих отцов, вынесших всю тяжесть многолетней и беспощадной борьбы с Наполеоном.

Если побежденный был ничтожеством, то чего же стоит его победитель?!

А я отлично помню, как в ожидании высадки войск «Бони» на берегах Англии, когда Наполеон собрал свою великолепную армию в булонском лагере, — вся жизнь Англии была омрачена каким-то злым кошмаром; время от времени на побережье поднималась паника, потому что разносились вести, будто Наполеон уже тронулся, будто его боевой флот и транспорты с войсками, обманув бдительность нашего флота, рейсировавшего в Канале, приближаются к нашей земле…

Теперь, когда жизнь вошла в мирное русло, люди начинают жить поздно. В дни моей юности, когда Англии приходилось напрягать все силы в борьбе с «Маленьким капралом», мы начинали жить очень рано. Мы научались владеть оружием в такие годы, когда вы научаетесь только владеть молотком для игры в крокет.

Мой отец, мистер Гарри Браун из Гиддон-Корта, утонувший в прошлом году у берегов острова Уайта, наделал в дни молодости немало глупостей, запутался в долгах, и, не зная, как выпутаться, нашел исход: завербовался простым солдатом в один из линейных полков. С этим полком он побывал в Канаде, дрался там с янки и с ирокезами, и там же, именно в Квебеке, уже успев при помощи военной добычи купить себе патент поручика, женился на дочери своего сослуживца, мисс Мабэль Рамбаль, полуангличанке, полуфранцуженке. От этого брака там же, в Канаде, во время похода против ирокезов генерала Смитсона, моя мать родила меня: бедняжка всегда сопровождала своего мужа в походах…

Было это в 1793 году, в том самом году, когда во Франции разыгрались кровавые исторические события, и впервые мир почувствовал близость великого политического урагана.

В следующем, 1794 году, тот полк, в котором служил мой отец, был переведен из Канады в Англию, затем отправлен в Ост-Индию, а оттуда по истечении нескольких лет — в Испанию. Первые люди, с которыми я познакомился, были солдаты. Первые разговоры, которые я слышал, были разговоры о боях.

И естественно, все мои думы были связаны с боевой жизнью. В те годы особых формальностей не было, и отцу, тогда имевшему уже чин капитана и командовавшему ротой, не представилось ни малейших затруднений зачислить меня в свою же роту в качестве волонтера. Ребят всегда привлекает музыка. Я не был исключением: я с детства питал какое-то граничащее с обожанием уважение к барабану.

Отец воспользовался этим — и из меня сделался лихой барабанщик, когда мне исполнилось всего двенадцать лет.

В качестве барабанщика я участвовал в походах и боях и был дважды ранен. Один раз какой-то испанец едва не застрелил меня, в другой раз французский сержант пропорол мне бок штыком.

Выросши, я разлюбил барабан, и сделался просто рядовым солдатом. И в качестве солдата я принял участие в великом бою при Ватерлоо.

Наша рота, — то есть, та рота, которой командовал мой отец, — попала в одно из самых опасных мест боя. Французская артиллерия буквально засыпала нас картечью. Это был излюбленный прием «Бони», подготовлявшего атаку артиллерийским огнем. Потом на нас, как железный ураган, обрушился полк императорских гвардейцев-кирасир. Мы держались стойко под артиллерийским огнем, не отступая ни на шаг. Но полк таял, как воск на огне, и, когда кирасиры налетели на нас, мы уже не могли оказать сопротивления. На моих глазах были изрублены последние люди нашей роты палашами кирасир, которые, уверяю честным словом, крошили нас, как капусту.

За несколько минут до атаки к нам подскакал адъютант Веллингтона:

— Приказано держаться, не отступая, до последнего человека! — крикнул он. И это были его последние слова: французское ядро буквально разорвало его пополам.

Но приказ Веллингтона был исполнен свято: мы держались на своей позиции до последнего человека. Собственно говоря, этим последним человеком был именно я, Джон Браун: мой отец, отдававший команду солдатам при приближении кирасир, получил неведомо откуда прилетевшую пулю как раз в тот момент, когда он кричал: «Держитесь, ребята!» Пуля, по-видимому, была на излете, и ограничилась только тем, что выбила у отца два передних зуба на верхней челюсти. Их, эти зубы, отец выплюнул на землю вместе с пулей в тот момент, когда кирасиры, уже растоптав копытами коней остатки нашего полка, мчались куда-то дальше. Отец был сбит с ног ударом французского палаша и выронил полковое знамя. Я подхватил это знамя, нашу святыню, но в это мгновенье огромный караковый конь капитана кирасир подмял меня под себя, и я покатился в ров.

Должно быть, то, что я тогда проделал, было чисто инстинктивным движением: я думал о том, как спасти нашу святыню, наше знамя, побывавшее в сотне сражений в Америке, в Индии, в Испании. Барахтаясь в груде людских и конских трупов, я сорвал полотнище знамени с древка и сунул его себе за пазуху.

Пять минут спустя я и мой отец, оба были взяты в плен набежавшими вслед за кирасирами французскими егерями. А еще пять минут спустя мы оба, окруженные целой толпой блестящих офицеров, и, понятно, обезоруженные, стояли перед маленьким, смуглым и толстеньким человечком с римским профилем и с совсем не римским брюшком. Человечек этот имел на голове черную треуголку, на ногах белые лосиные штаны и лакированные ботфорты, а на плечах скромный серый сюртук со смешно болтавшимися сзади фалдочками.

Когда нас подвели к нему, он мельком взглянул на нас обоих быстрым и проницательным взглядом своих глаз неопределенного цвета, нахмурил брови, подумал мгновенье, потом на очень плохом английском языке спросил моего отца, все еще выплевывавшего из окровавленного рта осколки зубов:

— Какого полка?

— Одиннадцатого линейного! — ответил я за отца.

— А-а! — вымолвил, чуть улыбнувшись, человечек в треуголке и сером походном сюртуке. — Хороший полк! Он задал немало работы моим ребятам в Испании! Но, черт возьми, почему запаздывает генерал Груши? Поедем, господа!

Ординарец гигантского роста подвел ему чудесного белого коня. Собираясь уже сесть в седло, Наполеон, — это ведь был он, — спросил что-то вполголоса у стоявшего рядом с ним генерала с бледным и надутым лицом. Тот, отвечая, мотнул головой в мою сторону. Наполеон отошел от коня и отрывисто спросил меня:

— Что у тебя за пазухой?

Я не успел ответить: десятки рук схватили меня, тот самый генерал, с которым говорил Наполеон, рванул борт моего мундира, и скомканное полотнище нашего полкового знамени вывалилось. Но упасть в грязь ему не дали. Кто-то подхватил его и развернул. Наполеон взял его за конец странно белыми, пухлыми пальцами и сказал, — на этот раз уже по-французски:

— Первое отбитое у англичан знамя за этот день! Генерал Шарнье! Покажите это знамя моей старой гвардии и скажите, что это знамя самого Веллингтона! И скажите, что Груши подходит. Мы зададим славную трепку англичанам и пруссакам…

— Слушаю, ваше величество! — ответил Шарнье.

Еще минуту Наполеон стоял, как будто что-то соображая, около меня. Потом…

Потом он поднял руку, как будто собираясь ударить меня. Кровь хлынула мне в лицо.

Но вместо пощечины я получил только фамильярный щелчок в лоб, а потом услышал слова Наполеона, обращенные непосредственно ко мне:

— Ты — дурак! Но ты — бравый солдат! И твой полк — великолепный полк… Вы держались, как черти! Я видел…

Затем он пошарил у себя в кармане, как будто собираясь вытащить оттуда пару монет. Не нашел ли он денег, или просто под руку подвернулась массивная золотая табакерка, — во всяком случае, он сунул эту табакерку мне за пазуху. И, круто повернувшись к свите, сказал повелительно:

— Это — мои личные пленники! Прошу о них позаботиться, господа!

Минуту спустя, тяжело и неловко забравшись в седло, он отъехал на своем чудесном белом коне в сторону. Отряд солдат окружил нас и повел в ближайший перелесок. А кругом творилось что-то невероятное: ревели пушки, визжали ядра, кроша людей, тучами проносились шедшие в атаку или возвращавшиеся на свои позиции конные полки. Разгорался бой, — великий исторический бой при Ватерлоо…

Вот, каким образом мистер Гарри Браун, капитан одиннадцатого линейного стрелкового полка, потерял два передних зуба, а рядовой того же полка, мистер Джон Браун, получил щелчок в лоб рукой императора Наполеона I и получил в подарок его золотую табакерку.

Часа два спустя в рядах французских войск началось снова какое-то сложное движение. Сторожившие нас французские егеря получили приказ отвести нас в сторону и повели, нет, не повели, а погнали по дороге мимо небольшой фермы. На балконе двухэтажного дома помещалась группа офицеров, среди которых были и люди в генеральских мундирах.

В то время, когда мы проходили мимо фермы, мой отец споткнулся и упал. Я, естественно, сейчас же остановился, и, хотя наши конвоиры заорали, требуя, чтобы мы продолжали путь, я уперся, как бык. Командовавший конвоем смуглый и усатый офицер в чине поручика взбесился, и, завизжав благим матом, набросился на меня с кулаками.

Солдаты последовали его примеру, и стали бить меня и отца прикладами ружей.

Один из генералов, стоявших на балконе, спросил у нашего палача, в чем дело. Тот, вытянувшись в струнку, доложил:

— Английские собаки оказывают неповиновение.

Генерал одним прыжком перемахнул через перила балкона, подбежал к поручику, побелевшему, как полотно, и бешено дернул его за плечо:

— Вы скот! Вы — идиот! — кричал он. — Вы осмеливаетесь бить безоружных и беззащитных пленных. Знаете, чего вы за это заслуживаете! Я, маршал Ней, расстрелял бы вас, если бы вы были под моим начальством! Марш! И не сметь пальцем тронуть пленников! Можете расстрелять их, но… Но не бить, не бить, идиот вы этакий!

Поручик отдал честь, и нас снова повели, но уже не прикасаясь к нам и пальцем.

Это была моя первая и последняя встреча с маршалом Неем. Но ее одной было достаточно, чтобы я проникся к нему уважением.

Это был славный и храбрый солдат, и он даже во враге чтил солдата.

Во второй раз мы с отцом видели императора французов в тот же день, но уже в иной, печальной для него обстановке: генерал Груши, которого ждал Наполеон, запоздал, не явился, а на помощь к англичанам, уже почти раздавленным войсками Наполеона, подоспели пруссаки Блюхера; и французы, проиграв сражение, отступили, вернее, бежали.

Я видел, как паника овладела французами, как начался страшный беспорядок, и как мимо крестьянской фермы, на дворе которой мы с отцом находились под присмотром десятка малорослых молодых французских солдат, промчался мрачный, как туча, Наполеон. Наша стража, уже не заботясь о нас, улепетнула вслед за императором. Мы с отцом оказались свободными, но могли присоединиться к нашей победоносной, но страшно пострадавшей армии только на следующий день.

Нас опрашивал сам «железный герцог» Веллингтон.

Когда я показал полученную в подарок от Наполеона табакерку, Веллингтон грубо засмеялся и сказал угрюмо:

— Сколько хочешь за табакерку?

Не знаю, что именно побудило меня поступить так, но я положил ее в карман и сказал:

— Не торгую!

И опять я услышал то, что уже слышал от Наполеона:

— Ты — дурак! Но ты бравый солдат!

К сожалению, Веллингтон оказался скупее императора французов, и свой комплимент по моему адресу не сопроводил подарком табакерки…

III О том, как мистер Джон Браун стал женихом Минни Грант и познакомился с другими лицами, играющими большую роль в этом рассказе

Ни мне ни моему отцу после Ватерлоо не пришлось больше участвовать в боях и походах. Отец расхворался и получил продолжительный отпуск. Я получил приказание отправиться в Лондон с делегацией, отвозившей туда для представления королю отбитых у французов знамен. А покуда мы ездили в Лондон, «стодневное царствование Наполеона» кончилось, он сдался, вторично отрекся от престола и сделался пленником Англии.

Раз с Наполеоном было покончено, Англия поторопилась в видах экономии сократить войска, собранные для борьбы с Бонапартом, и мне не представилось ни малейшего затруднения, как волонтеру, выйти в отставку: я был сыт войной и не хотел больше ничего знать о ней. Мне было всего двадцать два года, а я уже участвовал в десятке больших сражений, не считая множества мелких стычек с врагами Англии в трех частях света, имел две раны, которых нечего было стыдиться, и получил от своего короля медаль за храбрость, а от императора французов золотую табакерку.

Какой-то газетчик нарисовал и напечатал, правда, не совсем похожий мой портрет, газеты много разговаривали о том, как я был «личным пленником Бонапарта» и, как водится, плели небылицы. Когда я показывался на улице, девушки заглядывались на меня, а прохожие, видя мои воинственные усы и мою новешенькую медаль, расспрашивали меня о моих приключениях и охотно угощали сигарами и элем.

К этому, пожалуй, наиболее счастливому периоду моей жизни относится мое знакомство с мисс Минни Грант, которую ты, мой сыночек, знаешь уже под другим именем. Твоя будущая мать, а моя верная жена, была славной, стройной, как сосенка Корнваллиса, девушкой с голубыми ясными глазами и всегда приветливой улыбкой на алых устах. Жила она тогда, в качестве круглой сироты, у своей тетки, миссис Эстер Джонсон, помогая ей в хозяйстве. Она была бедна, как церковная мышь, но весела, как котенок, и голосиста, как жаворонок. Чуть ли не на третью встречу я называл ее уже Минни, а она меня — Джонни, и мы тут же порешили, что повенчаемся, как только я найду хоть какое-нибудь место на фунт стерлингов в неделю. Ведь в те годы, несмотря на все крики о дороговизне, причиненной войнами с Наполеоном, жизнь была гораздо дешевле, чем теперь, четверть века спустя. И оба мы были молоды, и оба любили друг друга и с доверием смотрели в глаза будущему, полагаясь на собственные силы.

Муж миссис Джонсон, мистер Самуил Джонсон, приходился мне не то двоюродным, не то троюродным дядей. Раньше, до возвращения моего в Лондон после Ватерлоо встречаться с «дядей Самом» мне вовсе не приходилось. Но, попав в Лондон, я счел долгом разыскать его, как одного из немногих родственников со стороны отца, и в его доме нашел Минни… А увидеть Минни и не полюбить ее, было невозможно.

Если бы не некоторые обстоятельства, о которых я скажу сейчас, то я, разумеется, немедленно женился бы на моей милой Минни.

Обстоятельства же эти были таковы, во-первых, вмешалась проклятая собака, адмиралтейский писец, кривоногий мистер Патрик Альсоп, явно метивший на Минни. И его притязания, не знаю, почему именно, поддерживала миссис Эстер, тетка Минни. А во-вторых, дядя Самуил Джонсон возымел на меня какие-то виды, водил меня за нос обещаниями пристроить меня к какому-нибудь делу, заставляя отказываться от тех мест, которые мне подвертывались. Может быть, мне не следовало бы так слепо повиноваться ему, хоть он и был моим дядей: Джонсон был «морским волком» и пользовался славой отчаянного контрабандиста.

Репутацию эту он приобрел еще в те годы, когда Наполеон пытался разорить Англию при помощи своей пресловутой «континентальной системы», — и, как я знаю точно, порядочно на этом деле нажился. Кроме ремесла контрабандиста, Джонсон занимался при случае и каперством: получив патент от английского правительства, он снарядил и вооружил на собственный счет быстроходный двухмачтовый люгер «Ласточку» и взял немало призов. У французов Джонсон пользовался большой, но, конечно, своеобразной репутацией: уж очень он насолил им. В свое время адмирал Вильнев объявил, что за голову Самуила Джонсона заплатит двадцать пять тысяч франков, а если Джонсон попадет ему в руки живым, то он повесит его на первом попавшемся гвозде. Но дядя Сам и в ус себе не дул, только посмеивался над угрозами французского адмирала и его присных и пускался в самые отчаянные предприятия, из которых не всегда выходил с добычей, но всегда невредимым.

Когда я познакомился с дядей Самуилом (меня к нему привел мой отец), то я уже знал, какой репутацией пользуется мой родственник, и диву дался, увидев его: это был средних лет человек, на голову ниже меня, скромно одетый и явно находившийся в полном подчинении у миссис Эстер Джонсон.

Уж если на то пошло, то скорее именно миссис Эстер и по наружности, и по манерам, и по способам выражаться, не стесняясь в употреблении крепких словечек и морских терминов, походила на морского разбойника…

В частной жизни мистер Джонсон казался мешкотным, неповоротливым, сонным, и даже трусливым, особенно в присутствии «милочки Эстер», которую он, впрочем, в дружеской беседе называл, «драконом в юбке» и «кремнем». Но поглядел бы ты, Джимми, на того же Джонсона, когда у него под кривыми ногами были планки его люгера, а морской ветер свистал ему в уши!

Тогда Джонсон оживал, щеки его розовели, глаза загорались огнем, голос креп, и матросы, как говорится, вытягивались в струнку, слыша его приказания…

В общем, как я понял только впоследствии, дядя Джонсон был человеком, способным ввязаться в самое отчаянное предприятие, и не столько из-за личной выгоды, сколько по прирожденной страсти к приключениям.

Я лично склонен к следующему объяснению этой его страсти к дальним плаваниям и приключениям: как говорится, уж слишком заедала его «милочка Эстер», когда он являлся домой.

И потому, вырвавшись из-под ее ферулы, Джонсон отводил душу по-своему…

Со мной дядя Сам очень скоро сошелся.

— Ты славный малый, Джонни! — говорил он, похлопывая меня по плечу. — Правда, пороху ты не выдумаешь. Его изобрели без твоего участия… Но это ничего. Зато на тебя можно положиться, как на каменную гору, Джонни. Ведь ты — как бульдог: раз вцепишься, так уж не выпустишь, и если дашь слово, так скорее подохнешь, чем решишься не выполнить обещанного. Ну, и еще: тебе, кажется, можно хоть миллион доверить на сохранение, — ты будешь охранять, а сам и пальцем не дотронешься, да еще каждого загрызешь, кто только осмелится дотронуться… Эх, жалко Джонни, не попался ты мне раньше! Я в таком человеке, как ты, всегда нуждался. Ну, и поработали бы мы с тобой… Но, Бог даст, хорошие времена еще вернутся, Джонни. Ты только не торопись спускать паруса, бросать якоря и засесть где-нибудь в тихой воде. Еще время есть. Зачем тебе торопиться, Джонни?!

Признаться, в этом пункте я никогда не мог согласиться с дядей Самом, главным образом, понятно, из-за Минни: мне все казалось, что проклятая ирландская собака, писец Альсоп, перехватит у меня Минни при помощи своих сладких речей и стишков, написанных на розовой бумажке, да при помощи тетушки Эстер, явно благоволившей к нему.

Преследуя какие-то свои планы, дядя Сам придерживал меня около себя, время от времени давая кое-какие поручения и снабжая небольшими деньгами.

Меня это не удовлетворяло: хотелось иметь что-либо определенное и постоянное, не нравилось жить изо дня в день, в ожидании какого-то «крупного предприятия», которое будто бы сразу поставит меня на ноги.

Но что же мне оставалось делать?

Коммерческих способностей у меня не было. Поступить в какую-нибудь контору клерком мне вовсе не улыбалось: я ведь привык проводить целые дни на свежем воздухе, под открытым небом. Собственных средств, при помощи которых я мог бы купить хоть клочок земли и сделаться фермером, у меня не было.

Вот и приходилось, как говорится, сидеть у моря и ждать погоды, а в ожидании перебиваться так и сяк.

Но было и утешение: я поселился отдельно от отца, в том же квартале, где стоял дом дяди Сама и мог бывать у него буквально каждый день, и мог каждый день видеть Минни.

Сам дядя Джонсон частенько отлучался из дому, иной раз на месяц и на два. По некоторым его обмолвкам я знал, что в эти отлучки он заглядывает и на континент: теперь, когда пал император Наполеон, а отношения между Англией и Францией приняли нормальные формы, дядя Джонсон мог, особенно не рискуя, бывать даже в Париже.

Что он делал на континенте, — я не знал. Думал, что он опять устраивал свои штуки по части контрабанды.

Иной раз, вернувшись из такой поездки, дядя Джонсон оказывался в очень дурном настроении.

— У этих французов нет ни чутья, ни инициативы. Растерялись, словно их кто дубиной по голове оглушил…

В другой раз он оказывался довольным результатами поездки и твердил, потирая руки:

— Кажется, взялись-таки за ум! Может быть, удастся наладить одно дельце. И тогда, друг мой Джонни, ты, может быть, увидишь одного старого своего знакомого! Хо-хо-хо… Мы еще повоюем!

В середине 1817 года, вернувшись из одной такой поездки, кажется, в Лион и Марсель, дядя Самуил сказал мне:

— Ну, милый Джонни! Неужели тебя так-таки и не тянет посмотреть на тот край, где ты родился?

— На Канаду? — удивился я.

— Ну, не на одну Канаду! Ведь Канада в Америке… Собирай, дружок, свои вещи: едем смотреть Америку!

— Зачем, дядя?

— А так, мальчуган. Видишь ли, я — деловой человек. В Америке все сплошь — деловые люди. Ну, меня и тянет к ним. А ты для меня свой человек. Мне удобно держать тебя под рукой на всякий случай, потому что я на тебя могу положиться, как на каменную гору. Главное, ты учился подчиняться, не размышляя. А это очень важно в том маленьком, но рискованном дельце, которое я затеваю. Маленькое коммерческое дельце… Хо-хо-хо…

Мы вышли в море, благополучно переплыли через океан, добрались до Филадельфии.

Признаться, ничего особенно интересного я там не нашел: жизнь американцев, эта вечная погоня за наживой, эти вечные разговоры о сале, о коже, о ценах на пшеницу, о племенных баранах — все это меня заставляло только зевать. Кстати, на нас, англичан, наши заокеанские кузены посматривали не очень дружелюбно: еще не улеглись страсти, поднятые войной 1812 года, еще шли ожесточенные споры на злополучную тему: имели ли право бостонские арматоры захватить в начале июня английское коммерческое судно «Адмирал Нельсон» за две недели до объявления войны.

Оставляя меня в гостинице, дядя Джонсон постоянно исчезал куда-то и возвращался в компании каких-то американских моряков, людей крикливых и бесцеремонных.

С ними дядя Сам вел таинственные переговоры, запершись в своем номере и обложившись морскими картами. Приходили участвовать в этих переговорах и люди другого сорта: какие-то важные коммерсанты, капиталисты.

Сути разговоров я не улавливал, но иногда при мне проговаривались, что речь идет о каком-то рискованном предприятии, выполнив которое можно нажить сто на сто и даже триста на сто.

Дядя Джонсон, по-видимому, встретил не совсем доверчивое отношение к своим проектам и предложениям, и потому горячился и злился.

— Тупоголовые квакеры! — говорил он ворчливо. — Такое простое дело, а они упираются…

И, вот, однажды, когда я, погрузившись в писание письма моей милой Минни, менее всего ожидал этого, дядя Джонсон прибежал в гостиницу, запыхавшись, и крикнул мне:

— Джонни! Собирай свои вещи! Мы сию минуту отправляемся. Скорее, Скорее!

— Куда, дядя Сам? — искренне удивился я.

— В Новый Орлеан!

— Зачем? — еще больше удивился я.

— После узнаешь! Дело первостепенной важности!

И вот «Ласточка» на всех парусах понеслась на юг, направляясь к красавцу городу, Новому Орлеану.

IV На сцену является мистер Костер, а мистер Джон Браун в Новом Орлеане слушает лекцию о подводном плавании

Всю дорогу до Нового Орлеана, — а плыли мы туда ровным счетом три недели, не заходя ни в один из попутных портов, — капитан Джонсон ни словом не обмолвился о цели нашего путешествия. Из Филадельфии мы взяли с собой одного американца, по имени Чарльз Костер, человека той же категории, к которой принадлежал и «дядя Самуил», — костлявого и смуглолицего молодца лет за сорок, с кривым носом и с исполосованным рубцами лицом. Костер вообще словоохотливостью не отличался, но иногда проговаривался о людях, которых он знал, о землях, которые он посетил, и тогда оказывалось, что на земном шаре нет ни единого более или менее значительного уголка, где бы Костер не побывал.

Откровенничать Костер не любил, но в то же время не очень стеснялся в описаниях своих приключений и похождений, и, основываясь на его же собственных обмолвках, я однажды осмелился задать ему вопрос:

— Простите меня, мистер Костер, но… но, если я не ошибаюсь, вы в былое время занимались вывозом негров из Африки в Америку для плантаторов?

— При случае возил и негров! — не улыбнувшись, ответил янки.

— А… а не приходилось ли вам заниматься… пиратством?

— Немножко! — ухмыльнувшись, ответил Костер, раскуривая свежую сигару. — Но это было в молодости. Глупое занятие, которое вовсе не так прибыльно, как о нем думают.

— Кажется, вы были королем у каких-то индейцев?

— Дважды, мой юный друг! В первый раз в 1796 году я сверг с престола одного глупого кацика племени краснокожих, обитающих в среднем течении Амазонки. Престол, собственно говоря, меня не прельщал, потому что у этих идиотов имеется глупейший обычай время от времени угощать своих кациков стрелами, кончики которых пропитаны ядом кураре. Но мне хотелось добраться до таинственного сокровища этого племени.

— И вы добрались?

— Разумеется, добрался!

— И что же?

— Овчинка выделки не стоила: таинственные сокровища состояли попросту из целой коллекции… медных кастрюлей и кувшинов. Я был очень разочарован, и, конечно, поторопился сбежать, предоставляя своим верно- и неверно-подданным позаботиться о моем заместителе…

— А второй раз?

— Второй раз я был торжественно избран королем одного из готтентотских племен в Южной Африке.

— И долго царствовали?

— Несколько месяцев, покуда мне не удалось продать одному работорговцу всех моих верноподданных за тысячу фунтов стерлингов.

— Простите, мистер Костер, а на чем вы специализировались теперь?

— Ищу подходящее дело, мой юный друг. Покуда ни на чем не остановился еще. Но, может быть, что-нибудь подвернется. Я — человек деловой, без работы скучаю.

— В Новый Орлеан вы отправляетесь по делу?

— Да. По тому же самому делу, которое привлекает туда вашего почтенного родственника, капитана Джонсона.

— Могу ли узнать, что это за дело, сэр?

— Спросите у Джонсона, молодой человек.

Но капитан Джонсон считал излишним делиться со мной своими секретами, и, таким образом, цель нашего путешествия в Новый Орлеан осталась для меня неведомой вплоть до прибытия в этот город.

В Новом Орлеане «дядя Сам» вел тот же таинственный образ жизни, что и в Филадельфии, то есть постоянно исчезал из дому и пропадал по целым суткам. Иногда я видел его в компании с Костером и с какими-то другими достаточно подозрительной наружности молодцами, по-видимому, все моряками.

Однажды Джонсон привел с собой в гостиницу какого-то небрежно одетого молодого человека.

— Познакомься, Джонни! — сказал он мне. — Это мистер Шольз, инженер.

Шольз рассеянно пожал мне руку.

— Можем приступить к опытам? — осведомился он.

— Сейчас! — ответил Джонсон. — Ведь вам нужен бассейн с водой!

— Какого-нибудь корыта достаточно, — ответил Шольз, державший в руках длинный деревянный ящик.

Весело ухмылявшийся негр, слуга гостиницы, притащил в номер Джонсона глубокое деревянное корыто и наполнил его водой. Тогда Шольз извлек из своего таинственного ящика какой-то, по-видимому, металлический предмет. Это было веретенообразное тело длиной в три четверти метра, выкрашенное голубовато-зеленой краской. Один конец этого тела был острый, другой несколько срезан. И у срезанного конца имелось поразившее меня приспособление: заключенное в неподвижном ободе подвижное колесо с мелкими, причудливо изогнутыми лопастями, колесо это сидело на оси, выдвинувшейся из веретенообразного тела.

— Это и есть ваш «Гимнот»? — осведомился Джонсон с любопытством.

— Да, — коротко ответил Шольз, старательно заводя при помощи массивного ключа какую-то пружину, помещавшуюся в корпусе «Гимнота».

Затем он осторожно спустил «Гимнота» в воду. Веретенообразное тело почти совершенно погрузилось в воду: наружу торчала только маленькая верхняя площадка и заводной ключ.

В то же мгновенье колесо принялось крутиться, разгребая лопастями воду, и «Гимнот», правда, очень медленно, почти, незаметно, но все же пополз по воде, или, вернее сказать, под водою.

Все корыто было длиной около полутора метров, и потому «Гимнот» скоро уткнулся острым носом в противоположный край. Дальше ему идти было некуда. Шольз флегматично вынул его из воды, перевернул, снова опустил в воду, и «Гимнот» прополз обратно до другого конца корыта.

— Занятная штука! — вымолвил наблюдавший эволюции «Гимнота» Костер.

— Очень! — подтвердил Джонсон.

— Не пройдет двадцати пяти лет, — живо отозвался молодой инженер, — не пройдет, джентльмены, и двадцати лет, может быть, — как всем вашим ста двадцати пушечным фрегатам военного флота вот эта штука положит конец.

— Вы в это верите? — усомнился Джонсон.

— Я это знаю, — с сознанием своего достоинства ответил механик. — Обдумайте хорошенько, джентльмены, и вы сами поймете, какой переворот произведет наше изобретение в мировом судостроительстве…

— Вы говорите «наше» изобретение. Разве не вы один являетесь его автором?

— В том виде, в каком оно находится сейчас, — да, автором являюсь я. Но начало положено моим великим учителем, мистером Фултоном, изобретшим первое управляемое паровое судно.

— Я что-то слышал о мистере Фултоне в связи… в связи с экс-императором Наполеоном, — переглянувшись с Костером, заметил Джонсон.

— Вероятно, вы слышали вот что: мой учитель предлагал десять лет тому назад императору французов одно изобретение. Если бы Наполеон не был тогда чем-то ослеплен, если бы он не поддался непонятному капризу, он не сидел бы теперь пленником англичан на острове святой Елены, — пылко ответил молодой инженер.

— Не увлекаетесь ли вы, молодой человек? — остановил его Костер.

— Я увлекаюсь? — вспыхнул инженер. — Но вы, значит, не знаете сути переговоров Фултона с Наполеоном. Вы, как и миллионы вам подобных, не хотите отрешиться от рутины, от традиций.

— Не так громко, молодой человек! — предостерег его Джонсон.

— Вздор! — почти закричал Шольз. — Мне нечего скрывать! Да и какой это секрет? Весь мир знает это! Или, вернее сказать, весь мир не хочет знать этого! Но истина остается истиной! Когда-нибудь история вынесет свой приговор! Да, впрочем, она уже вынесла его. Ведь, Наполеон — пленник Хадсона Лоу. Ведь его мечты о мировом владычестве навеки разбиты, а Англия торжествует.

— А что было бы, если бы он послушался вас? — полюбопытствовал Костер.

— Что было бы? Он был бы владыкой мира, а Англия была бы его рабыней! — пылко ответил Шольз.

— Не можете ли вы рассказать нам подробности дела? — снова переглянувшись с Костером, предложил Джонсон.

— Конечно, могу! — отозвался инженер. — Я ведь ездил во Францию с Фултоном. Я был в военном лагере императора при Булони. Я присутствовал при объяснениях, которые Фултон давал и самому императору и вызванным из Парижа членам Академии. Но эти господа высмеяли Фултона. А император… Император счел его за обманщика и шарлатана. И этим он подписал свой смертный приговор. Да, да! Не переглядывайтесь, джентльмены! Смертный приговор, говорю я! И смертный приговор тому делу, о котором он мечтал всю жизнь! Кто раздавил Наполеона? Россия и Англия! Почему он пошел на Москву? Чтобы принудить императора Александра вновь заключить с ним союз против Англии! И он был прав: единственным серьезным и непримиримым врагом его была именно Англия. Наполеон погиб только оттого, что оказался бессильным переправить свои войска в Англию и взять Лондон, это сердце образовавшейся против него коалиции.

Что мешало Наполеону перебросить свои войска в Англию? Английский флот, превосходивший флот французский и количественно и боевыми качествами. Этот английский флот, — парусный флот, джентльмены, — был той стеной, о которую Бонапарт разбил свои силы, разбил свою упрямую голову. А мистер Фултон предлагал ему два средства, два могучих орудия для того, чтобы разбить эту стену, разнести ее в прах…

— И эти средства?

— Это средство — пар, джентльмены! Фултон, уже тогда обладавший секретом постройки судов с механическими двигателями, — предлагал императору французов в полгода снабдить весь его флот паровыми двигателями, которые освободили бы суда французов от рабства по отношению к ветрам и течениям. Те же бриги, те же фрегаты, те же барки, но снабженные колесами, вот такими, как мой «Гимнот», — суда, могущие плыть и против ветра, не лавируя, — эти суда были бы непобедимым соперником для судов парусного флота англичан. Армия Наполеона в течение пяти или шести часов с момента отправления из Булони могла быть уже у берегов Англии и высадиться в любом пункте в нескольких часах расстояния от Лондона, джентльмены.

Но эти бараньи головы, эти «бессмертные» французской Академии наук, не поняли всего значения величайшего изобретения всех веков и народов!

— А Наполеон?

— А Наполеон, который был занят какими-то другими планами, заявил, что он предпочтет истратить потребные на вапоризацию флота миллионы на отливку сотни другой пушек для его любимого детища, для артиллерии… В нем сказался артиллерийский поручик Тулона…

— Но вы, мистер Шольз, говорили о двух изобретениях, предложенных вами Наполеону. Какое же второе?

— Подводный корабль, джентльмены! Прототип моего «Гимнота»! Железное, или, вернее, стальное судно, снабженное паровым же двигателем для плавания на поверхности. Это судно обладает приспособлениями, позволяющими ему, по желанию, в пять минут, наполнив нижние резервуары водой, погружаться на любую глубину и там скрываться от взоров врага.

— А двигаться под водою оно может?

— Может! Но уже не при помощи паровой машины, понятно, а при помощи применения мускульной силы.

— И какова скорость движения?

— На поверхности — до десяти километров в час! Под водой — три километра!

И опять Костер и Джонсон переглянулись.

Минуту спустя Джонсон задал изобретателю вопрос:

— Скажите, мистер Шольз, как вы думаете, в какую сумму обошлось бы сооружение «Гимнота» такой величины, чтобы на его борту могла поместиться команда в тридцать или сорок человек?

— От трехсот до четырехсот тысяч долларов!

— В какой срок вы могли бы выстроить эту штуку?

— При нормальных условиях — в полтора года. Если заказчик не будет жалеть денег на повышенную плату рабочим и не будет скупиться на материале, — в год, даже в десять месяцев!

— Какова сумма вашего личного вознаграждения?

— Сто тысяч долларов!

— Это окончательно? Уступки не будет?

— Ни единого цента!

Переглянувшись с Костером, Джонсон сказал:

— Я согласен на ваши условия. Можем сейчас же приступить к выработке контракта?

— Да!

Я слушал эти разговоры, и у меня кружилась голова, и я не знал, не во сне ли я вижу фигуры Костера, Джонсона и Шольза, откуда-то появившиеся бумаги и чертежи, пучок английских ассигнаций, перешедший из рук Костера в руки Шольза.

— Джонни! — как сквозь сон услышал я голос Джонсона. — Джонни! Тебе следует пойти прогуляться. Но, разумеется, о том, что ты тут видел и слышал, ты будешь молчать. Понимаешь? Иначе будь я проклят, Джонни, если ты когда-нибудь сделаешься мужем моей племянницы! Понимаешь?

— Будьте спокойны, дядя Сам! — поторопился я успокоить его.

Следуя совету, или, вернее, приказанию Джонсона пойти прогуляться, я покинул гостиницу и направился в славившееся тогда в Новом Орлеане «итальянское кафе» — писать письмо моей милой Минни в Лондон.

V Подводная лодка мистера Шольза и пакет m-elle Бланш. Двойник Наполеона

В Новом Орлеане мы с Джонсоном и Костером загостились: пробыли почти четыре месяца.

Разумеется, никто не поверит, если я скажу, что меня не интересовала история с постройкой подводной лодки Фултона-Шольза. Интересовала не столько сама лодка стоимостью в пару миллионов франков, что по тем временам было чудовищной суммой, сколько загадка: для каких именно целей должна была служить Джонсону и Костеру эта лодка.

Признаюсь, я подозревал, что эти цели едва ли будут добрыми: я думал, что Джонсон вошел в компанию с Костером, и они намерены заняться в грандиозных размерах провозом контрабанды подводными путями.

Идея, надо признаться, была более чем соблазнительной: ведь на одном провозе в Англию итальянского шелку и французских бархатов в те годы можно было зарабатывать буквально миллионы. Россия после войны с Наполеоном повысила таможенные ставки на золотые и серебряные изделия и на все вообще предметы роскоши. Германия страшно нуждалась в дешевом сахаре.

Словом, найдите только возможность незаметно с моря проникать в устья охраняемых таможнями рек, — и вы будете грести золото лопатами.

Признаться, — в контрабанде я особого греха не видел, и даже не имел ничего против того, чтобы принять участие в предприятиях Джонсона и Костера, если бы эти предприятия заключались только в контрабанде.

Но участие Костера, признаюсь, жестоко смущало меня. Ведь тот же Костер, не стесняясь, цинично признавался мне, что он «немножко» занимался пиратством; что, если и теперь подводная лодка будет служить для «небольшого» пиратства…

Нет, покорно благодарю.

Другой еще вопрос интересовал меня: откуда шли те деньги, которыми Костер и Джонсон рассчитывали уплатить изобретателю подводной лодки и ее строителям?

Сто тысяч долларов Шользу, триста или четыреста тысяч долларов на постройку лодки, вот уже полмиллиона долларов или четыре миллиона франков. Сумма чудовищно огромная.

Я знал, что у «дяди Сама» водились деньги, — он накопил кое-что своими рискованными, но выгодными операциями с контрабандой. Но это «кое-что», во-первых, представлялось скромной суммой в несколько десятков тысяч фунтов стерлингов, во всяком случае, не свыше трех десятков; а, во-вторых, Джонсон благоразумно передал деньги на хранение «дракону в юбке», миссис Эстер, которая берегла деньги, как зеницу ока.

Словом, если Джонсон и имел деньги, то, во всяком случае, тратить он мог только часть процентов с них. Может быть, тут участвовал Костер?

Но Костер откровенно признавался мне, что за последнее время он «немножко прогорел», попросту говоря, потерял все, что имел, на какой-то неудачной операции с доставкой партии негров бразильским плантаторам.

Откуда же брались эти деньги?

Тайна эта, или, но крайней мере, часть ее, раскрылась для меня совершенно случайно.

Как-то, когда ни Костера ни Джонсона не было дома, вечно гримасничавший негр Юпитер, слуга нашей гостиницы, прибежал ко мне с докладом:

— Масса! — кричал он во все горло. — Приехала миледи с молодым джентльменом. Хотят видеть мистера Джонсона или мистера Костера.

— Скажи им, что ни Костера ни Джонсона нет дома.

— Я им уже говорил. Но они хотят оставить мистеру Джонсону какие-то документы. И когда я сказал им, что вы дома, миледи потребовала, чтобы я позвал вас, масса.

Заинтересованный появлением какой-то леди, я спустился в салон отеля. Там я увидел еще молодую женщину, поразительно красивую, одетую с невероятной роскошью. Рядом с ней сидел молодой человек или, вернее сказать, подросток лет четырнадцати.

При первом взгляде на этого молодого человека я невольно подумал, что где-то и когда-то я уже видел его. Но где и когда?

Я видел это смело очерченное лицо с орлиным носом, этот высокий лоб, эти соколиные глаза и энергичный рот.

— Люсьен! — сказала дама подростку, когда я приближался к ним. — Документы у тебя?

— У меня, мама! — ответил он, глядя на меня.

И опять я не мог отделаться от мысли, что этот голос я уже слышал. Только… только тогда это был голос не юноши, а взрослого человека. Голос слегка хриплый, усталый, но полный повелительных ноток…

— Мне сказали, что вы — племянник мистера Джонсона, — осведомилась приветливо улыбаясь при моем появлении дама, меряя меня с ног до головы взором своих лучистых глаз.

Я в ответ кивнул головой.

— Я думала, что я застану мистера Джонсона здесь, — продолжала она, — но его нет.

— Нет! — коротко подтвердил я.

— И когда он вернется?

— К вечеру.

— Но я не могу ждать до вечера. Что делать, Люсьен?

Странные прозрачные глаза подростка внимательно осмотрели меня с головы до ног и остановились на моем лице. Осмотр, казалось, удовлетворил мальчика.

— Отдай документы этому джентльмену, мама! — решительно сказал он. — Я чувствую, что этому джентльмену мы можем верить.

Порядочный сверток перешел в мои руки. Красавица поднялась, чуть склонила свою голову и пошла. И, клянусь, она шла, как королева.

Подросток задержался на мгновение возле меня.

— Это очень важные документы, — сказал он сухо. — Мы оказываем вам исключительное доверие, мистер…

— Меня зовут Брауном! — ответил я. И в это мгновение я понял, кто стоял передо мной в образе подростка со смуглым красивым лицом; это был… император Наполеон. Но только не тучный и сонный Наполеон дней Ватерлоо, а Наполеон — ученик Бриеннской военной школы.

Такое абсолютное сходство бывает чрезвычайно редко, и исключительно между отцом и сыном. Я знал отца. Его образ врезался мне в память по тысячам гравюр, еще больше с того часа, когда туманным утром я, обезоруженный пленный, стоял чуть не по колено в грязи на полях Ватерлоо, пряча за пазухой сорванное с древка полотнище нашего полкового знамени.

— Всего хорошего, джентльмен! — и подросток отошел от меня. И в каждом его жесте, в каждом его движении я узнавал кровь его великого отца.

Когда загадочные посетители отъехали от отеля, я поймал гримасничавшего Юпитера и спросил его, не знает ли он имени миледи.

— О, масса Браун! — всплеснув руками, воскликнул он. — Да разве вы не знаете сами? Ведь, это же мадемуазель Бланш!

— Кто такая? В первый раз слышу!

— Нет, вы только забыли, масса! Вы только забыли!

— Да нет же! Уверяю тебя!

— Это знаменитая дама! Ее все знают в Новом Орлеане! Потому что, масса, пятнадцать лет тому назад она была… императрицей Франции, масса.

— Что за вздор? Пятнадцать лет тому назад императрицей Франции была креолка Жозефина Богарне, первая жена императора Наполеона.

— Ну, да, масса! Только с Жозефиной «Бони» повенчался, а с мадемуазель Бланш — нет. Но ее он любил больше, чем Жозефину, потому что Жозефина не подарила ему сына, а Бланш… Да вы, масса, видели того красавца сына, которого она подарила Наполеону? У нас в Новом Орлеане все говорят, что «Бони» напрасно не узаконил мосье Люсьена. Ведь, мосье Люсьен — вылитый отец.

Словно повязка спала с моих глаз…

О чем думал я, разглядывая подростка?

Ведь, это перед его отцом я стоял в роковой день Ватерлоо! Ведь, это его отец сказал своим маршалам:

— Это мои личные пленники, господа! Поберегите их!

Ведь, это его отец щелкнул меня пухлыми пальцами по лбу и сказал:

— Ты дурак, но ты бравый солдат! И подарил мне табакерку с императорской короной и вензелем N.

Меня неудержимо потянуло побежать следом за «мосье Люсьеном», догнать его, сказать ему. Но что сказать?

Сделав два или три шага, я остановился, опомнившись: ведь это было бы глупо…

Я унес в свою комнату сверток таинственных документов, полученных мною для передачи Джонсону, и до возвращения «дяди Сама» и Костера не решался покинуть комнату: ведь сверток был доверен мне на хранение. Я являлся ответственным за его целость. Значить, я и должен был охранять его, не поддаваясь соблазну пойти погулять по залитым потоками солнечного света улицам Нового Орлеана…

Вечером явились Костер и Джонсон. Я вкратце передал им случившееся. Джонсон забрал сверток и запер его на ключ в своем чемодане, не развертывая.

— Надо будет вызвать Шольза! — сказал Джонсон Костеру.

Тот в ответ утвердительно кивнул головой.

VI О человеке, который перегнал мистера Роберта Фултона на десять лет

Мистер Джонсон и Костер внезапно уехали из Нового Орлеана, для каких-то таинственных переговоров с двумя видными членами конгресса штата Луизиана, оставив меня в Новом Орлеане одного. Собственно говоря, — делать мне было нечего, но подобие дела имелось: я должен был непонятным для меня самого образом заменять «Дядю Сама» и Костера в переговорах с принявшимся уже за сооружение подводной лодки мистером Шользом и проверять предъявляемые им счета на закупленные для постройки материалы.

Скажу откровенно, у меня закружилась голова, когда мне пришла в голову мысль пересчитать деньги, оставленные для этой цели в мое распоряжение «дядей Самом»: этих денег у меня было на руках около двухсот тысяч долларов.

Я не из робких, но с того момента, как деньги очутились под моим присмотром, я потерял покой, аппетит и сон: все время мне чудились злоумышленники, подбирающиеся к большому черному чемодану из моржовой кожи, в котором эта колоссальная сумма лежала. Ночью я вскакивал, сжимая ручку пистолета, при малейшем шорохе, при ничтожнейшем скрипе. Днем я не осмеливался отлучаться из комнаты больше, чем на полчаса, и то только в столовую отеля, где я усаживался у двери, лицом к лестнице, ведшей в коридор моего номера. И, сидя таким образом, я мог видеть каждого, кто попытался бы туда проникнуть.

Единственным человеком, который меня в эти дни навещал, был изобретатель Шольз.

Но помню, на третий или на четвертый день после отъезда Джонсона и Костера, Шольз явился ко мне с крайне удивившим меня заявлением.

— Странное дело, мистер Браун! — сказал он, угрюмо улыбаясь и нервно потирая руки. — Странное, очень странное дело!

— В чем суть? — осведомился я.

— Я целыми годами пытался заинтересовать людей своим изобретением. И все было тщетно. Хорошо еще, если меня просто отказывались выслушать, гораздо чаще надо мной смеялись в глаза. Меня объявляли сумасшедшим! А теперь… Теперь, с той поры, как я заключил договор с мистером Джонсоном, я получил уже два новых предложения. Знаете, какие? Три дня тому назад явился какой-то немец, который предложил мне немедленно ехать в Россию, чтобы там заняться постройкой подводного судна за счет русского правительства. А вчера явился другой, предложение которого оказалось еще интереснее: он был готов заплатить мне немедленно пятьдесят тысяч долларов только за то, чтобы я отказался от контракта, заключенного мной с мистером Джонсоном, и обязался в течение десяти лет не продавать никому чертежей моего судна. Кажется, это был француз.

— И что же вы сделали, мистер Шольз, с этими джентльменами? — осведомился я.

— Что я с ними сделал? — удивился Шольз. — Да ничего особенного. Просто-напросто спровадил их!

— Отказались от их предложений?

— Разумеется! Кой черт? Я дал слово мистеру Джонсону, а я умею держать данное слово. И затем, какая нелегкая понесет меня на край света, в Россию? Кто гарантирует мне, что там мне в самом деле дадут средства предпринять постройку подводного судна, осуществить дело всей моей жизни?

— Это касается первого предложения. А второе?

— Второе еще менее улыбается мне. Вы знаете, что я взял с Джонсона только сто тысяч долларов за изобретение, которое стоит — миллионы. Почему? Да только потому, что это — первый человек, серьезно отнесшийся к моей идее, давший мне средства для осуществления ее. Это для меня дороже миллионов. Нет, я уже принялся за постройку лодки, и я выстрою ее. Я докажу на примере возможность подводного плавания людям, которые издевались надо мной или подозревали во мне шарлатана.

Рассказанное мне Шользом заставило меня несколько встревожиться.

В чем дело, я, конечно, не имел ни малейшего представления. Но одно было для меня ясно: дело наше кого-то заинтересовало, кого-то обеспокоило. Кто-то, и, по-видимому, люди могущественные, влиятельные, располагавшие огромными средствами, глядели косо на таинственное предприятие Джонсона и Костера и собирались помешать осуществлению его.

— Слушайте, Шольз! — сказал я моему собеседнику. Убей меня Бог, если я знаю, в чем тут дело, хотя я и собираюсь жениться на племяннице Джонсона, и хотя Джонсон таскает меня с собой в свои путешествия, неведомо зачем! Но я чувствую, что тут начинает пахнуть скверным!

— То есть? — насторожился инженер.

— То есть, вам следовало бы быть поосторожнее. Я предвижу возможность попытки украсть у вас секрет!

В ответ Шольз весело рассмеялся.

— Ну, этого я меньше всего боюсь, — ответил он уверенно. — Я ведь не маленький мальчик, из карманов которого можно вытащить в давке новенький доллар, подаренный ему в день рождения чадолюбивым дедушкой. Украсть у меня могут только такие чертежи, при помощи которых ничего построить нельзя, мистер Браун. Суть моего изобретения — в очень сложных вычислениях, и, раз добившись известных результатов, я уничтожил важнейшие записи на тот случай, чтобы кто-нибудь не воспользовался моим открытием помимо моей воли. Предположите, что кто-нибудь, в самом деле, похитит те чертежи, по которым изготовляются сейчас известные части моего подводного судна? Что дальше? А вот что. Пусть он, то есть вор, строит судно согласно моим чертежам. Это — возможно… Но знаете ли вы, что будет дальше. А вот что… Изготовляя чертежи, я в каждом, — слышите ли вы? — решительно в каждом намеренно сделал одну и ту же ошибку. Я так сказать подделал эти чертежи. И только один человек в мире знает, в чем фальшь в каждой части, изготовленной по моим чертежам. И этого человека зовут…

— Его зовут мистером Натаниеэлем Шользом, — догадался я.

— Да, его зовут Натом Шользом! — подтвердил мою догадку инженер. — Только я знаю, где и в чем фальшь. Когда все потребные части будут уже изготовлены и надо будет начать сборку машины, — тогда в моем присутствии специальные рабочие переделают все части, просто спилят лишние куски. Эта работа обойдется в пять или десять тысяч долларов. Но зато я спокоен: если чертежи у меня украдут и по ним выстроят подводную лодку, она не сможет плавать. Она ключом пойдет ко дну… Поняли?

— Понял!

— А кроме того, — продолжал, стиснув зубы, механик, — ведь дело не так просто. Мало выстроить лодку, которая держалась бы на воде и под водой в горизонтальном положении. Важно снабдить ее соответствующим двигателем. Откуда вор добудет этот двигатель?

— Я слышал, что мистер Фултон делал какие-то опыты с машиной для судов на озере Мичиган.

— Совершенно верно! Фултон добился кое-чего. Но только кое-чего, мистер Браун! С его машиной судно такого типа, который вам знаком по модели, — может не плавать, а только ползать. Три, много четыре километра в час по поверхности, полтора километра под водой. С этим далеко не уедешь, нет…

— А вы…

— А я, я ушел на десять лет дальше Фултона. Может быть, совершенно случайно, признаюсь. Но, словом, моя машина в три раза сильнее машины Фултона. А секрет ее конструкции я держу вот где. Пусть попробуют отсюда украсть что-нибудь.

И он злорадно засмеялся, тыкнув себя пальцем по лбу.

Заявление Шольза меня несколько успокоило, но одно сомнение, все же, оставалось: я думал, не предпримут ли неведомые враги Джонсона что-либо, чтобы помешать Шользу довести до конца постройку его таинственного подводного судна.

— Ну, этого-то я не опасаюсь! — самоуверенно ответил Шольз. — Я ведь принял соответствующие меры предосторожности: в моих мастерских работают только испытанные люди, да и те находятся под самым бдительным присмотром. Нет, нет. Работа уже кипит, и вы увидите, что моя подводная лодка будет готова гораздо раньше условленного срока. Ведь вы, вероятно, знаете, что за каждый месяц экономии во времени я получаю от Джонсона лишних десять тысяч. Чертовски богат, должно быть, этот Джонсон.

На этом наш разговор закончился. А на другой день…

На другой день разыгралось то, чего ни я ни сам Шольз не могли и предвидеть. И то, что случилось, опрокинуло вверх дном все наши планы…

VII Мистер Джон Браун начинает подозревать, что он впутался в дело, за которое можно поплатиться жизнью

На другой день после вышеприведенного разговора в той гостинице, где мы с Джонсоном и Костером остановились по прибытии в Новый Орлеан, появился целый караван трапперов, привезших тюки с мехами с верховьев Миссисипи. Все это были загорелые и мускулистые молодцы, одетые в крайне разнообразные охотничьи костюмы. И все они были невероятно крикливы и вульгарны, и горланили без отдыха по целым часам.

По-видимому, немедленно по приезду, они получили солидные деньги, и потому сейчас же принялись кутить.

Отвоевав себе половину общей столовой, они расположились там, как у себя в лагере. Столы ломились под тяжестью яств и питья. Вина лились рекой.

Но было что-то в поведении трапперов, что мне не понравилось с первого взгляда. Может быть, в этом сказывалась моя личная нервность, вызывавшаяся опасениями за участь порученных моей охране денег, — но мне трудно было отделаться от впечатления, будто трапперы чересчур внимательно посматривают на меня.

Некоторые из них пытались затянуть меня в свою компанию, радушно угощая меня, но я, разумеется, отклонил их угощение.

Сейчас же после обеда ко мне пришел Шольз, я должен был уплатить ему несколько тысяч долларов и взять с него расписки.

Покончив с ним это дело, я вышел проводить его.

— Посидим здесь, в столовой! — предложил мне инженер. Я сегодня здорово поработал с рассвета, и не прочь дать себе хоть маленькую передышку.

Какое-то темное предчувствие толкало меня отклонить это предложение, но я не мог привести ни единого мотива, и поэтому предпочел промолчать.

Как всегда, мы с ним заняли место за отдельным столиком у двери, так что я мог видеть дверь своей комнаты, где хранился чемодан с деньгами Джонсона.

Едва мы расположились там, и негры принесли пару бутылок с освежающими напитками, как в том углу, который был отвоеван трапперами, поднялся дьявольский шум. Один из трапперов, человек чуть ли ни саженного росту, охмелев, начал кричать во все горло и стучать кулаками по столу. Его товарищи тщетно уговаривали его вести себя тише.

— С какой стати?! — кричал он, размахивая руками, словно мельничными крыльями. — Разве Тони Бауцер — краснокожий пес, который не умеет себя держать в порядочном доме? Ого!

Пускай кто-нибудь осмелится сказать мне это прямо в лицо, и я загляну в его печенку кончиком моего ножа. Разве я не плачу чистыми мексиканскими долларами за все съеденное и выпитое? Уйдите вы все к черту! Я хочу гулять!

Еще пять минут спустя он чуть не подрался с каким-то товарищем. Остальные трапперы с трудом отняли у него огромный нож и пару пистолетов.

Потом шум утих, Тони Бауцер как будто успокоился, и, дав клятву не скандалить, потребовал, чтобы оружие было ему возвращено.

Занятый своими мыслями, я довольно невнимательно наблюдал всю эту сцену, отнюдь не подозревая, что она может иметь какое-либо отношение к нам с Шользом.

Траппер, пожилой человек с лисьей физиономией, который отобрал у Тони Бауцера оружие, громко осведомился у товарищей:

— А что, ребята, отдавать ли этому мустангу его нож и пистолеты?

— Почему нет? Конечно, отдай! Он уже не пьян.

— А вдруг он, пьяный крокодил, вздумает тут палить? Мы, ведь, не в пампасах? Краснокожими здесь не пахнет!

— Отдавай смело! Тони не такой глупец, каким ты его себе представляешь!

— Ну, разве что так! Ладно, Тони, бери свои пистолеты!

И старик протянул молодому трапперу его оружие через стол. Тот схватил оба пистолета, и… и направил их в голову старику. Старик с поразительной быстротой юркнул под стол. Грянуло два выстрела. Что-то ударило меня, словно палкой, по голове. Я вскочил, схватился за голову. Мне показалось, что потолок обрушился на меня, пол провалился под моими ногами, а стены завертелись в бешеной пляске.


Грянуло два выстрела. Что-то ударило меня, словно палкой, по голове.


Это продолжалось, надо полагать, всего несколько мгновений, покуда сознание не покинуло меня. Но этих нескольких мгновений для меня было достаточно, чтобы увидеть нечто непонятное и ужасное.

Я увидел, — правда, как сквозь туман, — что на лбу сидевшего рядом со мною Шольза показалось круглое пятно, потом из этого пятна выполз красный червяк, и, извиваясь, принялся спускаться к правому глазу Шольза.

Потом Шольз, в это мгновение подносивший к губам стакан с содовой водой, выронил этот стакан и уткнулся лицом в доску стола.

Пришел я в сознание — и удивился: комната, в которой я лежал, была заполнена народом. У меня нестерпимо болела голова, и глазам было больно смотреть на свет. И при этом я чувствовал такую страшную слабость, что мне казалось, будто кто налил в мое тело несколько литров жидкого свинца…

— Что со мной? Чего вы от меня хотите? — с трудом ворочая языком, спросил я человека, который с бритвой в руках возился над моей головой.

— Что с вами? — улыбнулся он. — Вы чуть не отправились на тот свет. Чего я от вас хочу? Только того, чтобы вы лежали смирно, не шевелясь. Иначе я не могу обрить нашу дубовую голову.

— Обрить голову? — удивился я. — Это зачем?

— Для того, чтобы можно было промыть и перевязать рану!

— Я ранен? — еще больше удивился я.

— Да, ранены! — серьезно ответил возившийся со мной хирург.

— Опасно?

— Нет! Пустяки! Пуля скользнула по черепу, почти не повредив кости. Но рана болезненная… Дней пять-шесть вам придется отлеживаться. А пройди пуля на палец ниже — мне вместо оказания вам помощи пришлось бы сейчас писать свидетельство о вашей скоропостижной смерти….

— Кто же меня ранил? — осведомился я уже несколько живее.

— Неизвестный, которого сейчас разыскивает полиция.

— Траппер Тони Бауцер! — вскрикнул я, сразу вспомнив все происшедшее.

— Кажется, в самом деле, так зовут этого человека, — пожав плечами, ответил хирург, откладывая к сторону бритву и принимаясь поливать мою голову холодной водой из кувшина. — Во всяком случае, — к вам он был милостив. Ваш товарищ не был так счастлив…

— Инженер Шольз?

— Не знаю, инженер ли он… Если инженер, то, во всяком случае, никаких машин ему больше не придется строить, бедняге….

— Он… он убит? — не веря своим ушам, спросил я.

— Наповал! — ответил доктор. — Пулей из дальнобойного пистолета на таком близком расстоянии — прямо в лоб. Вышла в затылок, разрушив, конечно, почти весь мозг…

— О, Господи! — простонал я. — Какое несчастье!

— Несчастье! — угрюмо улыбнулся хирург. — Я думаю, что это не совсем «несчастье». По-моему, это преступление.

Я припомнил все, о чем мы так недавно беседовали со злополучным изобретателем подводной лодки, и вынужден был согласиться, что смерть Шольза была отнюдь не случайной…

Люди, которые не хотели, чтобы Шольз выстроил для Джонсона подводную лодку, не могли придумать лучшего средства, как устранить изобретателя. За смертью Шольза уже некому было строить подводное судно… Таинственные планы Джонсона и Костера были разрушены вмешательством каких-то темных сил.

Подумав об этом, я сейчас же вспомнил о деньгах, доверенных моему попечению.

Лицо хирурга мне нравилось: это было лицо честного человека, и притом лицо солдата. И это лицо казалось мне знакомым.

— Как вас зовут, доктор? — осведомился я.

— Мое имя — Томас Мак-Кенна! — ответил он. — Вы, очевидно, познакомившись со мной мельком, позабыли меня. Но я помню вас: вы племянник Самуила Джонсона!

— Да, я позабыл ваше лицо, но… Но я хорошо знаю ваше имя.

— Очень может быть! — пожав плечами, ответил он. — Иногда английские газеты удостаивали меня своим вниманием…

— Вы были личным врачом адмирала Нельсона?

— Имел эту честь.

— Доктор! Могу ли я довериться вам?

— Если ваше дело честное, то можете, — резко вымолвил он. — Я в жизни еще ни разу никого не обманул. В чем дело?

Я попросил удалиться остальных присутствовавших в комнате, и, когда они вышли, я сказал доктору Мак-Кенна о знаменитом чемодане из моржовой кожи, в недрах которого находились деньги Джонсона.

— Это чужие деньги, доктор, — сказал я. — Мне они доверены на хранение. Владельцы их в отсутствии. Я ранен и беспомощен, как младенец. Я больше не в состоянии охранять доверенное мне сокровище…

— Хорошо! — грубым тоном ответил врач. — Вы — англичанин, я — англичанин. Мы дети одной земли… Я сейчас не занят, и могу пожертвовать вам несколько дней. С этого момента я поселяюсь здесь. Разговор кончен. Выпейте вот это питье. Это — снотворное. Сон укрепит ваши силы и смягчит вашу боль от этой нелепой раны. Спите спокойно: я буду охранять и ваш покой и ваши деньги…

И, в самом деле, я заснул спокойным сном.

На другой день, убедившись, что заживление раны на голове идет нормальным порядком, не грозя осложнениями, Мак-Кенна сообщил мне новость, которая при других условиях взволновала бы меня: ночью какие-то неизвестные взорвали на воздух тот маленький завод, на котором несчастный Шольз строил свое подводное судно. За взрывом последовал пожар, уничтоживший то, что уцелело от взрыва.

Среди развалин завода валялись изуродованные покоробившиеся железные листы и согнувшиеся в спираль стальные тимберсы лодки… В огне погибли и все чертежи Шольза.

Теперь мне было ясно, что смерть Шольза отнюдь не была роковой случайностью: Шольз был убит теми самыми людьми, которые не желали допустить, чтобы его детище, — подводное судно, — когда-нибудь увидело свет…

Через неделю в Новый Орлеан вернулись из поездки Джонсон и Костер. Узнав о случившемся, Джонсон свирепо выругался, а Костер засмеялся.

— Сколько потеряно? — осведомился Костер.

— Не так много: я выплатил Шользу, согласно условию, авансом всего десять тысяч долларов, да по его счетам около тридцати тысяч. Другие расходы — десять тысяч. И того пятьдесят… В деньгах недостатка нет.

— Да, но Шольз мертв, его изобретением воспользоваться мы не можем…

— Ну, что же?! Надо придумать что-нибудь другое.

— Прежде всего, надо заставить наших противников потерять нас из виду.

— Это довольно легко: уйдем в море на несколько недель.

— Да, уйдем в море.

И, в самом деле, через несколько дней, как только я кое-как в силах был двигаться, Джонсон и Костер перетащили меня на палубу «Ласточки». Там я увидел и моего врача, доктора Мак-Кенна. Хирург чувствовал себя на борту «Ласточки», как дома.

— Я свободный человек, сказал он мне. — Я могу пожертвовать несколькими месяцами жизни. Кстати, мне давно хотелось посетить Австралию…

— Разве люгер идет в Австралию? — удивился я.

— А разве мистер Джонсон вам этого не сказал? — несколько удивился хирург. — Да, да. Мы идем в Австралию…

VIII Знатные знакомства на островах Зеленого Мыса

Летом 1818 года я находился в Лондоне: наш люгер «Ласточка», отправившись из гавани Нью-Йорка в Австралию, на самом деле принял другое направление: мы дошли до мыса Доброй Надежды, простояли две недели в Кейптауне, запаслись свежей водой и сухарями, а затем пошли вдоль африканских берегов, по мало посещавшимся тогда европейцами водам. Таким образом, мы прошли много тысяч морских миль, пережили немало бурь, видели немало опасностей. Если бы я стал описывать все то, что я тогда видел, — мне пришлось бы написать несколько огромных томов. Но я отнюдь не желаю делаться конкурентом ни капитана Мариетта, ни высокочтимого мистера Фенимора Купера, романами которого я на старости лет зачитываюсь, как и ты, Джимми.

Суть в том, что я преследую другие цели, — и именно поэтому чувствую себя обязанным держаться ближе к основной теме моего повествования, не вдаваясь в подробности, которые не имеют тесной связи с главным.

Поэтому, оставляя в стороне подробности, я и отмечаю только то, что стоит в непосредственной связи с основным элементом.

Все время, покуда мы странствовали по морям и океанам, между Джонсоном, доктором Мак-Кенна и Костером шли какие-то таинственные совещания, во время которых эти люди запирались в маленькой каюте нашего суденышка. Мне приходилось иногда заглядывать в эту каюту после окончания совещания, и тогда я видел, что стол завален разнообразнейшими картами и какими-то рукописями.

Несколько раз я спрашивал Джонсона, в чем дело, чего мы ищем в этих морях. Но Джонсон отвечал, что еще не настал час, когда он может раскрыть карты.

— Потерпи еще, мальчуган! — говорил он мне с грубой лаской. — И, пожалуйста, не терзай себя сомнениями. Твой отец знает, о чем идет речь, — и хотя он сам уклонился от участия по каким-то своим соображениям, в которых известную роль играют передние зубы, — тем не менее, против твоего участия в деле он не имеет ровным счетом ничего. А ты знаешь, как твой отец щепетилен в вопросах чести… Значит, ты можешь совершенно безбоязненно путаться с нами.

— Терпеть не могу играть в жмурки! — ответил я. — Предпочел бы не терять даром столько времени.

— Знаю, знаю! — засмеялся Джонсон. — Тебе не терпится поскорее жениться на Минни Грант. Одобряю твой выбор: моя племянница — славная, работящая девочка. У тебя будет прекрасная жена. Но, парень, такую жену надо заслужить. Вот, я и хочу, чтобы ты, помогая нам с Костером, заработал себе право назвать Минни своею женой.

— Но что же я должен делать для этого?

— Ничего особенного. Только быть с нами, быть у нас под рукой. Для нас с Костером чрезвычайно важно, чтобы у нас под рукой был человек, которому мы доверяем вполне. Ты, мальчуган, именно такой человек…

— Покорно благодарю за комплимент, — проворчал я.

— Не стоит благодарности! — продолжал Джонсон. — Кроме того, для нашего дела нужен человек с крепкими кулаками. А у тебя кулаки, слава Богу, как два кузнечных молота.

— И крепкий череп! — невольно засмеялся я.

— Да, и крепкий череп! — подтвердил Джонсон. — Не будь он так крепок, твой чердак, пуля этого наемного убийцы, мнимого траппера, отправила бы тебя на тот свет…

— Но все-таки, я хотел бы, чтобы эта игра в жмурки поскорее кончилась.

— Имей терпение. Кончится скоро! — успокаивал меня Джонсон. — Ты являешься нашим компаньоном по данному предприятию. Мы с Костером порешили, что ты получишь свой пай.

— Сколько это даст?

— Сейчас еще мы и сами не знаем. Во всяком случае, у моей племянницы Минни будет муж, у которого в банке будет лежать порядочный запасец про черный день. У Минни будет всегда кусок хлеба, да еще с маслом… Только потерпи.

И я терпел, хотя, признаться, терпение мое истощалось.

Итак, мы от Кейптауна поплыли на север. Не знаю, зачем именно мы заходили на острова Зеленого Мыса и простояли там чуть не месяц. Местным властям Джонсон объяснил нашу стоянку тем обстоятельством, что будто бы кузов «Ласточки» оброс ракушками, пазы нуждались в конопатке, снасти — в ремонте. Но это было только предлогом. Я лучше, чем кто-либо, знал, что все потребные работы могли быть исполнены в какие-нибудь полторы недели. А мы стояли и стояли…

Для меня было ясно одно: Джонсон здесь, на островах Зеленого Мыса, поджидал кого-то.

И, в самом деле, дождался.

В начале четвертой недели в гавань, в которой мы стояли, расснастившись, вошел на всех парах тяжелый и неповоротливый, неимоверно грязный бриг под неаполитанским флагом. На корме этого судна я разглядел надпись золотыми буквами: «Из Кастэлламарэ». «Сан-Дженнаро».

— Это они! — сказал Костеру стоявший у борта Джонсон.

— Посмотрим, они ли! — отозвался Костер.

Едва бриг бросил якорь, став на рейде рядом с «Ласточкой», как Джонсон велел спустить гичку.

— Ты поедешь с нами, Джонни! — сказал он мне.

Гичка довезла нас до берега. Побродив по грязным и пыльным улицам поселка Сан-Винсент, побывав на рынке, где гортанными голосами перекликались негры и разгуливали португальцы, мы втроем зашли в таверну «Христофор Колумб», этот излюбленный приют моряков всех наций, попадающих на остров Сан-Винсент. Едва мы успели расположиться там, заняв прохладный тенистый уголок, как в таверну ввалилась с шумом и гамом целая партия моряков-итальянцев, чуть ли не половина экипажа с только что пришедшего неаполитанского судна.

Матросы эти заняли стол рядом с нашим. Хозяин таверны засуетился. Слуги притащили корзину дешевого кисловатого вина и массу фруктов. Неаполитанцы этим не удовлетворились: они желали, чтобы для них было приготовлено их любимое национальное кушанье — макароны в соку из помидоров. С криком, шумом, песнями и прибаутками они сами принялись за варку макарон. Едва ли не главную роль в этом деле играл стройный черноглазый молодец с открытым лицом, человек лет тридцати, не больше.

— Синьоры, макароны готовы! — возгласил он через полчаса, торжественно внося в зал огромное блюдо с любимым итальянским кушаньем. Затем, обратившись к нам, он на ломаном английском языке предложил и нам принять участие в их общей трапезе.

Против моего ожидания, Джонсон, который всегда сторонился незнакомых людей, особенно иностранцев, не заставил себя долго упрашивать, и ответил согласием, но на одном непременном условии.

— Ваши макароны, наше вино, — сказал он.

— Каким вином вы нас угостите, синьоры? — осведомился неаполитанец.

— Лакрима Кристи, — ответил Джонсон.

— Какого года? — Заинтересовался итальянец.

— О, это хорошее старое вино! Мне подарил его один ваш славный соотечественник.

— В котором году это было?

— В 1795 году.

— Где?

— На острове Капри.

— Как его звали?

— Князь Ловатти.

— Если это вино виноградников Ловатти с острова Капри, то, разумеется, мы, как неаполитанцы, примем его с большой радостью.

Слушая этот разговор, я, как говорится, хлопал глазами: столько времени путался я уже с Джонсоном, а до сих пор ни разу не слышал от него, что в трюмах «Ласточки» имелся запас старого и дорогого вина из княжеских погребов…

— Если синьоры согласны подождать, то мой племянник сейчас съездит на корабль и привезет оттуда пару бутылок, — предложил Джонсон.

— Великолепная идея! Но мы предпочли бы не затруднять вашего племянника.

— Тогда сделаем вот как: поедемте все вместе и выберем лучшее из моего запаса.

— Отлично!

Костер, Джонсон, я, потом тот неаполитанец, который приглашал нас, и еще двое его товарищей, оставив прочих в таверне расправляться с макаронами, вышли на улицу.

Нашей гички не было: она уже вернулась к «Ласточке». Джонсон за пару мелких серебряных монет взял на час лодку, принадлежавшую какому-то пьянице-негру.

— Берись за весла, Джонни, — распорядился он. — Кто-нибудь из молодых людей поможет тебе.

И, в самом деле, один из итальянцев тоже схватился за весла. Лодка медленно поплыла, направляясь к «Ласточке».

Когда мы отошли на некоторое расстояние от берега, Джонсон спросил итальянца:

— Какова погода, синьор?

— Покуда — тихо и спокойно. Но, кажется, быть буре.

— Вы думаете? Откуда начнется?

— Мои друзья уверяли меня, что первые признаки бури замечены в Милане. Кажется, ветер оттуда потянет через Альпы.

— На Францию? Но, ведь, капитан еще болен?

— Один знаменитый доктор изобрел новое средство для его излечения.

— А его матросы?

— Ждут не дождутся его возвращения.

— Это хорошо! Но нет ли опасности со стороны плавучих льдов с крайнего севера?

— Остается пока под сомнением. Но мои друзья надеются, что на севере скоро наступит весна. Льды тают…

Пока шел этот разговор, наша лодка доплыла до борта «Ласточки». Джонсон и неаполитанец по веревочному трапу поднялись на палубу. Костер последовал за ними. Я остался в лодке. Должно быть, «Лакрима Кристи» было запрятано где-нибудь очень далеко, по крайней мере, прошло не менее часа, покуда отправившиеся отыскивать его люди снова показались на палубе и по тому же трапу спустились в лодку. Каждый из них, действительно, нес с собой по две бутылки. Что было в этих запыленных бутылках — я не знаю. Но сдается мне, что это, во всяком случае, было не вино.

— Греби к берегу! — распорядился Джонсон, усаживаясь рядом с неаполитанцем и принимаясь говорить с ним на языке, которого я не понимал. Понятными для меня были лишь некоторые отдельные слова, по созвучию с несколько знакомым мне латинским языком.

Что меня поразило при этом, — это повелительный тон, которым говорил с Джонсоном неаполитанец. Словно Джонсон был рядовым солдатом, а тот — генералом, чуть не маршалом.

Мне казалось, что я ослышался, но нет: Джонсон два или три раза назвал неаполитанца «ваша светлость» и «герцог».

Упоминалось имя принцессы Паолины, имя его святейшества папы римского и его величества короля Обеих Сицилий.

Опять, значит, я попал в знатную компанию, как там, в Новом Орлеане….

Признаюсь, особого удовольствия я не испытывал: ведь, в связи со знакомством с таинственной «мадемуазель Бланш» и ее сыном Люсьеном, так поразительно напоминавшим Наполеона, — у меня на темени вскочила здоровенная шишка. Как бы за знакомство с этим умеющим стряпать герцогом не получить еще пару синяков…

IX Как «Сан-Дженнаро» ушел ночью, не попрощавшись с «Ласточкой», и как «Ласточка» пошла его догонять. Корабль на юге, корабль на севере

Участия в пирушке неаполитанцев мне принять не пришлось: по каким-то соображениям Джонсон распорядился, чтобы я, пока шла пирушка, разгуливал по улице перед таверной и наблюдал, не появится ли человек с черной повязкой на глазу. Буде такой субъект покажется вблизи таверны, я должен был немедленно дать знать об этом при помощи свистка.

Должно быть, часа полтора пришлось мне слоняться у дверей таверны. Человека с черной повязкой я так и не увидел…

Затем пирушка кончилась. Джонсон и Костер ушли первыми, и, взяв наемную лодку, отправились на борт «Ласточки». Я, понятно, сопровождал их. Итальянцы долго еще слонялись по берегу, накупали всякую дрянь у торговцев-негров и катались верхом на длинноухих осликах, поднимая клубы пыли.

Но мне недолго пришлось наблюдать за их беззаботным гуляньем: словно демон овладел Джонсоном — у нас на «Ласточке» закипела лихорадочная работа. С берега была пригнана целая партия портовых рабочих, по большей части негров, поминутно причаливали «сандалы», — тупорылые черные лодки, подвозившие для наших камбузов припасы и бочонки со свежей водой. «Ласточка» спешно готовилась к отплытию.

Работа не прерывалась ни днем ни ночью в течение суток. И, признаюсь, принимая участие в этой работе, я не имел ни времени, ни охоты особенно внимательно наблюдать за итальянским судном.

А трое суток спустя, утром, когда я вышел на палубу, мне пришлось протирать глаза; неаполитанский бриг исчез. Там, где он стоял еще вчера вечером, сейчас колыхалась на волнах полупалубная арабская феллука.

Я счел долгом сообщить Джонсону о том, что бриг ушел. Тот на мое сообщение ответил довольно грубо:

— Знаю! Ушел! Ну, и отлично! И мы сами уйдем сегодня вечером…

И, в самом деле, в тот же вечер и наше суденышко, покинув гавань Сан-Винсента, вышло в открытое море, сначала пошло прямо на запад, словно собираясь перемахнуть через Атлантический океан к берегам Америки, потом свернуло круто на север.

Странная работа была произведена на моих глазах: под надзором Костера из трюма вытащили сверток черного полотна, и судовой плотник прибил это полотно гвоздями к корме, по краю кузова. Под полотном совершенно скрылась кормовая надпись с именем «Ласточка» и появилась совершенно иная, незнакомыми мне буквами. Часть этих букв имела характер латинской азбуки, но некоторые буквы казались мне греческими.

— Что это за надпись? — осведомился я у наблюдавшего за этой работой Костера.

— Как? — деланно удивился тот. — Неужели ты не узнаешь русского языка? Ведь это же по-русски?

— По-русски! — не удержался я от недоуменного восклицания.

— Ну, да! — посмеиваясь, подтвердил Костер. — Ведьмы плаваем под русским флагом. Наше судно называется «Работник». Оно приписано к Петербургскому порту. Мы идем с казенным грузом на Аляску, чтобы оттуда забрать меховые товары Российско-Американской Компании…

— Опять игра в жмурки! — проворчал я сердито. — Слушайте, Костер! Ведь добром это все не кончится!

— Ну, вот еще! — засмеялся Костерь. — Кто это вам сказал, мой юный друг?

— Мне это говорит мой здравый смысл.

— Ба! На собственный здравый смысл целиком полагаться не рекомендуется, юноша!

— Слушайте! А если наш маскарад будет кем-нибудь обнаружен?

— Какой маскарад? — притворился янки.

— Ну, то обстоятельство, что вы перекрестили наше судно, не изменив его наружности.

— Глупости! Его наружность сейчас тоже радикально изменится. Самый опытный моряк не узнает «Ласточку». Наши бумаги в полном порядке.

В самом деле, на моих глазах люгер со сказочной быстротой изменил свою наружность. На кормовой мачте были подвешены реи, которых раньше не было, передняя мачта, получила надставку. На носу выросли высокие борта, а на корме появилась целая надстройка с дверями и окнами. Я глядел — и своим глазам не верил. И чем больше я глядел, тем меньше все это мне нравилось: ведь такой маскарад предвещал, что «Ласточка» собирается опять броситься на поиски приключений и, надо полагать, приключений достаточно рискованных.

Я смерти не боюсь. Но если умирать, то надо, по крайней мере, знать, за что и во имя чего отправляешься на тот свет.

Потом мне, признаться, стала надоедать вся эта история. Джонсон, — пусть даже с согласия моего отца, — таскает меня из одного конца света в другой на своем люгере, втягивает меня в странные предприятия, в которых принимают участие трапперы, оказывающиеся наемными убийцами, фаворитка Наполеона и его сын, американский пират, он же негроторговец, неаполитанский герцог, стряпающий не то макароны, не то политические заговоры…

Нет, джентльмены! Если вы хотите, чтобы я участвовал с вами в игре, и, по-видимому, в игре очень крупной, я хочу знать, не краплеными ли картами вы играете.

Злополучный изобретатель подводной лодки, Шольз, за участие в этой игре в темную уже поплатился, получив пулю в лоб. Я отделался дешево, желваком и рубцом. Моя шевелюра, снятая с головы бритвой доктора Мак-Кенна, положим, так быстро отросла, что я уже мог прикрывать волосами образовавшуюся от раны продолговатую плешь. Особых претензий по этому поводу я не предъявляю. Но джентльмены, мне, говоря откровенно, уже надоело то обстоятельство, что вы поступаете со мной, как с мальчишкой, не говоря мне, что за цели вы преследуете…

Рассуждая так, я пришел к решению при первом же удобном случае начисто объясниться с дядей Самом и добиться от него определенного ответа. Если он, Джонсон, откажется удовлетворить мое законное любопытство, — к черту. Я бросаю его и его проклятый люгер, шныряющий по морям и занимающийся странными, чтобы не сказать более, операциями.

Минни Грант не станет моей женой? — Черта с два!

Минни через несколько месяцев будет 21 год. Как только она достигнет совершеннолетия, власть ее опекуна над ней, то есть, того же мистера Джонсона, прекращается. Раз Минни любит меня, никто в мире не имеет права запретить ей стать моей законной женой.

Джонсон не даст обещанного приданого Минни? — К черту! Мне дорога сама Минни, милая девушка, а не ее тряпки и не та пара сотен фунтов стерлингов, которыми может ее снабдить Джонсон.

Кусок хлеба, я так или иначе заработаю: я здоров, силен. Я честный парень. У меня имеется военная медаль, данная мне за храбрость. Наконец, меня знает сам «Железный герцог» Веллингтон.

Лишь бы добраться до Лондона: там я сейчас же разыщу нескольких уцелевших от бойни при Ватерлоо офицеров славного одиннадцатого стрелкового полка. Разыщу боевых товарищей моего отца. Неужели они не помогут устроиться солдату, имя которого связано навеки с историей нашего полкового знамени?!

В крайнем случае, повенчавшись с Минни, завербуюсь инструктором в полки сипаев и увезу Минни в Индию. Там никогда нет недостатка в вакантных местах для человека, который имеет священное право называть себя «солдатом любимого полка Веллингтона».

И, наконец, мой отец… Разве я не имею возможности рассчитывать на помощь отца хотя бы на первых порах?

Правда, пенсия моего отца — нищенская, грошовая пенсия.

Но, все же, он может содержать меня хоть месяц, пока я не найду себе какого-либо подходящего занятия.

А то, может быть, нам с Минни переселиться в Канаду? Возьму у тамошнего правительства участок земли, сделаюсь фермером…

Так думал я в те часы, покуда «Ласточка» преображалась в «Работника».

Задумавшись, я не обратил внимания на то обстоятельство, что мы снова изменили курс и с севера понеслись на юг. К ночи мы прошли мимо острова Сан-Винсента, оставаясь на расстоянии не менее трех морских миль от него. К утру следующего дня мы были так далеко от этого острова, что его силуэт уже потонул в лоне океана.

Весь этот день вахтенные матросы с высоты грот-мачты внимательно осматривали весь горизонт, явно ища какое-то судно на морском просторе, а Костер с большой морской подзорной трубой почти не покидал палубы.

— Не понимаю, что думает Караччьоло! — бормотал он. — Ведь, условились же, что встретимся именно здесь, и отсюда будем вместе продолжать путь!

— Пройдем еще немного на юг, может быть, их отогнало с курса ветром.

— Парус на юге! — раздался в это время крик вахтенного матроса с верхушки мачты.

— Это они, — сказал Костер.

— Вероятно! — ответил Джонсон, в свою очередь, оглядывая чуть туманный горизонт при помощи своего телескопа.

— Корабль с севера! — послышался вновь крик дозорного.

Костер живо обернулся.

— Это кого еще черт несет?! — проворчал он с явным неудовольствием.

— Чего вы волнуетесь? — изумился Джонсон. — Просто-напросто, случайно забредшее сюда какое-нибудь португальское судно.

— А вдруг не португальское, а…

— Незаметно подошедший к разговаривавшим доктор Мак-Кенна долго и внимательно смотрел на быстро приближавшееся к нам с севера таинственное судно.

— Это — военный фрегат! — сказал он после некоторого раздумья.

— Какой национальности? — осведомился тревожно Джонсон.

— Флага покуда не видно. Трудно судить по оснастке. Но, если я не ошибаюсь, это судно итальянское.

— Браво! — вмешался я в разговор. — Может быть, старший братец «Сан-Дженнаро»…

Джонсон сердито поглядел на меня.

Костер вынул сигару изо рта, и насмешливо улыбнулся.

— Знаете, милый Джонни, — обратился он ко мне самым ласковым тоном, — знаете, существует такая болезнь: на языке у больного появляется зловещего вида опухоль. Эта болезнь в просторечье называется…

— Типуном, — догадался я. — Так в чем же дело? При чем тут эта куриная болезнь?

— Я очень желал бы, милый Джонни, чтобы именно у вас на языке вырос типун.

— Вот тебе раз! Это за что же?! — вспыхнул я.

— За проявленную вами по поводу появления итальянского судна неумеренную радость…

— Н-да, — пробормотал, нервно теребя свою седеющую бородку, Мак-Кенна. — Появление итальянского, именно итальянского судна в таком месте ничего доброго для наших друзей на «Сан-Дженнаро» не означает.

— Да и для нас самих тоже! — откликнулся сердито Джонсон.

X Три корабля в море. Сигнал: «У нас чума». «Одноглазый» и его история. Как умер маршал Ней

Три судна мчались по морскому простору приблизительно по одному и тому же направлению. Впереди шел черный бриг, в котором теперь мы и без помощи подзорных труб узнавали нашего старого знакомца «Сан-Дженнаро». В середине на всех парусах — «Ласточка», или, правильнее сказать, «Работник», и сзади — неизвестное судно, поднявшее при приближении к нам пестрый неаполитанский флаг.

— Восьмидесяти или даже стопушечный фрегат, — сказал наблюдавший за эволюциями этого судна Костер.

— Будь он трижды проклят, этот неаполитанский оборвыш! — откликнулся ворчливо Джонсон.

У всех трех судов ход был различный: «Сан-Дженнаро», вообще тяжеловатый на ходу, развернул все паруса, какие могли нести его кургузые мачты, но едва ли и при этой непомерной и явно ставившей его в опасность парусности он делал более семи узлов в час.

Наш люгер, легкий, как перышко, но лишенный возможности по своей оснастке ставить большое количество парусов и пользоваться верхними слоями ветра, шел несколько быстрее, чем «Сан-Дженнаро», давая, пожалуй, до восьми узлов.

Но еще быстрее шел, или, вернее сказать, мчался, развернув чудовищную парусность, неаполитанский фрегат: думаю, что едва ли ошибусь, определив его скорость в добрых десять узлов.

— Будь я проклят, — проворчал Джонсон, глядя на быстро нагонявшего нас неаполитанца, — если эта скотина не собирается протаранить нам бок.

— Не думаю! — ответил Костер. — Едва ли на нас обращено его внимание. Он думает, что он гонится за более крупной дичью…

— Дела наших друзей плохи! — озабоченно заметил Мак-Кенна.

— Им не уйти ни в каком случае.

— А чем, собственно говоря, они рискуют? — осведомился я.

Вместо ответа Мак-Кенна пожал плечами.

После минутного молчания он глухо вымолвил:

— Другие, может быть, отделались бы дешево — годом или двумя годами тюрьмы. Герцогу Сальвиатти и князю Караччьоло грозит, если не смертная казнь, то, во всяком случае, пожизненная каторга…

— Даже если они сдадутся? — спросил Костер.

— Даже если они сдадутся! — подтвердил Мак-Кенна. — Но боюсь, что они не сдадутся… Это не такие люди. Отца Караччьоло повесили с согласия Нельсона, который потом до смерти не мог простить себе этого. Отца Сальвиатти неаполитанская чернь, подстрекаемая агентами Бурбонов, растерзала на куски. Оба были героями. И в жилах их детей течет та же кровь… Нет, или я жестоко ошибаюсь, или эти люди не сдадутся. Они смерть предпочтут плену…

— А их экипаж? Как посмотрит на это их экипаж?

— Да, ведь, наемных людей там нет. Это все — заговорщики из того же Неаполя, из Рима, из Милана…

— Не можем ли мы чем-нибудь помочь им? — осведомился я. Но Мак-Кенна опять только пожал плечами.

— Ничем мы помочь не можем! — угрюмо ответил вместо него Костер. — Нам в пору позаботиться только о том, чтобы спасти собственную шкуру… Да ведь эта молодежь сама виновата во всем: если бы они не были прекраснодушными, но пустоголовыми юнцами, они никогда не вышли бы в море на этом старом, расхлябанном бриге, способном лишь переползать с места на место, как черепаха. Я предупреждал принца Де-Малиньи и его высоких покровителей, чтобы они снабдили итальянскую секцию каким-нибудь небольшим, но быстроходным судном. Но там орудует «мадам». Она скупа, как Гарпагон. А теперь, вот, за ее скупость своими головами поплатится полсотни славных, хоть и пустоголовых ребят. А мы… Мы будем играть роль посторонних зрителей.

— Тяжелое настроение воцарилось на борту люгера.

Матросы Джонсона были люди, привыкшие ко всяческим авантюрам, по большей части старые морские волки, матросы военного флота или контрабандисты. Они на своем веку успели-таки нанюхаться пороху…

Болтая с ними в свободные от работы часы, я мало-помалу познакомился с их биографиями и знал, что между ними были люди, помнившие Абукир, дравшиеся в водах Гибралтара, сражавшиеся под знаменами Нельсона и Вильнева. По характерному морскому выражению, эти люди и самого черта не испугались бы, заглянули бы ему в рот, чтобы поискать там зуб со свистом.

Но теперь и ими овладевала вполне понятная тревога: на нас наседало грозное боевое судно, которому мы не могли оказать ни малейшего сопротивления. Правда, на борту люгера имелось восемь пушек. Но, Боже мой, что значила эта наша малокалиберная артиллерия в сравнении с теми силами, которыми располагал наш противник…

— Нам подают сигнал! — предупредил Костера Мак-Кенна.

В самом деле, гнавшийся следом за нами фрегат поднял целую серию пестрых сигнальных флагов.

Опытные моряки, Костер и Джонсон, не нуждались в сигнальной книге для того, чтобы разобрать, что спрашивает у нас неаполитанец:

— Что за судно? Какого флага? Какого порта? Каков груз? Куда идете?

При помощи тех же сигналов флагами мы ответили:

— Русский люгер «Работник». Под флагом Российско-Американской Компании. Груза почти нет: немного припасов. Порт назначения Ситха. Аляска.

— Замедлить ход! — просигнализировал нам неаполитанский фрегат.

Скрежеща зубами, дядя Сам отдал приказание матросам зарифить часть парусов. Люгер заметно замедлил ход. Фрегат быстро стал приближаться к нам, все еще на ходу сигнализируя:

— Что за судно впереди по курсу? Почему гонитесь за ним?

Мы ответили:

— Не знаем! Хотели догнать, чтобы попросить медикаментов или врача: имеем на борту больных!..

— Что за болезнь?

— Не знаем.

— Не увертывайтесь! Что за болезнь?

— Кажется, чума!

Воображаю, какую физиономию сделал командир фрегата, получив от нас этот ответ…

В те годы страшный бич человечества, зарождающийся, говорят, в джунглях Индии или болотах южной Персии, неоднократно вторгался на территории, занятые цивилизованными нациями, но, к общему счастью, человечество уже умело бороться с чумой при помощи чрезвычайно суровой системы карантинов. Страх, внушаемый чумой, был чрезвычайно велик, особенно среди южных народов, увы, слишком хорошо знакомых с этою беспощадной болезнью…

Некоторое время после того, как мы подняли роковой сигнал, неаполитанский фрегат, явно растерявшись, не снимал своих сигналов.

Тогда мы подняли новую серию пестрых флагов:

— Просим прислать врача и лекарств!

Ответ не замедлил последовать, и был краток, но выразителен:

— Убирайтесь, или я вас пущу ко дну вместе с чумой!

Снова фрегат развернул всю свою парусность и пронесся мимо нас на таком расстоянии, что мы могли разглядеть его палубу.

— Он там! — тронул Джонсона за локоть доктор Мак-Кенна.

— Кто?

— Лорд Ворчестер! Оскорбитель трупа маршала Нея.

— Мерзавец! — скрипнул зубами Джонсон.

Я посмотрел на палубу неаполитанского фрегата в подзорную трубу и без труда нашел того человека, о котором говорили мои спутники. Он по костюму резко отличался от людей экипажа фрегата: был одет, как одеваются, или, правильнее, как одевались в начале девятнадцатого века элегантные молодые англичане, посетители Гайд-Парка и Ипсомских скачек. У него на голове был блестящий черный цилиндр, резко расширявшийся кверху, с круто загнутыми широкими полями. Плечи его облекал длиннополый рейтфрак. На длинных и тонких, как ходули, ногах были серые рейтузы.

В то время, когда я глядел на него, он повернулся ко мне лицом, — и я невольно вскрикнул: через лицо, прикрывая правый глаз, шла широкая черная повязка.

И трудно себе представить лицо, более надменное, улыбку более высокомерную, движения более угловатые и напыщенные…

— Он, опять он! — сжимая кулаки, гневно бормотал Мак-Кенна. — Ей Богу, этот человек помешан!

— Человек ли? — насмешливо отозвался Костер. — Не правильнее ли назвать его бешеной собакой. Семь смертных грехов Небо простит тому, кто отправит этого людоеда на тот свет.

Очевидно, мои спутники знали всю подноготную этого человека. Я же знал про него одно: в 1815 году, когда в плен французским королевским войскам попался один из талантливейших и храбрейших маршалов Наполеона, «бесстрашный Баярд», генерал Ней, — французский полевой суд приговорил старого бойца к смертной казни. Ней умер, как солдат: его расстреляли. Расстреляли те самые солдаты, которых он водил к победам…

Это одно было уже достаточно гнусным.

Но самое гнусное было еще впереди. И в этой гнусности участвовал Ворчестер.

Когда труп маршала Нея лежал у той стены, у который его расстреляли, присутствовавший при казни в качестве зрителя Ворчестер, который был верхом на кровном скакуне, дал шпоры своему коню и дважды заставил лошадь перескочить через труп казненного. По-видимому, всадник добивался того, чтобы конь растоптал труп маршала Нея. Но конь не повиновался, — перескакивал через труп убитого героя, не смея коснуться мертвого тела копытами.

Тогда Ворчестер подъехал к трупу и дважды ударил его своим хлыстом…

Вопль негодования пронесся тогда по Франции. Отголоски общего негодования долетели и до Англии, где каждый порядочный человек осудил варварский поступок Ворчестера.

Ворчестер, если не ошибаюсь, играл какую-то роль при английском посольстве в Париже. Сент-Джеймский кабинет был вынужден немедленно отозвать Ворчестера, одно появление которого на улицах Парижа способно было вызвать бунт.

Какой-то наполеоновский офицер вызвал Ворчестера на дуэль, но Ворчестер сообщил о вызове французским властям. Те арестовали приверженца Наполеона, придумали явно дутое обвинение в заговоре, и бедняга кончил свои дни в тюрьме при довольно загадочной обстановке, как кончали тогда в тюрьмах многие приверженцы павшего императора, расплачиваясь жизнью за преданность Наполеону.

Ворчестер уехал в Италию. Но и туда проникла уже весть об его поступке. И как-то раз в Милане, когда Ворчестер прогуливался по площади у великого Миланского собора, молодой итальянец, маркиз Гаэтани дважды ударил гордого англичанина по лицу хлыстом. Один из ударов выбил глаз Ворчестеру…

Вот все, что я знал об этом человеке.

Впоследствии мне пришлось узнать о нем многое, но все, что я узнал, не могло смягчить в моей душе, в душе солдата, презрения к этому знатному джентльмену, способному оскорблять труп павшего врага…

XI Морской бой. О том, как сначала повесили человека, потом прибили к мачте флаг, а потом взорвали пороховой погреб

На борту «Сан-Дженнаро» давно уже заметили погоню. Злополучный бриг сделал все, что от него зависело, чтобы уйти от встречи с грозным врагом, но все старания были тщетны: обогнав нас, фрегат стал подходить к бригу. Опять на мачтах фрегата появились сигналы: фрегат спрашивал, с кем он имеет дело.

Разумеется, это было пустой формальностью, ибо фрегат отлично знал, что перед ним «Сан-Дженнаро»…

Бриг дал желаемый ответ. Тогда, фрегат сигнализировал:

«Спустить все паруса, лечь в дрейф, ожидать приказаний».

В ответ на бриге подняли сигнал:

— Не желаем!

Едва поднялся этот сигнал, как с левого борта фрегата у бушприта сорвалось грязно-белое облачко порохового дыма, и через несколько секунд до нас донесся звук пушечного выстрела.

— Холостой выстрел! — сказал Костер.

— Начинается история! — стиснув зубы откликнулся стоявший рядом со мной Мак-Кенна.

В самом деле, история, вернее, трагедия начиналась…

Бриг, не отвечая на выстрел фрегата, удачным маневром отклонился в сторону, повернувшись к противнику кормой. Словно по волшебству слетели доски, замаскировывавшие квадратные люки кормовой батареи, и оттуда выглянули жерла четырех орудий.

Фрегат дал залп с левого борта. Почти одновременно рявкнуло четыре десятка пушек. Но неаполитанцы плохо целились: чугунный град пронесся мимо брига, не причинив ему ни малейшего вреда.

Тогда загрохотали и пушки брига. Этот залп был удачнее: мы видели, как одно ядро влипло в борт неаполитанца почти у ватерлинии, а другое, прыгая, прокатилось по палубе, сшибло нескольких матросов, возившихся у палубной пушки, ударило в лафет этой пушки. На фрегате поднялись крики гнева и мести. И опять весь фрегат окутался пороховым дымом. И опять грохотали орудия большого калибра…

Бой разгорался. Оба судна то сближались, то расходились, осыпая друг друга градом снарядов. Два раза они подходили так близко друг к другу, что их экипажи обменивались ружейными и пистолетными выстрелами.

— Трусы! Трусы! — кричал, бегая по палубе, старый пират Костер. — И эти люди смеют называться солдатами. О, подлые трусы! Смотрите, смотрите, джентльмены! Они боятся взять бриг на абордаж. Десять человек против одного, и эти десять не смеют сойтись грудь с грудью…

Два раза на фрегате поднимали сигнал:

— Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно!

И два раза на бриге поднимали ответный сигнал:

— Придите и возьмите!

Но дело явно клонилось к развязке. В то время, как бриг отстреливался всего-навсего из двенадцати пушек, притом пушек малого калибра, причинявших врагу лишь ничтожный вред, — огромная дальнобойная артиллерия фрегата мало-помалу разрушала своего врага. Вот пара ядер связанных цепью, как ножом срезали грот-мачту брига. Вот ударившаяся в бок несчастного «Сан-Дженнаро» бомба взорвалась, разрушив почти всю носовую часть.

Вот другая бомба взорвалась на палубе, сметая толпившихся там людей.

Все слабее и слабее становился ответный огонь брига. Но он, все же, продолжался, покуда могли держаться на ногах немногие люди экипажа.

В этот период боя разыгралось нечто такое, смысл чего мы не могли понять.

После одного удачного выстрела с брига, из кормовой части фрегата повалили густые клубы дыма.

— Ловко! — с восторгом сказал Костер. — Бомба взорвалась внутри, недалеко от пороховой камеры, и там начался пожар…

На палубе фрегата воцарилось неописуемое смятенье. Мы могли видеть, как испуганные матросы метались во все стороны, бросались к спасательным шлюпкам, пытаясь овладеть ими. Офицеры отгоняли от лодок своих же собственных людей пистолетными выстрелами.

Мне казалось, что победа на стороне «Сан-Дженнаро», но я слишком поторопился радоваться…

Бриг уже был почти лишен возможности маневрировать, так как от его мачт оставались только обломки. Фрегат, хотя и пострадавший, все же сохранил две из своих трех мачт, и без труда двигался. Как только обнаружился пожар, фрегат отошел в сторону, куда бриг последовать за ним не мог, если бы и хотел. Уйдя из-под огня противника, команда фрегата принялась за борьбу с начавшимся внутри судна пожаром.

Полчаса спустя неаполитанцам удалось справиться с пожаром, не допустив его захватить крюйт-камеру.

Пользуясь передышкой, бриг тоже кое-как исправил свои повреждения, — то есть, очистил палубу от обломков и трупов, сбросил в море подбитые пушки, подвел пластырь к пробоине в кормовой части, рядом с рулем.

Потом, когда покончивший с пожаром фрегат стал снова приближаться, чтобы снова вступить в бой, на палубе «Сан-Дженнаро» разыгралась та странная сцена, о которой я упоминал выше.

Двое матросов вытащили откуда-то человека со связанными руками. Он упал на колени перед молодым человеком в форме морского капитана. Тот дал знак, те же матросы подтащили связанного к мачте, на которой болталась еще одна рея. На шею связанного накинули веревочную петлю.

— Что за черт?! Они там кого-то вешают! — вырвалось у меня полное недоумения восклицание.

Действительно, дюжие руки потянули конец веревки, перекинутый через рею, связанный человек пробежал два или три шага по мокрой от крови палубе, потом повис в воздухе.

На фрегате видели эту сцену, и принялись обстреливать бриг, хотя расстояние между двумя судами было еще слишком велико.

Едва казнь была кончена, на борту «Сан-Дженнаро» разыгралась другая странная сцена.

Те же матросы вынесли на палубу какой-то сверток и полезли с ним по уцелевшим стеньгам на мачту.

— Кого это они еще хотят повесить? — спросил я самого себя. Но ответа дать не мог, пока не увидел, что речь идет не о человеке, а о куске белой ткани.

Может быть, это было обманом слуха, но я клянусь, что я услышал частые, торопливые удары молотка, вколачивающего гвозди в дерево.

— Что же они, в самом деле, устраивают? — обратился я к наблюдавшему эту сцену в подзорную трубу Костеру.

— Прибивают к мачте флаг!

— А для чего? Что это означает?

— Означает — что сами себе поют отходную… Означает, что умрут, но не сдадутся… Пустоголовые, но… но, черт возьми — бравые ребята…

Легкий ветерок принялся трепать ткань прибитого к мачте флага, словно не решаясь развернуть его. Но вот подул более сильный порыв, и ткань затрепетала и вытянулась по ветру.

И я ясно и четко увидел, что на прибитом белом с золотой бахромой полотнище была императорская корона, а под ней — только одна большая буква. И эта буква была N.

Минуту спустя я уже не видел ни знамени, ни даже самой мачты: бриг снова окутался пороховым дымом, встречая частыми залпами подходившего к нему на пистолетный выстрел врага.

Эта последняя часть неравного боя длилась не более пяти или шести минут. Дав три или четыре залпа, бриг смолк. Смолкли почему-то и пушки фрегата. И в это мгновенье до нас донеслись звуки… пения.

Пело всего, быть может, десять или двенадцать голосов. Но пели они — марсельезу. Старую песню французской революции. Ту песню, под звуки которой французы громили своих врагов.

Еще несколько мгновений, — и словно громовой удар всколыхнул и небо, и море. Столб пламени вырвался из недр брига, унося к вечернему небу тучи искр и обломков, истерзанные человеческие тела и обрывки снастей.

Невидимая сила подбросила кузов брига, разворотила его, разбросала его куски во все стороны. Туча дыма поднялась на том месте, где за мгновенье еще виднелись очертания брига.

— Клянусь Вельзевулом, мальчишки взорвались, чтобы не сдаваться! — крикнул у меня над ухом Костер, и неистово захлопал в ладоши.


На развернувшемся белом полотнище была изображена императорская корона, а под ней буква N.


Когда смолкло даже эхо взрыва, и ветер отнес в сторону тучу дыма, мы увидели, что фрегат, — это была, как я забыл сказать раньше, «Королева Каролина», — заметно на накренившись на один бок, стал торопливо отходить от места катастрофы.

Да и что ему было делать тут? Его цель — уничтожение брига была достигнута…

В глубоком молчании стоял весь наш экипаж, глядя туда, где еще недавно кипел неравный бой, где сражались и умирали люди.

Все пространство на том месте, где взорвался и затонул «Сан-Дженнаро», было усеяно обломками. Странная мысль мелькнула у меня в голове: броситься в воду. Зачем? Быть может там, среди обломков еще плавали последние, чудом уцелевшие от гибели защитники белого знамени с императорской короной и золотой буквой N…

По-видимому, что-то подобное задумал и Мак-Кенна: он горячо уговаривал Джонсона и Костера. Те взволнованными голосами отвечали ему:

— Нельзя! Это было бы безумием! С борта фрегата отлично видно нас. Он вернется и пустит нас ко дну!

— Но ведь уже темнеет! — дрожащим голосом твердил хирург.

В самом деле, быстро, неудержимо быстро темнело.

Казалось, природа сама испугалась того, что здесь разыграла жизнь, и торопилась набросить покров ночной мглы на место роковой трагедии…

XII Люди на обломках «Сан-Дженнаро» и флаг с литерой «N». Я догадываюсь, что я заговорщик и бонапартист

В то время, когда шел бой между «Сан-Дженнаро» и «Королевой Каролиной», легкий предвечерний ветер с северо-востока мало-помалу подгонял наш люгер к месту сражения.

Собственно говоря, только тем жгучим интересом, который охватил всех нас, начиная с капитана Джонсона и кончая юнгой «Кроликом», можно объяснить следующее обстоятельство: в последнем фазисе боя мы с люгером вошли в сферу огня. Правда, дерущимся было не до нас: для брига мы были друзьями, хотя он и знал, что помочь ему мы были бессильны, для фрегата — нейтральным судном. Разумеется, ни тот, ни другой сознательно не стреляли в нас. Но во время маневров, при спешной стрельбе, — пушкари не могли считаться с нашим пребыванием в данном месте, и несколько раз снаряды или падали в воду в нашей непосредственной близости, или с визгом проносились у нас над палубой. Какое-то шальное ядро с фрегата ударило-таки в наш большой парус и прорвало в нем огромную дыру, а пара картечей влипла в наш правый борт. Но этим и ограничились повреждения, причиненные нам. Люгер отделался исключительно счастливо… Могло быть гораздо хуже; и гораздо дороже наше суденышко могло поплатиться за обуревавшее его экипаж острое любопытство…

Выше я уже сказал, что бой закончился в сумерках. Ночь как будто не спустилась, а упала с высот на море. «Королева Каролина», получившая, по-видимому, серьезную аварию при взрыве брига, торопливо ушла в сторону, накренившись на правый борт. Мы оставались на месте, где разыгралась трагедия. Совершенно естественным являлось наше желание произвести поиски там, где злополучный бриг нашел себе могилу на дне океана: ведь история морских боев знает немало случаев, когда при взрывах, губивших большие суда, неожиданно спасались бывшие на этих судах люди.

Отличительные огни «Королевы Каролины» светились на расстоянии добрых двух километров. Сильно поврежденный фрегат явно не мог быстро вернуться на место катастрофы, если бы его команде и пришла подобная фантазия. Наконец мы могли издали заметить приближение фрегата и заблаговременно уйти. Теперь преимущество в быстроте хода было явно на нашей стороне. Словом, не подвергаясь особенному риску, мы могли, по крайней мере, попытаться осмотреть место катастрофы и подобрать тех из людей экипажа, которые могли еще плавать, уцепившись за обломки потонувшего судна. По распоряжению Костера, наши матросы вывесили целую гирлянду фонарей на веревках с правого борта. Кузов «Ласточки» или «Работника» скрывал эти огни от глаз экипажа «Королевы Каролины», а в то же время свет фонарей мог дать указания уцелевшим морякам «Сан-Дженнаро», где находятся готовые оказать им помощь друзья.

Не довольствуясь этим, мы спустили все наши лодки и принялись рейсировать по морю, описывая широкие круги. Время от времени мы громко перекликались.

Признаюсь, большого успеха все эти меры не имели: покружив на месте до рассвета, мы выловили только плававшего на обломке балки незнакомого матроса, потом юнгу, мальчугана лет двенадцати, и еще одного страшно обожженного полуголого человека, который держался за кусок мачты.

Матрос имел на мускулистом теле множество ран с рваными краями. Он еще дышал, и что-то жалобно бормотал, когда мы его нашли; но пока подобравшая его лодка доставила его к борту «Ласточки», — его тело начало холодеть. Он умер, не приходя в сознание.

Юнга оказался целым и невредимым, но на него нашел столбняк: он неимоверно гримасничал и заливался слезами; это длилось несколько мгновений, потом его бледное лицо застывало. У него, по-видимому, отнялся язык: он не мог вымолвить ни единого слова.

Третьего и последнего из экипажа «Сан-Дженнаро» подобрала именно та лодка, на которой находился я. Нашли мы его совершенно случайно, когда уже порешили, что дальнейшие поиски бесполезны, и нам надо возвращаться на борт «Ласточки». В последний раз, как говорится, для очистки совести, мы еще раз хором крикнули, и на наш крик кто-то отозвался хриплым стоном в непосредственной близости лодки. По звуку мы подплыли к тому месту, где плавал несчастный, и наткнулись на обломок мачты, за который судорожно уцепился полуголый человек.

Когда мы начали перетаскивать его в лодку, — он опять застонал, и сквозь стон произнес довольно внятно:

— Знамя! Ради Бога, спасите знамя!

— Какое знамя? — удивленно спросил я. — Где оно?

— Здесь! У меня под рукой! — простонал он.

— Тащите его сюда!

— Н-не мог-гу! — с явным трудом вымолвил он.

— Почему? Зацепилось оно, что ли?

— Н-нет! Оно прибито к мачте.

Как молния, мой ум осенила догадка: несчастный цеплялся за обломок той самой мачты, к которой его товарищи перед концом боя прибили белое знамя с золотой бахромой и буквой N под императорской короной.

Матросы втащили этого человека в лодку. Я нащупал болтавшееся в воде полотнище, рванул, — и знамя оказалось в моих руках.

Пять минут спустя мы подошли к борту «Ласточки», и нашу лодку подтянули на талях.

Доктор Мак-Кенна сейчас же занялся подобранным нами человеком, а я — подобранным знаменем.

Я отнес его в капитанскую каюту, в которой никого не было, выжал из него уйму воды, разостлал на столе и начал осматривать.

Первое, что бросилось мне в глаза, была императорская корона в добрый метр величиной. Под ней — огромная буква N больше двух метров вышины.

Спустив один из краев полотнища со стола, я обнаружил, что по краю шла длинная надпись, тоже вышитая золотом. «Свобода или смерть» — стояло на одном краю. «Женщины Италии Цезарю» — на другом. И, наконец, на третьем — надпись, которая сразу сделала мне понятным почти все то, чего я до сих пор не понимал.

Эта надпись была сложнее и длиннее других.

«Наполеон Великий! Народы латинской расы ждут тебя! Веди, освобожденный освободитель, свои легионы к новым славным победам!»

— Так вот в чем суть, невольно воскликнул я, хлопнув себя по лбу! Так вот из-за чего все эти хлопоты? А я-то, дурак… Ну, разве я не был идиотом? И, Господи, до чего можно быть тупым?! И как это только я мог, слепец, не догадаться, что и Джонсон, и Костер, и Мак-Кенна, и люди экипажа «Сан-Дженнаро», и мадемуазель Бланш с сыном, сыном Наполеона, и все мы, — ибо и я входил в это число, — мы были заговорщиками. Мы, — одни вполне сознательно, как Джонсон и Костер, другие не ведая того, как наши матросы, — все работали над сложным и опасным делом освобождения Наполеона из заточения на острове св. Елены, чтобы помочь ему вернуть утраченный трон…

Но, как же это?

Кто же держит Наполеона в плену? Англия! Моя родина. Кто смотрит на Наполеона, как на злейшего врага? Англия, моя родина. Кто я? Англичанин.

Логически рассуждая, и я должен был смотреть на императора французов, как на злого врага. А на людей, которые хотели освободить его из плена, как на врагов. Раз он враг, то и они — враги.

Но ведь, Джонсон, Мак-Кенна и я, — мы англичане. И раз мы помогаем освобождению Наполеона, то мы идем против Англии, против нашей же родины. Кто же мы?

Ответ мог быть только один:

— Государственные изменники.

Раз додумавшись до этого вполне логического вывода, я растерялся.

Признаться, долголетняя служба в солдатах отучила меня от привычки самостоятельно рассуждать. Мне приказывали идти — я шел. Приказывали стоять — я стоял, даже под градом пуль неприятеля. Мне приказывали драться — я дрался. И даже очень охотно… Мне говорили: «Французы — это наш враг». И я кидался, как вепрь или как бульдог, на французов. Ненавидел ли я их? О, нет, ничуть…

Суть ведь в том, что моя мать была родом из Канады. В Канаде в конце восемнадцатого века буквально все белое население, включая и чистокровных англичан, отлично говорило по-французски. Моя мать владела французским языком даже, пожалуй, лучше, чем английским. Я сам в дни детства постоянно слышал вокруг себя именно французскую речь, и к французам относился точно так же, как и к англичанам.

И потом, со дня битвы при Ватерлоо, когда пухлые пальцы Наполеона больно ущипнули меня за ухо, щелкнули меня по лбу, а странно-прозрачные глаза глядели мне прямо в лицо, — я как-то уже не мог отделаться от личного обаяния Наполеона…

Англия сделала Наполеона своим пленником. Англия сделала сама себя добровольным тюремщиком павшего императора французов. Но ведь Англия — это, между прочим, и я, Джон Браун, рядовой одиннадцатого линейного стрелкового полка. И Джон Браун — это Англия. А спросил ли кто-нибудь Джона Брауна, согласен ли он, чтобы Наполеон, сидевший на троне, остаток своей жизни провел где-то на острове, затерянном на просторе Атлантического океана? А спросил ли кто-нибудь Джона Брауна, согласен ли он быть тюремщиком Наполеона? Ведь, нет же!

А раз нет, то какое же мне дело до этого решения? Не свободен ли я поступить так, как подсказывает мне моя собственная совесть?

Покуда я предавался этим размышлениям, Джонсон и Костер вместе с Мак-Кенна спустились в капитанскую каюту.

— Еще одна карта, и карта крупная, бита нашими противниками, — сказал Джонсон досадливо.

— Дайте мне огня! — ответил Костер, вытаскивая сигару и тщательно обрезая ее конец, чтобы закурить. Крупная карта, говорите вы, Джонсон, в нашей игре?

— Ну, да! — ответил Джонсон. — Или вы не находите этого?

— Не нахожу! — хладнокровно заметил Костер.

— Почему?

— Во-первых, карта не была крупной. Иначе ее не побили бы. Это был, вне всяких сомнений, совсем неудачный ход. Итальянцы — азартные, но очень плохие игроки. Их игра дерзка, но выдержки и расчета у них мало. Это раз. «Мадам» — старая скряга, которая напрасно ввязывается в игру. Ей надо было бы сидеть смирно и в дело не мешаться. Это — два. А в-третьих… В-третьих — не забывайте этого, друг Джонсон! — вмешательство этих пустоголовых итальянцев спутывало все наши карты. Если бы им удалось… вы знаете, что могло удаться им… Если бы задуманное, дело удалось им, — то какую роль во всем играли бы тогда мы!..

— Я об этом не подумал, — признался Джонсон, почесывая затылок.

— Да. Вы не мастер думать, — с холодной иронией заметил Костер, выпуская клубы сигарного дыма. — Вы упустили из виду, что тогда и вся честь и весь барыш достались бы на долю этих милых, но пустоголовых юношей. От чести я охотно отказался бы. Но от миллионов, обещанных известными лицами за… ну, вы знаете, за что именно… От миллионов я отказываться отнюдь не желал бы. Да и вы, я полагаю, тоже…

— И я тоже, — признался дядя Сам.

Наступило молчание. Воспользовавшись паузой, я, быть может, неожиданно для самого себя, вмешался в разговор.

— Я теперь, наконец, знаю, в чем дело.

— Да ну?! — притворился изумленным Костер.

— Вы участвуете в заговоре французских бонапартистов, имеющем целью освобождение экс-императора французов, Наполеона, с острова св. Елены.

Я думал, что мое заявление заставит смутиться и Джонсона и Костера. Но мои ожидания не оправдались. Оба они ответили мне дружным смехом. Костер еле выговорил:

— Гениальная личность этот Джонни Браун! Ха-ха-ха! Феноменальная сообразительность у Джонни Брауна! Хо-хо-хо! Изумительная проницательность и невероятная догадливость! Хи-хи-хи! Не правда ли, друг Джонсон? Хэ-хэ-хэ…

XIII Мистер Джон Браун протестует против дальнейшей игры в жмурки и соглашается играть в бонапартисты. Морские похороны. Знак с литерой «N» вместо савана

Когда я сказал Джонсону и Костеру, что я раскусил их и что отныне для них бесполезно продолжать играть со мной в прятки, — оба они хохотали, как безумные; а Костер долго отпускал шуточки по части моей догадливости и сообразительности. Признаюсь, меня это в достаточной мере рассердило, и я ответил Костеру в резком тоне, но он не оскорбился моей грубостью, и только напомнил мне отзыв императора Наполеона обо мне: отзыв, лестный для меня, как солдата, но мало лестный, как для человека.

Это напоминание о Наполеоне дало другой оборот моим мыслям.

— Вы хотите освободить Бонапарта! — сказал я. — Отлично! Я ничего против этого не имею.

— Мы хотим не столько освободить Наполеона, — цинично улыбаясь, отозвался Костер, — сколько заработать малую толику деньжат. Имеете ли вы, мой юный друг, Джонни Браун, что-либо против этого? При ответе Джонни Браун должен иметь ввиду то обстоятельство, что если нам удастся наше дело, — а оно удастся, мы добьемся этого, хотя бы нам пришлось перевернуть небо и землю, — то и сам Джонни получит известную долю, и тогда, сможет жениться на Минни Грант… Пусть мой юный друг, Джонни Браун не кипятится, а раньше, чем дать ответ, подумает, и очень подумает…

— Мне нечего долго думать! — сказал я угрюмо. — Вы, мистер Костер, можете смеяться, сколько вам угодно, над моей тупоголовостью. Я и сам знаю, что я человек не из далеких. Мысли мои, правда, коротенькие. Я это знаю. Но было бы лучше, если бы вы сказали мне все откровенно раньше, чем впутали меня в это дело.

— Кто знает?! — улыбнулся Костер. — Правда, Джонни, вы — человек молчаливый, но, все же, осторожность не мешала…

— Теперь спрашивать меня, — продолжал я угрюмо, — уже поздно. Я так запутался с вами, что, пожалуй, выпутываться и не стоит.

— Браво! — одобрил Костер. — Узнаю моего Джонни. Ему трудно раскачаться, но раз он раскачается… Как бульдог: если вцепится в кого-нибудь зубами, — то не заставишь его разжать зубы.

— Да, как бульдог! — ответил я. — Знаете, почему я теперь считаю себя связанным с вами? Вопрос о Минни — вздор. Я во всяком случае женюсь на ней. Вопрос о деньгах тоже вздор. Я за большими деньгами не гонюсь, а кусок хлеба всегда заработаю. Но штука вот в чем: я хочу расплатиться с теми, которые подослали убийц, ухлопавших в Новом Орлеане беднягу Шольза. Я хочу причинить как можно больше вреда тем, которые потопили на наших глазах бриг «Сан-Дженнаро», не осмелившись даже пойти на абордаж. Вот что! А еще я хочу вышибить второй глаз у одного франта, который тоже впутался в эту историю.

— У кого это? — удивленно осведомился Джонсон.

— У Ворчестера, который издевался над трупом Нея. Хоть Ней и француз, хоть он, говорят, и был нашим врагом, — но он солдат, и я солдат. А Ворчестер — коршун, стервятник… Ну, я все сказал. И с меня довольно слов. Впрочем, нет. Еще кое-что! Вы, джентльмены, впутывая меня в это дело, не сочли долгом поделиться со мной сведениями о нем, считая Джона Брауна за чересчур ограниченного субъекта. Ничего против этого не имею. Но теперь, после того, как я являюсь вашим компаньоном, хотя, может быть, и без права голоса…

— Нет, отчего же?! Говори, Джонни!

— Ну, так я теперь считаю долгом сказать вам, что и вы все в этом деле особой хитрости не обнаружили.

— Как это так? — заинтересовался Костер.

— А так… Кто играет против Бонапарта? Могущественные государства. У врагов Бонапарта — огромные денежные средства и армия готовых слуг. Для меня ясно, хотя я и простой полуграмотный солдат, что за всеми крупными сторонниками Наполеона по пятам гоняются целые стаи шпионов. Каждый шаг этих сторонников Наполеона, значит, известен. А вы, высокообразованные и опытные джентльмены, считая долгом скрывать свои тайны от Джонни Брауна, не принимали в сущности никаких мер предосторожности в сношениях с «мадемуазель Бланш». Если бы я был заинтересован в том, чтобы Наполеон не сбежал от Хадсона Лоу, — знаете, что я сделал бы? Я держал бы около мадемуазель Бланш и прочих близких к Наполеону людей по целой дюжине шпионов… И эти шпионы донесли бы мне:

— Бланш ведет какие-то переговоры с отчаянной головой, Костером, и с морским волком, Джонсоном. Костер и Джонсон завели знакомство с Шользом, который собирается строить подводный корабль. Значит…

Костер и Джонсон переглянулись.

— А как поступил бы в данном случае Джонни Браун? — спросил насмешливо Костер.

В ответ я пожал плечами.

— Не знаю! — сказал я откровенно. — Ведь, в самом деле, у меня голова достаточно дубовая. В изобретатели я не гожусь… Но те способы, которые применяли до сих пор вы и ваши друзья — явно не годятся. Это для меня ясно.

Опять Костер и Джонсон переглянулись.

— Я говорю, — продолжал я, — в этом повинны не вы одни. Я бы желал знать, кого и за что именно повесили на рее «Сан-Дженнаро» ваши друзья. Заметьте, не пристрелили, не сбросили в море, а повесили. А на войне вешают только шпионов. И я думаю, что это был шпион. А что это доказывает? По-моему, это доказывает только то, что у ваших врагов имеются свои агенты даже в рядах самих заговорщиков. А отсюда я делаю вывод: действовать так, как вы действовали до настоящего времени, не стоит. Нужно придумать что-нибудь другое. Что именно — этого я вам, конечно, сказать не могу: для этого надо мозги потоньше моих. Ну, я все сказал. А вы подумайте о том, что от меня услышали.

Костер швырнул на пол окурок своей сигары, поднялся, протянул мне руку и сказал совсем не тем тоном, которым обыкновенно говорил раньше со мною:

— Мистер Браун! Прошу у вас извинения. Я вижу, что в оценке вашей я получил весьма серьезную неточность…

Я недоверчиво посмотрел на старого пирата, думая, что тот смеется, но у него на лице было серьезное выражение.

— В самом деле, — обратился он к Джонсону, — Джонни прав: нужно действовать иначе. Как именно — об этом надо серьезно подумать. Во всяком случае, — я игру бросать не намерен. Я слишком в нее втянулся и буду играть, пока не добьюсь своего или не сломаю себе шею.

— И я тоже! — отозвался Джонсон.

— Я думаю, сейчас нам не остается ничего другого, как вернуться в Европу.

— Вернемся! Доктор Мак-Кенна держится того же мнения.

— Да, я держусь того же мнения, — услышал я ровный и спокойный голос хирурга.

— Хорошо! — согласился Джонсон. — Пойдем, значит, по другому курсу?! Ничего против этого не имею…

Он вышел на палубу отдать распоряжения команде.

Тем временем Мак-Кенна положил руку мне на плечо и сказал:

— Джонни! Вы — хороший солдат. Вы и в других умеете ценить те качества, которые из человека делают хорошего солдата. Хотите, я вам покажу одного субъекта, у которого в груди билось честное солдатское сердце.

— Это тот, которого я вместе со знаменем Наполеона вытащил из воды перед рассветом? — осведомился я, вставая.

— Тот самый!

— Что с ним? Он сильно страдает?

— Нет! Он уже не страдает, — многозначительно ответил Мак-Кенна с легким дрожанием в голосе.

— Умер?

— Только что. Сердце не выдержало той работы, которую ему пришлось нести.

Мы поднялись на палубу. Там, на импровизированной койке лежало прикрытое чьим-то одеялом тело. При первом взгляде на это мертвое тело холодок пробежал по моим жилам: я узнал в покойнике того самого молодого итальянца с «Сан-Дженнаро», который на острове Сен-Винсенте разыгрывал роль повара, специалиста по изготовлению макарон.

— Вот, Джонни, — сказал Мак-Кенна, показывая на красивое смуглое лицо покойника, — вот он… Сейчас мы зашьем его изуродованное тело в грязный мешок, привяжем к ногам камни, и труп пойдет ко дну. Морские похороны… А знаешь, — кто это?

— Не знаю, но догадываюсь. При мне Джонсон называл его несколько раз «его светлость» и «герцог».

— Да, «его светлость» и «герцог», — задумчиво вымолвил хирург. — Я знал когда-то его отца, и знал его мать. У его отца была любимая поговорка, как у герцогов де Роган: «Богом сделаться я не могу, делаться королем — не стоит. Я — Гаэтано Гаэтани Сальвиатти из Рима»… Понимаешь, Джонни? У его отца были владения, богатству которых позавидовал бы любой король, а у сына — грязный мешок вместо савана… Я знал его мать: это была одна из самых красивых и одна из самых гордых женщин в мире. Однажды при мне она подъехала в раззолоченной карете шестеркой к театру. На улице было грязно. А она, — принцесса из дома Колонна, — была в светлых туфельках. И вот, кто-то из молодых людей, имевших честь считаться близким к дому Гаэтани, сорвал со своих плеч роскошный бархатный плащ с собольей оторочкой и швырнул его в грязь, как ковер для нежных ножек принцессы. И толпа аплодировала этому поступку. И принцесса прошла по брошенному в грязь бархатному плащу, как по ковру, удостоив молодого человека приветливой улыбкой и легким кивком головы. И, вот, — сын этой самой принцессы будет сейчас лежать в грязном мешке на дне морском… И его мать, быть может, никогда не узнает даже того, какая участь постигла ее сына… И знаешь, во имя чего он сложил свою голову? Во имя того же Наполеона! Не как человека, нет! А во имя Наполеона, как символа…

— Не совсем понимаю я все это, — проворчал я. — Ведь голова у меня дубовая… Но вы тут все твердите о грязном мешке. Это я понимаю. Так у меня имеется кое-что получше, чем грязный мешок для савана этого бедняги.

Я спустился в капитанскую каюту, добыл там еще мокрое белое знамя с золотой короной, у корабельного плотника взял толстую иглу и в несколько минут зашил труп молодого итальянца в этот оригинальный саван.

По знаку Джонсона два матроса, подняли койку с трупом над бортом. Тело скользнуло с койки через борт и упало в воду.

Миг, — и волны сомкнулись над поглощенной ими добычей. А наш люгер мчался, направляя свой бег снова на север…

XIV Снова «Королева Каролина». «Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать приказаний!» Военно-морской суд. Мистер Джон Браун узнает, что он — итальянский заговорщик

В те часы, когда на палубе «Ласточки» происходили скромные приготовления к похоронам герцога Гаэтано Сальвиатти, мы шли в открытом море западнее островов Зеленого Мыса.

На безграничном морском просторе не было видно ни единого паруса. «Королева Каролина» исчезла куда-то.

Но около полудня на востоке показались мачты какого-то корабля. Не предполагая, что появление этого судна может иметь какое-либо отношение к нам, мы спокойно продолжали свой путь. Прошло еще полтора или два часа, и я заметил, что на лицах Костера и Джонсона появилось озабоченное, даже, пожалуй, встревоженное выражение. Они старательно наблюдали за этим судном с востока в свои телескопы, и время от времени отдавали нашему экипажу, то или иное приказание, имевшее целью ускорение хода, или известное изменение направления. После двух или трех часов такого маневрирования Костер опустил поднесенную к глазам зрительную трубу и сказал Джонсону:

— Нет ни малейших сомнений, неаполитанский дьявол пронюхал, в чем дело, и гонится именно за нами. Придуманная нами сказка о чуме уже не действует на него, наш маскарад его не обманет.

Джонсон пожал нетерпеливо плечами.

— Да, пожалуй! — отозвался он. — Если неаполитанец, действительно, гонится за нами, то продолжать маскарад не удобно. За это можно поплатиться.

— Ну, так снимем маску. Посмотрим, посмеет ли он затронуть нас, если мы будем идти под собственным флагом.

Полчаса спустя «Ласточка» преобразилась, или, вернее сказать, приняла свой обычный, нормальный вид. А прошло еще около часа, и вернувшаяся «Королева Каролина» находилась уже на расстоянии всего нескольких кабельтовых от нас.

— Что за судно? — поднялся сигнал на мачтах неаполитанского фрегата.

— Люгер «Ласточка» из Саутгемптона, — ответили мы.

— Командир — капитан Джонсон?

— Да, капитан Джонсон, командир и владелец люгера. Что нужно?

— Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений!

— Что вам от нас нужно? По какому праву?

— Опустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений!

— По какому праву предъявляется требование?

— Спустить паруса, лечь в дрейф, ожидать распоряжений.

— Мы идем под английским флагом!

— Спустить паруса, лечь в дрейфь, ожидать…

— Наши акции стоят весьма низко! — со злобной улыбкой вымолвил Костер. — Эти дьяволы откуда-то имеют точные сведения о нас, и боюсь, что церемониться с нами не станут, а оказывать им сопротивление мы можем еще в меньшей степени, чем люди с брига «Сан-Дженнаро». Отдавайте приказание вашим людям исполнить распоряжение. Ничего больше не остается.

Джонсон, неистово ругаясь, отдал распоряжение, и люгер лег в дрейф. Когда наши матросы еще возились с уборкой парусов, дозорный крикнул:

— Судно с севера!

Известие о приближении еще какого-то судна никакого впечатления на нас не произвело: оно было так далеко, что на его вмешательство в наши дела мы рассчитывать не могли. Да вряд ли кому-либо и могло прийти в голову вмешиваться…

Тем временем «Королева Каролина» подошла, как говорится, вплотную к нам. Добрых сорок или даже пятьдесят орудий большого калибра глядели на нас своими чугунными жерлами. На палубе стояло сотни две солдат морской пехоты в полной готовности по первому знаку приняться осыпать нас пулями или кинуться на абордаж. И на капитанском мостике, в толпе пестро разряженных офицеров в треуголках стоял человек в длиннополом фраке и рейтузах, с цилиндром на голове, с черной повязкой через правый глаз и с хлыстом в руке.

О сопротивлении нечего было и думать. Единственное, что мы могли сделать, — это последовать примеру «Сан-Дженнаро» и взорваться на воздух. Но ни Костеру ни Джонсону это и в голову не приходило. Да, признаться, и я не испытывал ни малейшего желания покончить самоубийством: оно казалось мне форменной нелепостью. Если товарищи герцога Гаэтано прибегли к этому средству, у них имелись на это основания. Они, должно быть, знали, что их соотечественники — неаполитанцы, все равно, пощады им не дадут. Мы же находились в ином положении: нас охранял английский флаг. Англия никогда и никому не позволяла безнаказанно обижать своих детей…

Фрегат спустил четыре шлюпки. В каждой шлюпке помещалось, кроме гребцов, человек по двадцать вооруженных с ног до головы солдат под командой офицеров. Шлюпки почти одновременно подошли к нашему борту. Молодой офицер с красивым надменным лицом первым поднялся по фальрепу к нам на палубу, небрежно кивнул головой стоявшему на палубе «дяде Саму» и на довольно чистом английском языке сказал:

— Капитан Джонсон?

— К вашим услугам, — ответил тот угрюмо. — Что нужно?

— Вы — мой пленник! Надеюсь, что вы не принудите меня к крайним мерам.

— Ваш пленник? — ответил Джонсон, сжимая кулаки. — По какому праву вы берете меня в плен?

— Исполняю приказание адмирала Санта-Кроче! — заявил резко офицер.

— Я… я протестую!

— Сколько вам угодно! — засмеялся тот, и потом, обратившись к своим солдатам, отдал какое-то приказание. В мгновение ока солдаты окружили нас.

— Кандалы? — вскрикнул Джонсон, отступая к грот-мачте, когда увидел, что в руках приближавшихся к нему солдат появились цепи.

— Да, кандалы! — насмешливо отозвался итальянец. — Не сопротивляйтесь, капитан Джонсон. В противном случае я расстреляю вас на месте.

— Не глупите, Джонсон! — предостерег разъяренного моряка Костер.

Ворча какие-то ругательства, Джонсон протянул руки, и солдаты надели на него кандалы.

— Следующий! Мистер Костер! — скомандовал офицер.

Костер швырнул через борт окурок сигары и флегматично подставил руки.

— Следующий! — Продолжал командовать офицер. — Хирург Мак-Кенна!

Закованным оказался и доктор.

— Следующий! Мистер Джон Браун!

Я испытывал почти непреодолимое желание прыгнуть, сбить офицера кулаком с ног, и…

Но благоразумие одержало верх, и меня заковали, как и предшествующих. Таким образом, один за другим все люди нашего экипажа оказались в руках у неаполитанцев. Заковали даже того юнгу с «Сан-Дженнаро», которого мы выудили из воды и который так и не вернул себе способности речи, потерянной при взрыве брига.

На наших глазах из перебравшихся на борт «Ласточки» матросов с фрегата была сформирована для люгера отдельная команда, какой-то офицер принял на себя командование люгером, нас же всех, разбив на партии по пять и шесть человек, перевезли на борт фрегата. Там нас выстроили на палубе, окружив со всех сторон вооруженными солдатами. На палубе оказался стол, накрытый красным сукном, на котором лежало несколько книг. За столом разместилось пятеро офицеров: в центре — сухощавый старик с седеющей бородкой в мундире адмирала, по бокам — два пожилых офицера, грудь которых была украшена огромным количеством орденов и медалей. Несколько поодаль справа и слева — два молодых офицера.

— Суд приступает к делу! — провозгласил адмирал. — Открываю заседание. Господин прокурор, прошу изложить обвинение.

Один из сидевших по краям стола офицеров поднялся и принялся читать обвинительную речь.

Все заседание велось по-итальянски, но тут же слово за словом переводилось на английский язык каким-то джентльменом в штатском платье.

Обвинительная речь была коротка, но очень выразительна.

В чем обвиняли нас?

Я только почесывал затылок, узнавая свои собственные страшные вины…

Оказалось, все мы были участниками грандиозного итальянского заговора, организованного еще в 1814 году молодежью Рима и Неаполя в пользу Наполеона, тогда находившегося на острове Эльба. Целью этого заговора было освобождение и объединение всей Италии под скипетром нового цезаря, Наполеона.


Заговорщиков выстроили на палубе перед столом, покрытым красным сукном, и началось чтение обвинительного акта.


В качестве агентов-заговорщиков, мы входили с сношения с родственниками Наполеона, в частности с его сестрой, принцессой Паолиной Боргезе, и получали деньги на осуществление наших целей, с одной стороны, от экс-оперной артистки или балерины мадемуазель Бланш Дюрвилль, проживающей в Северо-Американских Соединенных Штатах, с другой — от брата Наполеона, Жозефа, экс-короля испанского, а, главным образом, от Марии-Летиции Бонапарт, «мадам», престарелой матери Наполеона.

Помимо участия в этом заговоре, нам вменялось в вину множество других преступных намерений. Так, мы намеревались изгнать из Италии все сплошь католическое духовенство и отменить в пределах Италии христианскую религию. Мало того, мы намеревались лишить трона и предать смерти всех членов королевской династии Бурбонов Неаполя и Сицилии. И так далее и так далее…

Прокурор, закончив свою обвинительную речь, просто-напросто требовал, чтобы нас четверых, то есть Костера, Джонсона, меня и Мак-Кенна предали смертной казни через повешенье тут же, на борту «Королевы Каролины». Остальной экипаж, по его мнению, заслуживал некоторого снисхождения, ибо мог и не знать о сути заговора, но во всяком случае, все люди этого экипажа подлежали пожизненной каторге.

За прокурором принялся произносить свою защитительную речь молодой офицер, явно тяготившийся ролью защитника. Он, впрочем, тоже являлся скорее обвинителем, чем защитником, не пытался даже усомниться в нашем участии в грандиозном заговоре, но находил, что в качестве иностранных подданных, и притом оперировавших не в Италии, а в пределах других стран, мы все подлежали передаче на усмотрение суда Англии и Северо-Американских Штатов.

Затем опять заговорил прокурор. По его словам, если бы даже, в самом деле, неаполитанский военно-морской суд, перед лицом которого мы находились в данную минуту, признал тезисы защитника, то, все же, о передаче нас другому суду не могло быть и речи: помимо заговора мы виновны в пиратстве.

Доказательства? Они налицо: люгер оказался вооруженным несколькими пушками. В трюме люгера не было никаких грузов, кроме боевых припасов. Мало того, всего только вчера люгер шел под ложным флагом и именовался другим именем. Это все — признаки весьма тяжкие. Но, кроме того, имелись и другие улики: пребывание на борту люгера знаменитого пирата Костера, уже заочно осужденного испанским судом за пиратство.

С кем поведешься, от того и наберешься. Раз Костер был равноправным членом судовой команды, чего никто не мог отрицать, то и все остальные люди экипажа — таковы же. Следовательно…

— На этот раз я требую смертной казни для всей этой компании, — закончил свою речь прокурор. — Это нужно сделать в интересах человечества. Этого требует наш долг перед людьми и перед Господом Богом.

— Теперь выслушаем, что скажут в свое оправдание сами подсудимые, — заявил по окончании речей прокурора и защитника председатель суда, адмирал Санта-Кроче.

XV Приговор к смертной казни. С петлей на шее. На что иной раз годится крепкий череп. «Человек за бортом!» Фрегат «Посейдон». Вести от лорда Голланда и честное слово мистера Джонсона

Разумеется, весь этот импровизированный суд был сплошной комедией, мы были осуждены заранее.

Эти люди, торопившиеся отправить нас на тот свет, не заботились даже о том, чтобы соблюсти хоть приличия, исполнить хотя бы для проформы требования закона относительно процедуры. Мы, обвиняемые, лишены были по существу права говорить что-либо в свое оправдание. Едва мы начинали говорить, председатель обрывал нас криком:

— Довольно! В двух словах: ты признаешь себя виновным, или нет? Нет? — Отлично! Следующий!

Затем тут же, в нашем присутствии, суд приступил к совещанию, которое длилось не более двух минут, и вынес приговор:

— Всех, найденных на борту люгера «Ласточка», как пиратов, предать смертной казни через повешенье. Приговор привести в исполнение немедленно. Люгер объявить собственностью короля Обеих Сицилий.

Едва этот чудовищный приговор был произнесен, как тут же начались приготовления к приведению его в исполнение. Десяток матросов забрались на реи грот-мачты и бизани, чтобы там закрепить концы веревочных петель.

Загремел барабан. Двое солдат потащили к грот-мачте Джонсона, другие двое — Костера, третьи — меня.

На шее Джонсона, была уже надета петля. К шее Костера петлю только приспособляли. Моя шея была еще свободна. В это мгновение я увидел в двух шагах от себя человека, на мертвенно бледном лице которого было выражение сатанинской радости: это был англичанин. Это был проклятый Ворчестер, тот самый, который топтал ногами своего коня труп расстрелянного маршала Нея…

— Собаки! Собаки! — шипел он мне прямо в лицо.

Дикая злоба охватила все мое существо. Почти не сознавая, что я делаю, я рванулся из крепко державших меня рук конвоиров. Мое движение было так быстро, что конвоиры не успели удержать меня. Я скользнул вниз, увлекая их за собой на палубу, согнулся, как пружина, потом, как пружина же, выпрямил свое тело.

Ударить Ворчестера руками я не мог: руки мои были в кандалах. Но у меня в распоряжении была голова, и у меня крепкий череп, который оказался в состоянии выдержать даже удар пули из пистолета мнимого траппера, убийцы несчастного Шольза.

Еще миг, и моя голова, как таран, ударила в живот и грудь лорда Ворчестера с такой силой, что он отлетел в сторону как мяч. По пути он сбил какого-то бежавшего с веревкой в руках матроса, и оба свалились за борт покачнувшегося в этот момент судна.

— Человек за бортом! Люди за бортом! — раздались крики.

— Спускай спасательный бот! Люди за бортом!

Несколько мгновений длилась суматоха. Экипаж «Королевы Каролины» без толку метался по палубе. Офицеры отдавали противоречивые приказания, которые, сейчас же отменялись. О нас на время позабыли.

Длилось все это, может быть, не более пяти, или десяти минут, но — как я глубоко уверен, — именно эти пять или десять минут спасли нам всем жизнь…

Пока шла комедия суда над нами, неизвестное судно, приближение которого нами было замечено еще до сдачи неаполитанцам нашего люгера, не теряло времени, оно мчалось к нам на всех парах и теперь легло в дрейф на очень близком расстоянии от фрегата. Полдюжины шлюпок подошло к борту «Королевы Каролины».

— Фрегат, стой! — послышался оклик на родном английском языке. — Спустить трап!

И минуту спустя на палубе фрегата стояла группа людей в форме английских моряков той эпохи.

Сам адмирал Санта-Кроче встретил гостей при их появлении.

— Капитан фрегата его величества, короля Великобритании, «Посейдон», лорд Гальдан, просит командира фрегата «Королева Каролина» не отказать уведомить, что тут происходит и почему «Королева Каролина» овладела люгером, шедшим под английским флагом? — осведомился резким тоном английский офицер.

— Мы обнаружили и захватили в этих нейтральных водах пиратское судно, — с видимым замешательством ответил неаполитанец.

— Люгер «Ласточка» из Саутгемптона — пиратское судно? — удивился англичанин. — У вас имеются доказательства? Какие именно?

Молчание было ему ответом.

— Экипаж люгера оказал вам сопротивление, синьор Санта-Кроче?

— Д-да, — то есть, собственно говоря, нет…

— Да или нет?

— Нет!

— На люгере были английские подданные?

— Собственно говоря…

— Да или нет?

— Да, были.

Англичанин, повернувшись спиной к адмиралу, крикнул в имевшийся при нем рупор несколько слов, звук которых показался нам голосом с неба:

— Сэр! Эти люди намеревались по-разбойничьи умертвить весь экипаж английского судна.

Стоявший на капитанском мостике английского судна капитан крикнул в ответ:

— Пушкари — к пушкам!

Пушкари с зажженными фитилями стояли у пушек. Оставалось только дать сигнал…

Трудно вообразить ту сумятицу, которая поднялась на борту «Королевы Каролины».

— Но, позвольте! — пытался протестовать адмирал Санта-Кроче, кусая губы. — Что случилось? Почему? На каком основании?

Англичанин вынул свои часы.

— Теперь без пяти минут четыре, — сказал он. — Если ровно в четыре все взятые вами люди не будут освобождены, мы расстреляем ваше судно.

— Но позвольте…

— Законным владельцам люгера должно быть возвращено их имущество. За нанесенное им оскорбление каждый получит в виде вознаграждения по триста фунтов стерлингов, кроме командира, который получит тысячу фунтов стерлингов.

— Мадонна! Но, позвольте, сэр…

— Кроме того, за оскорбление, нанесенное английскому флагу разбойничьим нападением в открытом море, адмирал Санта-Кроче, явившись невооруженным на борт «Посейдона», принесет капитану Гальдану свои извинения. И, разумеется, люгер будет немедленно возвращен его владельцам. Впрочем, на нем уже поднят английский флаг…

В самом деле, пока велись эти переговоры, другая, часть экипажа с «Посейдона» уже овладела нашим злополучным люгером. Один из матросов без церемоний сорвал неаполитанский флаг, швырнул его в воду и на его место водрузил английский.

В то время, как нас, уже освобожденных от цепей, переводили на борт «Посейдона», — на палубе «Королевы Каролины» показался еще весь мокрый Ворчестер.

Он буквально трясся от ярости и, сверкая единственным уцелевшим глазом, посиневшими губами кричал сипло:

— Собаки! Собаки корсиканца! Проклятие! Проклятие!

Нас всех свели в капитанскую каюту. Вследствие этого обстоятельства я был лишен возможности видеть интересную сцену, как бледный от бешенства и едва державшийся на ногах адмирал Санта-Кроче в парадной форме торжественно приносил свои извинения капитану английского фрегата и отдавал честь английскому флагу.

Полчаса спустя сквозь люки капитанской каюты мы видели, как неаполитанский фрегат поднял паруса и медленно отошел в сторону. Ей Богу, в нем в этот момент было нечто, удивительно напоминавшее побитую собаку, которая улепетывает с поджатым хвостом…

И подумать только, что у этих людей в распоряжении было, как-никак, боевое судно, имевшее на борту добрых сто пушек и человек четыреста команды…

И подумать только, что братья этих же людей, такие же итальянцы, на борту «Сан-Дженнаро» умели геройски биться на смерть, умели прибить свой флаг к мачте и взорваться…

Когда неаполитанский фрегат отошел на порядочное расстояние, командир «Посейдона», капитан лорд Роберт Гальдан спустился в каюту, в которой мы все ожидали решения своей участи.

— Капитан Джонсон! — обратился он к дяде Саму.

— К вашим услугам, сэр, — отозвался тот.

— Я действую по поручение лорда Голланда!

— Слушаю, сэр!

— Лорд Голланд предупреждал вас, чтобы вы не приводили в исполнение вашего намерения, которое угрожает серьезными неприятностями для Великобритании, капитан Джонсон, но вы предпочли поступать по собственному усмотрению…

— Я свободный человек, сэр! — пробормотал Джонсон нерешительно.

— Даже слишком свободный! — иронически улыбнулся капитан фрегата.

— Если бы я совершенно случайно не заглянул в гавань Сен-Винсента и не узнал бы, по какому направлению ушел неаполитанец, вы сами, капитан Джонсон, и все люди висели бы сейчас на реях неаполитанца.

— Быть может! — сконфуженно пробормотал Джонсон.

— Не быть может, — поправил его Гальдан, — а наверное, сэр! Но спорить об этом мы не будем…

— Не будем! — согласился Джонсон.

— Теперь дальше, сэр. Лорд Голланд поручил мне заявить вам следующее: хотя до сих пор он и был противником ваших планов, но, зная их абсурдность и бесполезность, отказывался смотреть на вашу игру серьезно. Отныне же…

— Отныне, сэр?

— Отныне лорд Голланд предупреждает вас, или вы дадите честное слово, что эту игру вы прекращаете и займетесь собственными делами, или…

— Или, сэр?

— Или, действительно, бы будете объявлены вне закона, и всем судам, имеющим честь плавать под флагом его величества, будет отдан приказ потопить вас при первой встрече.

— А если я дам слово, сэр?

— То вы можете вернуться в Англию беспрепятственно и заняться, чем угодно.

— Даете время на размышление?

— О, разумеется! Часа вам будет, надеюсь, достаточно.

И лорд Гальдан покинул каюту, оставив Джонсона совещаться с Костером и доктором Мак-Кенна.

Я не принимал никакого участия в этом совещании, и потому предпочел выйти на палубу, чтобы еще раз полюбоваться видом неаполитанского фрегата, на реях которого я чуть не повис в качестве заговорщика и морского пирата.

Против всяких ожиданий, люди фрегата встретили меня чрезвычайно радушно. И матросы, и даже офицеры, окружив меня, наперебой угощали меня фруктами и сигарами, и, — не знаю, почему именно, — допытывались у меня, не чувствую ли я головной боли.

Перед закатом мы все перешли на борт люгера.

Фрегат отсалютовал нам флагами, пожелав счастливого пути, и когда на море спустилась ночь, мы видели огни фрегата уже на значительном от нас расстоянии. Мы были свободны…

XVI Мистер Браун опять на суше, или, вернее, на мели. Знакомство с мистером Питером Смитом и его совет

Почти полтора года по возвращении в Англию я не думал о заговоре в пользу Наполеона, томившегося на острове Святой Елены.

Признаться, мне было не до того, у меня были собственные заботы.

Вернувшись в Лондон, я узнал, что без меня Минни жилось не так хорошо, как я бы этого желал. Миссис Джонсон, супруга дяди Самуила, забила себе в голову, что для Минни, ее племянницы, подходящим женихом являюсь не я, а мистер Патрик Альсоп, кривоносый и тонконогий ирландец из Дублина, писец Адмиралтейства и большой франт. Альсоп отчаянно ухаживал за Минни, таскал ей билеты в театр, букеты цветов и стишки на голубой или розовой бумаге, а при встрече со мной гримасничал и манерничал, как шимпанзе.

Единственное, что меня несколько успокаивало, это были слова Минни:

— Не бойся, Джонни! — говорила она мне. — Мистера Альсопа я терпеть не могу, и тебя на него ни в коем случае не променяю. Ты, Джонни, только постарайся устроиться где-нибудь на месте, чтобы мы могли жить, ни от кого не завися. За большим я не гонюсь, было бы хоть самое необходимое, я и тем буду довольна.

Наперекор «дракону в юбке», сам дядя Самуил держал мою сторону и уговаривал не бояться за Минни.

Что мешало мне назвать Минни своей женой? Малое и вместе многое: несмотря на все старания, я так и не мог найти более или менее подходящего места или занятия.

Признаться, не раз у меня мелькала мысль завербоваться в качестве инструктора в сипайские полки Ост-Индской Компании и, повенчавшись с Минни, отправиться искать счастья за океаном.

Но Джонсон все время отговаривал меня, твердя:

— Подожди, Джонни. Зачем тебе так торопиться? Загорелось, что ли? Минни от тебя не уйдет, а если ты переждешь еще год, полтора, — все может устроиться, и притом устроиться так блестяще, как ты этого не ожидаешь…

Я подозревал, что он намекает на то же самое «дело», но плохо верил в возможность возобновления нашего предприятия.

Однако события, разыгравшиеся в конце 1819 года, показали, что прав был Джонсон.

Началось с того, что откуда-то снова вынырнул полтора года пропадавший мистер Костер.

В одно прекрасное утро, когда мы с Минни вернулись с прогулки по Гайд-Парку, где в тысячный раз обменялись клятвами верности, в салоне «дракона в юбке» мы увидели характерную костлявую фигуру американца. Костер, как всегда, шатался из угла в угол, не выпуская изо рта сигары и, хихикая, потирал красные жилистые руки.

— Хо-хо-хо! — приветствовал он меня. — А вот и дальновидный, догадливый и предусмотрительный Джонни Браун со своей красоткой! Браво, Джонни. У тебя будет великолепная жена!

Несколько дней спустя Костер и Джонсон уехали по каким-то таинственным делам на континент, потом вернулись.

— Ну, что, Джонни? — гримасничая, осведомился Костер. — Ты тут, говорят, пристрастился к катанью по Темзе на ялике? А что, не отпала ли у тебя охота прогуляться по морю?

— Если ненадолго, то я поехал бы! — отозвался я.

— А надолго — нет? О, Джонни, Джонни!

В тот же вечер Джонсон заявил мне:

— Я думаю идти в Испанию. Представляется возможность обделать одно выгодное дельце.

А полторы недели спустя, — это было уже в начале 1820 года — наш старый люгер «Ласточка», с которым у меня было связано столько воспоминаний, вышел в море, имея на борту в качестве капитана мистера Джонсона, а в качестве пассажиров — Костера и меня. Экипаж люгера состоял из двадцати двух человек, все старых знакомцев моих по прежним странствованиям «Ласточки». Двадцать шестым, и, по моему мнению, совершенно лишним человеком на борту люгера был мистер Патрик Альсоп, фаворит миссис Джонсон и мой соперник, кривоносый и тонконогий писец Адмиралтейства и сочинитель чувствительных стишков в честь Минни. Был на судне и груз: я лично присутствовал при том, как массивные окованные железом бочки и длинные ящики матросы поднимали при помощи шкентелей с набережной и потом бережно спускали в трюм. На бочках и ящиках имелась надпись: «Сельскохозяйственные орудия. Шеффильд, фабрика Пальдерс и К°.»

Что это были за орудия и машины, — меня этот вопрос очень мало интересовал. Но немало удивило меня следующее обстоятельство: при спускании в трюм одного ящика, крышка от него отскочила, и в трюм посыпались… кавалерийские пистолеты того самого образца 1805 года, что был введен в употребление императором Наполеоном в дни организации колоссальных сил в лагере при Булони.

Откровенно сказать, зная, что мы идем рейсом на Испанию, где в те годы постоянно шло брожение населения в разных местностях, я думал, что Джонсон взялся за старое свое ремесло, дававшее ему всегда хорошие барыши, то есть за контрабанду.

Не очень приветливо встретило нас в эти дни море: еще в Канале буря так потрепала люгер, что едва не выкинула его на французский берег. Еще хуже обошлось оно с нами в Бискайском заливе. По целым неделям мы имели противный ветер и вынуждены были лавировать, чтобы за день продвинуться на какую-нибудь одну морскую милю вперед.

Не знаю, зачем именно, но мы зашли в гавань Сантандера, где и простояли почти месяц, потом совершенно неожиданно снялись с якоря, долго рейсировали, словно поджидая кого-то в открытом море, не дождались и пошли на Гибралтар, а оттуда на Балеарские острова, где и застряли на Майорке, в гавани Пальмы опять на несколько месяцев. Сколько ни наблюдал я, — о контрабанде и речи быть не могло. Явное дело, — Джонсон и Костер снова затевали какую-то авантюру, но выжидали наступления удобного момента, а этот удобный момент все не наступал и не наступал.

В общем, в этих оказавшихся бесцельными и бесплодными скитаниях прошли три четверти 1820 года. Осенью мы снова очутились в Лондоне, и тут разыгралось нечто, предопределившее мою личную судьбу на несколько лет.

Помню, как будто это случилось вчера, или третьего дня.

В один из праздничных дней сентября месяца мистер Джонсон с Костером отлучились по делам: миссис Джонсон отправилась в католическую капеллу, оставив Минни оберегать дом. По нашему уговору, мы с Минни должны были вечером отправиться осматривать только что приехавший в Лондон «американский паноптикум» с большой коллекцией восковых статуй; но уйти из дома мы могли только тогда, когда «дракон в юбке» вернется из своих набожных хождений по часовням. Как нарочно, миссис Джонсон запоздала. Час проходил за часом, в нашем распоряжении оставалось все меньше и меньше времени. Минни нервничала, да и я был, признаться, далеко не в радужном настроении, от души желая, чтобы миссис Джонсон кто-нибудь намял бока.

И, вот, в это время у двери дома Джонсона, кто-то постучался. Отпирать дверь пришлось мне.

— Могу я видеть мистера Джонсона? — обратился ко мне неожиданный гость, меряя меня с головы до ног проницательным взглядом блестящих черных глаз.

— Если мистера Джонсона нет дома, то не могу ли я обождать его возвращения, — сказал он, услышав, что Джонсон отсутствует.

В звуках его голоса, несколько хриплого, и в тоже время звучного, было что-то повелительное, не терпящее возражений, указывавшее, что этот человек привык повелевать.

Я пригласил его подняться наверх, в салон, и там обождать, потому что Джонсон должен был вернуться с минуты на минуту, Пришедший согласился на эту комбинацию и расположился в салоне, как у себя дома.

Это был человек лет около пятидесяти, широкоплечий, черноглазый, бледнолицый, с высоким лбом мыслителя, орлиным носом и большим ртом. Его движения были быстры, порывисты, а улыбка ироническая. Казалось, он не мог оставаться в покое ни единой минуты: бродил по салону, рассматривал литографии, висевшие на стенах и по большей части изображавшие сцены из морской или боевой жизни. На меня он долго не обращал ни малейшего внимания, а к Минни, наоборот, проявил столько внимания, что у меня начали сжиматься кулаки.

Увидев кучу нот на доске клавесина, он без церемоний уселся за клавесин и принялся одним пальцем наигрывать одну мелодию за другою, подпевая себе хриплым голосом.

И все время, покуда я наблюдал за ним, я не мог отделаться от мысли, что лицо этого человека мне удивительно знакомо…

Я сказал ему об этом. Он оглядел меня с ног до головы и иронически улыбнулся, показывая здоровые желтые зубы.

— Едва ли, сэр! — вымолвил он чуть насмешливо. Едва ли, едва ли… Не имел этой чести… Вы, ведь, судя по вашим манерам, из военных кругов…

— Да, я долго служил под знаменами его величества! — сухо отозвался я.

— Ну, вот… А я с молодости и до сих пор все свое время посвящаю делам, делам и только делам. Приходится, знаете, бегать, хлопотать, устраивать разные комбинации. Масса конкурентов, сэр. Зазеваешься на несколько минут, и у тебя кусок изо рта прямо вырвали.

И он громко захохотал.

Опять его правая рука тыкала пальцем в пожелтевшие клавиши старого клавесина, отзывавшегося нестройными и жалобными звуками, а его хриплый голос напевал.

— Моя фамилия — Смит, сэр! — неожиданно заявил он, насмешливо подмигивая мне и скаля зубы. — Питер Смит, к вашим услугам, сэр. Старый знакомый, можно сказать, даже друг мистер Джонсона. Хотя… хотя, признаться, бывали периоды, когда мы с Джонсоном волками глядели друг на друга. Ха-ха-ха… Но это уже в прошлом. Теперь мы переживаем период полного, даже трогательного согласия. Начали одинаково смотреть на многие вещи, из-за которых раньше, признаться, жестоко ссорились…

Искоса гость наблюдал за мной. Я это видел. И это меня несколько нервировало.

— А могу ли я узнать ваше имя, сэр? — обратился он ко мне.

Услышав, что меня зовут Джоном Брауном, и что я прихожусь троюродным племянником капитану Джонсону, странный гость хлопнул себя ладонью по лбу.

— Где была моя голова? — спросил он, не знаю кого.

— Это мне неизвестно, сэр! — угрюмо ответил я.

— Браво, молодой человек! Хорошо сказано! — захохотал он во все свое горло. — У вас острый язык, сэр. Браво, браво! Но я еще раз спрашиваю, где была, моя голова?.. Ведь я вас знал. Ей Богу, я о вас много знаю. Ведь вы с отцом вашим были взяты в плен при Ватерлоо. Вас драл за ухо Бони, вам он подарил свою табакерку с шифром и вас же он назвал «упрямым английским бульдогом…» И это вы ударом вашей упрямой головы сломили пару ребер у моего… у моего приятеля, лорда Ворчестера. Позвольте мне пожать вашу руку, сэр.

И он тряс мою руку с такою силой, что рисковал причинить мне вывих.

В это время домой вернулся капитан Джонсон.

Распахнув дверь в салон, он увидел мистера Питера Смита сзади, сделал несколько шагов и тогда очутился лицом к лицу с гостем. Последний живо обернулся. Я в это время случайно глядел на лицо дяди Самуила, и видел, как на этом смуглом лице появилось выражение изумления, граничившего с испугом.

Капитан Джонсон вздрогнул, попятился. Глаза его сделались круглыми, рот был широко раскрыт, руки непроизвольно дергались.

— Ми-ми-ми-милорд… Ва-ва-ва-ваш-ша све-све-свет….

— Тсс… — вырвался странный звук из уст мистера Смита. — Меня зовут мистером Смитом. Мистер Смит, к вашим услугам, сэр.

— Ми-ми-ми… бормотал Джонсон, заикаясь. — Какая честь…

И опять предостерегающий звук, «тсс» вырвался из уст гостя.

— Очень рад возобновить старое знакомство, сэр! — продолжал странный гость. — Я пришел к вам переговорить все по тому же делу. Французский товар, сэр… Коммерческая тайна, сэр…

Джонсон, красный, как рак, странно семеня ногами и беспомощно оглядываясь, показал гостю дорогу в свой кабинет. Мы с Минни в полном недоумении глядели друг на друга, не находя объяснения случившемуся.

Подошел Костер. Я стуком в дверь вызвал Джонсона из кабинета, тот, переговорив с гостем, пригласил в кабинет и его. Все трое заперлись в кабинете. Нам в салоне были слышны только глухие звуки их голосов. Голос мистера Смита звучал резко и повелительно, в звуках голосов Джонсона и Костера слышались взволнованные, встревоженные нотки.

Потом все смолкло. Мистер Смит вышел из кабинета, на ходу потрепал розовую щечку Минни, небрежно поклонился мне.

— Рекомендую вам, молодой человек, — сказал он, подмигивая, — рекомендую вам при следующей встрече с Ворчестером, если вы вознамеритесь бодаться, целить ему не в живот, а в лоб.

И исчез раньше, чем я успел ответить.

XVII Американский паноптикум. Мистер Браун находит в паноптикуме собственное изображение и еще кое-что. Идея Костера. Пять восковых Наполеонов. Опять мистер Смит

— Джонни! Но ведь это же ты! Как живой!

— Глупости, Минни! — не совсем уверенным тоном ответил я на восклицание, вырвавшееся из уст моей милой невесты.

Кто-то из публики, стоявшей перед помостом, обратил внимание на слова неосторожной Минни. Люди теснее придвинулись к нам, бесцеремонно заглядывали нам в глаза, улыбались. Кто-то похлопал меня по плечу, сказав:

— Сходство поразительное, сэр! Это ваш портрет!

— Убирайтесь к черту! — хотелось мне крикнуть этой толпе. Но я сдержался.

— Джонни! Но это поразительно! — продолжала твердить Минни. — Я бы готова была поклясться, что художник знал тебя лично. Больше, что ты позировал ему, когда он изготовлял эту группу.

— Глупости, Минни! — сконфуженно отвечал я, оглядываясь по сторонам и чувствуя себя крайне неловко: я не привык к тому, чтобы быть центром общего внимания. И еще менее привык к тому, чтобы люди разглядывали меня, как двухголового теленка или пятиногого барана…

Наконец и Минни поняла всю неловкость нашего положения. Покраснев, она потянула меня в сторону. Толпа расступилась, давая нам дорогу, и мы ушли от любопытных взоров, измерявших нас с ног до головы.

Минни скоро успокоилась и принялась с чисто-женским любопытством рассматривать курьезы, составлявшие коллекцию знаменитого «Американского паноптикума мистера Бернсли из Филадельфии».

Но я не мог так скоро прийти в нормальное состояние: из головы не выходила мысль о том, что я только что видел своего двойника, сцену из собственной жизни.

В самом деле, — это было поразительно…

Группа из нескольких десятков фигур, представляла незабвенную для меня сцену с участием императора Наполеона, на полях Ватерлоо.


Бой при Ватерлоо


Перед «Маленьким капралом», одетым в серый походный сюртук и треугольную шляпу, стояли два англичанина — офицер и рядовой в костюмах одиннадцатого линейного стрелкового полка — любимого полка герцога Веллингтона. В офицере каждый без труда узнал бы моего отца, в рядовом — меня.

Я, или правильнее сказать, мой восковой двойник, окруженный французскими солдатами и офицерами, судорожно сжимал в руках полотнище нашего полкового знамени, а какой-то генерал вырывал это знамя у меня. Наполеон, держа в одной руке золотую табакерку, другой щипал меня за ухо, улыбаясь. Вдали мамелюк Рустан держал в поводу белого арабского коня, любимого боевого коня Наполеона.

— Джонни! Гляди! Ведь, это опять он! — и Минни потянула меня в другой угол музея. Там Наполеон был изображен в более поздний и тяжелый период своей жизни: все в том же сером сюртуке, лосинах и ботфортах, с неизменной треуголкой на голове, он стоял на скале, скрестив руки на груди, и смотрел вдаль. На восковом, несколько брюзглом, чуть одутловатом лице было угрюмое и скорбное выражение…

Подпись под этой фигурой поясняла, в чем дело:

— Экс-император Франции, Наполеон Бонапарт на острове Святой Елены вспоминает дни былой своей славы и тоскует по утерянной короне.

— Похож он? — допытывалась у меня Минни. — Ведь, ты его так близко видел, Джонни.

И опять толпа, стала собираться около нас и с любопытством заглядывала мне в лицо.

Вернувшись домой, мы, конечно, долго обменивались впечатлениями. Против всяких ожиданий больше всех этими разговорами заинтересовался мистер Костер. Он принялся расспрашивать нас обо всех подробностях, потом погрузился в глубокую задумчивость. Курил, дымя, как фабричная труба, тер лоб, теребил нос и седеющую бородку, а потом, поднявшись, сказал громко:

— Джонсон! Это — идея!

— В чем дело? — заинтересовался дядя Самуил.

— Это — идея! — говорю я. — Восковой Наполеон…

— Да в чем же дело? — допытывался Джонсон.

— Вы ужасно тупы, Джонсон, — проворчал Костер, снова принимаясь неистово курить и теребить бородку нервными пальцами.

— Джонсон, — поднялся он. — Я хочу сейчас же посмотреть на этот знаменитый паноптикум Бернсли. Вы можете отправиться со мной?

— Чего ради? Терпеть не могу терять время по пустякам…

— Вы глупы, Джонсон! Я же сказал вам, что это идея. Это очень интересная, заслуживающая, серьезного внимания идея.

Они обменялись многозначительными взглядами, потом Джонсон торопливо оделся, и оба исчезли: отправились в музей.

Как потом я узнал из их обмолвок, попали они в музей, когда тот уже запирался, заплатили фунт стерлингов за то, что дирекция согласилась задержать закрытие на четверть часа, а потом увезли с собой директора и двух его помощников на всю ночь куда-то за город.

Утром они вернулись со следами бессонной ночи на усталых лицах, переоделись и опять исчезли.

Эти отлучки, имевшие в себе что-то загадочное, продолжались целый месяц. Тем временем «Ласточка» спешно чинилась в сухом доке Саутгемптона: наше суденышко вытянули на берег, поставили на стапеля, заново законопатили все пазы, поставили новый киль и новые мачты. Денег Джонсон не жалел, — буквально швырял их пригоршнями, требуя только одного: чтобы к первому ноября люгер был готов к отплытию. И еще в то время, когда судно стояло на стапелях, в гавань стали прибывать один за другим большие ящики, доски которых были испещрены разнообразнейшими надписями.

Ящики эти с тысячей предосторожностей складывались в особое помещение, снятое Джонсоном и поставленное под мою личную охрану.

Я никогда не страдал пороком, известным под именем любопытства, но именно эти предосторожности заставляли меня поневоле интересоваться содержимым странных ящиков.

Что было там?

Оружие? Нет! В таких больших ящиках могли помещаться целые полевые пушки, а не ружья и пистолеты. Но тогда ящики были бы неимоверно тяжелыми.

Может быть, мебель, изделия лондонских мастеров.

Но для мебели выделываются ящики совсем других форм.

Особенно сбивали меня с толку надписи:

— Художественные изделия. Обращаться осторожно.

В одно туманное утро, когда я находился на складе и только что принял еще один привезенный парой могучих ломовых лошадей ящик «художественных изделий», — в наемном экипаже прибыл мистер Питер Смит, который почему-то держался так, словно желал, чтобы никто не мог разглядеть его лица. Для этого он имел на голове низко надвинутую шляпу в форме цилиндра, скрывавшую его голову и лоб до бровей, а нижняя часть его лица от нескромных взоров была прикрыта поднятым воротником пальто модели «Железный Герцог».

Увидев меня, он соскочил на землю со словами:

— Где Джонсон и Костер?

— Не знаю, — ответил я.

— Ах, черт! Мне некогда! Я тороплюсь, а их нет. Покажите мне «художественные изделия».

— Не покажу! — ответил я спокойно.

— Почему? — рассердился и удивился мистер Питер Смит.

— Не имею на то приказаний Джонсона.

Смит посмотрел на меня пылающими глазами. Казалось, он испытывал непреодолимое желание оттолкнуть меня и силой прорваться в то помещение, в котором стояли таинственные ящики. Но, должно быть, на моем лице он прочел выражение решимости не допускать его до этого, хотя бы пришлось прибегнуть к драке.

— Вы удивительно остроумны, мистер Джон Браун, — вымолвил он насмешливо.

— Благодарю за комплимент! — ответил я хладнокровно, не отходя от двери ни на шаг.

Смит топнул ногой, засвистал, засмеялся, отошел в сторону. В это время на набережной показался мчавшийся во весь опор экипаж, в котором сидели Джонсон и Костер.

— Ваш Браун — настоящий цербер, — обратился к Джонсону мистер Смит. — Предстаньте себе, он не хотел впустить меня.

Джонсон рассыпался в извинениях, чуть не вырвал у меня из рук ключ и отпер дверной замок.

— Пожалуйте, милорд, — сказал он, низко кланяясь.

— Меня зовут мистером Смитом, — поправил его Смит.

Все трое скрылись в сарае, где стояли «художественные изделия». Четверть часа спустя Джонсон крикнул:

— Иди сюда, Джонни. Ты нам должен помочь немного. Только запри дверь за собой.

Я вошел в слабо освещенное помещение сарая и чуть не вскрикнул от удивления. Несколько мгновений я стоял, протирая глаза, не зная, что подумать, мне казалось, что я грежу…

У самого почти входа в сарай я увидал императора Наполеона.


В американском паноптикуме


Он сидел в кресле, заложив ногу за ногу, несколько откинувшись на спину, словно в изнеможении, и смотрел перед собою сосредоточенным взором полуприкрытых веками усталых глаз.

— Что это? Что это? — невольно пробормотал я, пятясь.

Дружный хохот трех присутствовавших привел меня в сознание.

— Похоже сделано, мистер цербер? — ткнув меня фамильярно кулаком в бок, спросил меня мистер Смит. — Вы — самый компетентный судья. Ведь, никто из нас не видел «Бони» так близко, как вы…

— А посмотрите еще это. Как это вам понравится?

Он отодвинул в сторону крышку одного ящика, и я увидел в ящике еще одного Наполеона. Этот сидел и что-то читал.

Мистер Смит прикоснулся к какому-то штифту на кресле, на котором сидел, читая, Наполеон, и Наполеон медленным, словно усталым движением поднял голову, нахмурил орлиные брови, угрюмым взглядом посмотрел на нас и снова, опустив голову, углубился в чтение.

Это был Наполеон номер второй. Но имелся еще Наполеон номер третий. Этот лежал или, вернее сказать, полулежал в кресле с закрытыми глазами и тяжело дышал, словно испуская последний вздох. И, наконец, имелись Наполеоны номер четвертый и номер пятый. Они лежали, вытянувшись во весь рост, — один еще дышал и по временам приоткрывал глаза, беззвучно шевеля почерневшими устами, а другой был неподвижен, лежал, как в гробу, со скрещенными на груди руками. И на этой груди была голубая лента, и целая коллекция крестов, орденов и звезд.

— Что все это значит? — спросил я вполголоса Джонсона. — Или я жестоко ошибаюсь, или… Или вы с Костером и мистером Смитом вздумали…

— Ну? Что мы вздумали? — полюбопытствовал, улыбаясь, Костер.

— Вы вздумали обзавестись собственным музеем восковых фигур. И будете возить этот музей, показывая за деньги фигуры императора Наполеона….

Если люди когда-нибудь подвергались риску лопнуть от смеха, — то это были именно те люди, которые стояли тогда передо мной. Костер извивался и хохотал, хватаясь за живот. Джонсон давился смехом. Смит смеялся, взявшись за бока…

А я… я стоял и глядел то на них, то на пятерых восковых Наполеонов, и не знал, — не смеяться ли и мне, или наоборот — приняться колотить всю эту компанию…

XVIII «Ласточка» привозит пять восковых Наполеонов на остров Святой Елены. Мистер Браун тщетно пытается догадаться, зачем живому Наполеону нужны восковые Наполеоны

Люгер «Ласточка» со своим странным грузом, состоявшим из восковых фигур Наполеона в разных позах и ящиков с оружием и боевыми припасами, покинул гавань Саутгемптона 14 ноября 1820 года.

Нельзя сказать, что бы плаванье наше начиналось при благоприятных предзнаменованиях: при подъеме якорей один из наших матросов сорвался в воду, мы вытащили его полуживым, и он долго отлеживался в матросском кубрике. День спустя, когда люгеру пришлось выдержать жестокую трепку от налетевшего шквала, капитан Джонсон поскользнулся на палубе, и набежавшей на судно волной его едва не смыло в море. Задержался он, вовремя ухватившись за поручни, но отделался недешево — вывихнул правую руку.

Будь с нами наш старый спутник по скитаниям, доктор Мак-Кенна, этот вывих был бы излечен в три или четыре дня. Но хирурга с нами не было, вправлять вывихнутую руку Джонсона взялся Костер. Джонсон не кричал, а рычал и выл от боли и впал в обморочное состояние.

Куда мы шли?

Сначала я думал, что мы опять направляемся к Балеарским островам, но это предположение было ошибочно: люгер пошел по так называемому «большому океанскому пути», пересекая Атлантический океан, и в середине декабря добрался до гавани Нью-Йорка. Только тут я начал кое-что подозревать об истинной цели нашего путешествия, когда в Нью-Йорке на пристани в собравшейся при нашем приближении толпе, я увидел «мадемуазель Бланш» и значительно уже возмужавшего красавца Люсьена.

Увидел я их при помощи подзорной трубы, и, маневрируя ею, не обратил внимания на то обстоятельство, что к борту «Ласточки» приближалась шлюпка с парой гребцов и одним пассажиром. Пассажир этот схватился за висевшую веревочную лестницу и с юношеской легкостью вскарабкался к нам на палубу.

— Наконец-то! — услышал я давно знакомый и милый для меня голос старого и верного друга.

Это был доктор Мак-Кенна.

На ходу пожав мне руку, он снова повторил эти самые слова:

— Наконец-то, Джонсон. Будем надеяться, что на этот раз мы сыграем не впустую.

— Будем надеяться, — откликнулся Джонсон. — Признаться, медикус, я уже оставил всякую надежду. Ведь в прошлом году мы опять спутались с «мадам», но она, как водится, поскупилась, и мы несколько месяцев попусту проболтались в гаванях Гибралтара, на острове Майорка и еще кое-где, дожидаясь прихода нанятого ею для дела датского корвета.

— А он так я не пришел, — засмеялся Мак-Кенна. — Узнаю старую корсиканку. И подумать только, что Наполеон верил ей, как Богу.

— И отдал ей на сохранение добрых двадцать пять миллионов, — откликнулся Костер.

— Но как же устраивается дело теперь? — спросил хирург.

— Подуло другим ветром. Знаете, кто перешел на нашу сторону.

— Император всероссийский, что ли?

— Нет!

— Не король ли французский?

— Нет!

— Не… не лорд ли Ворчестер, наконец?

— Нет, нет и нет. Я вижу, вы не можете догадаться. Ну, так я вам скажу. Только подойдите поближе.

И он, наклонившись, шепнул на ухо доктору какое-то имя. Мак-Кенна буквально отшатнулся и крикнул:

— Но это невозможно! Вы сочиняете, Джонсон! Вы хотите меня уверить, что его светлость…

— Тсс, — предостерег его Джонсон, кладя палец на губы.

— Это так друг медикус, но называть имя данного лица нет надобности.

— Совсем нет надобности! — подтвердил Костер.

— Господи Боже мой! — схватился за голову Мак-Кенна.

— Но если только его свет… Я хотел сказать, если это лицо на нашей стороне, то в успехе нечего сомневаться. Теперь все, решительно все пойдет хорошо.

— Будем надеяться! — хором отозвались Джонсон и Костер.

— Боже, как рада будет «мадемуазель Бланш», — как бы про себя проговорил Мак-Кенна.

— Да, эта женщина остается верной своей первой любви и своему повелителю, не так, как австриячка…

Мак-Кенна разгуливал по палубе люгера, в волнении размахивая руками и бормоча что-то. До меня долетали только отрывки его слов и фраз:

— Новая эра, новая эра, — твердил он. — Он еще не стар. Ему нет пятидесяти двух лет. Ведь, родился он в 1769 году. Да, да, 15 августа 1769 года. Человек из крепкого племени. Вон, его мать, какая старуха, а крепка и здорова, как дуб. Корсиканцы — одно из самых здоровых и долговечных племен на земле… У него железное здоровье. Он проживет еще лет двадцать пять или тридцать. И теперь он умудрен опытом, он не поддастся соблазну мирового владычества, а ограничится осуществлением возможных задач. Он организует Францию на новых началах, он создаст из нее оплот идей свободы, идей культурной жизни. В тесном союзе с Англией он обеспечит всей Европе возможность спокойно развиваться, избавив ее от гнета реакционных сил, свивших себе гнездо на севере… О, Господи, Господи, какие великие, какие благородные задачи!

— И какой прекрасный заработок для нас с Джонсоном! — вставил Костер.

* * *

Около недели люгер наш простоял в гавани Нью-Йорка. Джонсон весьма благоразумно отпускал на берег матросов своего судна только по очереди, и то всего на три, четыре часа, ссылаясь на необходимость держать их всегда под рукой: может быть, люгеру понадобится внезапно сняться с якоря и уйти в дальнее плаванье…

Чего, собственно, люгер дожидался в Нью-Йорке, я узнал только после: в море мы вышли накануне Рождества 1820 года. И одновременно с нами с якоря снялся красивый американский клипер «Франклин». При выходе из устья Гудзона, клипер прошел так близко от нас, что я мог бы перебросить на его палубу мою носогрейку. И я видел в группе лиц, собравшихся на капитанском мостике, «мадемуазель Бланш» и стоявшего рядом с ней Люсьена, теперь еще больше, чем раньше, походившего на своего отца.

Час за часом по мере удаления от берегов, клипер держался недалеко от нас, то обгоняя нас, то отставая, с тем, чтобы сейчас же снова пройти в непосредственной близости. И все время, пока не стемнело, Джонсон переговаривался с клипером при помощи сигналов флагами, а потом, когда стемнело, фонарями.

Утром, на рассвете, когда я вышел на палубу, клипер был сзади нас на расстоянии не более одной морской мили, и явно держался одного с нами курса. К полудню он настолько отстал, что лишь с трудом и то при помощи зрительной трубы я находил его, но тогда люгер убавил свою парусность, и клипер стал быстро нагонять нас.

Эта игра длилась ровным счетом три недели, до тех пор, пока мы не добрались до острова Фернандо де Норонья, где Джонсон задержался на несколько дней, возобновляя свои припасы и меняя испортившуюся воду. Клипер, шедший под американским флагом, только два дня простоял у берегов Фернандо, а потом, обменявшись с нами какими-то сигналами, смысла которых я не знал, снова ушел в море. Снова увидели мы его значительно южнее, у острова Воздвиженья. Но едва мы с ним встретились, как снова расстались; на этот раз мы ушли вперед, а он остался.

10 февраля 1821 года, перед вечером, дозорный матрос крикнул с вышки:

— Земля!

Когда сумерки спускались на землю, я видел эту землю уже невооруженным глазом: на юг от нас из лона моря поднимался несколькими вершинами небольшой скалистый остров.

Утром мы находились на расстоянии не более пяти или шести километров от этого острова. В телескоп я видел голые скалы, долину, или, правильнее сказать, ущелье между ними, поросшее лесом, и различал несколько групп построек, большая часть которых казалась мне хижинами примитивной постройки с плоскими террасообразными крышами.

В это время, когда я смотрел на остров, откуда-то из-за мыса вышел стройный бриг с высокими мачтами под английским флагом и направился к нам. Еще издали он принялся сигнализировать. Мы отвечали ему сигналами же. Подойдя на очень близкое расстояние, бриг спустил шлюпку, которая и подошла к нашему борту. Капитан Джонсон встретил поднявшегося по трапу морского офицера.

— Что за судно? — осведомился тот у Джонсона.

— Люгер «Ласточка», — ответил Джонсон.

— Откуда?

— Из Лондона, с заходом в Нью-Йорк.

— Куда?

— На остров Святой Елены!

— Зачем?

— Имею специальный груз.

— Кто получатель?

— Император Наполеон.

Офицер, производивший допрос, казалось, не поверил своим ушам!

— Что такое? Что вы сказали? — переспросил он. — Кому назначен ваш груз?

— Экс-императору Франции, Наполеону, — поправился Джонсон.

— Разве вам не известно, — начал офицер, — что импе… что Наполеон не имеет права получать грузы.

— Без специального разрешения английского правительства — да. Но я имею это специальное разрешение.

— Покажите бумаги!

— Сейчас!

Джонсон спустился в свою каюту, добыл оттуда пачку каких-то бумаг с печатями, которых я ни разу еще не видел, и молча предъявил эти бумаги офицеру. Тот наскоро проглядел бумаги, пожимая плечами и бормоча.

— Ничего не понимаю! — разобрал я. — Груз для Бонапарта… Не подлежит осмотру…

Потом он вернул бумаги Джонсону и сказал:

— Я должен доложить об этом моему командиру, капитану брига «Артемиза», виконту Дугласу.

— Докладывайте! — пожав плечами, ответил Джонсон.

— До его решения ваше судно не должно заходить в гавань. Иначе…

— Иначе вы нас расстреляете? — иронически улыбнувшись, осведомился Джонсон.

Офицер кивнул головой.

Полчаса спустя вторая шлюпка, подошла к «Ласточке», и на борт к нам поднялся другой офицер. Это был молодой еще человек в костюме морского капитана.

Просмотрев предъявленные ему Джонсоном бумаги, он был изумлен не меньше своего предшественника, и, после некоторого раздумья, дал нам разрешение подойти к острову и бросить якоря, но не высаживаться, покуда не получится специальное разрешение его превосходительства, господина губернатора.

— То есть, сэра Хадсона Лоу! — дополнил Мак-Кенна.

Все время, покуда велись эти разговоры, я стоял на палубе, не веря ни своим глазам ни своим ушам.

Так вот куда заплыли мы! К острову Святой Елены, к тюрьме, в которой с 1815 года томится развенчанный император французов. Так вот для кого предназначается наш странный груз — коллекция восковых фигур, изображающих Наполеона.

Для императора Наполеона! Интересно только, на кой черт, — извините за выражение, — бедняге Наполеону могут понадобиться эти куклы? Не впал ли он в детство. Не стал ли он интересоваться игрушками.

XIX Знакомство с мистером Хадсоном Лоу. Мистер Джон Браун возобновляет старое знакомство с императором Наполеоном, делая визит в Лонгвуд. Матросская складчина

Не могу сказать, сколько официальных визитов было сделано властями острова Святой Елены в течение этого дня на борт «Ласточки». К нам приезжали и офицеры, и разные чиновники. Джонсон предъявлял им судовые бумаги. Проглядев документы, эти люди пожимали плечами, переговаривались, потом съезжали на берег, а на смену им приезжали другие.

Были попытки выспросить у матросов, что за груз для императора Наполеона привезен «Ласточкой», — но наши матросы отлично заучили данные им Джонсоном инструкции, и городили такую чушь, что у слушателей, как говорится, уши вяли.

К полудню на борт «Ласточки» пожаловал собственной персоной знаменитый «тюремщик Наполеона», комиссар Хадсон Лоу, высокий тучный старик с каменным лицом и оловянными глазами.

Не обращая внимания на предъявленные ему Джонсоном бумаги, он потребовал, чтобы Джонсон предъявил ему на просмотр все вещи, предназначенные для Наполеона. Джонсон наотрез отказал, заявив, что скорее выбросит груз в море, чем согласится нарушить полученные инструкции. А инструкции гласили: «груз, не распаковывая, сдать Наполеону». Следовательно…

Покричав, Хадсон Лоу перешел к ворчанию. Наворчавшись вдоволь, махнул рукой и сказал:

— Делайте, что хотите. Всегда вот так! Комиссар несет ответственность за все, а другие распоряжаются по своему усмотрению… Затем, обернувшись к Джонсону, он сердито вымолвил:

— Ну, можете свозить ваш проклятый груз на землю. Можете спускать команду, но только не входить в личные сношения с Бонапартом ни в коем случае. То есть, кроме тех случаев, когда это будет необходимо для сдачи ему нашего груза. Поняли?

— Понял! — ответил Джонсон, поворачиваясь спиной к церберу и закладывая руки в карман.

В те дни настоящей пристани на острове Святой Елены еще не было. Роль ее исполнял деревянный помост на сваях. Но там, где стоял этот помост, было слишком мелко, и мало-мальски глубоко сидящие суда не могли подходить к помосту. Обыкновенно, такие суда, останавливались на рейде, в полукилометре от берега и бросали якоря. К их борту подходили барки и принимали груз.

Джонсон отказался воспользоваться помощью береговых барок, и вся выгрузка была произведена собственными средствами: просто, мы спустили две шлюпки, наши матросы вытащили дюжину ящиков, предназначенных Наполеону, и на талях спустили ящики на шлюпки. На берегу дожидались неуклюжие двухколесные телеги с упряжкой из коротконогих волов в пестрой сбруе с украшениями из грубого стекляруса, зеркалец и бубенчиков. Наши матросы с «Ласточки» наблюдали за погрузкой ящиков на тележки, а затем конвоировали экипажи вплоть до Лонгвуда. Командовать этим транспортом доверено было мне.

И, вот, мы добрались до Лонгвуда. По пути, разумеется, наше шествие привлекало общее внимание. Из домов выбегали немногочисленные жители; солдаты 54 пехотного полка, стоявшего на острове гарнизоном, покинули свои казармы и группами стояли на дороге, глазея на нас. Офицеры, как всегда, щеголеватые и высокомерные, прогуливались, как бы случайно, по дороге.

Не один раз из групп, наблюдавших, как мы двигались по пути к Лонгвуду, до нас долетали слова, выражавшие симпатии пленному императору:

— Бедняга Бони!

Уже неподалеку от резиденции Бонапарта из бедного домика выскочила девчурка лет пяти, голубоглазая и светловолосая, с загорелым личиком. Она держала в ручонке растрепанный пучок каких-то цветов.

Юркнув, как змейка, она сунула свои цветы мне, прошептав:

— Для бедного Бони, который так скучает…

И, вот, мы стояли уже перед Лонгвудом, перед убогой фермой, в которой осужден был проводить последние годы своей бурной жизни повелитель полмира, величайший воитель всех времен и народов…

Что такое Лонгвуд?

Мне потом многократно приходилось читать описания этого жилища Наполеона, но не помню, чтобы эти описания производили на меня хоть десятую долю впечатления, испытанного в те часы, когда я стоял у дверей приземистого домика Наполеона.

Усадьба, раньше принадлежавшая какому-то торговцу, находилась в самой неудобной и унылой местности.

Дышалось здесь всегда тяжело: воздух был насыщен какими-то ядовитыми испарениями. В самом деле, как я узнал потом, только злой враг Наполеона мог выбрать для него это обиталище.

Зимой здесь в течение почти восьми месяцев царила неимоверная сырость. Едва проходил период зимних дождей, начиналась жара. Усадьба помещалась в котловине среди скал, словно в раскаленной печи. Раскалялась почва, зноем несло от стоящих стеною скал, от угрюмых стен дома, от деревьев, от всего окружающего.

Обстановка жилища Наполеона — я видел всю эту обстановку — не отличалась роскошью. Единственным украшением служили большие, и, правда, великолепно исполненные портреты первой супруги Наполеона, императрицы Жозефины, пышной красавицы, креолки, потом второй его супруги, голубоглазой «австриячки» Марии Луизы, отрекшейся от венценосного мужа и, как известно, не постыдившейся связать свою судьбу с каким-то австрийским бароном, бездарным и надутым офицериком из придворной челяди.

Почетное место занимал третий портрет. На нем изображен был светловолосый и голубоглазый мальчуган лет шести, в чертах лица которого читалось явное сходство и с Марией Луизой, и с самим Наполеоном. Это был «король Римский», — сын Наполеона и «австриячки». Впрочем, тогда уже никто и не заикался об его титуле короля Римского: официально его называли герцогом Рейхштадским. Этот титул он получил, как милость, от дедушки, императора Австрии, мстительного врага Наполеона.

Дюжины две грубых деревянных стульев, несколько таких же кресел и столов, несколько шкафов для книг и для посуды, да еще складная железная кровать, — вот и вся домашняя обстановка того, кто знал безумную роскошь Тюильри и Мальмезона…

Впрочем, складную кровать свою Наполеон не променял бы ни на какую другую, будь эта другая из чистого золота: это была походная койка, на которой он спал в ночь, предшествовавшую великому бою при Аустерлице…

При приближении нашего транспорта к Лонгвуду, из дома вышла какая-то скромно одетая дама средних лет. Потом я узнал, что это была мадам де-Монтолон, супруга генерала Монтолон, верного адъютанта Наполеона. Узнав, в чем дело, она скрылась. Пошла позвать кого-то. И этот кто-то вышел.

Это был пожилой человек в широкополой соломенной шляпе с высокой конической тульей. Одет он был в широчайшие белые панталоны и такой же жакет из довольно грубой материи, кажется бумазейной. На ногах у него были стоптанные туфли. Жилета не имелось. Рубашка из вылинявшего ситца облекала его тучный торс. Ворот жал толстую шею, и потому оставался не застегнутым. Благодаря этому видна была не только вся шея, но и часть груди, покрытой крупными, черными, редкими волосами.

Должно быть, человек этот был выбрит дня два или три тому назад: на одутловатых болезненно-бледных щеках ясно виднелась пробивающаяся щетина иссиня-черных волос.

Если бы не эти глаза, — глаза сокола, или орла, — я бы не узнал, кто это, хотя его образ врезался мне неизгладимо в память в день битвы при Ватерлоо…

А он… Он узнал меня с первого же взгляда.

Как тогда, при Ватерлоо, он подошел ко мне, улыбнулся, пухлыми пальцами схватил меня за ухо и больно ущипнул, потом щелкнул меня по лбу и сказал:

— Помню! Английский бульдог! Одиннадцатого линейного стрелкового полка! Ватерлоо! Полк был уничтожен атакой кирасир Келлермана. Двух бульдогов взяли в плен. Один был офицер в чине лейтенанта.

— Это был мой отец, — пробормотал я.

— Другой был рядовой солдат! И он, дурак, прятал свое полковое знамя за пазухой…

— Это был я! — еще более глухо пробормотал я.

— Я подарил тебе свою золотую табакерку! Помнишь?

Вместо ответа я схватил руку, снова тянувшуюся к моему уху, и поцеловал ее. Да, поцеловал. И не стыжусь признаться в этом. Ведь это была рука не простого смертного, а полубога. Рука героя, водившего легионы по полям всей Европы. Это была рука Наполеона Великого.

И его странно прозрачные глаза неуловимого цвета, то казавшиеся почти черными, то чуть ли не голубыми, кажется, сделались на миг влажными, а толстые, припухшие веки как будто еще отяжелели и задрожали.

— Не надо плакать, — произнес он глухим голосом. — Такова судьба… Никто не виноват… И… и, может быть, все еще изменится, все еще поправится…

Наши матросы с жадным любопытством глядели издали на эту сцену. Заговорить они не смели. Только переглядывались.

И потом один из них, — это был боцман Гарри, кутила, пьяница и забияка, сделал шаг вперед, дернул меня за рукав и хриплым голосом сказал, показывая черным пальцем в сторону Наполеона:

— Это Бони? Ну, так скажите ему, Браун, что мы, матросы с «Ласточки» обо всем этом думаем.

Гарри обвел широким жестом, показывая на голые скалы Святой Елены, на приземистые постройки Лонгвуда и на грубый костюм самого Наполеона.

— Скажите ему, Браун, что это все — чистое свинство! Да! И что честная матросня такого хамства никогда не сделала бы. Да! На это способны только мелкие душонки сухопутных крыс, штафирки! Вот что… А мы, матросы, тут не при чем. И если бы от нас зависело, мы бы этого свинства не позволили! Вот что.


Вместо ответа я схватил руку, снова тянувшуюся к моему уху, и поцеловал ее.


Подумав немного, Гарри продолжал свою речь:

— И еще спросите вы Бони, Браун: может, штафирки ему и табаку не дают. Ну, так вот что… Ребята! Выворачивай карманы! Поделимся с Бони табачком, если не можем поделиться ничем другим.

Как ни привык к самообладанию Наполеон, но и он не выдержал. Махнув рукой и как-то сразу сгорбившись, он побрел в дом. Полными слез глазами смотрел я ему вслед. А Гарри ожесточенно почесывал затылок и свирепо ругал «проклятых штафирок»…

XX О том, как Хадсон издевался над m-elle Бланш, а люгер «Ласточка» уходил в Каиштадт и вернулся. Наполеон умирает. Опять одноглазый Ворчестер

На третий или четвертый день нашей стоянки у берегов острова Святой Елены с моря показалось шедшее к острову парусное судно. Часа через два оно приблизилось настолько, что при помощи подзорных труб мы могли определить без ошибки: это шел американский клипер «Франклин». Тот самый «Франклин», с которым мы расстались у острова Воздвижения; тот самый «Франклин», на борту которого находилась «мадемуазель Бланш» и Люсьен, сын императора Наполеона.

С клипером повторилась та же знакомая нам процедура: навстречу ему вышло военное судно «Гефест» под флагом губернатора острова, то есть того же Хадсона Лоу, осведомляться чего ради «Франклин» зашел в эти воды. Переговоры закончились тем, что клиперу было разрешено стать на рейде рядом с нами, а его пассажирам и его команде — сходить на берег, но только ни в коем случае не входить в личные или письменные сношения с Лонгвудом и его обитателями.

Тщетно бедная женщина умоляла тюремщика смилостивиться над нею и допустить ее в Лонгвуд хотя бы под строжайшим надзором полицейских чиновников. Тщетно она рыдала, ломая руки.

Единственное, чего «мадемуазель Бланш» добилась, — это было разрешение в определенные часы прогуливаться в одном месте, откуда Лонгвуд был виден. Но и тут Хадсон Лоу проявил всю тупую и злобную жестокость, отличавшую этого человека: для прогулок Бланш и Люсьена он назначил именно те часы, когда Наполеон отдыхал после обеда. Царственный пленник должен был отказывать себе в отдыхе, столь необходимом в этом ужасном климате, лишь бы на расстоянии чуть ли не километра увидеть любившую его женщину и сына.

Закончив выгрузку привезенных нами для Наполеона ящиков, мы не имели уже предлогов для того, чтобы оставаться на острове Святой Елены. Но Джонсон стал производить будто бы необходимые починки, и мы получили разрешение задержаться еще на полторы или две недели.

Каждый день Джонсон и Костер с утра покидали люгер и возвращались только поздно ночью, а доктор Мак-Кенна, тот на берегу даже ночевал. Зачастую по ночам какие-то люди подплывали на лодках к борту «Ласточки». На моей обязанности было держать ночную вахту, и потому именно мне приходилось принимать этих таинственных ночных посетителей. В огромном большинстве они появлялись в широких плащах, с закутанными лицами, так что сам черт не мог бы узнать их днем, при встрече на берегу. Но иные приезжали столько раз, что я научился узнавать их на суше. К моему удивлению, это были крупные и мелкие чиновники, плантаторы, коммерсанты и даже некоторые офицеры 54 полка, гарнизона острова Святой Елены.

Два раза, когда некоторые из этих ночных посетителей о чем-то совещались с Костером и Джонсоном, запершись в капитанской каюте, от борта стоявшего на рейде клипера беззвучно отчаливала гичка, подходила к нам, словно крадучись, и давала знать о своем прибытии легким свистом или скорее шипением. И тогда, по фальрепу на борт к нам поднималась тонкая, стройная женская фигура в темном плаще, а следом вбегал проворно юноша. Это были «мадемуазель Бланш» и Люсьен, сын императора. Они проходили в капитанскую каюту, запирались там с ночными посетителями, и потом до меня долетали звуки женского голоса, звон золота и шелест бумаги. Незадолго до рассвета и ночные гости покидали борт «Ласточки», и когда всплывало солнце, наш люгер покачивался на пологой волне сонно и лениво, как будто ночью на нем не кипела странная, полная загадок и тревоги жизнь.

Потом, не знаю, в силу каких соображений, капитан Джонсон отдал приказ к отплытию. Мы ушли к мысу Доброй Надежды. Ни Костера ни доктора Мак-Кенна с нами не было: они остались на острове Святой Елены. Не буду описывать всех происшествий этого плавания: ничего особенного с нами не случилось. Благополучно дошли мы до Капштадта, там запаслись провизией и свежей водой, дождались прихода туда еще одного американского судна, встреча с которым была, по-видимому, обусловлена заранее. Это тоже был клипер, «Вашингтон» по имени, — такой же стройный и такой же быстроходный, как «Франклин». Клипер привез какие-то новости, явно встревожившие Джонсона. В чем было дело, дядя Сам мне не сказал, но как-то раза два или три в моем присутствии с его уст срывались проклятия по адресу какого-то «одноглазого полоумного лорда», который тратит груды золота на то, чтобы «добить полумертвого»…

В тот же день «Ласточка» подняла якоря и помчалась в обратный путь, к острову Святой Елены.

15 апреля 1821 года мы снова стояли на рейде у берегов острова. И первое известие, которое мы получили, было, что за последнее время здоровье Наполеона значительно ухудшилось, и что он почти перестал выходить из дому.

Хадсон Лоу не умел скрыть своей злой радости, и всем и каждому говорил:

— Корсиканский кровопийца скоро отправится на тот свет.

Нам, людям экипажа «Ласточки», разрешалось изредка сходить на берег, и там мы вступали в общение с береговыми обитателями. Должен удостоверить, что все население острова, особенно рыбаки двух тамошних поселков, солдаты 54 полка и матросы охранявших остров военных судов, — все говорили о болезни «Бони» не иначе, как с сожалением и сочувствием. Открыто обвиняли Хадсона Лоу в том, что, если император умрет, то он, Хадсон, будет повинен в преждевременной кончине Бонапарта. Это он, Хадсон Лоу, выбрал Лонгвуд для жилища павшего цезаря. Это он лишил Наполеона малейших удобств. Это он воспретил Наполеону навещать казармы и лагерь 54 полка, как будто Наполеон мог соблазнить целый английский полк и заставить его перейти на свою сторону. У великого воителя по злобному, тупому капризу его тюремщика была отнята даже возможность говорить с солдатами, развлекаться наблюдением над их ученьем…

Это он, Хадсон Лоу, буквально выжил с острова тех немногих оставшихся верными Наполеону людей, которые последовали за экс-императором Франции в страну изгнания и своим присутствием облегчали его участь. Доктора Мэара он не только выжил, но выслал, лишив больного цезаря необходимой ему врачебной помощи. Выслал графа Лас-Казаса, выслал генерала Гурго, преданного Наполеону до самозабвения. Оставил только генерала де-Монтолона с супругой и маршала Бертрана, но грозил выслать и их…

Это он, Хадсон Лоу, по целым месяцам, под предлогом необходимости просмотра, задерживал присланные Наполеону книги, отнимая у него и это невинное утешение…

О, Господи! Да разве перечислишь все, что изобретал отравленный злобой мозг «палача Наполеона»…

Но теперь Хадсон Лоу мог ликовать: дни Наполеона явно шли к концу. Об этом знал, об этом говорил весь остров.

Маленькая голубоглазая девочка, дочь таможенного чиновника, — та самая, которая когда-то сунула мне в руку пучок запыленных, жалких цветов «для бедненького Бони», — при встрече со мной улыбалась так печально, что у меня на глазах навертывались слезы, и я почему-то вспоминал оставшуюся на родине, там, в далеком туманном Лондоне, мою милую Минни, такую же голубоглазую и светловолосую…

В Лонгвуд нас, конечно, не пускали: вообще туда доступ имели лишь немногие, исключительно люди, облеченные полным доверием Хадсона Лоу, — проще сказать, шпионы, следившие за каждым шагом Наполеона.

Но несколько раз мне все же удалось увидеть Бонапарта, правда, на таком расстоянии, что если бы я крикнул во всю силу моих легких, а легкие у меня, слава Богу, крепкие, — так и то Бонапарт не услышал бы моего привета.

Видел я его в зрительную трубу.


Его вывели из дому в сад под руки мадам де-Монтолон и ее муж.


Его вывели из дому в сад под руки мадам де-Монтолон и ее муж. Он шел, еле передвигая ноги. Дошел до какого-то холмика, там остановился. Стоял и смотрел, понурившись, вдаль, а генерал Монтолон и его жена поддерживали больного цезаря с двух сторон, а потом опять увели его в дом.

В другой раз со своего наблюдательного пункта я видел, как генерал Монтолон катил по дорожке сада кресло, а в кресле сидел Наполеон. То есть, не сидел, а полулежал, словно в изнеможении.

И как раз в то время, когда я наблюдал эту картину, — кто-то хлопнул меня по плечу и гнусавым голосом произнес над ухом:

— Корсиканская собака издыхает!

Я обернулся и увидел человека, при одной мысли о котором мне в лицо бросилась вся кровь: это был одноглазый Ворчестер, оскорбитель трупа маршала Нея.

Невольно я сжал кулаки и готов быль ринуться на него. Но он скакал по пыльной дороге на кровном коне, вместе с группой разряженных офицеров гарнизона. Издали он крикнул мне:

— Бонапарт издыхает! Издыхает, издыхает!

Я погрозил ему кулаком, он зло рассмеялся.

— Идиот! — крикнул он. — Идиот! Такой же, как и другие, мечтавшие выпустить бешеную корсиканскую собаку на свободу. Освободить кровожадного пса! Идиоты, идиоты! Но я вам испортил всю игру! Слышишь ты, олух? Я, именно я, испортил вам игру! И вы не получите даже трупа корсиканской собаки!

Бешенство овладело мной. Я вскрикнул и бросился вслед за Ворчестером, но сейчас же остановился: он был далеко…

Разумеется, я передал дяде обо всех подробностях встречи с Ворчестером. И меня удивило проявленное им отношение.

— Дурак! — сказал он равнодушно.

XXI О том, как будто бы, в первых числах мая месяца 1821 г. на острове Святой Елены умирал император Наполеон

Стоит развернуть любую биографию, — официальную биографию Наполеона, — и там найдется более или менее подробный рассказ о последних днях Наполеона.

Чувствуя себя слабым, Наполеон призвал аббата Виньяли, присланного на остров Святой Елены кардиналом Фешем, дальним родственником Бонапарта. Говорят, впрочем, что Феш был родным дядей Наполеона.

У Виньяли он исповедался и причастился. После причастия он сказал генералу де-Монтолон:

— Я счастлив, что исполнил свой долг. Желаю и вам, генерал, когда придет ваш смертный час, чтобы и вам далось это счастье. Я хочу восхвалить имя Господа. Прикажите, чтобы в соседней комнате поставили алтарь, на котором поместятся Святые Дары. Я сомневаюсь в том, чтобы Господу Богу угодно было снова вернуть мне здоровье, но я хочу молить Его об этом.

Потом он добавил:

— Однако почему же я должен взваливать на вас ответственность за это? Пожалуй, станут говорить, что это вы заставили меня, вашего начальника, подчиняться вашей воле в этом отношении. Нет, не нужно! Я сам распоряжусь…

Некоторое время спустя он написал свое знаменитое духовное завещание, текст которого начинается заявлением:

«Я умираю в лоне католической церкви, вселенской и апостольской, в лоне религии, в которой я был рожден и оставался больше пятидесяти лет.

Я завещаю, чтобы мой прах нашел себе место упокоения на берегах Сены, чтобы он лежал в земле французов, того народа, который я так любил…»

В разговоре, записанном тем же генералом Монтолоном, Наполеон высказал своеобразную радость:

— Моя смерть, — сказал он, — избавит всех вас, мои верные слуги, от дальнейших бедствий. Вы вернетесь в Европу, к своим родным. Я же отправлюсь туда, где я увижу моих храбрых солдат, погибших в боях. Да, да! Там выйдут мне навстречу тени Клебера, Десэ, Бессье, Дюрока, Нея, Мюрата, Массэны, Бертье… Там, в Стране Теней, я буду разговаривать о войнах с героями былых времен, со Сципионом, Цезарем, Ганнибалом, с Фридрихом Великим…

В один из последних дней апреля 1821 года по острову Эльба распространился слух, что Наполеон умирает. Толпы любопытных издали глядели на Лонгвуд. Где только было возможно, люди глядели в бинокли и зрительные трубы. Я был в числе этих любопытных, и мне в зрительную трубу удалось найти то окно, у которого всегда сидел, читая, Наполеон. И я увидел его…

Больной сидел, действительно, у окна, в глубоком кресле. Он читал какую-то книгу, — по словам Монтолона — Библию. Изредка отрывался от чтения, откидывался, взглядывал в окно, потом снова погружался в чтение.

На другой день происходило то же самое. Потом мы наблюдали его и видели уже не сидящим, а лежащим на походной кровати, на той кровати, на которой он спал в ночь перед Аустерлицем.

Первого мая 1821 года Наполеон хотел встать с кровати, — так говорит в своих записках генерал Монтолон, — но с ним сделался обморок. Очнувшись от этого обморока, он сказал:

— Мне осталось жить всего четыре дня.

Пятого мая над островом Святой Елены разразился ураган, который произвел опустошения в посадках, сделанных Наполеоном вокруг Лонгвуда. В самый разгар урагана к Наполеону приблизилась страшная гостья — смерть.

Он заметался на своем смертном ложе и в полубреду произнес несколько слов:

— Мое дитя… Франция… Моя армия…

Это были его последние слова: он испустил дух.

Узнав о смерти Наполеона, 54 полк чуть не взбунтовался: солдаты хотели видеть прах героя и отдать ему последние почести. Стража, стоявшая пикетами вокруг Лонгвуда, не могла выдержать натиска солдат, — своих же товарищей, — и весь полк продефилировал перед Лонгвудом, отдавая честь праху почившего императора.

Хадсон Лоу взбесился, и пытался, как он выразился, «прекратить это безобразие». Но полковой командир, старый солдат, участвовавший не в одном бою против Наполеона, ответил «господину комиссару»:

— Вы были присланы сюда сторожить Наполеона. Покуда он был жив, вы были его тюремщиком. Теперь Наполеон мертв, — и вашим полномочиям пришел конец. И теперь вы уже не имеете права отдавать какие бы то ни было распоряженья, моим солдатам. Полк желает пройти перед Лонгвудом. Это вас не касается…

Хадсона едва не хватил удар!

Тело Наполеона было выставлено в большой комнате Лонгвуда. Почивший лежал на длинном столе, прикрытый походным плащом.

Солдаты 54 полка, подошедшие в полном составе к Лонгвуду, то поодиночке, то маленькими группами входили в дом и дефилировали мимо трупа, обнажив голову. Большинство становилось на колени. Многие целовали край плаща, прикрывавшего тело императора.

Тоже совершалось в течение двух последовавших дней, то есть 6 и 7 мая.

7 мая прежняя строгая охрана Лонгвуда уже почти не существовала. Так или иначе, но туда могли проникать уже и частные лица.

Само здание, где лежало тело Наполеона, никто не охранял. По просьбе генерала Монтолона, Джонсон послал туда отряд из пяти матросов «Ласточки» под моим начальством, и они образовали своеобразную почетную стражу у смертного ложа императора.

Под вечерь в Лонгвуд явился с толпой молодых офицеров одноглазый Ворчестер. Он пришел посмотреть на труп того, кого преследовал столько лет своей неумолимой ненавистью, и, быть может, оскорбить прах императора, как в 1815 году оскорбил прах его любимого маршала.

Я заподозрил это с того момента, как фигура Ворчестера показалась в дверях фермы, и принял свои меры.

Офицеры держали себя серьезно, глядели на прозрачное, словно восковое лицо императора, вполголоса обмениваясь замечаниями, но не допускали ни малейшей вольности. Я заметил на глазах у одного из них предательскую влажность. Но Ворчестер…

Он казался мне пьяным, или помешанным.

Шатаясь, странными, неверными шагами, пригнувшись, как кошка, он подошел к трупу, злорадно улыбаясь.

— Что вы делаете, Ворчестер? Ради Бога! — послышался предостерегающий крик того самого офицера, на глазах у которого я видел слезы.

Ворчестер выхватил хлыст, который был спрятан у него в рукаве, и взмахнул им. Хлыст со свистом рассек воздух и опустился…

Но не на мертвенно спокойное лицо императора, как того хотел Ворчестер, а на мою голову: я вовремя загородил собой прах императора и получил тот удар, который предназначался ему, Наполеону.

Ударить второй раз Ворчестеру не удалось: я исполнил тот совет, который когда-то получил от мистера Питера Смита.

— Если вы, Браун, — сказал мне тогда Смит, — вздумаете в другой раз бодаться с Ворчестером, — цельте выше.

И я «целил выше».

Мой лоб ударился во что-то мягкое. Что-то хрустнуло. И Ворчестер с воем упал на руки подбежавших офицеров. Все его лицо было в крови, лившейся из раздробленного носа и изо рта. И он выплевывал вместе с кровью выбитые моей головой зубы…

Мои матросы подбежали, готовясь оказать мне помощь, если бы английские офицеры вздумали вступиться за лорда Ворчестера. Но им это и в голову не приходило: они негодовали на Ворчестера не меньше нас. Они осыпали его упреками. Тот самый молодой офицер, который плакал, кричал:

— Я вызываю вас! Вы будете драться со мной, милорд!

Другой тащил Ворчестера на кухню, чтобы обмыть его окровавленное лицо и обложить компрессами.

Комната наполнилась народом.

По официальным документам, — 8 мая было произведено вскрытие трупа, определившее причину смерти императора: рак в печени. Того же числа труп был набальзамирован и помещен в гроб, а 9 мая — произведены похороны.

Мистер Хадсон Лоу показал, как мало такта у него было: он в трауре явился на похороны. Рядом с ним была его супруга, леди Лоу, и тоже — в глубоком трауре.

Недоставало только, чтобы к могиле Наполеона в трауре явился с разбитым носом лорд Ворчестер.

Когда гроб Наполеона опустили в могилу, со стоявших на рейде английских судов и береговых батарей произведен был пушечный залп.

Этот залп должен был разнести по миру весть о том, что императора Наполеона уже нет в живых.

Но это было ложью.

Он был жив.

Он был свободен.

Загрузка...