Глава 5 Мэллорн и пламень

Правитель Туманграда — Хаэрон, был совсем еще молод, и слугам не приходилось его будить, так как он всегда поднимался с зарею.

А в день, на который назначен праздник, Хаэрон поднялся даже раньше обычного, когда еще и первые петухи не пропели и, первым делом, погрузил руки, во златые, живые волосы жены своей Элесии — руки тут же объяла теплота, и не хотелось уж никуда эти руки отнимать…

Но он поднялся с кровати, и, пройдя по покрытому ковром каменному полу, выглянул в окно и улыбнулся: на небе застыли только два легеньких, только что подсвеченных первыми робкими лучами, серебристо-розовых облачка. В этом, наполненном потоками зари небе, кружили какие-то птицы, но что это за птицы было не разобрать — они казались двумя черными точками, которые двигались очень медленно. Какая-то тревога охватила правителя, когда он созерцал эти точки, но вот, на плечо его опустилась рука и, обернувшись, он уже позабыл про птиц. Это, неслышно ступая, подошел к нему один из советников, и, зашептал на ухо:

— Извините, за столь раннее вторжение, но дело очень важное…

Хаэрон шепнул:

— Ступайте как можно тише — не хватало еще, чтобы малыши пробудились…

Советник неслышно прошел в коридор, да и замер там, ожидая своего правителя. Хаэрон быстро надел свой бирюзовый, праздничный кафтан; затем склонился над супругой…

Уже выходя в коридор, он обернулся — взглянул на колыбель, и увидел над нею темное облако. Правитель замер, порывисто сделал к ней шаг, но вот — уже не густилось над колыбелью никакой тьмы; вздохнула во сне Элессия, легкая улыбка коснулась уголков ее губ — видно, снилось ей что-то светлое…

Хаэрон вышел в просторный коридор, стены которого были украшены гобеленами, а под высокими сводами — гулкими, но негромкими перекатами отдавались шаги его и советника…

И вот они вошли в тронную залу. Одна из стен ее полностью закрыта была шелковистым стягом — он, изгибаясь плавными волнами, опускался к самому полу — на нем были волны; корабль, а над кораблем — парящая над водою крепостная стена. Этот же герб — отображен был и на спинке трона, который выкован был из золота, и стоял на возвышении, к которой вели пять ступеней.

Как и полагалось, при рассмотрении каких-либо государственных дел, Хаэрон прошел к трону, и усевшись оглядел зал: каменные колонны, изразцовые мозаики на стенах… этот зал, как и весь королевский дворец, сложен был на славу — крепко и без излишней роскоши.

У первой ступени, приклонили колени двое воинов, а между ними лежал и трясся некто грязный, в изодранных лохмотьях, издающий болезненные стоны, и, время от времени, начинающий рвать волосы на голове. Вокруг него медленно разливалась грязевая лужа. Когда Хаэрон уселся на трон, один из воинов встряхнул за плечо это создание:

— Король уже здесь. Говори то, что хотел говорить.

Существо издало еще один болезненный стон, и, вдруг, вжалось лицом в пол, и больше не двигалось, словно бы умело. Тогда воины попытались поднять его, однако, двум этим сильным воителям не удалось хотя бы сдвинуть его с места — существо намертво, и до хруста в пальцах уцепилось в ободок который протягивался по первой ступеньке.

Тогда один из воинов прокашлялся и обратился к Хаэрону:

— Мы бы не осмелились бы тревожить Вас в час столь ранний…

— Ничего, ничего — вы же знаете, что Я не люблю терять время во сне. Ведь жизнь наша, что блестка малая, а там, впереди — вечный сон.

— Этот человек — Маэглин. Страж городских ворот, который…

— Знаю, знаю… Так где же вы нашли этого изменника?

Слово «изменник» король молвил с гневом; однако, не подразумевая, что Маэглин действительно изменник — т. е., что предал он врагам свой город; но, что он слабодушный человек, и, по каким-то денежным делам изменил данную клятву верности, и пытался оставить город. После этого слова, дрожь пробрала тело несчастного, он вскрикнул, и стал сильно стучаться лбом об ступень.

— Поднимите же его! — повелел воином Хаэрон.

На помощь этим воинам подоспели еще несколько, и отодрали-таки Маэглина от ступени. Теперь они держали его за плечи, а он клонил голову на грудь, и жалел, что у него волосы не длинные и нельзя под ними спрятать лицо от пристального взора.

— Говори! — требовал Хаэрон, и от этого голоса «изменник» вскрикнул, и стал выгибать голову в сторону; да все сильнее и сильнее; того и гляди — треснет шея. Вдруг, завыл жалобно, как побитый пес.

— Повелитель… — рассказывал один из приведших его. — Не мы его ловили, но он сам к нам пришел. Это новый хранитель городских ворот Сарго, его впустил — он и был таким оборванным, каким Вы и теперь его видите. Но тогда он говорил уверенно — говорил, что хочет видеть вас. Он кричал, что от этого зависит жизнь многих людей; и — особенно он выделил — жизнь какой-то девочки…

— …Пока вас не было… — подхватил второй воин. — он все трясся, бормотал что-то. Но, когда вошли Вы — повалился он на пол, а дальше сами видели…

— Ты боишься моего гнева? — обратился Хаэрон к Маэглину, однако — тот продолжал трястись и стонать; по бледному его, плоскому лицу катились капельки пота.

— Отвечай! — повелел король. — Ты боишься моего гнева?

Маэглин едва заметно кивнул, и, к капелькам пота прибавились еще и слезы.

Хаэрон продолжал спокойным голосом:

— Я не знаю, какое преступление так гнетет твою душу, но знай, что, если ты даже откровенно сознаешься во всем, то никакого наказания тебе не будет. Это — слово короля.

Маэглин стонал от внутреннего напряжения, но молчал. И король, и советник его, и воины — все видели, как он мучается, а если бы вымыли его волосы, то увидели бы седину, которая появилась за последние часы…

* * *

За сутки до этого, выйдя из леса на украшенное созревшей уже пшеницей поле, Маэглин споткнулся и упал прямо в колосья, хотел было подняться, да так и замер, услышавши как поет в честь восходящего солнца жаворонок.

Он целый час, а то и больше, слушал это пение; смотрел на небо, в выси которого медленно проплывали легкие облачка. Было тепло, время от времени налетал ветерок, шевелил колосьями, и стебли их нежно касались его щек. Постепенно, все больше свыкаясь с окружающими его звуками, он услышал и тонкий голосок ручейка; и еще — величавое пение лиственных хоров в кронах недавно оставленного леса.

Сменяли друг друга минуты, а в душе его росло изумление — он не понимал, чем он жил в городе. Одно воспоминанье о годах, когда он только и жаждал, чтобы некто захватил ненавистный город и вынес его к Новой Жизни, казалось теперь бредом. И он несколько раз проводил ладонью по лицу, пытаясь сбросить это наважденье; и совсем тихо, чтобы ненароком не спугнуть гармонию, шептал:

— Я Маэглин — я только теперь начинаю жить; ну а все то, что есть в памяти моей — все наважденье. Ничего этого не было — просто не могло быть…

Однако, спустя какое-то время, он поднялся и побрел к городу, и все шептал:

— Я, все-таки, пойду туда — я предупрежу об грозящей опасности… Вместе с той девочкой… даже имени ее не знаю… но вместе с нею вернемся мы на эти поля, и будет нам так же хорошо, как и теперь…

Продолжая мечтать, он шел к мэллорну; однако, кажущееся стоящим за соседним лесом древо, высилось, на самом деле, много дальше…

Потом он долго пробирался по густому, древнему лесу, и, когда выбрался, понял, что забрал много к северу, и потерял несколько часов — это совсем не расстроило Маэглина; он и вовсе не хотел видеть никаких людей, а лишь бы идти да идти в объятиях природы.

Он и не заметил, что наступила ночь, но все шел и шел, пока не открылся перед ним Бруинена, в котором Млечный путь, сиял даже и ярче, чем на небе. Теперь брел Маэглин вдоль берега, созерцал звезды, и мечтал о чем-то прекрасном, и расплывчатым. Казалось, совсем рядом поднимался и ствол мэллорна: в ночи он тихо мерцал светом звезд; и не оттенял этот свет даже самых маленьких небесных своих братьев…

Так продолжалось до тех пор пока не увидел он черный контур Туманградских стен. Вот тогда и начались его мученья.

Он вообразил, что уже совершил предательство, и придется расплачиваться. Тогда он возненавидел город сильнее прежнего, и зашипел:

— Будь проклят! Да кто ты такой, чтобы так терзать меня?! Я свободен — ясно тебе?!

Он шипел эти слова, а в глазах его мучительно проворачивались картины из прошлой жизни: сцепление узких улочек, по которым, жаждя вырваться, метался он; вот коморка его отца; вот другая коморка, у ворот… Какое жуткое, долгое время!..

Он, повернулся, охватив голову бросился к лесу, и тут вспомнил маленькую девочку, которую приютил в своей коморке — и он повернулся к городу, и, пошатываясь, побрел к нему. На мосту он вновь остановился — хотел бежать прочь от этого, ненавистного, предвещающего боль еще большую города — назад, к так ласково принявшей его природе, но, в это время, первые лучи зари, проскользнув над дальними лесами, мягко подтолкнули его в спину…

И он бросился к воротам, стал в них колотить и на вопрос нового хранителя, назвался…

Его вели по этим, в общем-то милым, каменным улочкам, а для него это было, как возвращение в ад, после дня в раю проведенного.

— Стены. Стены… — хрипел он…

Но вот и дворец — вот и королевская зала. Все несколько минут, которые пришлось ждать, бешено колотилось его сердце — и уж никакие воспоминания о девочке не могли сдержать его порыва вырваться к той, истинной жизни. Безумный взгляд его метнулся к окну, и он попытался сжать свое тело, обратится в птицу, чтобы туда, в окно это вылететь. И так велик был этот его порыв, в птицу обратится, что он удивился, когда обнаружил, что еще стоит на полу, возле ступеней ведущих к трону.

А потом вошел правитель Хаэрон, и был он так велик и спокоен; такой рассудительность и строгостью сияло его лицо, что Маэглин, горестно стеная, повалился на пол, решив, что никакого прощения ему не будет. Он вообразил что его посадят в темницу и продержат там долгие годы, что он в мгновенье переменил свое решение — теперь он решил вывести все в свою пользу, лишь бы только отпустили..

— Так о чем же ты хотел рассказать? — спрашивал Хаэрон.

— Я хотел объяснить, почему я покинул свой пост… — бормотал Маэглин, пытаясь придумать какую-нибудь историю. — …Я не виновен, все хорошо…

— Я повторяю: тебе ничего не грозит, если ты честно во всем сознаешься. Ну, а уж решать, насколько все хорошо — предстоит мне. Итак — я слушаю.

Маэглин, попытался вырваться от воинов — он хотел пасть на пол; лежать, плотно-плотно уткнувшись в него — лишь бы только не видеть этих внимательных, в самую его душу, казалось, смотрящих глаз.

— Рассказывай, что было прошлой ночью, иначе я отправлю тебя в темницу. — все тем же спокойным голосом говорил король.

Маэглин, услышав про темницу, отчаянно рванулся в свободе — слова сами забились у него на языке:

— Я то прошлой ночью сидел, и, вдруг — стук в дверь. Я то открываю, а на пороге — маленькая девочка…

Хаэрон тихо кивнул, а Маэглин вырывал из себя:

— То есть… ну я то хотел сказать, что… не в двери она мои постучала, а в ворота, а в двери совсем другой человек постучал — еще до этого. Этот был какой-то, гость нашего города. Зашел он меня о дороге расспросить. Ну, выпили мы с ним немного… Потом он ушел, а я, как до ворот его проводил, постоял там, и услышал этот стук — открыл — там эта девочка дрожит. Я ее привел к себе, глядь — а гость то, свой кошель на столе забыл. Я девочку у себя оставил, а сам за ним бросился… Бежал, бежал — а вы помните, какой в ту ночь туман был. Я то и заблудился — вот, только сегодня из леса вышел.

К Хаэрону подошел советник, и проговорил довольно громко:

— Все, сколько-нибудь именитые гости останавливаются у нас при дворе, а в последнюю неделю, кроме гадалки никого не было — все дороги вымерли…

Хаэрон спрашивал у Маэглина:

— Неужели этот знатный человек, у которого кошель золотых, путешествует по Среднеземью без коня?

— У него был конь! — нервно выкрикнул Маэглин, который хотел только, чтобы только поскорее выпустили его.

— У него был конь, а был ли у тебя разум, чтобы на своих двоих догонять его?

— Я то… я то… — тут Маэглин зарыдал от отчаянья, от жалости к самому себе, и не сдержавшись, бросил полный ненависти взгляд на тех, кого почитал своими мучителями. — Я то растерялся тогда! — шипел он. — …А сейчас, — ох помилуйте! — болит то все, отпустите вы меня, я во всем сознался! Во всем, во всем! Выпустите меня!

Хаэрон нахмурил брови:

— И это все в чем хотел ты мне признаться? Я обещал, что не будет тебе наказанья….

— Я могу идти? — безумно засмеялся Маэглин.

— Да — ты можешь идти, но перед этим расскажешь все правду.

— Что?! — тут Маэглин зарыдал.

Хаэрон шепотом обратился советнику:

— Кажется — ничего вообще не было, и все, кроме девочки, ему привиделось — он просто бежал в ночь, а потом вернулся.

— Да — он безумен. — кивнул советник. — Но что-то, все-таки, было…

— Выпустите! — страшным, нечеловеческим голосом взвыл Маэглин.

Хаэрона сам любил свободу, а тут такая боль! Он почувствовал, что еще немного, и этот несчастный не выдержит, умрет прямо пред его троном.

И он повелел:

— Ежели тебе больше нечего сказать, и совесть твоя чиста — ты свободен!

Молодой, неопытный правитель… Он и не знал, что этот вопль Маэглин издал отчаявшись, и решился уж рассказать все, как было.

Помедли Хаэрон несколько мгновений, и многое в истории Среднеземья вышло бы совсем, совсем иначе…

* * *

Насколько в этот рассветный час, было тяжело состояние Маэглина, настолько легко и ясно было на душе у Барахира. Он, как и правитель Хаэрон, проспал всего два-три часа, а те чувства, которые с утра теснили его груди, рвались на свободу, знакомы юношам, которые влюбились в самую прекрасную деву на всем белом свете…

Барахир жил в небольшой каменном домике, окруженным маленьким, но очень густым, душистым яблоневым садиком — наверное, потому он никогда и не чувствовал запаха яблок — этот запах был для него столь же привычен, как для иных обыкновенный воздух.

— Эллинэль… Эллинэль. — повторял он милое имя, и виделся чистый родник, спешащий по камешкам. — Эллинэль, Эллинэль… — повторял он, засыпая. — Эллинэль, Эллинэль. — повторял он, просыпаясь.

— Как жаль, что я не поэт. — шептал он в тот ранний час, когда ночь обнималась с зарею, на небе еще виднелись звезды, и не было видно каких-либо цветов, кроме серебристо-росных.

Он стоял перед открытым окном, и стоило протянуть руку, как уж можно было сорвать одно из спелых яблок, которыми увита была ближайшая ветвь.

Он принялся быстро ходить по горнице и тут понял, что не высидит дома; тогда быстро одел нарядный темно-голубой камзол, который полагался воинам Туманграда в праздничные дни, да и выбежал на безлюдную пока улицу. Быстро зашагал к городским воротам, и лицо его так сияло, что попавшийся навстречу пес, завилял хвостом, и, радостно подвывая, бросился по улицам.

Барахир уж и позабыл, что Эллинэль дочь эльфийского князя; забыл, как подшутила она накануне, когда он хотел ее поцеловать. Вот он не выдержал и сорвался — бегом помчался во двор трактира, намериваясь пройти по тайному ходу, но тут решил, что негоже в этот день держать тайну, и побежал к воротам.

Новый хранитель ключей, отпирая пред ним створки ворчал:

— Не спокойно нынче. Ворота велено отпирать только пред началом процессии. Ну да ладно — все равно, сегодня одного уже пришлось выпустить. Эх, Барахир, Барахир — помяни мое слово: грозные дни настали, и не время нам праздновать…

Барахир не расслышал этих слов; ведь, жизнь была прекрасна, а когда стены остались позади — он и вовсе засмеялся от счастья.

Заря уже разгорелась в полнеба, и сияющими, пламенными своими отрогами взбиралась все выше. Любуясь ею, он пошел к Бруинену, решив, перед тем как идти в лес, проводить Элендила, который в этот час спускался в небеса Среднеземья — и он отошел к самому мосту. Вот она — утренняя, милая звезда, величаво, опустившаяся, за городские стены.

Барахир вздохнул счастливо при мысли о далекой западной стране, которая радовала теперь взор Эллендила: а про нее в Туманграде только и было известно, что там благостно, и что простым смертным туда не попасть — этого было достаточно, для впечатлительного юноши…

Он еще некоторое время полюбовался небесами, и уж собрался идти к лесу, как услышал, что кто-то плачет.

Плач до этого разносился негромкими сдержанными всхлипываниями, а теперь прорезался громким и пронзительным рыданьем. Барахир огляделся, и вот понял, что неслись эти рыданья из-под моста.

И вот он бросился к мосту: здесь, от дороги спускались к воде каменные ступени, в окончании которых, метров на пять выступал деревянный настил, с которого Туманградские женщины стирали белье, а мальчишки, разогнавшись, ныряли в воду — благо, что дно здесь было глубокое.

И вот Барахир сбежал по этим ступеням, и хотел уж выкрикнуть какие-нибудь ясные слова, как рыданья неожиданно прервались — раздался нервный, сдавленный голос:

— Эй, кто здесь? Кто?! Оставьте меня! Да что вам от меня надо?!

Еще, когда прозвучало первое слово, Барахир, узнал голос Маэглина, и, конечно, вспомнилась давешняя история.

Хотелось, подбежать, узнать, однако, Барахир сердцем почувствовал, что надо пока укрыться. Он и не мог объяснить, почему это так надо — но порыв был искренний и юноша ему повиновался. Он втиснулся в выбоину, которая проступала на древней кладке моста.


— Кто же здесь? Кто здесь, а?! — плачущим голосом восклицал Маэглин, и вот выглянул из-под моста, и, никого не увидев, вернулся в свое убежище.

В утреннем, девственном воздухе отчетливо был слышен его дергающийся, срывающийся то в плачь, то в хрипловатый визг голос:

— …Ну вот… ну вот — ты хотел остаться в гармонии с этой Новой Жизнью, но как на сердце то беспокойно! Боль-то какая на сердце! Вот только шаги чьи-то услышал, так страх то как рванулся! О-ох — как тисками то страх сжал… — тут он зашептал стремительно, то жалея, то проклиная себя, то сквернословя на Туманград, то вспоминая девочку, и вознося ей молитвы — и все-то было в страдании…

Наконец он вскричал рыдающим гласом:

— Что ж мне делать теперь? В реку броситься?.. О — нет! Страшно в эту темень бросаться — я жить хочу! Но, вот, как же я смогу жить спокойно теперь?! Ведь — это по моей вине они придут… Ох, нет, нет! Нет же! Ха-ха-ха! — он зашелся пронзительным, безумным хохотом. — Ведь, они то ждут, что я им открою ворота, а как же я им открою, если я больше не хранитель ключей, я даже из города изгнан, они то этого не знают… — и тут горько зарыдал. — Но ведь, они, все одно, придут сюда! Ведь они сказали — что, ежели ворота не откроем — так выломают их! О-ох — горе мне, горе какое!.. Не жалко города, но вот людей, но вот детей… — он долго рыдал, и сквозь рыданья эти прорывались все прорывался стон жалобный. — Если бы теперь вернуться к этому королю и рассказать ему все… О нет, нет — только не это! Только не возвращаться! Нет, нет! Опять этот взгляд жгучий, а потом… гнев!.. О нет, не-е-ет! — взвыл он в отчаянии.

Потом минут пять тянулись рыданья, и вдруг события развернулись резко и неожиданно: с дороги раздались тихие шажки, а затем, колокольчиком зазвенел голосок девочки:

— Кто здесь плачет?..

Рыданья оборвались, раздался неожиданно нежный, тянущийся к тому колокольчику глас Маэглина:

— Ты ли это?.. Ты уходишь из этого города?! Значит — судьба смилостивилась надо мною!.. Мы уйдем к Новой Жизни вместе! Скорее, скорее — прочь из этого темного места!

Тут раздались стремительные шаги, и Барахир понял, что надо действовать, и, когда Маэглин пробегал мимо, набросился на него. Вместе слетели они с каменной лестнице, повалились в густую и высокую траву, сцепившись, покатились вниз, к теченью Бруиненна.


— А-а-а! — вопил Маэглин, и пытался вырваться, но Барахир сдерживал его, кричал. — Стой же ты! Рассказывай все, что знаешь!

Маэглин пришел в такой ужас, что и слова не мог вымолвить, но только рвался и рвался, к Новой Жизни. И вот они пали в воды Бруиненна, которые были темны в этот час. Получилось так, что Маэглин упал сверху. Барахир, еще не пришедший в себя от услышанного, на мгновенье ослабил хватку, и этого было достаточно — Маэглин тут же вырвался.

Барахир, все еще пребывая под водой, успел схватить его за ногу, однако, нога эта отчаянно дернулась, ударила Барахира в грудь, и отнесла его к самому илистому дну. В несколько сильных гребков вырвался он на поверхность рядом с деревянным настилом; ухватился за него, стал подтягиваться. В это время Маэглин уже взбежал по лестнице.

У начала первого пролета моста стояла лет восьми-девяти девочка, внимательно смотрела то на Барахира, то на Маэглина. У нее были густые, светло-златистые волосы. Она казалась созданием небесным, стоящем выше всех радостей и горестей земных. В будущем она обещала стать прекрасной девой, пока же была облачным, воздушным виденьем. К этому-то облачку и подбежал Маэглин — он пал пред нею на колени, и зашептал:

— Бежим скорее от него!

— Нет! — крикнул Барахир, выбираясь на настил. — Ты должен рассказать все!

Первый луч восходящего светила коснулся этого берега, и пролетела над их головами ласточка.

— А кто он? — спрашивала девочка.

— Он хочет задержать нас! — плакал Маэглин.

— Стой! — кричал Барахир, взбегая по лестнице.

Маэглин, продолжая плакать, подхватил девочку на руки, и бросился по мосту. Несмотря на усталость свою — бежал он очень быстро — что уж заложено в человеческой природе, когда подступают решительные минуты, вновь и вновь, берутся силы, казалось бы, и вовсе не человеческие.

И вот, когда Барахир выбрался на мост, Маэглин пробежал уже половину расстояния от берега до берега, а было там не менее трехсот шагов.

— Стой же ты! Стой же! — выкрикивал Барахир, преследуя его.

Молодой воин бегал быстро, однако Маэглин вырвался далеко вперед, и, когда Барахир добежал до середины моста — уже бежал по дороге, ведущей на восток, вот свернул в рощу, и его не стало видно.

Пытаясь углядеть его, Барахир не смотрел под ноги, и, в результате, споткнулся о бревнышко, неведомо откуда на этом мосту появившееся. Поднявшись он понял, что Маэглина теперь не догнать, посмотрел еще немного на восток, а потом, взявшись руками за каменное огражденье, повернулся лицом навстречу беспрерывно катящейся водной массе. Берега уже свежо сияли, в чистом свете пробудившегося дня, а вот воды еще оставались темными. А далеко-далеко на севере виделась стена тьмы. Едва заметная, но беспрерывная зарница, беспрерывно тревожила эту живую стену…

Повернулся он сначала к мэллорну, а потом ко граду, который, рядом с этим древом, напомнил ему пса прилегшего отдохнуть у стоп своего хозяина… Тревога за все это, милое и родное, сжимала сердце Барахира.

Самое скверное — он не знал, что теперь предпринять. Да — он был уверен, что Маэглин говорил правду: действительно, некие враги угрожают им. Однако — поверит ли Хаэрон его рассказу — ведь Маэглин представился сумасшедшим?

Терзаемый сомненьями, Барахир медленно побрел в сторону родного города, и с каждым шагом росло в душе его смятение — он знал, что должен донести тревожную весть, но вот как? На полпути между мостом и воротами, он свернул, в сторону леса, так как решил спросить совета у Эллинэль. Несколько шагов он еще прошел спокойно, а потом — бросился бежать…

* * *

Эригион, наряду с северным королевством Гил-Гэлада, был сильнейшим эльфийским королевством того времени. Значительная часть его была огорожена стенами, которые, подобно сияющим растеньям поднимались из земли. Каждый, кто не нес в сердце зла, или каждый, кто хотел от такого зла избавиться — будь он человеком, гномом, или энтом, мог спокойно протйти через ворота стены. Для всех иных, дорога эта была закрыта — и ни одна армия, с самого основания Эригиона (а это — более тысячи лет) — не могла приступом, или же коварством захватить эти стены. От восточных ворот, тянулся широкий тракт к Казад-Думу. Тракт этот окружен был могучими падубами, раскидистые кроны которых радостно раскрывались небу, почти всего солнечному в этих местах. Эти деревья, которые были символом Эригиона, облюбовали соловьи. Так что тракт этот обычно облачен был прекрасным пеньем и идти по нему, в те времена — было одним наслажденьем…

Но в те тревожные дни не только соловьи не пели в кронах падубов — вымер и сам тракт: на всей, видимой с Эригионских стен его протяжности — ни одного путника. А стены были так широки, что на них легко могли разъехаться две колесницы — именно на колесницах, запряженных облачно-белыми лошадьми, и несли дозор эльфы. На некотором удалении друг от друга поднимались из стен высокие сторожевые башни; сотканные днем из солнечного, ночью из звездного света. Под этими башнями были проделаны высокие конические арки, через которые и проезжали дозорные.

Вот скачет один из дозорных — его колесница летит к северу — он любуется отрогами Серых гор, и большие его, золотистые глаза полны лучистого поэтического вдохновенья. Сзади его окликает мелодичный голос:

— Фануэлин? Ты ли это? Придержи своего коня, а то мне за тобой не угнаться.

Фануэлин улыбается, и чуть придерживает своего коня, который бежал до этого без всякого руководства. Его колесницу нагоняет другая — на лике сидящего в ней эльфа, тенью лежит тревога, особенно хорошо ощутимая на этих светлых стенах.

Фануэлин говорит ему приветливо и беззаботно:

— Здравствуй, друг Ваэлон, что за тревога омрачает твое чело?

— Тревога времени. — вздыхает Ваэлон. — Ах, как были прекрасны прошедшие годы — все они, как весенний лес, наполненный птичьим пеньем. Но теперь времена меняются — чувствуешь ли ты, друг Фануэлин ветер, которым полнится этот воздух? В нем тревожные вести — соловьи уже почувствовали это. Слышишь ли ты, как безмолвна без их пенья дорога?..

— А мне кажется — не все так плохо. — улыбается Фануэлин. — Что бы там не было — в Эригионе великая сила, и злу не разрушить этих стен.

— Смотри! — горестно восклицает Ваэлон, и указывает на северо-восток.

Там, от отрогов Мглистых гор отделяется темно-серое облачко — пока еще очень далекое, расплывчатое оно, тем не менее, двигается к стенам Эрегиона.

Фануэлин, чуть сужает свои лучистые глаза, некоторое время разглядывает его, а потом, голосом таким же спокойным и поэтичным, вещает:

— Это какое-то зло из древних дней. Но нас не страшит его натиск.

Два воина одновременно подносят к губам, изогнутые, сияющие мраморным цветом рога, издается звук говорящей об опасности, но, как и все эльфийское мелодичный. Этот зов перекликается и с иными, ибо и иные дозорные заметили приближающегося врага.

Впереди, примерно в версте, ждет их башня, полнится солнечным сияньем.

Но как же быстро придвигается тот Враг! Вот облачко обращается в гневную, вспыхивающую бардовыми зарницами тучу — обгоняя ее вырывается, разлетается окрест, трескучий вопль от которого, из крон падубов взмыли соловьи, закружили там. Иные птицы яркими облаками взмывают с окрестных полей, поднимаются все выше и выше.

— Ого! — усмехается Фануэлин, и поэтический пламень в очах его становится сильнее прежнего. — Похоже, выпадет так, что он подойдет как раз к нашим колесницам! А это сам Барлог! Но, вот увидишь, друг Ваэлон, пройдет совсем немного времени, и мы увидим его дымящуюся спину!

Барлог все приближается. Это уже исполинская стена эта клубящаяся черными отрогами, по мере своего приближенья, возносящаяся все выше — вот уже и дерева, на фоне ее, кажутся травинками малыми. Тьма легко эти дерева поглощает и, кажется: они вспыхивают, стремительно прогорают, в ее чреве.

Порыв жаркого ветра врывается на стены, а тьма уже клубится над ними, так ярко засиявшими на этом темной фоне. Из клубящейся массы вырывается огненный вихрь; взметается над стеною многометровым бардовым бичом — навстречу, из сияющих свечами охранных башен, летят слова заклятий, в которых слышатся имена Владык Валинора — такая мощь в этих словах, что они становятся видимыми — словно птицы, собранные в стаи устремляются они тьму. Они обволакивают огненный бич, тот дрожит, отдергивается назад, сам Барлог отшатывается. И тут налетает из Эригионских садов напев, в котором сливаются голоса многих эльфийских дев. Скачущие в колесницах, видят, как эти ясные потоки, перелетев через стены, лазурной любовью сталкиваются с грохочущей яростью — Барлог сжимается, но все-таки, остается пока более высоким, чем стены. Клубящееся тело вздрагивает, начинает отступать…

— Вот видишь! — смеется Фануэлин. — Пусть эта тьма и раздувается, и грохочет, а все ж, нет у этого грохота сил победить наших песен!

Поэтическое вдохновенье в очах его разгорается все сильнее и он поет:

— Не в том ведь сила,

То, что громче, и рвется яростью кипя.

Но в том, что сердцу, жизни мило,

Но в том, что песнь поет, любя…

Фануэлин хочет еще петь, однако тут происходит трагедия: Барлог пригибается к земле; и клокочущим стремительным покрывалом, устремляется к стенам; их сотрясает могучий удар. Белый конь Фануэлина, почувствовав жар, встает на дыбы, колесница едва не переворачивается, но скакун, все-таки выправляет движенье.

За это время Ваэлон уже доезжает до башни, и, словно под золотистым водопадом, останавливается в арке. Там он разворачивает колесницу, и сильным голосом кричит своему другу:

— Скорее же сюда, в укрытие!

Но Фануэлин слишком поздно понимает, какая беда грозит ему. Эльф слишком увлечен поэтическим своим состоянием, и поет:

— Да — тьма ревет, и пламень яркий,

В ней полон крови, боли, зла.

Но, ведь костер, пусть он и жаркий —

Весь прогорит — останется холодная зола…

И слово «зола» становится последним, из всех слов пропетых эльфом Фануэлином под небесами Среднеземья. Через край стены перехлестывает бурлящая тьма, огнистыми отростками обхватывает и эльфа, и колесницу, и коня. «НЕТ!» — кричит Ваэлон, но уже поздно. Черный пламень сжимается, обращает Фануэлина в золу, и уже тянется к башне, однако оттуда, и из иных башен льется пение столь высокое и ясное, что дрожит воздух; весь наполняется крылатыми образами, которые обволакивают Барлога. Тот смятен, и вот, как побитый пес, поджав хвост, стелясь низко по земле, шипя от боли, устремляется к северу, туда, где виднеются целые бастионы такой же тьмы — они встают там от горизонта до горизонта, перекатываются белесыми зарницами.

Ваэлон, скорбно склонивши голову, правит свою колесницу к тому месту, где тьма схватила его друга, а там остались на белой кладке несколько раскаленных шрамов — больше никаких следов.

Ваэлон слетает с колесницы, опускается на колени, по щеке его устремляется большая и ясная слеза, печальный шепот, словно дуновение осеннего ветра, плывет с его губ:

— Милый друг мой! Беда всех нас, что мы не можем предугадать коварства тьмы; мы судим о ней своими чистыми сердцами. Ты и не мог предположить подлость, обман… а многие ли из нас могли? Тьма и воспользуется нашими наивными сердцами, через них и найдет лазейку…

Так, роняя слезы, стоит он на коленях до тех пор, пока с неба, со скорбным пеньем, не спускается стая белых лебедей. Эти птицы несут солнечное полотно, которое укладывают на место шрама — и стена становится такой же ровной, как и прежде. Тогда Ваэлон поднимает голову и отходит к огражденью — белый конь, печалясь по своему павшему другу, идет следом за ним; и, когда Ваэлон останавливается около зубцов, кладет ему голову на плечо…

Ваэлон долго созерцает бастионы тьмы, и шепот, едва ли отличный от плача летит с его губ:

— Я слышу голос ветра: «Вспомни величие Гондолина и Дориата — они казались вечными, но их смыло время, смоет и вас — такова судьба…» Но что нам теперь делать: неужто только ждать?..

* * *

Барахир не мог, конечно, знать то, что происходило на стенах Эригиона, однако, задавался тем же вопросом, что и эльф Ваэлон: «Что делать?» Вопрос этот терзал его, до тех пор, пока он не ступил под лесные своды, где птицы и эльфы пели восходящему солнцу. И вот, когда прошел Барахир по ясным полянкам, когда коснулись его благоуханные лепестки цветов — пришло к нему спокойствие, ибо здесь в воздухе виделась могучая светлая сила, и, против нее любое зло казалось юноше ничтожным (ему ведь не доводилось видеть ни драконов, ни Барлогов, ни, даже, орков…)

Вскоре он ступил на одну из дорожек, и направился к мэллорну, намериваясь спросить совета у лесного короля. Именно по этой дорожке шел он накануне с Эллинэль, и, окрыленным этим воспоминаньем, он и ног своих не чувствовал…

И вот на этом то пути, он был остановлен самым грубым образом. Большая, покрытая мозолями ладонь накрепко обхватила его за запястье, и, должно быть, оставила там царапины. Барахир едва руку не вывихнул — так резко ему пришлось остановиться.

Старый гном Антарин держал его. Черные его, выжженные глазницы исходили отчаяньем; каждая из черточек лица его выражала такую безысходную скорбь, что былое, тревожное состояние сразу вернулось к Барахиру. Антарин сидел на том же месте, что и накануне: у входа в свой, покрывшийся темным мхом валун. Но теперь Барахир услышал и его голос — боль была столь велика, что скажи он, что начнется дождь из слез, и юноша бы ему поверил:

— Я не чувствую ничего к этому светлому и мелодичному окружающему — оно наброшено на меня, как красивый саван на изглоданное тело… Но я предчувствую, что этот лес скоро наполнится такой же горечью кровавой, да пламенем едким, что и во мне! Уж года!.. Ну, беги к этому своему королю — нет — несись к нему из всех сил! И если дорога тебе та дева — так ты ценой жизни своей, хоть в глотку ему вцепись, но докажи, что тьма близится.

— А вы ему это расскажите! — дрожащим голосом выкрикнул Барахир.

Гном отпустил его руку, и юноша отшатнулся в сторону. Антарин с ядовитой желчью изливал из себя:

— О не уж — довольно! Меня, слепого, не волнуют больше ваши дела. Делайте что хотите, а я буду ждать здесь своей смерти, в молчании…

Так говорил старый гном, а Барахир пятился все дальше и, наконец — он, полный мрачной решимости обернулся, пробежал несколько шагов и тут навстречу ему шагнула Эллинэль. Только увидел юноша ее лик, так и пропала всякая решимость.

— Какая удивительная встреча. — молвил он. — Так будто… будто нас судьба на этой дорожке свела.

Эллинэль, говорила:

— Судьба… Это сердце мое подсказало, что ты пойдешь по этой дорожке, вот я и здесь, рядом с тобою. Однако, скажи, что тревожит тебя?

Сзади раздался сухой, похожий на стон ветра, в древних, иссеченных камнях, кашель Антарина.

— Это он тебе что-то сказал? — негромко молвила Эллинэль.

— Я расскажу это твоему отцу… — отвечал Барахира, и, в это время, дорогу им заступил эльф, которого Барахир уже видел накануне.

Тогда юноше лик этого эльфа показался таким же просветленным, как и лики иных эльфов — теперь же слишком велик был в нем гнев — он темной мутью клубился в его больших глазах, да и сам лик, неприятно исказился, на лбу же залегли морщинки. Накануне он говорил только на эльфийском, обращался к Эллиниэль, а Барахира же словно бы и не замечал. Теперь он говорил на людском языке — он старался говорить надменным, холодным голосом; однако, одолевающая его ярость была столь велика, что голос часто срывался:

— Я даже не знаю твоего имени, но оно и не важно! Слишком ничтожно! У тебя голубой кафтан — это шутовской наряд воинов этого малюсенького короля? Да?! Наряд предназначенный для грубых мужиков… ничтожеств, как ты! К тому же этот наряд мокр, в какую лужу повалился ты?.. И как ты, грязь, ничтожество смеешь вести под руку эльфийскую княжну и смотреть на нее своими тупыми, влюбленными, свинячьими глазами?!..

— Прекрати! — гневным, сильным голосом повелела Эллиниэль.

— Нет — это вы меня слушайте!

Тут эльф подступил к ним вплотную, и, оказавшись почти на голову выше Барахира, и шире его в плечах, зашипел, обдавая его волнами раскаленного, страстного воздуха:

— Я наследник одного из знатнейших эльфийских родов, и не потерплю…

— Прекрати! — вспыхнула Эллиниэль. — Как ты смеешь так говорить? Пусть ты князь, но я не твоя жена, и никогда ею не стану, потому что сердце у тебя злое. А этот юноша, пусть и не так древен как ты — и честен, и благороден. Он мой друг, а ты Эглин оставь меня…

— Ну уж нет. — зло усмехнулся этот эльф, и, путая от гнева слова эльфийские и людские, вот что изрек. — Когда пренебрегают Мною, ради какой-то человеческой свиньи я не могу сдержаться! — он презрительно окинул взглядом Барахира. — Будь ты высокого рода, я бы вызвал тебя на поединок, но ты слишком ничтожен, чтобы я испачкал твоей зловонной кровью свой клинок. Тебя бы стоило выпороть хорошенько, а потом — привязать к ослу и пустить по дорогам. Хочешь ты этого, а?!

Никогда раньше Барахира так не оскорбляли — гнев на этого эльфа вспыхнул в нем. Жажда отмщения за унизительные слова, усилилась еще паче от того, что их слышала ОНА — прекраснейшее создание во всем мироздании. Тут даже отошло то, что оскорбили его — он чувствовал, что оскорбление нанесли ей.

— Вы… вы — негодяй! — выкрикнул Барахир.

— Тише, тише — нас могут услышать. — прошипел Эглин, и лицо его исказило какое-то подобие усмешки — он добился чего хотел.

Барахир понимал, что их могут услышать, помешать, а потому — стал говорить значительно тише:

— …Вы нанесли оскорбление Эллинэль, а потому — я вызываю вас на поединок, где буду драться за ее честь.

— Нет, нет — что вы! — в прекрасных очах девы выступили слезы.

Барахир видел ЕЕ слезы и от этого его гнев еще усилился, и он повторил:

— Я настаиваю на поединке!

— Вызов червяка принимается. — усмехнулся Эглин.

— Прекратите! — плача, молила Эллинэль. — Ты никогда не был мне мил, Эглин, а, после сегодняшней выходки можешь и не рассчитывать на мое снисхожденье. Но, если ты скрестишь клинки с этим юношей — знай, что ты станешь врагом и для меня, и для всего моего народа… — Барахиру же она говорила. — Оставь — неужто ты не понимаешь, что все эти гневные, хоть кажущиеся благородными порывы — есть зло, тень Врага оставшаяся в этом мире…

Гнев, который чувствовал Барахир, казался ему самым праведным, самым искренним чувством на свете — от этого чувства у него даже слезы на глазах выступили; он говорил Эллинэль:

— Любимая моя, он оскорбил тебя; он нанес тебе боль…

— Большая боль мне будет, ежели вы станете драться. Эглин сильный воин, вряд ли кто, из людей, сможет его одолеть, ты же еще так молод…

— Праведный гнев поможет мне…

— Давай же не будем откладывать. — говорил Эглин.

Барахир, не говоря больше ни слова, кивнул. Лицо его было бледно, и он вспоминал теперь отнюдь не ту весть, которую должен был донести до лесного короля, но приемы владения клинком, которым учили его и других воинов. Оскорбление, нанесенное любимой, казалось влюбленному юноше более значимым, беды что нависла над двумя народами…

— Нет, я не позволю вам! — крикнула Эллинэль — и светлые слезы все текли по щекам ее — Ты, Эглин, помни, что станешь моим врагом, если… Это же убийство!.. Я прошу, я молю вас — оставьте! Если хотите — я на колени встану!

— Нет! — в ужасе выдохнул Барахир.

Эглин усмехнулся и, поведя широкими плечами, пошел между деревьев, в наполняющуюся солнечным светом, да песнями птиц лесную глубину; он окрикнул замешкавшегося было Барахира:

— Идешь ты, или испугался? Ведь я, действительно, раздавлю тебя, как червя.

Барахир бросился вслед за Эглином, который отошел шагов двести от главной аллеи. Там открывалась, изогнутая холмом полянка, по краю ее журчал ручеек; в воздухе кружили многоцветные большекрылые бабочки, но, при появлении Барахира и Эглина, почувствовав ту злую силу которую несли этот эльф и человек, вспорхнули, в лазурное, приветливое небо. Эглин аккуратно повесил на одну из ветвей свой плащ; затем, без лишних слов, выхватил клинок. Это был длинный, выкованный в Казад-Думе клинок, и он, почти на локоть превосходил клинок Барахира.

Эльф несколько раз, для пробы, рассек воздух, и Барахир только подивился той силе, с которой были нанесены эти удары — воздух, казалось, разорвался, пронзительный свист еще пульсировал в ушах, а Эглин, увидев его замешательство, усмехался:

— Ну, что? Уже чувствуешь смерть свою? А, червь?! Ха-ха-ха!.. Беги же в свой городишко, и не вздумай возвращаться, а то придется тебя выпороть!

Взбешенный Барахир заскрежетал зубами, и бросился на противника. Эглин легко, как бы между делом, отбил яростный удар, и, одновременно, выхватил кинжал, ударил противника в бок — однако, Барахир успел увернуться — удар пришелся не в полную силу, но только разодрал одежду, и оставил кровоточащую царапину.

Барахир почувствовал как чуждо всему окружающему, то, что творят они, и едва не предложил прекратить это, но представил, как Эглин будет насмехаться. И потому не о мире заговорил, а с негодованьем выкрикнул:

— …Так-то значит — не честным боем, но подлостью действуешь?! Эльфийский князь, но душа то в тебе низкая, червячья…

От напряжения капли пота катились по лицу Барахира, вот застлали глаза, и юноша вынужден был быстро стряхнуть их ладонью — этим то мгновеньем и воспользовался Эглин — до этого он стоял на вершине холма, шагах в десяти от Барахира, теперь, сделал неуловимое бесшумное движенье — коротко свистнул, рассекая воздух, его клинок. Одновременно раздался громкий, отчаянный крик Эллинэль.

Все это заняло время меньшее, чем одна секунда; и, только еще взвился голос эльфийской девы, еще и имя не успело прозвучать, как юноша, сердцем почувствовав, что единственное его спасенье там — рванулся к этому гласу, и лезвие не сердце его пронзило, но прошлось наискось по груди и у предплечья рассекло правую руку.

Барахир повалился в траву. И почувствовав, как стекает по его груди кровь, с воплем: «Подлец!» — рванулся, туда, где выронил, клинок.

Вот он лежит в траве — над ним темной тенью навис Эглин, а на испуганно вздрагивающих травинках, рядом с росами темнеет горячая еще кровь Барахира.

Он отдернулся в сторону, когда почувствовал, как клинок на его спину падает. Но удар был слишком стремителен, чтобы можно было так просто от него увернуться — клинок пронзил левое плечо юноши — одновременно с тем, на голову обрушился удар ногою, от которого потемнело у Барахира в глазах, и он отлетел в сторону, но, все-таки, успел схватить свой клинок.

И все это — от крика Эллинэль, и до того, как Барахир отлетел кубарем по траве, и застонал, пытаясь подняться навстречу идущему к нему Эглину, — все это заняло лишь несколько мгновений. Но вот уже подбежала к нему Эллинэль обняла, в лоб поцеловала, зашептала:

— Если ты любишь меня, то повинуйся. Слышишь — я запрещаю тебе поднимать клинок на эльфа!

Барахир словно бы заново родился от этого поцелуя — он сразу полюбил весь мир — теперь ему отвратительна была одна мысль о злобе, он жаждал творить прекрасное — вернулось утреннее поэтическое настроение. А Эллинэль встала между ним и надвигающимся Эглином, голос ее звучал гневно:

— Ты хочешь убить этого юношу? Да? Ну что же — тогда, сначала тебе придется сначала убить меня. Давай — я же беззащитна; блесни своим боевым мастерством, ведь только о нем, да о страсти своей ты и помнишь, а о совести и забыл!

Эглин остановился в шаге от нее, и усмехнулся, обращаясь к Барахиру, и смотря поверх его:

— Что же, пожалуй эльфийская дева хорошая защита, такому червяку, как ты! Ведь, сам за себя ты постоять не можешь…

— Прекрати! — прохрипел юноша — он уперся о рукоять своего клинка, и, таким образом, смог подняться.

Эглин хотел было сказать еще какое-то оскорбленье, но тут могучий голос, прокатился по поляне:

— Именем короля Бардула, повелеваю вам отдать мне свои клинки.

Барахир обернулся и увидел, что на поляну вышел высокий эльф, в золотистом длинном плаще:

— Вы оба последуете за мною, и предстанете перед королем, который и решит вашу судьбу.

Барахир повиновался: он протянул клинок и склонил голову, ибо чувствовал превосходство его не по званию, но по духу. Эглин усмехнулся:

— Ты, Ситлин, один из князей, но и я княжьего рода, и я не повинуюсь равному себе.

— К чему эти напыщенные слова, теперь, когда я слышал и иные слова? Горечь моя от услышанного так велика… эльфы — свет Среднеземья — как же один из них, из княжьего рода, мог вести себя так? — вздохнул Ситлин. — Ну, ладно — вижу гордыня твоя так велика, что ты не станешь слушать моих слов. Тогда ты передашь свой клинок королю.

Эглин убрал клинок в ножны, а Фиэтлин спрашивал у Барахира:

— Сможешь ли ты идти сам?

Барахир утвердительно кивнул — ведь, после поцелуя Эллинэль, боль от нанесенных Эглином ран, стала совсем незначительной. И он несколько не стеснялся разодранного своего, покрытого кровью кафтана. Эллинэль разодрала подол своего платья, и перевязала его раны, да так, что кровотеченье сразу прекратилось, и разлилось от тех мест блаженное, подобное поцелуям тепло…

Потом они шли по аллее к мэллорну, Барахир вспоминал мучительный голос Маэглина… Да как же он мог терять время! И он напряженным голосом говорил Ситлину:

— Мне надо видеть вашего короля! Прошу вас! Пустите меня, дайте я побегу — сейчас дорого каждое мгновенье…

В это время, в воздухе закружило пенье — голос был и печальный, и сильный, пенистыми, темными волнами, взмывал он в этом, ожидающем веселья воздухе:

— Тьмою сердце мое, друг, покрылось,

Голос ветра мне правду шепнул:

«Время темное в небо вонзилось!»

Ветер мрачный в страданье швырнул.

О, мой милый, все пеплом мы станем,

О, мой друг, то прощальный мой стон,

Время темное мы не обманем,

Но уйдем вслед за этим дождем…

Эглин обернулся, высматривая певца — он говорил при этом:

— Кажется, я уже слышал этот голос, когда гостил в Эрегионе. Да — там был один молодой воин; хороший певец, но откуда он здесь?

Ситлин не стал оглядываться, но он чуть замедлил свои шаги, и значительным голосом промолвил:

— Мы не увидим этого певца, сколько бы не глядели вокруг. Этот голос пришел к нам, вместе с порывом ветра, а в ветре том, был и дух его — он был на пути к блаженной земле, но он задержался здесь на мгновенье, чтобы предупредить нас…

Барахир почувствовал на лице своем прикосновение чего-то теплого, некая едва уловимая и бесцветная тень плыла пред ним в воздухе, и от этого, присутствия иного, раньше Барахиру неведомого — холодная дрожь охватила его тело.

Ситлин поднял руку, и пропел:

— Ты, уходящий с ветром,

Что знаешь — расскажи.

В дыханьем темном этом,

Что ждет нас, покажи.

Ситлин получил ответ — все тот же окруженный темным ветром голос, но теперь он слабел, с каждым мгновеньем все отдаляясь, он, словно паутинками держался, но они все рвались..

— О, друг, о мудрый друг, — всей мудростью своею,

Не знаешь истины о смерти, о том я сожалею!

Но слышишь, друг — то лишь последний вздох,

Я не даю советов, не трогаю я плоти крох.

Я лишь вздохнул — вздохнул пред вами,

Я уношусь с могучими ветрами!

Прощайте навсегда, я не могу веков тьму изменить,

Как жаль, как жаль, но я уж не могу здесь с вами говорить…

Последние слова долетели едва слышным шепотом… И всем ясно стало, что вопрошать больше, нет смысла — певца уже не было в этом мире. Ситлин простоял несколько мгновений в задумчивости, молвил:

— Да — и я знал этого эльфа, его звали Фануэлином. Что-то случилось на стенах Эрегиона… Но то, что уже случилось — не изменить, а вот что ждет нас?

— Об этом то я и хотел поведать вашему королю. — говорил Барахир. — Нас предали, и я знаю предателя. Вражья армия прячется где-то поблизости. Нельзя — слышите! — нельзя начинать этот праздник…

Фиэтлин вздохнул:

— Бардул должен быть где-то у плотов. Он уже знает об вашем поединке, и, чтобы ты не говорил, слова твои не так многое стоят. Слишком несдержанно ты себя вел, и сам достоин наказанья…Я бы и не повел тебя к королю, если бы не пенье Фануэлина…

Они уже вышли к озеру, над которым возносился живой, янтарной горою царственный мэллорн. Там двигалось множество эльфов, а ароматы от кушаний налетали прекрасным волнами… Как бы был счастлив Барахир всему этому в иное время, но теперь только сильнее была в нем мрачная решимость — он сжал волю в кулак — понимая, что теперь только одно должен сделать — донести свое знание до всех них, таких беззаботных, ясных, счастливых…

И лишь с большим трудом удавалось Барахиру не бросится со всех сил вперед, на поиски короля. А они и так шли быстро, едва ли не бежали.

Эглин теперь хмурился, старался не смотреть на Эллинэль — ведь, и он слышал пенье Фануэлина, и его сердца коснулся холодок смерти — теперь он не испытывал к Барахиру прежней ненависти; более того — прошедший поединок казался теперь ему совершенно ничтожным.

А Барахир видел, вместо эльфов — клубящийся прах, вместо ясной воды, в которой златилось в переливе с лазурью небо — кровь. И пронзительный холод не оставлял его ни на мгновенье — наконец, то поэтическое чувство, которое с самого утра рвалось из груди его, вырвалось. Но это был мрачный порыв, горечь и тревога звучали в этих, срифмованных, вместе с окружающим его мраком, строках:

— Как первый крик младенца,

Познавшего судьбу,

Пред коим к жизни дверца,

Я с дрожью говорю:

«Меня сейчас схватила

И держит смерти мгла,

Там, впереди, — могила.

Здесь все сгорит дотла!»

Дрожь неожиданно прошла, охватил его жар, а мрак еще усилился; теперь не различить уж было не одного контура — все пепел да пепел, переносимый с место на место, жарким ветром.

Он взглянул в лик Эллинэль, и увидел, что и там, словно темный, пепельный саван лежит. Она спрашивала — и страх в ее голосе был:

— Откуда ты взял эти строки?.. Они… они так похожи были на тот голос, который мы слышали… недавно…

Барахир дрожал, хоть ему и жарко было; дрожал, ибо чувствовал, что частица того, мертвого уже эльфийского певца осталась в нем.

Наконец, мост остался позади — Ситлин вел их через перекатывающийся с место на место прах — и вот остановились они перед королем Бардулом.

— Папа… — вымолвила Эллинэль и опустилась перед ним на колени, поцеловала руку — лесной король нежно поднял дочь, поцеловал ее в лоб; затем — теплым голосом прошептал:

— Да, да — мне многое уже известно. Не печалься…

И тут Барахир подошел к королю, — и все время дальнейшей речи смотрел королю прямо в глаза. Очи юноши пылали, но мрачный, горький то был пламень — и горечь Антарина, и последний плач обращенного в пепел эльфа из Эригиона, слышались в этих его словах. Ужас от понимания того, что смерть была так близко, придавал юноше сил говорить с таким жаром:

— Король! Я знаю ты не хочешь слушать меня, показавшего себя таким несдержанным, но все же прошу — выслушай! Если есть в тебе мудрость, так почувствуй сердце мое, загляни в него — а потом уж говори — лгу ли я тебе! Король! Страшная беда близится к твоему королевству и к моему городу. Многие знамения говорят об этом — вот темный голос в ветре, вот отчаянный стон Антарина! Король, мы должны остановить праздник!.. Если бы Вы, о король, слышали голос этого несчастного Маэглина. О, если бы я мог говорить с таким же жаром, как тот несчастный! Но, если бы вы только услышали — хоть бы одно это страдающее слово — вы бы поверили!.. Я горяч? Да я бы Вам в глотку вцепился, пусть бы меня Ваши воины потом разрубили — только бы донести до вас это! Вот слушайте, слушайте — строки так и рвутся…

Я с ужасом и с болью к вам взываю:

«Увидьте смерть, она над каждым пламенным челом!»

И с криком громким, я вас умоляю:

«Врага встречайте с поднятым мечом!»

О, ужас! Как остановить?

Как этот сад от начертания избавить?

Эх, коли все бы мог в стихи вместить,

Ах, коли мог бы вас на верный путь наставить…

Барахир остановился, тяжело задышал. Еще какие-то чувства рвались из груди его, но слишком сильные, слишком пронзительные, чтобы их можно было обратить в слова; вот, если бы он бы величайшим из всех музыкальных инструментов когда либо созданных, если бы он мог изливать из себя пенье небесных сфер — вот тогда бы он смог, быть может, выразить. Но своим, человеческим голосом, он не мог. И он заплакал горькими слезами…

Те эльфы, которые были поблизости, поворачивались к Барахиру — им весь мир казался светлым, а этот человек, представлялся не юношей, а кем-то страдающим, древним, случайно в этот солнечный свет, из унылых ноябрьских сумерек ворвавшимся.

А Барахир, вопрошал молящим, рыдающим голосом:

— Так что же? Послушаете меня?!.. Или — скажете, что это ложь?!

— Нет — я не скажу, что — это ложь. — спокойно говорил король эльфов. Голос этот, как и всегда напоминал приглушенный, прошедший сквозь многоярусную листву солнечный свет. — Я не сомневаюсь, что ты слышал искренний голос безумца Маэглина, я не сомневаюсь, что Антарин, излил в воздух мрачное и желчное предупрежденье. И, наконец, я не сомневаюсь, что вы слышали прощальное пенье эльфа, сожженного Барлогом на стенах Эригиона, не более, чем час назад. Да — огненный демон Моргота восстал из бездны, и был отброшен назад — эту весть мне совсем недавно принесли голуби. Да — на севере клубятся черные отроги, и я предчувствую, что в ближайшие годы, в Среднеземье будет неспокойно. И именно поэтому сегодня будет праздник! Нашим народам нужно единение, только вместе мы сможем выстоять против грядущих бурь. Конечно — это не значит, что все мои воины будут праздновать — сильные отряды стоят на наших границах — их достаточно, чтобы сдержать крупную разбойничью шайку… а армию? Вы думаете, крупная армия смогла бы подойти незамеченной? Если бы шли орки или тролли, мы бы за несколько переходов увидели вздымаемую ими пыль, услышали, как трясется земля. Но безмолвствует земля, пустынны дороги, а лесные разбойники, если они есть, и не поймут, откуда вылетели наши стрелы… Сегодня праздник!

Барахир поник челом — прежняя тревога осталась, а вот чувств, чтобы так же пламенно говорить уже не было. Ища поддержки, устремил он взор к Эллиниэль, но и она была убеждена словами своего отца — похоже, в тоже верили и стоявшие поблизости эльфы.

Бардул, увидев тот взор, который метнул к Эллиниэль Барахир, добродушно усмехнулся и молвил:

— Ты полюбил мою дочь, юноша? О, — эта любовь меня не гневит, также, как не гневит меня стремление подсолнуха повернуться вслед за Солнцем. Твоя любовь к недостижимо высокому похвальна. Двадцати летний романтический юноша, любитель наших песен, — когда твой прадед еще играл с деревянными солдатиками, лик моей дочери сиял такой же древней мудростью, как и теперь. А ты печалься, радуйся, влюбляйся, пой песни, коль рвутся они из тебя… Ну, а за горячность — прощаю тебя, тем более, что вина, в основном, на Эглине. Все же без наказанья не обойтись: ты будешь подносить эль моей дочери, на вершине мэллорна.

При Эллинэль тепло улыбнулась: сначала отцу, затем — Барахиру, и видно было, что лесной король, спокойным своим голосом развеял остатки мрачности.

А Бардул повернулся к Эглину и теперь голос его звучал твердо и даже жестко:

— После сегодняшнего ты не достоин носить имя эльфийских князей. В сердце твоем много темного. Ты долго гостил у нас, пользовался моей милостью, оставшейся от доброй памяти твоего отца. А теперь я изгоняю тебя! Уйди из моего королевства, и возвращайся только, когда сердце твое просветлеет. Ты не захотел отдавать клинок обагренный кровью этого юноши. Ладно — пускай он останется при тебе. Прославь же с ним свое имя…

Эглин, даже не дослушал — прохрипел несколько гневных, бессвязных слов, побледнел весь; и, вдруг, ярость и страсть, так исказили его лицо, что стоявшие поблизости отшатнулись. Он сделал шаг к Эллинэль, страшно заскрежетал зубами, после чего стремительно развернулся, и бросился бежать туда, где под изгибающимся корнем мэллорна была устроена конюшня. Спустя несколько мгновений, он, высокий и мрачный, стремительно проскакал по мосту. Причем, попавшемуся навстречу эльфу, который нес поднос с кушаньями, понадобилась вся его врожденная ловкость, чтобы избежать столкновенья.

Перестук копыт давно смолк на той, окруженной кустами дороге, которая уходила на восток, а Барахир все стоял на месте — мрачное предчувствие не оставляло его. Но вот легла на его плечо, ладошка Эллинэль, и голос ее, ласковой трелью повеял в его сердце:

— Пойдем — надо получше перевязать твои раны, и выдать новый камзол…

* * *

Если бы Барахир не остановился на Бруиненнском мосту, но продолжил преследование Маэглина, и он свернул в ту же рощицу, в которую свернул этот страдающий человек, то вскоре нашел бы его по громкому стону.

Это Маэглин споткнулся о корень, и покатился по склону в довольно глубокий овраг. При падении он вывихнул правую ступню и от боли потемнело в его глазах, и только девочку — этот ключик к Новой Жизни, видел он отчетливо. А стонал Маэглин не от боли в ступне, но понимания того, что он теперь калека, и не сможет далеко уйти от ненавистного города…

Он сжимал свое бледное, плоское лицо, и с громкими стенаньями валялся по дну этого оврага, где на земле еще темнели прошлогодние, палые листья. Он ожидал, что его схватят, поволокут назад, в город, в темницу: «Нет, нет!»

Он вытягивал дрожащие руки, хватался за землю, подтягивался, — таким образом медленно, метр за метром продвигаясь от города.

— Остановитесь, пожалуйста! — заплакала девочка. — Вам надо ногу залечить…

— Не плачь! — воскликнул Маэглин и повернулся на спину, тяжело задышал.

Над оврагом низко склонялись древние, темные ели, их густые кроны густо сплетались и почти не пропускали солнечного света; тени протягивались от стен, а сами эти стены были все покрыты змеящимися и толстыми корнями, по которым сбегали холодные, крупные капли. Небольшой, леденящий ручей протекал совсем рядом…

Маэглин оставался некоторое время без движенья, потом напряженное подобие улыбки покривило его губы — он прошептал:

— Он не преследует нас больше…

— Вам теперь отдохнуть надо, а я вашу рану залечу. — говорила девочка.

— Да — я очень устал. Отдохнуть… — теперь он испытывал блаженство, так как чувствовал, что Новая Жизнь, все-таки наступила.

А девочка говорила:

— Неподалеку отсюда, навес из корней, а под ними — насыпь из старых еловых иголок, они уже совсем не колючие, но мягкие и теплые. Когда-то на них спал медведь, но это было очень давно. Я все в окрестных лесах знаю.

Маэглин молча кивнул, вновь перевернулся на спину, и, плотно сжав губы, впиваясь пальцами в землю, пополз, куда указывала ему девочка — а она помогала ему ползти, тянула за руку…

Это место облюбовали вешние воды, после особенно снежной зимы, случившейся лет за сорок до описываемых событий. Неторопливо выделали они в стене округлое углубление с гладкими стенами — дальняя его часть почти скрывалась во мраке, который исходил от свисающего мха да паутины при входе. В пещерке было тепло, пахло старой хвоей, которую нанес, когда-то медведь, и, проведя здесь некоторое время, отправился в дальше…

Маэглин прополз в самую дальнюю, затемненную часть, да и сел там, облокотившись спиною о стену. Девочка молвила: «Я сейчас вернусь. Вы только ногу не тревожьте», — и выбежала…

Побежали одна за другою минуты. Где-то тихо переговаривались древесные кроны — Маэглин представил себе эти темные листья — все прибывающие в беспрерывном плавном движенье, и почувствовал, что густой, как шелест этих листьев, сон подступает к нему…

Совсем еще маленький Маэглин сидит на полу, в горнице, и со страхом смотрит перед собой: в горнице темно, и даже, окна закрыты ставнями. Но вот открывается дверь, и врывается с улице яркий солнечный свет, оттуда доносятся светлые голоса, смех, радостные крики других детей. А на пороге, окруженная аурой переливчатого света, стоит матушка Маэглина, протягивает ему руки, говорит с любовью:

— Что же ты сидишь здесь, в темноте?..

И Маэглин улыбается, подходит к матушке; и вот вместе, рука об руку, выходят они из мрака — ах, как же прекрасно на улице! Сидя в горнице, Маэглин и представить себе не мог, что его может окружать столько милых, счастливых лиц. Вот пробегает детвора — впереди всех девочка с огнистыми волосами, она катит пред собою колесо с бубенцами, и так то стремительно это колесо катится! И Маэглин побежал за огнистыми волосами.

Остался позади город, выбежали они на сияющее поле между городом и рекою, там, на камне, сидел старик с длинными белыми волосами, белой бородой, в белой рубахе, в лаптях, а в руке он держал березовый посох, когда Маэглин пробегал рядом — старец окликнул его — сказал:

— В твоих глазах — талант; вот к чему — пока ведомо, но талант есть..

А Маэглин уже стоял на восточном берегу Бруиненна, и не было поблизости ни ребятни, ни колеса с бубенцами. Он смотрел в сторону леса, над которым раскрывался ясною кроной мэллорн. В небе, выгибалась над царственным древом радуга, в воздухе еще витала после недавнего дождя водная пыль, а облачные горы г возносились одна выше другой у горизонта. Возле леса, стремительно носился в травах, белогривый конь, а рядом стояла эльфийская дева, и маленький мальчик — Маэглин слышал его звонкий смех, потом этот мальчик стал звать Маэглина:

— Иди к нам! Давай играть вместе!

— Не бойся! — казалось, над самым ухом пропел нежный голос эльфийской девы. — Иди к нам!

И тут Маэглина разбудил какой-то стон — он открыл глаза. По прежнему сладко поют кроны старых сосен.

Маэглин понял, что прошедшие виденья — действительно были в его жизни. И не те мрачные воспоминанья, к которым он привык, но те немногие, светлые, которые забылись под обычной мрачностью…

Она говорила своим звонким, похожим на хрустальный родничок, голоском:

— Вот, сейчас вам эти листья приложу, и боль пройдет, а подождете еще некоторое время — и ходить сможете.

Маэглин попытался улыбнуться, спросил:

— А ты слышала стон?..

— Да. — ответила девочка, стараясь снять ботинок и не причинить Маэглину боль. — Там даже и слова были:

— Какие же? — выдохнул Маэглин, чувствуя, что тревога его все растет.

— А вроде, как пенье — голос красивый, но уж очень мрачный:

— Остановитесь вы, назад

Спешите, во родимый град,

Найдите свет вы во былом,

Спасите свой родимый дом!

Так близко темная беда!

Врагов во мраке череда.

Скорей, минута дорога,

И пламень гложет уж луга!

Маэглин вздрогнул, дернул ногою, и она отдалась такою болью, что тут же нахлынула во глаза его тьма, да и разразилась виденьями пронзительно яркими:

…Теперь он был уже не ребенком — прошли многие мрачные годы, и он поступил к государю на службу. На нем была легкая кольчуга, на поясе поблескивал меч…

Ночь до этого он провел в душной своей келье, погруженный в мрачные думы, и к утру его голова разболелась так сильно, что он, не находя себе места, бросился к Бруиненну, чтобы утопиться. Но, когда он склонился над водами, когда дохнуло от них, принесенной с гор прохладой — в голове у Маэглина прояснилось; он повернулся, и медленно побрел назад. Он смотрел на стены с ненавистью, он считал их тюрьмой, но, каким-то странным своим душевным состоянием не мог не вернуться…

И вот, когда он медленно брел по дороге, представляя еще безысходный, душный день, позади раздалось легкое поскрипыванье колес, а потом его обогнала большой крытый фургон, в которой ехал бродячий цирк. Позади же повозки, свесив ноги сидела, стройная, невысокая девушка, ветерок чуть трепал ее густые пряди, а глаза были такие задумчивые и в то же время такие страстные, что Маэглин сразу то, что никогда раньше не чувствовал — любовь.

— Люблю. — прошептал он тогда совсем тихо, но девушка услышала этот дрожащий шепот — взглянула и… ничего не изменилось — она только мельком заметила Маэглина, и тут же забыла его, как забыла уже многих встреченных ею так вот, на мгновенье, на дорогах Среднеземья…

Ну а Маэглин, чувствуя, как бешено колотится сердце, пошел за повозкой, но вскоре смутился и отстал. Он просто вспомнил, что лицо его ничем не примечательное; даже и некрасивое, безобразное…

В тот же день он присутствовал на представлении: девушка ходила по канату, девушка играла на лютне, а обезьянки водили вокруг нее хоровод, девушка поднималась по невидимым ступеням над толпою. Маэглин, боясь подойти к ней, наблюдал за эти с крыши одного из прилегающих к площади домов. Он наблюдал — и молился, чтобы она не заметила его, не вспомнила дерзостного признанья, не посмеялась над ним…

В тот же день, на закате, циркачи покидали Туманград. По обычаю Туманграда, как и всем отличившимся гостям — подарили им большой ягодный пирог, и бочонок с осетрами. Провожали их до моста через Седонну, но Маэглин еще раньше укрылся у западного берега в кустах.

Когда повозка проехала мимо, он едва сдержался, чтобы не бросится, не похитить любимую свою. Но он даже из кустов не решился взглянуть на Нее…

В кустах он просидел до тех пор, пока не смолкло поскрипывание колес. Тогда он, все-таки, вышел на дорогу, надеясь увидеть ее в последний раз, хоть издали. Но повозка подняла пыль, которая висела над дорогой темно-золотистыми в мягком свете закатного солнца облаками, прятала повозку…

Он простоял недвижимый, до тех пор пока небо не налилось густым бархатным светом, пока не замерцали первые звезды, а пыль не превратилась в серебристый саван. И тогда он повернулся, и медленно побрел к Туманграду.

Маэглин понимал, что она никогда его не полюбит — и от этой обреченности любил ее еще сильнее…

Он возвращался по улочкам — и с любовью смотрел на составляющие их камни, на окна, из которых выливалось теплое дыхание каминов, на камни мостовой, на редкие лица идущих в этот поздний час прохожих. Он всех их любил за то только, что они видели ее, за то, что очи ее хоть на мгновенье касались этих камней, окон, за то, что парили над этими лицами. Он готов был говорить с каждым камнем, с каждым из прохожих часами, днями — о Ней, только о Ней — но уже чувствовал, что и камни, и прохожие едва ли поддержат его беседу. Оттого ему было печально, но он любил Туманград в ту ночь, он готов был расцеловать каждую его подворотню, каждый камушек на мостовой, и он до утра не возвращался домой, но все бродил, а на площади обнимал стены, целовал их, шептал:

— Пред вами сменяемся мы, поколения людей, но и вам не суждено здесь стоять здесь вечно! Настанет время и обратитесь вы в прах, не станет этого города, и никто не вспомнит ни о нем, ни о его правителях. А кто уж вспомнит об этих сценках, которые мелькают пред вашими спокойными ликами!? Наступят иные эпохи, но и они пройдут, все пройдет… Пусть все обратится в прах, но… Пред всеми деяньями, и малыми и большими, но, по сути — одинаково ничтожными — деяньями, которым суждено забыться — единственное, что что-то значит, это Лик, который вы видели сегодня! — тут он зарыдал сильно и счастливо и долго еще целовал эти камни..

Маэглина охватило тогда поэтическое вдохновение. Поэзией был наполнен сам воздух Среднеземья — она жила в западном ветре летящим из Благословенного края. И Маэглину казалось тогда, что, повторяя слово «Люблю» — он поет прекрасную песнь.

А вскоре вновь наступили мрачные дни; он сам себя грыз, вновь ненавидел, презирал…

И вот теперь видение продолжалось. Он вновь возвращался к Туманграду, вороты города были широко раскрыты, и из них выходили люди, выбегала детвора — вот пробежала девочка с огненными волосами — впереди нее восторженно неслось колесо с бубенцами — совсем, как в детстве… А люди все выходили и выходили из ворот, и Маэглин узнавал их — виденных когда-либо мельком. Какие же на самом деле это были красивые, одухотворенные лики! Все смотрели на Маэглина приветливо, звали радоваться ними. И он полюбил всех их, он готов был целовать их, как и камни, которые хранили память о Ней. Вот он шагнул навстречу, и шептал:

— Мне так все эти годы не хватало вас, Людей! Примите же меня!..

Но тут стал нарастать грохот. Смех сменился плачем, по земле метнулась черная тень. Маэглин обернулся и увидел стремительную стену дымного, кровавого пламени, которая катилась с севера, поглощала в себя леса и реки — вот сожгла мэллорн, достигла стен Туманграда.

— Нет! — страшно закричал Маэглин, но было уже поздно.

Он стоял в одиночестве посреди унылой, черной долины, дым вырывался из под бесформенных обломков…

Девочка с золотистыми волосами медленно лила из сложенных ладошек холодную воду на ему лоб, и, светло улыбалась, говорила:

— Теперь я вам ногу перевязала — скоро заживет. Только — не шевелите стопой, а завтра вы уже сможете ходить, как и прежде.

— Завтра?.. — растерянно переспросил Маэглин. — …Скажи-ка сколько я пролежал в беспамятстве? — спрашивал он с тревогой.

— Да вы всего несколько минут в беспамятстве пролежали. Еще и полудня нет.

Маэглин глубоко вздохнул, молвил негромко:

— Не поздно еще, стало быть, да? Ведь… — от волнения он едва мог подобрать нужные слова. — Ведь, стоит еще Туманград… Да?

Девочка кивнула, и замерла, прислушиваясь. Слушал и Маэглин. Среди пения листьев пролетал далекий, праздничный перестук барабанов, веселые голоса дудок, звонкие напевы лютней и сверещалей; а над всем — многие и многие голоса — такие же светлые, какими он слышал их во сне.

— У них праздник, а я своего дома не могу найти. — печально молвила девочка.

Маэглин, попытался подняться, и поплатился тем, что едва вновь не лишился сознания.

— Вам нельзя тревожить ногу до завтра…

— Они уже выходят… — шептал Маэглин и по щекам его катились слезы. — Ах, почему же я испугался тогда, всего то несколько часов назад?! Тогда, ведь, еще не поздно было!.. Но и теперь не поздно. Да!.. Я должен!..

Как ему показалось, ужасающе медленно смог он выбраться из оврага, замер там, тяжело дыша. Девочка стояла рядом, едва не плакала, видя его мученья. А он уставшим голосом обращался к ней:

— Видишь — как медленно я ползу… Ты беги, расскажи им все… Хотя — куда ты побежишь, кому и что расскажешь?!.. Нет — я должен сам…

Цепляясь за корни, рывками подтягиваясь, прополз он еще несколько метров. Прерывистое дыханье вырывалось из его груди — вместе с дыханьем звучали и слова:

— Только не оставляй меня, мне страшно одному. Пожалуйста, не убегай… Мы… вместе… доберемся… все расскажем… Быстрее — вперед… Чувствую — тьма близко…

* * *

Во главе праздничной процессии, на колеснице запряженной тремя белыми лошадьми, выезжал Хаэрон. Колесница неведомо откуда появилась в Туманграде, и вся вылита была из золота, и даже колеса, и оси ее были из золота. Колесница была достаточно просторной и в ней было место и для Элессии и для трех малышей, которые лежали в колыбели — и, взявшись за ручки, улыбались ясному небу, а когда доносился смех — тоже начинали смеяться.

Элессия улыбалась малышам, но тревога сжимала ее сердце — вспоминала она давешнее пророчество гадалки. Ее муж не придавал тому какого-либо значения, но он, ведь и не видел с каким ужасом отшатнулась увидев ладошки малышей та женщина.

А за воротами их ждал король лесных эльфов Бардул, который видел Хаэрона впервые. Он взошел на колесницу, встал рядом с ним, и такой ясный, чарующий свет от него исходил, что последние сомненья покидали сердца шедших следом. И жители Туманграда, а особенно дети смеялись, а навстречу, из леса, лилась музыка — притягивающая как звезды в ночи, как блики солнца на росном лугу.

Когда входили они в лес, то не смеялись громко, не играли на инструментах, но лица их сияли, ибо чувствовали они такое же благоговение, какое чувствует человек, входящий в огромный храм. Они оглядывались вокруг, некоторые восторженно перешептывались; другие шли молча, созерцая… Конечно, они и раньше бывали в лесах, но не в этом — и они уж не могли понять, как еще этим утром некоторые ворчали, что «ельфы, хотят нас в дерева превратить!»

А Эллесия, видя окружающие красоты, слыша восторженные вздохи идущих следом, только больше встревожилась, нагнулась над малышами, каждого поцеловала, и тихо-тихо зашептала:

— Как же я люблю вас, маленькие вы мои… Что ж ваш ждет то впереди? Почему, почему материнское сердце так болью сжимается?..

И тут Эллесия с мольбою взглянула на супруга: как хотела она сказать, что теперь надо поворачивать, и бежать, но не в Туманград, ибо она в минутном озарении чувствовала, что и Туманград обречен, но дальше, на запад. Бежать без остановки, пока хватит сил — и это единственный путь к спасению… Но, разве могла она сказать об этом? Разве послушали бы ее эти правители, уже начавшие беседу о будущем своих народов?

Через некоторое время, так тяжело ей стало, что она все-таки решилась, позвала своего мужа. Он повернулся, и на лице его не было и тени тревоги…

В это же время, они вышли из-под лесных сводов к озеру, и восторженный вздох прокатился по людских рядам, а навстречу им волнами звездного света полились приветственные голоса эльфов. Величественной, плавной волною взвились голоса арф — казалось, что это еще невидимые, прекрасные призраки, кружат в воздухе, приветствуют гостей…

* * *

Под стволом мэллорна открывалась обширная пещера, а от нее отходили извилистые плавные коридоры, которые появились в царственном дереве, конечно сами собою, а не с помощью топоров, о которых эльфы вообще имели только смутное представление.

Если снаружи кора мэллорна отливала мягким янтарным цветом, то здесь цвет этот был настолько ярок, что поначалу приходилось прищуривать глаза. Потом глаза привыкали, и видно было, как в стенах двигался живой пламень.

Один из коридоров заканчивался завесой, сотканной из солнечных трав. Перед завесой этой стояла Эллинэль, а блики движущейся в стенах силы, двигались и по ее лицу. Она говорила:

— Долго ты еще будешь надевать этот наряд? Быть может, ты запутался, тогда я тебе помогу.

— Нет, нет — я справлюсь… — вымолвил из-за солнечных трав Барахир. — Сейчас — я уже иду…

Эллинэль, однако, пришлось прождать еще несколько минут, прежде чем занавесь распахнулось и вышел Барахир. Он еще поправлял эльфийский наряд, цветом сходящийся с этими живыми коридорами, и очень идущий Барахиру. Хотя немалых трудов стоило ему разобраться со всякими пряжками и застежками — многие из них были перекручены и перевязаны между собой…

Он остановился перед Эллинэль, и тихо-тихо, чтобы никто не услышал, молвил:

— Я люблю тебя. Разреши мне полюбоваться на тебя, ибо… я чувствую впереди разлуку!.. Не смейся, прошу тебя — не смейся! Ты, прожившая так долго, улыбаешься над юношеским чувством… Но — не смейся! Ведь, впереди тьма… Подожди, не отворачивайся, дай мне запомнить это мгновенье, как ты стоишь на фоне этой живой, движущейся вверх стены. Подожди еще мгновенье…

Эллинэль сначала, действительно, улыбнулась, но потом лицо ее стало серьезным, и, даже, печальным. А в последних словах Барахира прозвучало такое искреннее горестное чувство, что в очах эльфийской девы заблистали слезы. Она очень тихим, нежным голосом молвила:

— Когда ты сказал: «Подожди еще мгновенье», я вспомнила одну нашу песнь… Почему ты сказал эти слова?.. Мне страшно стало — ты, ведь, сказал эти слова, таким же голосом, каким они были сказаны тогда…

— Спой мне… — шепотом попросил Барахир.

— Я… — она хотела было что-то сказать, но так и не подняла золотистых своих век, и две жемчужные слезы вырвались оттуда. Барахир поймал их на свою ладонь, и они обожгли ее.

Эллинэль запела и от печального чувства заключенного в эти слова, Барахир сам не смог сдержать слез. При первых словах, он осторожно положил руки на ее плечи, а она не отстранилась, даже и не почувствовала этих рук. Так стояли они, слитые печалью, недвижимые:

— Подожди еще мгновенье,

В последний раз шепну, мой друг,

Ах, как же жарко пламени круженье,

Нет — не порвать судьбы мне круг.

Ах, подожди еще мгновенье —

Ах, подожди, во тьму не уходи,

Я в вечность унесу очей твоих свеченье,

Мгновенье перед смертью подожди…

Эллинэль, забыв о том, что она эльфийская княжна, вообще обо всем забыв обо всем, смотрела в глаза Барахира — и она забыла…

А Барахир, чувствуя себя одновременно и самым несчастным и самым счастливым из всех когда-либо живших людей — словно растянувшимся от самой бездны преисподней, и до высочайших сфер небесных, шептал:

— Я с давних пор чувствовал, что могу писать стихи. Но это чувство все теплилось во мне, но вот я встретил тебя, и это было, как… родник, который появился пред цветком долгое время сохшим. Стихи теперь одно за другим появляются предо мною. Какие-то я тут же забываю, ну и не жалко — ведь, на место их тут же приходят новые. И я сердцем чувствую, что каждому из стихов, даже и забывшихся, только промелькнувших — суждено прозвучать, если не здесь, не сейчас, то — в иное время, в ином… мире… Эти созвучия — они летят сквозь времена, сквозь миры — им нет числа. Они, как осенние листья, которые несет ветер — где-то они лишь коснуться земли, лишь прозвучат у грани сознания, а где-то останутся навсегда, выльются прекрасными стихами. Вот летит надо мною лист, а я протяну руку, осторожно поймаю его, и протяну тебе, Любимая. Вот он:

— Как движется в осеннем кружеве земля,

Так живут, Любимая, твои глаза.

И как взмывают к небу пшеничные поля,

Так дышит златом ресниц твоих краса.

Как песню поет восходящему солнцу

Летящий над миром орел,

Так в гласе твоем — к полям запредельным оконцу,

Я в солнечных крыльях расцвел.

— …Ну, вот — поймал два листа. Каждое четверостишие и есть лист. Впрочем, какой здесь может быть счет?..

В это время, издалека долетело пение арф, и Эллинэль молвила:

— Это — приветственный хор. Значит, ваши уже пришли. Пойдем — я должна приветствовать твоего короля.

Барахир все еще, словно в чудесном сне прибывал Стоял недвижимый.

— Пойдем же, нас ждут. — нежно проговорила Эллинэль, и, казалось, легким облачком облачком поплыла по коридору.

Барахир шел за нею, и не мог говорить иначе, чем поэтическими строками — для него обычная речь казалось теперь столь же грубой, как ругань. Среди сияющих ярким янтарем стен слышен был его страстный шепот:

Я вижу начертание судьбы:

Оно темно — сгореть мы все должны,

Ах, может — в этом часть моей вины,

Ведь, вместо сердца — жаркие угли!

Они вышли из коридора в большую залу, где было довольно много эльфов, а гул праздника усилился. И там, когда Эллинэль увидела сородичей своих, когда они, при приближении ее склоняли головы — вспомнила, что она эльфийская княжна. И она, негромким голосом отвечала на его стихи:

— Мы эльфы — словно звезды во ночи,

Но, ведь, на звезды, ты молишься издали,

Не зная, как их души горячи,

В них тело изгорит, как горсть пыли…

А Барахир настолько был поглощен чувством любви, что и грозный рок казался ему незначимым — после тех мгновений, которые простоял он в недрах мэллорна с Нею — он словно бы изгорел изнутри — и, в тоже время, изгорев, полыхал с еще большей силой. И, конечно, он не хотел понимать смысл тех строк, которые она ему проговаривала.

Когда они вышли в свет солнца, лицо Барахира было бледно, зато очи преобразились — беспрерывно полыхали поэтическим жаром. Эллинэль взглянула на него с жалостью, а себя попрекнула за то, что поддалась чувству.

А что вокруг было! Все новые и новые люди подходили по мосту, их встречали эльфы — говорили приветствия, да с таким добрым чувством, что лица людей озарялись улыбками, и они отвечали самыми добрыми словами, которые только знали. От запахов, которые исходили от плотов у многих урчали желудки, и эльфы, помня, что всякую беседу, лучше предложить гостю, после хорошей трапезы — приглашали их к плотам. А при входе на плоты, детям дарили игрушки, да такие замечательные, что дети прыгали от восторга, и, думая, что это сон — все норовили улететь в небо…

А вот и король Бардул; рядом с ним Хаэрон с Элесией — Хаэрон нес колыбель с малышами, которые радовались, иногда поднимали к ветвям мэллорна пухленькие свои ручки.

— Так, вы приглашаете взойти нас на вершину этого дерева? — спрашивала с тревогою Элесия.

— Да. — отвечал Бардул. — И вам не стоит бояться долгого подъема. Мэллорн ждет этой встречи…

— Да, да — конечно. — вздохнула Элесия. — Меня не страшит подъем, но… я волнуюсь за малышей, не хотелось бы брать их наверх, но и здесь не могу их оставить.

— Пусть они поднимутся с нами. Пусть вдохнут тот воздух, которым дышат орлы. Мэллорн не пропустит ветра холодного: он, как заботливый батюшка… А — вот и ваш Барахир — пламенное сердце; его кафтан был порван и мы подарили ему этот. Не правда ли, ему идет? Рядом с ним — моя дочь Эллинэль…

Через несколько минут начался подъем по белой лестнице, которая вилась вокруг ствола мэллорна. Идущие не чувствовали своих ног — как в блаженном сне возносились они все выше и выше, а вокруг открывался все больший простор — мир плавно крутился вокруг них, и все рос. Наверное, если бы не помощь мэллорна, многие из свиты Хаэрона — споткнулись, да пали бы вниз — ведь они теперь только и любовались.

А Барахир чувствовал приближение смерти, но больше не противился ей. Он прибывал в таком состоянии, что и смерть собственная, и гибель целых миров ничего не значили. Лицо его пребывало в неустанном, неуловимом движенье, он тяжело дышал; и больше не глядел на Эллинэль, но, все-таки, видел ее ослепительно ярким облаком… Вот он зашептал:

— Молю я об одном, Вас дева:

Вы пойте, пойте, милая, со мной,

Душе нет ближе ничего того напева,

Что за блаженство — слышать голос твой святой!

Мои слова: «Ах, подожди еще мгновенье»

Зажгли в вас памяти огнистый рой.

О том мне расскажи! — мое моленье,

Ах, дева, ах любовь моя! Ты пой! Ты пой!

И король Бардул, и Хаэрон, и Элесия услышали эти слова, обернулись. Бардул внимательно взглянул на Барахира и, улыбнувшись, молвил:

— Вижу пламень любви разгорелся столь сильно, что в нем и поэт пробудился. Верно говорят: «Любовь бывает разной, но только не напрасной».

Хаэрон кивнул:

— Все-таки ему еще предстоит понести наказание за сегодняшнюю выходку.

— Думаю, стоит его простить… — говорил Барадур.

— Хорошо… — кивнул Хаэрон…

А Барахир чувствовал, что все эти — говорящие у грани его сознания — все они с каждым шагом приближаются к смерти — и вскоре все эти их слова уже совсем ничего не будут значит. Он страстно ждал, когда Эллинэль заговорит, а она чувствовала это, и, понимая, что молчанием его теперь не успокоить, начала рассказывать:

* * *

Это случилось в последние годы Первой эпохи — в те годы, когда Эллендил ушел на поиски Благословенной земли, а Моргот в своем Ангбарде чувствовал себя в безопасности, думая, что Валарам нет дела до его злодейств. Почти все Среднеземье находилось тогда в его власти, и прекраснейшие Дориат и Гондолин, уже лежали в пепле.

Наш народ обитал тогда в лесах у южной оконечности Синих гор. Энты отгоняли от наших пределов ватаги орков, и мирные годы проносились пред нами, как весенняя капель, в благодатных, целующих лучах апрельского солнца.

Лучшим поэтом и певцом среди нас по праву считался Эфэин. С прекрасным его голосом не могла соперничать ни одна из лесных птиц, а, ведь, именно птицы научили его пению, именно от них черпал он вдохновенье. Именно поэтому любимым временем года у Эфэина была весна. А в день двадцать пятого апреля — в праздник Великого Хора; когда все птицы славят возрождение жизни — он сочинял прекрасные песни, которые теперь уж никто не может исполнить как он. Он, вместе с птицами, пел их с самого утра и до заката, и некому было записать слов — никого не было рядом, ведь Эфэин любил уединение.

И вот, когда в очередной раз запел над миром этот великий праздник, Эфэин вышел к озерному берегу, и по обычаю своему запел, а сидевшие на ветвях птицы, подпевали ему, как главному певцу подпевают иные в хоре.

Тут подул на него ветер, но совсем не апрельский, но ледяной, жесткий, словно бич ударил он по лицу певца, и разбилась песнь — птицы с ветвей вспорхнули, да над озером с тревожным кличем закружились.

А на колени Эфэина упало перо. Было оно таким же, каким бывает море в час закатный, когда солнце уже скрылось за гранью мира, но все воды еще дышат его густым небесно-медовым оттенком.

Никогда не видел он ничего более прекрасного, и как первая любовь, вспыхнуло в его сердце жажда птиц со столь дивным опереньем увидеть.

И тут из пера раздался девичий голос, самый мелодичный из всех, какие доводилось слышать Эфэину, но сколько страдания было в том гласе!

— Холодно… как же здесь холодно… Солнышко! Где же ты!..

Жаркие слезы покатились по щекам певца, и он, приложив перо к сердцу, бросился к нам, чтобы узнать, где искать эту дивную птицу. Но никто из нас не знал птицы с такими перьями, тогда побежал Эфэин к энтам, и старейший среди них вот что поведал:

— То было на заре мира, когда и эльфы еще не пробудились, а я не знал еще слов и мог только любоваться той красою, что цвела вокруг. Создавшие ту красоту Валары устроили праздник на острове, а я стоял и слушал их отдаленное пенье, тогда на ветви мои слетела птица с такими вот перьями. У той птиц был девичий лик, и Гамаюном ее звали. Их и тогда то было немного, но огромный лес мог расцвести от голоса только одной… А потом пришел жгучий пламень, и… я думал, что тех птиц больше не осталось, но вот — значит, где-то на севере замерзает последняя из них…

Ах, как быстро забилось сердце Эфэина от тех слов! Он полюбил эту птицу, — полюбил за голос, более прекрасный, нежели его; полюбил за одно перышко в котором жило и дышало целое море.

На закате того дня, он ушел и многие плакали, ибо считали его уже погибшим.

Прошел год, прошло два, и три года — прошло пять и десять лет — и в праздник Великого Хора, среди песен счастливых, звучал и скорбный плач, по певцу, который ушел за своею любовью на север…

Но он вернулся. Вернулся на двенадцатый год, и вместе с ним была любовь его — птица Гамаюн. Сначала его не узнали, приняли за какого-то старого, измученного человека. У него совсем поседели волосы, многие шрамы покрывали его лицо, вместо одного глаза был мрак, а в другом — зияла и боль и счастье. Он шел, опираясь на посох, и плечи его были согнуты, грудь ввалилась.

То было в зимнюю пору, и по недавно выпавшему снегу, он тащил за собою на возу эту птицу. Она не могла летать, ибо у нее были отрублены крылья, черные следы от цепей протягивались по ее телу, не было у нее и лап.

Но весь этот ужас, от которого многие из нас зарыдали, тут же, как последний вздох зимы, пред ласкою весны отступил, когда она запела. Силу того голоса можно было сравнить разве что с мощью солнца над землею восходящего!..

И когда раздалось это пенье зарыдал Эфэин и такая боль и такое счастье в его слезах были, что там, где падали они — тут же понимались из снега нежные подснежники, и огненные тюльпаны.

Мы стали расспрашивать его, и тогда он открыл рот — там не было языка. Как птица Гамаюн лишилась своих крыльев, так наш певец лишился голоса.

Мы так ничего не узнали о его походе. Возлюбленная его пела всем нам, но говорила только с ним. Единственное, что удалось выяснить — птица эта, еще в давние времена была поймана для Моргота. Ее принесли в клети к его трону, и он захотел, чтобы она услаждала его своим пеньем, но гордая птица отвечала, что привыкла петь небу и облакам, а не окровавленным стенам, на которых развешены были орудия пытки. Тогда Враг разъярился, велел ей отрубить крылья, заковать в цепи, и бросить в темницу до тех пор, пока она не одумается. В темнице провела она долгие годы, но палачам не удалось сломить ее гордого духа… Как Эфэин узнал, что ее держат в недрах Ангбарда, как он попал туда, какие муки претерпел, и как выбрался вместе с нею — все это так и осталось тайной…

Теперь они все время были вместе. В праздник Великого Хора, на скованным им самим тележке, отвозил он птицу Гамаюн к тому озеру, где поймал ее перо — и там пела она для него, и для всего мира.

Так минуло еще двенадцать лет. Наступили дни великой битвы — войско Валаров высадилось на севере Среднеземья и двигалось к Ангбарду — сокрушая вражьи орды. Все Среднеземье сотрясалось от той битвы — дошли ее отголоски и до нас. К нам пришли энты и говорили:

— Скоро мир изменится, и туда, и эти земли покроет море. Пора уходить на восток, через перевалы Синих гор…

Вскоре мы собрались, и уходили от своих жилищ. Земля тряслась все сильнее, а с севера поднялась угольно черная пелена, застлало все небо, и стало гораздо темнее, чем ночью, казалось, что мы попали в громадный грот. Трещины на земле все разрастались, из вихрясь кровавыми языками вздымалось пламя.

Не одни мы стремились на восток — орочьи племена тоже спешили к перевалам через Синие горы. Их было несчетное множество, они неслись, сметая все на своем пути, и вопли их покрывали даже рев пламени.

Как мотыльки слетаются на пламень свечи, так устремлялись орки к морскому, закатному сиянию, что жило в перьях птицы Гамаюн. В окружающем, кровавом мраке особенно силен был этот чистый свет — и орки темными, стремительными реками мчались к нему. Их пытались сдержать энты — каждый расшвыривал орков сотнями, но слишком много было врагов… Все сильнее тряслась земля, и, вырывающееся из нее пламя, поглощало и орков, и энтов, и нас…

Мы, все-таки достигли отрогов Синих гор, но где-то среди их перевалов должен был произойти последний бой с орками. Мы не могли двигаться так быстро как они — у нас были раненные, обоженные…

Все это время Эфэин вез Гамаюна на повозке, но вот дева-птица склонилась и негромко шепнула ему что-то. Он согласно кивнул, потом посмотрел на нас единственным своим пронзительным и любящим оком, хотел сказать что-то да один только печальный стон сорвался с его уст…

Мы не успели его остановить. Он развернул повозку и устремился обратно в пылающую долину на юго-запад. Тут, от нового толчка, из сотен трещин хлынула лава, на севере запылала неустанная и яркая бардовая зарница, а с запада стал нарастать величественный гул — близилось море. Теперь орки думали только о том, как спастись, стремительной лавиной неслись на нас. Еще немного, и закипел бы бой кровавый, но тут птица Гамаюн запела…

Орки обезумели от того пения! Так оно было для них ненавистно, что они даже и пламени не боялись — вся их темная лавина с яростным воем развернулась и бросилась туда, где морем сиял Гамаюн.

Между огненных пропастей, между изжигающих буранов, отвозил Эфэин возлюбленную свою — отвозил к верной гибели, ради того, чтобы спасти нас.

Наши вожди говорили, чтобы отступали мы выше в горы, и мы отступали — только медленно, ибо слезы застилали наши глаза, мы часто останавливались…

Темные потоки вплотную подкатились к Ней, но так и не успели коснуться грязными своими ятаганами, сияющих крыл. Разверзлась бездна огненная, и поглотила всех…

Но и это не было окончаньем — величественный гул с запада все усиливался, и вот высокой стеною нахлынуло море. Скалы дрожали, нахлынул пар, и мы ничего не видели, но стояли и держали друг друга за руки…

То, что мы стояли, держа друг друга за руки, то, что не бросились неведомо куда, и спасло нас. Через какое-то время скалы перестали дрожать, а с запада подул живительный ветер. Пар расселся и мы увидели, что стоим на новом брегу. И было это в тот закатный час, когда солнце скрылось за гранью вод — и все море жило, двигалось, дышало пред нами, тем же светом, что и птица Гамаюн. Казалось, что она возродилась в этих водах, разлилась на просторе, и все поет нам свою песнь, в ласковом шелесте волн…

И тогда один из нас опустился на колени и в этом спокойном вечернем воздухе зазвучали его негромкие слова. И каждому из нас казалось, что эти слова из его сердца исходят:

— Ах, что чувствовали они, когда пламень обступил их со всех сторон, когда неслись на них из этого пламени орки… В последнее мгновенье, среди того грохочущего ада, они видели, как на этом морском берегу будем стоять мы. Они и сейчас видят нас, с этих просторов, и слышите, слышите, как из этих объемов, вольного воздуха летит к нам их пенье:

— Когда нас пламень окружает,

И воет темная толпа,

Мы видим — впереди сияет,

Грядущих песен череда.

Пусть мы умрем, но пламень сердца,

В ветрах над морем полетит,

Во взгляде — к будущему дверца,

И пусть всегда заря горит!

При последнем слове, раскатисто ударился о брег высокий вал. Обдал всех нас солеными брызгами, и подобны они были светлым слезам, в которых было последние их благословение для нас, живущих.

«Ах, подожди еще мгновенье…» — из кого-то вырвалась и эта песнь… Тогда, когда стояли на брегу нового моря, и держались за руки, мы были чем-то единым, как море. Каждый из нас пел героям последнюю песнь…

Так пели мы до тех пор, пока в вечности не воссиял Млечный путь, и не взошел к тем сферам Эллендил. И тогда мы повернулись на Восток, к Новой Жизни.

Перед тем, как найти новый дом, нас еще ждало много лишений, и новые герои поднимались из нашего народа, как из единого сердца. Но это уже иные сказания.

* * *

Вокруг смолкли разговоры; люди слушали и забывали обо всем, им казалось, что они во сне. Они шли в безмолвном благоговении…

А Эллинэль совсем не устала — для нее такой возвышенный, подобный пению волн голос, был столь же естественен, как для иного обычное дыханье.

За это время они поднялись к верхним ветвям мэллорна, которые расходились в стороны широкими дорогами, а в их объятиях, покоился лебедино-белый дворец. Лестница расширялась, подводила к воротам, которые засияли перламутром и плавно раскрылись.

— Как часы. — заявил кто-то из людей. — Сейчас оттуда кукушка вылетит.

Однако не кукушка, но стая белых лебедей, которая недолго гостила у лесного короля, вылетела оттуда, и плавным кругом, словно бы тоже взбираясь по невидимой, воздушной лестнице взмыла в ярко голубеющее небо, по которому так уютно плыли пушистые белые облачка.

Когда два короля подошли к перламутровым вратам, листья мэллорна сами, без ветра, зашевелились. В каждом из этих листьев было не менее метра, каждый был легок, словно парус воздушного корабля, и от золотистых каемок, которые их обрамляли, исходило тихое приветливое пение….

Лесной король повел процессию залы, и, казалось, что все это, не создано руками, но выросло — настолько было сходно с живым. Часто попадались фонтаны с теплым янтарем, и прохладной лазурью; сверху падал солнечный свет, с прохладными дуновеньями ветерка проносились яркие птицы — казалось, что сводов нет, что они идут под бескрайним небом. И все шли быстро, все чувствовали себя, как святая, счастливая детвора, которая бежит по лужам, по улицам, по лугам, торопиться увидеть, какое еще чудо ждет их впереди.

И вот вышли они в залу, большую из всех пройденных. Единственной колонной служила верхняя ветвь мэллорна — более широкая чем любое из лесных деревьев, и не менее прочная, чем ствол царственного дерева у основания. По этой ветви переткали радужные цвета. По этой радужной ветви поднималась еще одна лестница — последняя.

Они вышли на крышу и, прежде чем усаживаться за столы, по приглашению Бардула подходили к огражденью, и, забыв обо всем, любовались на тот простор, в котором со вчерашнего дня ничего не изменилось — все так же клубилась далеко на севере тьма, все так же Туманград, казался городком построенным из песка, у слияния двух ручейков. Некоторые из государственных мужей с наивными, ребячьими глазами смотрели в небо, и ожидали, когда их пригласят подняться еще выше — по невидимой лестнице, по которой поднялись лебеди. А прямо под ними, в просвете между ветвями, лежало озеро, где праздновали иные эльфы, и простой люд Туманграда — там, на отражающем небо зеркальце, словно маленькие былые перышки — кружились в танце плоты…

А потом, король Бардул пригласил их за столы, и еще раз подтвердилось, что и еда — такая вот, сплетенная из света и радуг, может быть столь же возвышенной, как музыка… И никто не посмел бы сказать, что он наелся, или набил едой желудок — разве же можно набить себя весною, разве же можно наестся небом?

Стол для королевских семей стоял на возвышении, возле радужной ветви. Они уже нашли общие интересы, уже текла беседа — голоса людей были восторженные, а голоса эльфов — добрые и спокойные. Одна Элесия сидела мрачная, и почти не говорила — ничто не могло развеять тяжкого предчувствия. С болью смотрела она на своих малышей, которые веселились с эльфийскими погремушками рядом с нею, в колыбели.

Барахир прислуживал Эллинэль, но так рассеяно, что в конце концов, его пригласили усесться на один из соседних столов. Он без тени смущения, но с пламенными очами говорил:

— Я буду сидеть только рядом с Единственной!

Кое-кто из родственников лесного короля взглянул на него с изумлением, но сам король рассмеялся:

— Он опьянел от любви. Нет — я не злодей, чтобы судить любовь; тем более, такую возвышенную — первую любовь. Садись же рядом с моей дочерью, человек с пламенным сердцем. Если, конечно, она не против.

Барахир, уселся рядом с нею, и не отводя глаз, любовался ее очами… Любовался до тех пор, пока не молвила что-то своим малышам Элесия.

Он обернулся и один взгляд на эту женщину подействовал на него, как ушат ледяной воды. Вдруг, всплыл страдающий лик Антарина; вдруг, вспомнились безумные вопли Маэглина — и боль, словно железным, острым колом ударила его, в голове отчаянно забилось: «Все это, прекрасное, скоро может погибнуть! Готовьтесь к беде! Она уже совсем близко!»

Но он, понимая, что никто его слушать не станет, что все слишком поглощены счастьем — сдержал крик. Он, смертно бледный, вновь смотрел на Эллинэль, он старался запомнить каждую из этих плавных линий, старался постичь глубину очей ее — так как чувствовал, что скоро ничего этого не станет.

Но, даже если бы он, закричал тогда, и, если бы его послушались — было бы уже слишком поздно…

* * *

Лесные эльфы не строили моста ни через Седонну, ни через Бруинен. Иногда они пользовались мостами возведенными жителями Туманграда, но, чаще, переплавлялись на лодочках, которые во множестве стояли в маленьких, сокрытых кустами бухточках на берегах рек. Эльфы искусные гребцы, а лодочки их были столь воздушно легки, что, если надо, они могли переплавляться через реку не менее быстро, чем всадник скачущий по мосту. Для всадников же, и на Седонне, и на Бруиненне были устроены плоты, столь легки, что два кормчих могли перегонять их с берега на берег — но, не так, конечно, быстро как легкие лодочки.

Этот-то «черепашьей шаг» плота и бранил Эглин, который восседал на темном своем коне, да теребил узду. Конь, чувствуя гнев своего хозяина, нетерпеливо перебирал копытами, а два кормчих, слушали-слушали его брань, а потом взяли да и начали песнь славящую лесные красоты.

— Ах, и вы насмехаетесь! — прошипел Эглин, и схватился за клинок, но, все-таки, сдержался, и остаток пути сидел молчаливый, угрюмый.

Плот еще не коснулся восточного берега, а терзаемый неразделенной страстью эльфийский князь рванул поводья так, что конь взвился на дыбы, а затем, в могучем прыжке перелетел последние, отделяющие его от берега метры.

Вскоре перестук копыт смолк в отдалении. Наступила тишина…

Кормчие, не доводя плот до берега, уперлись длинными веслами во дно, и слушали. Через некоторое время один из молвил негромко:

— У нас и пенье, и музыка — а мир то к востоку, безмолвный…

— Да. Будто вымерло там все. — подтвердил его друг. — Ни птиц, ни ветерка, ничего-ничего… Хоть бы пошевелилось что…

— Не добрая то тишина. — кивнул ему в ответ первый кормчий. — Ну, у нас там дозорные стоят. Будет какая беда — мы первыми об этом узнаем…

Эглин гнал своего коня по дороге в Эрегион, но он не намеривался останавливаться в этом эльфийском королевстве. Он, как никогда страстно, любил Эллинэль. А, как он ненавидел тех, кто посмел его изгнать! Он готов был вызвать каждого из них на поединок, а первым — того «выскочку». Чтобы дать выход этой ярости, он намеривался гнать коня до самых Серых гор — найти там какое-нибудь темное ущелье, обхватить холодную каменную плоть и выть по волчьи, часы сутки — пока хоть немного не выйдет эта давящая его ненависть.

Конь нес его среди полей; время от времени поднимались по сторонам перелески — да тут же и отлетали назад. Если бы Эглин остановил своего коня, если бы прислушался — то, верно, испугался бы этой тиши, но он ничего не слышал — в ушах его гудела жаркая кровь, а в глазах темнело, и он, время от времени, начинал подвывать по волчьи.

Неожиданно, конь остановился, захрапел и попятился назад.

— Что же ты! — дернул поводья. — Ты…

Но он не договорил — замер…

Метрах в тридцати перед ним, изгибался древний каменный мост, под которым уныло ворчала на каменных перекатах холодная темная речушка. Она вытекала из мрачного елового леса, который черный стеною высился прямо за мостом.

За мостом у грани леса, дорога разделялась на неравные части — одна нехоженой тропою терялась в лесном мраке, а другая — широким, устланным солнечным светом трактом, уводила в Эрегион.

Но на широкий тракт даже и не взглянул Эглин — натянув поводья, пристально вглядывался он на темную исходящую из леса тропу. Конь все продолжал пятиться, и испуганно храпеть. Те травы, которые росли на той тропе беспрерывно пригибались — некоторые так сильно, словно невидимые ступни прижимали их к земле — только они успевали отогнуться, как на них давили уже новые. Там, в воздухе, перекатывалось какое-то марево, все приближалось-приближалось.

В следующее мгновенье оно должно было выйти на свет солнца, но тут ударил жаркий выжженный ветер и вокруг разлилась густая тень. В этой тени на мост заползла и стала приближаться некая призрачная стены, словно через серое покрывало был виден через нее помрачневший больше прежнего лес. Теперь Эглин слышал и гул голосов.

Но вот, как из небытия появилась в двух шагах от него стрела, вонзилась его в плечо — он пригнулся и еще несколько стрел просвистели над его головою.

В голове его пронеслись такие чувства: «Предупредить… О, нет — только не этих, изгнавших меня!.. Но там же Эллинэль! Ты должен быть рядом с нею до конца!»

Тут из тьмы вылетел такой град стрел, что конь оказался буквально истыкан ими. Одна из стрел попала в ногу Эглина, он закричал:

— Ну же! Неси меня к Ней!..

Но конь уже рухнул на дорогу, Эглин покатился в траве, тут же, впрочем, вскочил и, опадая на раненную ногу, и выхватив клинок, на котором еще темнела кровь Барахира, бросился навстречу мареву.

Но добежать он не успел — новые стрелы вылетели из мрака — пронзили Эглину грудь. Он захрипел, изо рта хлынула кровь, но он еще продолжал идти — шел и видел пред собою лик Эллинэль.

— Не пройдете! — смог он прохрипеть с яростью.

До тьмы оставалось еще пять шагов — новые стрелы врезались в его грудь, одна пронзила шею, другая вошла в глаз — он стал заваливаться, но, все-таки, смог совершить последний рывок обрушить клинок во тьму — лезвие ударилось о сталь, раздалась ругань, потом — хохот, после чего тело Эглина было отброшено с дороги, а призрачный вал устремился дальше. Он все выползал и выползал из темного леса и не было ему ни конца, ни краю…

* * *

Четверо эльфов дозорных расположились на широком суку ясеня, который нависал прямо над дорогой. Покрытые густой листвой ветви, делали эльфов незримыми для сторонних наблюдателей, а самим им через узенькие лиственные окошечки видна была дорога на пару верст к западу, и на пару к востоку.

С самого утра сидели они, вслушиваясь в тишину, но вот — проскочил под ними на своем коне Эглин, и завязался негромкий разговор:

— Так это же Нолдорский князь…

— Да. Был гостем у нашего государя. Сватался за Эллинэль, да она ему любовью не ответила…

Они еще немного поговорили, размышляя, какая же тяжкая мука неразделенная любовь, но тут один из них шепнул коротко:

— Тихо. Кажется, кричал кто-то…

Все замерли, однако, никаких больше звуков не было — полное безмолвие — эльфы дышали очень тихо, однако и их дыхание явственно слышалось в этой тиши. Тот, что услышал крик, совсем тихо зашептал:

— Я не мог ошибиться — точно, кто-то кричал в отдалении, и… кажется — это был крик Эглина.

— Нам было велено — чуть что — сразу поднимать тревогу…

Другой достал рог, молвил:

— Один то крик далекий. Но… тревогой сам воздух полнится — я сердцем беду чувствую — близко она. Трубить надо.

Он поднес рог к губам и в это же время, из широкой лощины, пересекающей поле к севера, стремительно и бесшумно рванулась на них тьма. Она встала высоченный стеной и в мгновенье обволокла ясень…

Над дорогой поднялся черный столб, в глубинах его взметнулось бардовое пламя, отчаянно загудел рог, но зов этот, словно через болотную тину прорвавшись, оказался совсем слабым, и не услышан никем, кроме, разве что нескольких лесных зверушек, которые затаились в своих норах и выжидали, когда минует напасть и они смогут вернуться к привычной своей жизни…

* * *

А на крыше лебедино-белого дворца, который, смотрели в разные стороны света четверо дозорных. Вот один из них, тот, что смотрел на восток — поднял ладонь, и по знаку этому подошли к нему предводители отрядов лучников.

Они стали говорить между собой, но говорили совершенно бесшумно…

Все это заметил Барахир — он смотрел на них с болью: хоть и не слышал, но чувствовал, о чем их разговор.

Слово теплый лист, коснулся его голос Эллинэль:

— Вокруг все празднично играет,

А ты сидишь — поник челом.

Что за печаль тебя снедает?

Ты смейся, смейся соловьем!

Эллинэль, положив свою воздушную ладошку на его запястье, пропела таким печальным и красивым голосом, что все, кто был столом обернулись к ней:

— Когда летят с деревьев листопады, —

На озере по пламенной воде,

Мы, созерцая погребальные наряды,

Плывем на лебединой, облачной ладье.

Вокруг нас листья в хороводах тихих кружат,

И тихо шепчут, и ласкают, и поют,

Они о смерти ждущей их не тужат —

Они, ведь, к морю в этих водах поплывут…

— Что же делать? Что же нам всем делать? — мучительно простонал Барахир и капельки пота выступили на его лбу — и вот он, еще раз взглянув на застывших у огражденья дозорных — на их неподвижные, напряженные фигуры — решился, и заговорил громко. — Бежать отсюда — сейчас же! Любимая, дай руку, и мы убежим! Они не станут нас слушать — они останутся, но хоть мы убежим!..

Эллинэль вздохнула, тихо молвила:

— Бежать?.. От злого рока бежать? Куда же ты от него убежишь? Радуйся, радуйся, друг мой милый, этим мгновеньям.

Барахир вскочил из-за стола, подбежал к эльфам дозорным:

— Что вы здесь увидели? Где — Он?

Но тут Барахир и сам увидел: едва приметное темное облачко клубилось на восточной дороге, между зеленых кудряшек деревьев, между яркой желтизны, взошедших спелую пшеницей полей. Оно стремительно приближалось, разрасталось значительно ближе…

— Ну, и что вы будете делать?! — громко спрашивал Барахир.

— Подожди, подожди. — говорил один из дозорных. — Что это за облако мы не знаем. Поднимать сейчас тревогу это…

— Да, да. Я знаю. Конечно так. — подтвердил Барахир; и, вдруг, вырвал у другого дозорного рог.

Тревожная, пронзительная нота задрожала над вершиной мэллорна.

…Но было поздно… слишком поздно.

В следующее мгновенье, случилось нечто ужасное. Воздух, словно бы распахнулся, метрах в трехстах от кроны — и из этого проема, оглушительно взвыв, черную горою, устремился трехглавый дракон. И было в том драконе не менее сорока метров — вот изогнулись назад шеи — с оглушающим свистом вбирался в них воздух… Как же он стремительно двигался! Никто еще и слова не успел молвить, а он уже был совсем рядом, обжигающая волна пронеслась над огражденьем.

И тут раздался громкий плач. То плакали младенцы — три сына правителя Хаэрона — а их мать, смертно побледнев, склонилась над колыбелью, грудью их заслонила…

* * *

В то же мгновенье, когда дракон налетел на мэллорн, Маэглин раздвинул дрожащими руками густые травы, которые росли на опушки леса, и взглянул на Туманград…

Рядом с ним была девочка с золотыми волосами — она помогала ему пробираться через заросли, и, несколько раз за время этого мучительного пути, он говорил ей, чтобы она бежала скорее предупредила их, но, стоило ей отбежать на несколько шагов, как он ужасным воплем останавливал ее, и, роняя слезы, шептал:

— Куда же ты?! О — не оставляй меня в одиночестве! Прошу! Пожалуйста! О-о-о!!!

И он рыдал с таким отчаяньем, что и девочка тоже плакала, и он, видя слезы на ее лице, скрипел зубами, сдерживал рыданья, продолжал ползти…

И вот — лес, остался, наконец, позади.

— Неужели они уже ушли? Неужто я опоздал! Нет же, нет!.. Вперед!..

— Они уже в лесу у эльфов. — говорила девочка.

— Почему… почему… — рыдал, уткнувшись лицом в землю, Маэглин. — Ведь я мог все остановить!.. Но, может, и теперь еще не поздно… Я… я люблю тебя, город!

И вот с неба слетел вопль дракона. И еще земля вздрогнула — все кругом померкло, призрачным стало…

Маэглин прошептал: «Я, все-таки, успею…» — и пополз вперед. Но тут девочка, плача, зашептала ему на ухо:

— Нет, нет. Стойте. Вы посмотрите только… Назад, скорее!

Маэглин только взглянул, куда она указывала, и сразу перекатился обратно в кусты. С севера-востока стремительно надвигалась пестрящая кровавым пламенем чернота. Вот раздался пронзительный, режущий вопль, и деревья задрожали; вот вырвался из этой тьмы отросток, заканчивающийся бардовым бичом — он ударил в землю…

Теперь в черноте можно было различить дымчатый контур; он возносился на многие-многие метры, а земля за ним оставалась выжженной. Девочке и Маэглину казалось, что этот великан движется на них — они даже не пытались бежать, ибо чувствовали, что убежать от него невозможно. Они только смотрели, дрожали, и, если бы он подозвал их — не смогли бы противится…

Но Барлогу (а это был именно один из огненных демонов), не было дела до спрятавшихся на опушке — значили они для него не больше, чем муравьи.

Он продолжал двигаться, куда гнала его сила большая, нежели его. Она гнала его к мосту — и он уже видел свою цель — эльфийский лес — один вид мэллорна заставлял его вновь и вновь издавать яростные вопли.

Вот коснулся он моста, вот, впиваясь в него, заполняя весь проход, устремился на западный берег.

И тут зашептала девочка:

— Вы смотрите, смотрите! У нас тоже силы есть; смотрите — сейчас эту образину река проглотит…

Поверхность реки вокруг моста вдруг вздулась, налилась, точно мускулами многометровыми валами; а откуда-то сверху течения пришел стремительно нарастающий грохот — поднялась огромная волна — она начиналась где-то под мостом, она закручиваясь все выше — беспрестанное течение наполняло ее, взметало все выше — и вот мост стал казаться лишь хрупкой жердочкой на фоне этой вихрящейся, исходящей пенными брызгами силе.

Даже Маэглин забыл о позабыл о своем смятении.

Барлог взвыл, ударил бичом по водной стене — с треском взметнулся пар, а затем волна рухнула на него всей свой многотонной громадой. Сотряслась земля, в воздухе стоял неустанный грохот. Словно громадная змея зашипела — там, где только что стоял Барлог, выплеснулось паровое облако — тут же и развеялось…

Бруиннен теперь то сжимался, то раздувался, словно бы в нем забилось сердце. В том месте, где волна обрушилась на Барлога, на мосту осталось черное пятно, от него паутиной расходились трещины; сам же мост вздрагивал, и, казалось, вот-вот рухнет от напора воды.

Южнее — метрах в двухстах от моста, из вод вырвалось желтоватое облако, а вслед за ним — черный чешуйчатый отросток. Отросток этот в стремительном рывке дотянулся до мыса, где сходились течения Бруиненна и Седоны. Там был небольшой песчаный пляж, над которым поднимался крутой берег, ну а на вершине его — точно дева, смотрящая вдаль — стояла высокая береза.

Соприкоснувшись с водами Барлог превратился в черную склизкую тварь. Десятки жирных щупалец, выкручиваясь неестественными, болезненными рывками — взметнулись по склону, вытянулись до вершины его, там разорвали березу, и уж затем подтянули туда тело Барлога. Там он заскрежетал и, вдруг, разорвался во все стороны — вновь стал черною горою, из которой рвались кровавые вспышки, и, вновь, вырвался ослепительно бардовый бич, выбил на земле черный, дымящийся шрам.

Бруинен вновь вскипел волнами, попытался до Барлога дотянуться, но тот уже слишком далеко был от его берегов: разъяренный мчался он на эльфийский лес.

— Смотрите, смотрите! — шептала девочка…

Поглощенные борьбою Барлога, они и не заметили тех призрачных стягов которые двигались над дорогой, но вот теперь пелена пропала и, из воздуха всплыли бегущие ряды воинов.

То были варварские племена с севера, они, закутанные в грязные шкуры, исходили зловонием. У многих были бороды; у всех длинные, и должно быть от рожденья не знающие мытья волосы, они какими-то маслянистыми тряпками обвисали у них на спинах. Оружьем у них были в основном молоты, но у некоторые были и клинки — тяжелые, двуручные. Первые ряды уже достигли середины моста…

— Смотрите. — прошептала девочка совсем тихо, и указала в небо, потом — уткнулась личиком в землю и горько заплакала.

У кроны мэллорна метались драконы. На такой высоте они казались крылатыми ящерками. Из них вырывались тонкие, белые струи…

Маэглин попытался сосчитать драконов — сколько же их? Пять, шесть… нет слишком быстро они летают, кружат между собою.

Он не знал, что ему теперь делать, и зачем вообще жить…

Драконов было не пять и не шесть — их было тринадцать. Такой крылатый отряд мог разрушить крупный город, а его направили на небольшое поселение лесных эльфов.

Враг найдя, что он пока не в силах одолеть такое королевство, как Эригион, решил испытать свои силы на более слабых. Ему не нужен был ни мэллорн, ни богатства Туманграда, но ему надо было знать, как поведут себя эти эльфы и люди, велико ли их мужество, сильна ли магия…

* * *

Как только появился первый дракон, Барахир бросился к Эллинэль. Сзади нарастал рокот пламени, и Барахир чувствовал, что сейчас он обратится в пепел.

Вокруг вскакивали из-за столов люди, эльфы, у всех были напряженные, испуганные лица, а вот к Барахиру вернулось прежнее поэтическое настроение.

Погибнуть в пламени? И всего то?..

Вот он подбежал к Эллинэль и закричал::

— Вокруг бушующий пожар,

Пускай! — Ему до сердца не добраться!

И с пламенем любовных чар,

Ему не следует тягаться…

Кто-то сильно толкнул Барахира в плечо — он упал, а когда поднялся, то увидел такую картину: когда дракона от дворца отделяло не более двух десятков метров, навстречу ему взметнулись ветви мэллорна — дракон рванулся в сторону, но, все-таки, одна из его шей была схвачена гибкой, вьющейся точно змея ветвью. Дракон с такой силой рванулся в сторону, что шея попросту переломилась — так насекомые, если застряла где их лапка, рвут эту лапку.

И вот в ветвях осталась одна из голов — зато дракон оказался на свободе — из обрубленной шеи вырывался пламень; теперь он не решался подлететь ко дворцу, но кружил на некотором расстоянии.

Тогда же, один за другим стали появляться и другие драконы. И они не спешили нападать — выделывали стремительные круги, и, исходящие от них жаровые волны беспрестанно стегали дворец.

— Все, у кого нет луков — уходите отсюда! Спускайтесь по боковым лесенкам, а также по главной, вокруг радужной ветви! Только не толкайтесь! Лучники прикроют ваш отход!

Легче было сказать, чем не бояться. Надо было видеть эти стремительно проносящиеся черные горы, надо было слышать те вопли, от которых гудело в ушах. Один из драконов пронесся метрах в ста над головами, выпустил струю пламени, и край ее коснулся одного из столов, обратил в пепел и сам стол, и нескольких человек и эльфов которые были поблизости; раскаленная волна обожгла еще нескольких и они с криками закрутились по полу.

Если эльфы еще хранили спокойствие, то среди людей началась паника — они — у выхода возникла давка. В это же время в полу стали открываться люки и из них выбегали эльфы-лучники — тут же десятки стрел устремились в кружащие горы. Рев драконов, вопли, толкотня, жаркий воздух — все смешалось, и невозможно было остановить панику.

Барахир прорывался к Эллинэль. А она была рядом со своими родными: в этой преисподней они не потеряли королевского достоинства — не лезли в толпу, но стояли неподалеку от радужной ветви и ждали… Но, как же трудно было к ним пробиться! Десятки тел напирали, оттаскивали, кружили, швыряли…

Вот один из драконов — ослепительно красный, точно только что искупавшейся в кровяном озере — выделывая очередной круг изогнул шею и выпустил струю пламени — навстречу устремились стрелы, но сгорели. Пламень валом пронесся по крыше и многих обратил в вопящие факелы.

Все взвыло, отчаянно закрутилось, надавило так, что у Барахира затрещали кости. Он не видел больше Эллинэль — выкрикнул ее имя. Со всех сторон — перекошенные лица… Грохот переворачиваемых столов, дымовые волны, смрад горелого мяса…

Все новые и новые эльфийские лучники, спешили к огражденьям, где уже гудело пламя, неустанно выпускали заговоренные стрелы — не давали драконам подлететь на то расстояние, где они могли бы испепелить и ветви, и дворец. Все же ослепительные языки протягивались в воздухе, и некоторые из них достигали лучников, обращали в пепел…

Кое-кто уже успел спуститься по лестницам, но тут тогда произошла катастрофа. Тот самый угольно-черный, оставшийся с двумя головами дракон, который появился первым и был предводителем всей стаи, завывая от боли — в ярости пуская и направо и налево изжигающие бураны, взмыл на многие сотни метров вверх, завис над крышей, а потом, скалой устремился прямо вниз. Он вытянул пред собою шеи, он изрыгал из них ревущие бураны, которые вылетали недостаточно быстро, слепили его жаром, от чего он совсем обезумел.

Представьте что на вас падает огненная гора!

Многие просто попадали на крышу, кое-кто прыгал с ограждений, и там их улавливали ветви мэллорна.

— Эллинэль!!! — отчаянно выкрикнул Барахир.

Тут толпа обезумев, рванулась куда-то, сбила его с ног, кто-то на него упал — прямо на ухо, громче, чем драконий вопль выплеснулся женский визг…

Поблизости был люк из которого недавно выбирались эльфийские лучники, и от страшной силы удара Барахира метнуло именно в этот люк. Он попытался ухватится за лестницу да не успел — пролетел метров пять и упал на пол.

Тот удар, который метнул Барахира в этот люк, был ударом огненного, вырвавшимся из драконовой глотки, и обратил в пылающую преисподнюю половину крыши. Потом был еще и второй удар — много-много сильнее первого — это дракон, не успев развернуться, врезался многотонной тушей во дворец. Врезался он в ту же половину крыши, которая была обвита пламенем, и разорвавшись, выплескивая из себя потоки кипящей лавы, пробил не только эльфийский дворец, но и переломил несколько крупных ветвей на которых он держался. В результате, оставшаяся половина дворца, начала кренится вниз…

Несколько могучих ветвей вырвали извивающиеся останки дракона, отшвырнули их в сторону, иные ветви попытались придержать опадающий дворец, но тут за дело взялись оставшиеся двенадцать драконов. Ведь теперь некому их было сдерживать, и они проносясь там, где не могли их достать ветви, направляли в них огненные потоки, и ветви пылали, извивались, пытаясь достать врагов, отекали вниз огненными соками…

Барахира бросило сначала к одной стене; потом — к другой. От жара кружилась голова, откуда-то валил густой дым, чей-то одинокий голос вопил отчаянно. Юноша уж и не мог разобрать где потолок, где стены — крен усиливался, где-то беспрерывна валилась посуда, гудело пламя…

— Эллинэль… Эллинэль… — зашептал он, ухватившись за лестницу, которая кренилась в бок. — Ты не могла сгореть. Конечно же нет! — твердил он, перескакивая через ступени. — Скоро мы встретимся…

А вот и клонящаяся вниз крыша — огненные вихри проносились снизу вверх… Большинство столов изгорело или было перевернуто при бегстве, те же что еще стояли — роняли с себя посуду, и та катилась выплескивая из себя напитки из весны, и закуски из журчания родников, исчезала в пламени; и нигде ни человека, ни эльфа, только на потемневшей поверхности, лежали бесформенные впеченные в нее комья…

Барахир метнул взгляд туда, где видел он в последний раз Эллинэль.

Радужная ветвь была переломлена и теперь из нее сочными, густыми рывками бил в небо яркий световой поток. В вышине он расходился многими-многими радугами, и они были точно лепестки чудесного цветка — дугами расходились во все стороны — и через Серые горы перекидывались, и через тьму на север, и на запад… но исток всех их был в нескольких шагах от Барахира.

Барахир, упираясь ладонями в раскаленный пол, пополз к этому источнику, веря, что найдет там Эллинэль, и будет она жива. Ползти было тяжело, наклон усиливался, ревели драконы, но они изжигали мэллорн, а не умирающий дворец.

Но вот, наконец, и радужная ветвь. Барахир дополз до нее, и, обхватив ствол, ствол, припал к ней губами…

Потом, огляделся — вокруг эти воженные в пол, дымящиеся наросты, и самыми страшными среди них были те, в которых еще можно было различить руки, ноги. Все они сжались и были маленькими, словно младенцы в утробе матери.

— Нет, нет! Конечно же Эллинэль среди них нет! — прохрипел Барахир, и, извернувшись, из всех сил выкрикнул ее имя.

И ему пришел ответ — один из этих черных комьев, находящийся дальше иных, и менее сожженный, слабо зашевелился…

Барахир тут же рванулся к нему. Подполз — вот слабый Женский голос:

— Кто вы?.. Помогите… Переверните… Дайте взглянуть..

Никогда еще Барахиру не доводилось испытывать такого — он рукою схватился за эти раскаленные угли и они прогнулись захрустели — под ними была плоть. Барахир, взглянув на радуги, веруя, что весь этот ужас пройдет — перевернул.

Это была Элесия, а под ней обнаружилась колыбель, в которой голосили, тянули к радугам маленькие свои ручки трое малышей..

Когда Барахир перевернул королеву — из нее вырвался страшный мучительный стон, но теперь боль ушла, и смертная пелена застилала глаза ее. Она, все-таки, узнала Барахира, и чуть улыбнулась:

— А — это ты, юноша с горячим сердцем… Возьми колыбель — стань их приемным отцом… Спаси их…

— Да, я исполню! Любовью своей клянусь — исполню!..

Видя, что она умирает, он спрашивал, сквозь слезы:

— Моя королева, не видели ли вы Эллинэль?.. Ведь, она жива, да?

Мягкая улыбка, едва заметно коснулась губ Эллесии, едва слышный шепот, услышал за ревом драконов и пламени Барахир:

— Эллинэль…Твоя Дева… Она жива, где-то она жива… Верь и жди, и новая встреча настанет… Прощай… Люби их… Люби…

Барахир хотел на прощанье поцеловать руку своей королевы, но тут струя пламени пережгла еще одну из ветвей, и горящий дворец сильно вздрогнул, едва не рухнул… Пламя пронеслось совсем рядом с Барахиром — а он одной рукой обхватил колыбель, другой — схватился за радужную ветвь. А тело королевы кануло этом пламени…

Младенцы тянули ручки к лепесткам радуг, но вот взревел, пронесся рядом дракон и они зарыдали сильнее прежнего.

Из глубин дворца доносился треск, из многих люков вываливались огненные клубы — и пол уже не был прежним, раскаляясь из глубин, он покрывался перламутровыми змейками, трещал, выгибался, из разрывов вырывался густой белый дым, пахнущий свежим древесным соком.

Барахир понимал, что через дворец ему не пройти, также, как и по боковым лестницам так как все лестницы уже были разодраны. Наклон увеличивался, и скоро крыша должна была повернуться под прямым углом к земле. Юноша оседлал радужную ветвь…

Раньше бы он сделал что-нибудь безумное, например — попытался прыгнуть на крыло пролетавшего рядом дракона. Но у него были малыши — он дал клятву, что, будет беречь их, а потому не поддавался первому порыву…

И вот дворец наклонился под прямым углом — все, что еще оставалось на крыше устремилось вниз. Где-то во глубинах переломилась радужная ветвь и теперь цветовые струи вырывались из всех люков, из прожженных пламеней щелей, дворец был подобен решету, из которого вытекал сок радуг, и, также, как вода устремлялась бы к земле — устремлялся к своей родине — в небо.

Теперь Барахиром открылась бездна. Он смотрел вниз — и там была боль и разрушения. И к озеру слетели два дракона, и выжигали плоты, казалось, будто горящие щепки плавают по воде. У подножия мэллорна тоже бушевал пламень и, даже с такой высоты видны были его терзающие древесную плоть языки.

Вот в одного из драконов ударило огромное ярко-зеленое сердце, тот ударился об озеро, и оно покрылось белым облаком; затем, выламывая деревья, закрутился по лесу…

Дальнейшего Барахир уже не видел, так как, последние перекрытие прогорели и то, что осталось от дворца устремилось вниз…

В эти страшные мгновенья Барахир оставался спокоен: он, крепко сжимая колыбель, оттолкнулся от радужной ветви и полетел вдоль падающей дворцовой крыши — у него, ведь, была Эллинэль, была клятва — а, значит и уверенность, что он должен жить.

Перед ним появилась ветвь мэллорна — точнее не ветвь, а веточка — одна из тех, которыми покрыты были главные ветви — и, все-таки, не меньшая, чем взрослая береза — Барахир навалился на нее плечом, и удар был не так силен, как следовало ожидать — древо и теперь не переставало помогать своим гостям.

Янтарный цвет рывками проходил под Барахиром — и он чувствовал, как тяжело дышит древо — так дышит воин, стоящий один против многих врагов, но еще держащий клинок, готовый биться до последнего…

Дворец разбился у корней, и, тут же из него взмыло стремительное облако радуг. Как же быстро то облако поднималось — вот уже налетело на Барахира — все вокруг было в этих цветах!

Драконы, окруженные своими огненными клубами не видели этого облака, и, изжигая ветви мэллорна, врезались прямо в него. Их закручивало в воздухе, они изжигались в своих же струях, а их ловили последние из ветвей — и уже объятые пламенем, рвали своих врагов….

Самый большой из оставшихся драконов, заходясь оглушительным воплем, пронесся над Барахиром, дыхнул пламенем — и юноша, вместе с колыбелью, был бы обращен в пепел, но держащая его ветвь отклонилась, а потом вытянулась вниз, подставила его к первым из оставшихся ступеней, уводящей вниз лестницы — ее основание уже было объято пламенем — ручьями заструился янтарный сок и ветвь, в числе десятков иных — устремилась к далекой земле — Барахир едва успел перескочить на лестницу…

Последние радужные отсветы унеслись вверх, и остался только раскаленный воздух, гул пламени, да разъяренные вопли израненных и обоженных драконов — они, выпустив в пылающую крону еще несколько струй — с жадностью стали испепелять самые большие, на дороги похожие ветви, а еще один стал медленно опускаться вдоль ствола, в иступленной ярости поливая его пламенем. Мэллорн мучительно вздрагивал, слышен был его глухой и беспрерывный стон…

Над головой Барахира клубилось огненной тучей пламя — вырывались оттуда струи пылающего древесного сока, а, также — ветви. Вот одна из этих ветвей огненной змей пронеслась возле Барахира — обдала его волной такого жара, что он, ослепнув, попятился и уперся спиною в дрожащий ствол мэллорна. Вновь закричали младенцы…

Барахир побежал вниз. Теперь прорывался ветер, который на самом деле дул на этой высоте — это были холодные и сильные удары, и тут же вновь налетали раскаленные волны…

Вот за спиной его рухнула огромный факел — ветвь, раздробила, унесла в бездну те ступени, по которым он только что бежал. По ногам ударил горячий поток древесный соков — Барахир зацепился за впадину на стволе, и, только благодаря ей удержался. Поток прекратился так же неожиданно, как и начался — юноша продолжил свой бег, но он и круга не сделал, как обнаружил, что впереди ступени обрываются — на стволе зиял громадный шрам с почерневшими краями — шрам этот уходил в бездну, откуда вырывались густые клубы темно-серого жаркого дыма.

Поблизости затрещал пламень, огненный клубящийся вихрь вырвался из дыма — стремительно приближался. Барахир, заслоняя грудью колыбель, отвернулся ко стволу — жар ударил в спину… Как же давит жар!..

Жар достал и до младенцев, и они закричали, звали этим своим пронзительным: «А-а-аа!» — маму. Барахир прижал колыбель к груди, обнял ее, чувствуя, как горит его спина, сам закричал: «А-а-аа!»

Жар немного спал — и Барахир смог отдышаться — первым делом заглянул в колыбель — малыши впали в забытье, но значительных ожогов не получили. А вот, проведя рукою по своему лицу, почувствовал, что все там запеклось — да и глаза его застилало пеленою…

Отгоняя слабость, забормотал он:

— Теперь, главное, не останавливаться. По лестнице не пройти — значит, надо искать какие-то иные пути…

И он побежал вверх по ступеням.

Вот отходит в сторону одна из самых больших ветвей мэллорна — она много больше моста через Бруиненн, и на ней растут ветви похожие на деревья исполины, а уж на них — ветви похожие на обычные деревья, в дальней же части ревет драконово пламя…

— Туда… — шептал Барахир. — Больше то и некуда! Там найдется что-нибудь!

И он побежал по этой ветви, как по широкому тракту. Он отбежал от главного ствола шагов на двести, когда рядом пролетел дракон, и струя его пламени охватила ветвь впереди Барахира. Сам же дракон, уселся у основания ветви — спиною к ним, и принялся ее пережигать. Оттуда вырывались слепящие огненные фонтаны, а ветвь, словно живая, и испытывающая смертные муки, передергивалась резко.

Барахир взглянул на колыбель, на младенцев в забытьи лежащими, и шепот сорвался с его обоженных, потемневших губ:

— Ну, вот — видно, не многим младенцем суждено было летать на спине у дракона. А вот вы сейчас полетите, хотя — ничего и не увидите…

И он и впрямь собрался бежать к этому дракону, укрепиться где-нибудь на его спине, и ждать, пока он не сядет на землю.

Но тут он увидел летящий метровый лист мэллорна. Эти листья и раньше напомнили ему паруса воздушного корабля — теперь чувство это еще больше усилилось — лист плавно плыл по воздуху, и не только не опадал, но и поднимался все выше — вверх, где клокотала огненная туча — иная исполинская ветвь, уже полностью объятая пламенем…

— А полетим-ка мы на листе! — горько усмехнулся Барахир.

Он выбрал одну из ветвей, пополз по ней, хватаясь левой рукой за уступы, а правой сжимая колыбель…

Дракон выпустил еще несколько сильных огнистых струй, и, взмахнув крыльями, поспешил к дальнейшим разрушеньям. А ветвь уже не могла бороться и пламень скоро должен был пережечь ее основание.

Барахир взобрался метров на десять, когда от последнего смертного рывка его едва не сбросило вниз, но он, все-таки, смог удержаться, даже вцепился в кору зубами, и почувствовал, какой она стала холодной и жесткой… Холод исходил из умирающих глубин — вокруг же все было бардовым, пламенеющим.

— Только бы в листьях еще сила осталась. — шептал Барахир.

Но вот и листья: вскормленные солнечными днями, они не потемнели и теперь, когда питающая их сила оборвалась. В этом зловещем полумраке, изливали они мягкий, светло-изумрудный цвет, а по краям их мерно сияли теплые золотистые каемки.

Лист, который он избрал, был побольше иных — полутора метров, а стебель, на котором он держался — толщиной с детскую ручку. И эту-то «детскую ручку» ему и предстояло переломить — но он не успел: главная ветвь переломилась у основания, и устремилась вниз. Барахир не выпускал листа он, сам отделился — оказался зажатым в его руке.

Величественно было падение этой многометровой и многотонной громады — она перекручиваясь, исходя пламенем, задела ствол мэллорна, а затем — отскочила и вызвав трясение земли, упала среди леса, как обычная ветвь падает среди трав.

Над Барахиром тучей пылала, кренилась, грозилась раздавить иная исполинская ветвь. Колыбель, оттягивала вниз правую руку, ну а левой он ухватился за основание листа. Как и ожидал он — лист сдерживал быстрое падение, но плавно опускался, относя его к востоку.

Медленно соскальзывала левая рука со стебля, он цеплялся за него ногтями, но все было бесполезно — вниз он и не смотрел.

Но вот ладонь соскочила со стебля — теперь держали одни пальцы. Тогда, сжавши от напряжения зубы, он стал поднимать правую руку — колыбель съехала на локоть, и он мог ухватиться, правой рукою за стебель…

По сторонам устремлялись вверх дымчатые облака, а над головой все сильнее кренится пылающая ветвь.

— Уж, лучше этого и не видеть! — пробормотал он. — Помогите!!! — закричал он из всех сил.

Он ожидал, что на вопль его вылетит дракон, и он сможет перепрыгнуть на его крыло, но помощь пришла совсем нежданная. Из клубов дыма вылетели те самые белые лебеди, которые гостили до пришествия людей у лесного короля. Они не успели отлететь далеко, когда началось бедствие, и вот, вернулись, надеясь, что смогут хоть кому-нибудь помочь.

Это были не простые лебеди — тело у каждого не меньше человеческого, длинные сильные крылья. Они, презрев опасность — ведь, в любое мгновенье мог вылететь и испепелить их дракон — закружились вокруг Барахира; а он задыхаясь от напряженья, выдыхал:

— Помогите! Рукам не выдержать этой ноши, примите ее! В ней — три сына правителя Туманграда…

И он смог вытянуть правую руку — подлетевший лебедь бережно принял в свой клюв колыбель, отлетел в сторону. Теперь очередь была за Барахиром, однако, никто не успел его подхватить. Та ветвь, которая так долго клокотала огненной тучей на головами, наконец с треском переломилась…

Понеслись вниз огненные бураны, кроме них ничего уж не было видно; поток раскаленного воздуха, как былинку швырнул его в сторону, перевернул вверх ногами — закружил, закружил, да с такой скоростью, что он решил, что сейчас разорвется — потом ослепительный смерч рванулся в его лицо.

Было забытье, но оно продолжалось лишь несколько мгновений — открыв глаза, он обнаружил, что вокруг проносятся пылающие обломки, и огненные клубы взметаются откуда-то снизу. Он лежал на листе, и густой изумрудный сок, который вытекал из разрывов, попадая в рот, имел такое же действо, как живая вода. Это один из раскаленных потоков вывернул его на этот лист, а лист уж позаботился о том, чтобы Барахир не соскочил.

Он стал звать лебедей — кричал со всех сил, несколько не заботясь о том, что эти крики могли привлечь драконов, темные контуры которых с гулом рассекали дым поблизости.

Вот воспоминанье: он протягивает руку, отдает колыбель лебедю. «Как же я мог! Ведь, я же нарушил клятву! Я же сказал, что, не расстанусь с ними! Ведь я же любовью клялся!.. Теперь погибли и лебеди и они…»

Он вспомнил, как неожиданно обрушилась объятая пламенем ветвь; бураны огненные — должны были поглотить лебедей, но тот лебедь, который принял у него колыбель успел отлететь в сторону — значит, была еще надежда…

Как звезда вспыхнула эта надежда; и этот изрыгающийся пламенем, ревущий мир — преобразился в мгновенье; поэтические образы неслись на него, и он, чувствуя себя могучим чародеем, погрозил огнистым клубам, в которые, плавно перекачиваясь из стороны в сторону, опускал его лист, громким голосом, заговорил строки, которые, так и рвались из его сердца:

— Темно и уныло бывает,

Когда на небе ревет —

И с ног темным снегом сбивает,

И холодом сердце прожжет…

Черны те февральские ночи,

Темны и холодны те дни,

Но вот, средь небес, точно очи,

Прорвались вдруг солнца огни.

И мир заискрился, и, белый,

Уж саван, как лебедь блестит,

Так, будто весны то день первый,

И сердце любовью стучит.

Так нежные чувства рождают

И в каменном сердце слезу.

Так лебеди ввысь пролетают,

Оставив для пашен грозу!

И он уже верил, что лебеди действительно прорвались из этого марева, как лучи солнца, вдруг прорываются из тяжелых многодневных туч, в зимнюю пору. В это же мгновенье, он дал себе клятву, что не станет искать Эллинэль до тех пор, пока не найдет младенцев.

Лист, пытаясь уберечь Барахира, метался среди потоков дымчатого пламени. Несколько раз приходилось ему накреняться так, что юноша вывалился бы, кабы не вцепился из всех сил в светящую весною поверхность…

Барахир даже не знал, как далеко осталось до земли, просто, время от времени, из обжигающих клубов, показывался израненный ствол мэллорна. Громадная тень метнулась совсем рядом; одновременно ударила жаркая волна. Лист устремился к земле, крутился, и уже не в силах был выпрямится. Навстречу, рванулся огненный вихрь. Вновь боль, жжение, огненные вспышки — горячий, рвущий легкие дым — не понять где земля, где небо — какое же быстрое падение!

А потом был страшной силы удар, от которого все тело Барахира отдалось болью…

«Ладно, если я чувствуя боль, то, по крайней мере, жив» — утешил он себя и открыл глаза. Сначала он и не понял, где находится. Он по прежнему сжимал лист, который высвечивал своим мягким зеленоватым светом в окружающей темени метра два… Вот, в освещенный листом круг, плавно влетело тело эльфа, точнее — верхняя его половина. Перекручивались длинные, кажущиеся зелеными волосы; некогда прекрасные очи, были провалами в ледяную черноту…

Барахир судорожно вздохнул, и только тут, едва не захлебнувшись, понял, что лист отнес его к озеру, и теперь он погружался ко дну.

Рывок из всех сил вверх — еще рывок — еще — еще рывок. Барахир задыхался — да, где же он воздух! При этом юноша не выпускал лист, ведь он был ему единственным светочем в этом царствии мрака…

Но вот он вынырнул, еще ничего не видя, судорожно вдохнул едкий дым, закашлялся, вдохнул еще раз еще… Попытался оглядеться…

Толстых слоев дыма, освещение было как в поздние вечерние сумерки, никаких цветов кроме темно-серого, чередующегося с бардовыми разрывами. Казалось, что в этом мраке рубили каким-то прекрасным созданиям головы, и вспыхивала, смешиваясь с дымом, их кровь. Из мрака выступали контуры плывущих по воде обожженных бревен, а, между ними — тела эльфов и людей. Нет — лучше на это было вовсе не смотреть, и Барахир, выпустив, наконец лист мэллорна, погреб куда-то, рассчитывая, что рано или поздно, уткнется в берег.

С каждым гребком нарастал рев пламени, некогда живительная вода, становилась все более жаркой, по ней передергивались блики пламени.

Но вот Барахир уткнулся в берег, и вновь увидел обожженные, потемневшие тела. Весь берег был усеян телами, и некоторые еще слабо шевелились, еще издавали стоны… Он услышал, как закричала женщина, лежавшая рядом с пылающим бревном — она уже не в силах была пошевелиться, а одежда на ней тлела. Барахир дотащить ее, уже бесчувственную, умирающую, до воды, но больше сил не было… Какое-то время он пробыл в забытьи, а затем, с трудом поднялся на ноги, побрел, покачиваясь, перешагивая через тела, а иногда, спотыкаясь о них — словно пожухшие, изодранные листья ударили ему в голову строки, и стоном сорвались с уст:

— Ах, где-то есть поля родные,

И радуг нежных хоровод,

И звездных дев гласа святые,

Гуляют там над сенью вод…

Но то далече — мир мой сломлен,

Ах… Я хочу шагнуть туда!

Но среди рева остановлен,

И давит смертий череда!..

Тут он остановился, так как вспомнил, что оставил обожженную женщину на берегу. Повернулся, и, на каждом шагу спотыкаясь, поспешил назад. Как много же было этих тел!.. Неожиданно Барахир понял, что уже никогда не найдет ее: вот, слабо-слабо зашевелился какой-то мужчина; еще несколько шагов и уцепился прожженной до кости рукою за его стопу, еще кто-то…

— Что же я могу сделать со всеми вами?! — кричал юноша, вырываясь от этого сожженного, потерявшего и обличие и разум. — Скажите?!.. Но…Неужто на сожжение вас оставлять? А, может, где-то здесь и отец, и мать мои?…

В это же время стал нарастать новый звук: казалось, что множество исполинских молотов били по наковальням, а те не выдерживая тех могучих ударов, с железным треском переламывались.

Барахир побежал, и вскоре оказался у основания одного из мраморных мостов. Мост потемнел, широкие трещины и выбоины покрывали его, и чрез несколько шагов терялся он в дыму- оттуда доносились крики, звон стали…

Больше бежать было некуда — и Барахир побежал по мосту. Над головой пронесся дракон, стало совсем темно, и юноша не заметил, что мост переламывался: он упал в воду, и, проплыв несколько метров, ухватился за покрытую витиеватой резьбой, хранящую еще драконий жар подпору…

Вот он вновь выбрался на мост, и теперь внимательно смотрел себе под ноги. Так ему пришлось перепрыгнуть через несколько широких трещин, которые появились, когда израненный стрелами дракон повалился в озеро и несколькими ударами раздробил не только этот мост, но и пылающие плоты…

Еще одно обугленное тело лежало на мосту — Барахир постарался поскорее пробежать дальше, но вот — вернулся. Рядом с телом сиял серебром эльфийский клинок — его то и подхватил Барахир — своей он потерял в череде падений, да рывков. Клинок был легкий, но в нем чувствовалась и сила. Юноша, рассек им воздух, и, точно прохладная морская волна, с хрустальным звоном, звездно-пенясь разлилась в этом жарком воздухе.

Он постоял еще некоторое время, прислушиваясь к тем звукам, которые выплескивались из дыма — удары молотов по железу все нарастали. Эти размеренные и глухие, словно из тины вырывающиеся удары вызывали ужас, и в тоже время хотелось броситься к его источнику, припасть к его могучим стопам, и молить, чтобы он не раздавил, помиловал. Барахир взглянул на серебристый свет клинка, и, в тоже мгновенье, вспомнились ему и очи Эллинэль — наважденье пропало.

Он побежал по мосту, и, вскоре, выскочил на берег. Теперь звон стали да крики перекатывались неподалеку — несколько раз прорезались отчаянные вопли раненных. Земля была изуродована настолько, что невозможно было определить, куда он выбежал. Пролегали черные, дымящиеся борозды, лежали переломленные, горящие деревья, а среди этого — много тел, и все сожженные.

Барахир бросился в ту сторону, откуда доносился звон стали да вопли раненных — он, на бегу плача шептал, обращаясь к клубам дыма:

— Неужто, в этих же местах, всего-то несколько часов назад, я чувствовал, как просыпается во мне поэтический талант? Неужто день назад я летел по этой вот земле, и чувствовал, как раскрывает воздух музыку Иллуватора?

Через некоторое время вышел он туда, где деревья еще стояли, только в их кронах клубилась черная гарь, и был жар от которого потемневшие листья сжимались. Темень была такая тягостная, что, если бы не сияющий эльфийский клинок, Барахир бы и собственных рук не увидел…

— День ли сейчас, ночь ли? — говорил он, и тут ему пришел ответ.

Барахир сразу же узнал говорящего. Этот-то голос никак не изменился — как и был мрачнейшим таким и остался. Говорил гном Антарин:

— Что — потерял свою возлюбленную? А я, ведь, предупреждал…

— Не правда! — с жаром выкрикнул юноша, пытаясь определить, откуда исходит голос — а он вещал из мрака, и, казалось, со всех сторон:

— …Тогда ты еще мог остановить все — да, мог бы! Главное — сила сердца, пыл его. Когда-то пыла не хватило мне, и я утерял свое сокровище…

— Она жива! — громко выкрикнул Барахир, и не в силах больше это выдерживать, повернулся, побежал дальше, но гном окрикнул ей:

— Высоко-высоко, пролетели белые лебеди, и у них была колыбель.

Тут Барахир внимательно стал высматривать гнома, и вскоре увидел его, сидящим возле мшистого своего валуна, который сливался теперь со всем иным лесом. Черные провалы глазниц были устремлены прямо на юношу…

— Куда они полетели?! Кто эти лебеди?!

— Если взять путь от Моря, до Серых гор, то это меньше трети пути до той страны, где живут те лебеди. Вокруг воют ледяные ветры и, даже Саурон не ведает, что за эти снегами. А там горы — более высокие, чем Серые, а за горами — королевство зверей. Как маленькая жемчужина в темном ледяном океане… Ими правит одна из Майя — прекрасная и мудрая фея. Туда и понесли их лебеди…

— Ты все лжешь! — ужаснувшись таким словам, выкрикнул Барахир.

— Почему ты не веришь теперь? Я не так часто говорю вести добрые, но это-то весть добрая.

— Так, значит, они не за Бруиненном опустились? Значит, не ждут меня…

— Через несколько дней, они будут представлены фее…

— А, сколько займет дорога туда? — спрашивал Барахир.

— Никто не пройдет туда — ни орк, ни тролль, ни эльфийский витязь…

— А, если бы, все-таки, смог — сколько бы тогда занял этот путь?

— Да вся жизнь была бы положена на путь в то королевство. Ну, если бы он мог обратиться в орла, то и за несколько дней добрался…

Лик Барахира страшно исказился — точно камни пали его слова:

— Значит — я пойду за ними. Я поклялся, что усыновлю их. Я поклялся своей королеве, и я исполню клятву. Только смерть может избавить меня от данного слова!

Антарин усмехнулся:

— Если даже ты выполнишь то, что не под силу никому из смертных, что потом? К тому времени они уже вырастут, и будут счастливы. Ты же потратишь на дорогу всю свою жизнь, и, как старый разбитый калека приползешь туда. Ради чего? Ради того, чтобы рассказать им, кто они на самом деле?… Там их ждет счастье — многие из живущих здесь позавидовали бы такой судьбе… Мне трудно дышать… Этот воздух. слишком жаркий. Смерть близка, а на душе моей все светлее…

Гном замолчал, тяжело задышал; но морщины его несколько разгладились; будто терзавшая его долгие годы мука отступила. Барахир же уже не слушал его — он и не помышлял, что можно было бы оставаться, обустраивать свою жизнь — он дал клятву, и она теперь значила для него все. Он помнил последнюю просьбу своей королевы, а она то значила для него куда больше, чем слова Антарина, о счастливом уделе троих сынов Хаэрона.

— Юноша, юноша… — слабым голосом позвал его Антарина, и облокотился ослабевшей головой о мшистый валун. — Перед тем, как покинуть этот мир, я хотел бы принять от него свет… Я слышал — ты слагаешь стихи.

Барахир молча кивнул.

-. Расскажи-ка мне что-нибудь про осень. — вздохнул Антарин. — Когда-то я очень любил это время года. Знаешь, когда уже темно, стучит на улице дождь. Ну, а ты сидишь возле камина, и хорошо тебе, и уютно…

Только Антарин вымолвил последние слова, а с его уст Барахира уже слетал… листопад светлой печальной наполненный:

— Всю осень и зиму, сидел у камина,

И боль вниз тянула — холодная тина.

Весна наступила, капель за окном,

Оставлю я память, оставлю свой дом.

Спокойный и младый, пойду по лугам,

Где горы небесные вторят мечтам.

И в облачный зал дуновеньем войду,

Навек там забуду мучений чреду…

Лик гнома потемнел, стал подобен изъеденному трещинами камню, а затем навсегда канул во мраке.

Барахир постоял некоторое время над этим мраком, шепча в растерянности:

— Сердцем чувствую, что правду он говорил, что именно так, как он говорил и есть на самом деле! Значит, Барахир, предстоят тебе годы странствий, годы мук… Что теперь? Вернуться ли в Туманград по тайному ходу, или же сразу идти на восточный брег Бруиненна?.. Когда-то я давал клятву, что буду защищать родной град — одна клятва не освобождает от другой. Попытаюсь спасти ИХ дом…

Барахир отбежал от мшистого валуна Антарина, и никогда больше его не видел. Вскоре к тому месту подобрался пламень, а когда улегся, то ничего от жилища гнома не осталось. А в следующую весну, когда воспрял лес, на этом месте пробился из недр земли чистейший родник — вокруг которого расцвели благоуханные цветы, а в прозрачных водах часто отражались радуги, да плыли мечтательные облака. А вот голос у того родника был печальным, а те, кто пил из него, говорили, что в нем великая сила, но у воды соленоватый привкус — будто и не вода это вовсе, а слезы.

Слышны там строки, но все время разные, будто их сердце поет — живое, любящее, печальное…

* * *

На южной оконечности эльфийского леса, возле Бруинненского берега, на поваленном молнией дубе, сидел человек, внешность которого достойна описания не только потому, что была весьма приметной, но и потому, что в дальнейшем повествовании и он сыграет немалую роль.

Родился он не в мирном городе, и не в цветущем эльфийском королевстве, но среди варваров, в северной стране. В той стране, где не поют иных песен, кроме грубых застольных, да славящих пролитую кровь. В той земле, где мальчишек не читать учат, но убивать. В той стране он родился, где страшные холода, и за кусок мяса бились насмерть. И имя ему было дано холодное, резкое, как бросок ветра, в ущельях, среди промерзших скал — Троун! Среди жителей той земли не было царского рода — почти каждый новый правитель, поднимался из простых охотников — ведь любой мог вызвать правителя на смертный бой — и правитель не мог отказать (иначе, он был бы он обвинен в страшнейшем из всего — трусости) — если вызвавший одерживал победу, он становился правителем, но перед этим, должен был съесть сердце поверженного — у них было еще много таких «милых» обычаев…

У Круна были ослепительной черноты, перевязанные узлом, до пояса спускающиеся волосы. Широкий лоб, на котором гневными валами выделялись надбровные дуги. Глаза у Круна были прищурены, и в их глубинах жили два черных камня, такие твердые, что взгляды многих разбивались, отворачивались от них — а вот он всегда смотрел прямо, пронзительно, и, как волк, впивался в душу своих нечастых собеседников. В отличии от своих соплеменников он не носил ни бороды, ни усов, но подбородок его покрыт был недельной щетиной. И все его лицо напоминало жесткий, волевой сосуд, высеченный из ледяных гор — такой человек никогда бы не сказал нежное «Люблю», никогда бы не понял эльфийских песен, но он никогда бы и не предал, он бы никогда не солгал. Само чувство лжи было ему столь же чуждо, как и эльфийская нежная речь, и песни о прекрасных девах. Он был широк плечах, крепок в кости — как, впрочем, и иные мужи его племени. Он сидел, и смотрел на воинов своих, которые были почти такие же как и он, но только, чуть менее волевые…

Голос у Круна был четкий — он скуп был на слова, и слова у него все были простые, прямо выражающие его чувства:

— …Ворота не были открыты. Объясни.

Перед ним на коленях стоял тот самый человек, который накануне подкупал Маэглина — он потупил взор, но говорил твердо:

— Я не ошибаюсь в людях, правитель. Вчера, он согласился открыть их пред нами. Быть может, все раскрылось…

В это время, ряды окружающих его воинов раздвинулись, и… стоящий на коленях человек, быстро поднялся, и громко выкрикнул:

— Это он!

В проходе появились воины, за волосы волокли стонущего Маэглина, за ними же бежала девочка и, плача, молила, чтобы не делали они ему больно.

В нескольких шагах перед Круном Маэглина отпустили, и он повалился лицом на землю, кашляя и стеная, девочка обхватила его за шею, и уткнувшись личиком в плечо, шептала:

— Не надо, не надо, пожалуйста…

— Мы схватили их возле реки. — рассказывали воины. — Они хотели сбежать, но у мыши была вывихнута нога. Девчонка могла убежать, но осталась с ним…

— Ты хранитель ворот? — спокойно и зло, как ветер в ущелье, спрашивал Крун.

Маэглин, выкрикивал:

— Я теперь, не хранитель! Нет, нет! Отпустите меня! Я ничего не хочу знать!.. Я устал… делайте что хотите, но только без меня, только… не рушьте этот город!

Он много еще лепетал, а из-за леса выползала низкая черная туча — вот дошла уже и до Туманграда, вот и через него перекинулась. А из леса доносились вопли, звон стали, а еще — треск пламени, да отдаленный гул, будто кто-то отчаянно бил сотней молотов по наковальням.

— Маг! — точно плетью стегнул Троун.

Вперед вышел старик с очень вытянутым, морщинистым лицом, и белесыми зрачками.

— Пусть он зовет повелителя пламени! — повелел Троун.

Маг смотрел на него слепыми своими белками, и голосом в котором ни какого чувства не было, прохрипел:

— Повелитель огня занят. Он рубит древо…

— Пусть он позовет его. — повторил Троун. — Я не стану ожидать пока Огонь сделает свое дело. Мы на войне и должны действовать слажено…

Тогда маг положил руку свою на голову Маэглина, и трескучим голосом стал читать заклятье, столь же страшное как голодный вой февральского ветра.

— Что вы делаете?! — выкрикнул Маэглин и вскинул голову, затравленно оглядываясь, попытался вскочить, но длинная кисть мага с такой силой давила на его затылок, что он даже и с коленей приподняться не смог.

Девочка все обнимала его за шею, и с плачем обращалась к Троуну:

— Не делайте ему больно, пожалуйста!.. Он и так много страдал! Отпустите нас, пожалуйста!

Троун, смотрел поверх ее, и размышлял вслух:

— Ты, еще хрупкая, но у тебя от рожденья сердце стальное. Тебе было страшно у реки, мои воины показались тебе чудищами, ты могла бежать. Но ты не бросила эту жалкую мышь… Также не бросишь ты и друга в беде… Ты пойдешь с нам — из тебя выйдет хорошая воительница…

— Отпустите же его! — плакала девочка, но Троун не отвечал ей.

Пение мага вдруг оборвалось на самой высокой, пронзительно ноте, и он отступил от Маэглина. Глаза «мыши» вырвались из орбит, он схватился за горло, хотел повалится на землю, но не смог — казалось некие невидимые цепи удерживали его. Он еще пытался взмолиться о пощаде, но тут горло его передернулось, точно вывернулось наизнанку — и он понял, что изливает из себя звуки, столь жуткие, столь оглушительные, похожие на громовой рокот, что не один человек не смог бы издать подобных.

Воины стояли, зажав уши, и опустив головы, Крон смотрел на бесчувственное лицо мага, а девочка, пронзительно, тонко кричала, но не отбегала от Маэглина, держала его за плечи.

Маэглин ревел, и все силы его уходили в этот рев — он не мог пошевелиться, но чувствовал, как что-то разрывается в нем. Наконец, грохнув на прощанье — вопль оборвался, а Маэглин повалился на землю. Он не чувствовал ничего, кроме того, что из горла у него идет кровь, да еще то, что держат его за шею две воздушные ручки, да льются по плечам его теплые слезы.

— Он не принял вызов… — ничего не выражающим голосом изрек маг.

— Он должен был рубить дерево, после того, как ушли мы. — говорил Троун. Потом обратился к девочке, которая все обнимала Маэглина:

— Я не хочу знать твоего имени. Оно, все равно, как воск — мягкое и расплывчатое. Такие имена только у слабых. Запомни: теперь ты Аргония — «Пламень разрывающий камни». Теперь повтори.

Тут девочка вскинула свою златистую голову, посмотрела прямо в каменные глаза Круна, и, роняя слезы, прошептала:

— Что вы сделали с ним? Он… он… — тут она сильно разрыдалась.

А Маэглин, услышав ее голос, вскинулся, да так и остался стоять на коленях — лицо его было страшно. Он пытался сказать что-то, но лишь беззвучно, выплескивая кровь, открывал рот — отныне он был нем.

Некоторых воинов это зрелище заставило усмехнуться — им то доводилось смеяться и над куда более жестокими вещами.

— Отпустите его! — молила девочка.

— Сначала ты повторишь свое новое имя, а потом — пойдешь с нами. — изрек Троун. — А трус будет утоплен в реке…

— Отпустите его, иначе я никуда не пойду, и имени этого не повторю! — с неожиданным гневом выкрикнула девочка.

— Упрямая, если ты будешь противится — его ждет казнь на три недели, по нашему обычаю. Рассказать, что это за казнь?

— Нет! — с рыданьями выкрикнула девочка. — Я Аргония, я пойду с вами, но, только не делайте ему плохо! Он очень хороший, несчастный! Да разве же можно человека топить! Ведь, он живой!..

Двое здоровых воинов лишь с трудом смогли оттащить ее от Маэглина. Причем, одному из них она вцепилась зубами в запястье — да сильно, до крови. Воин со замахнулся своим кулачищем, но Крун остановил его:

— Не бей. Ее ждет иное воспитанье.

Воин безропотно повиновался. Выдернул от Аргонии руку…

— Ну, вот ты и испила своей первой крови. — усмехнулся Крун, но лик его оставался, суровым. Он кивнул на Маэглина. — В реку его!

Маэглина повалили на землю, стали вязать, и тогда он, понимая, какая участь его ждет, стал извиваться по земле — и все это в полной тишине, хотя глаза его были выпучены, а рот широко раскрыт. На голову ему накинули мешок, и туго перевязали вокруг груди, затем, бешено извивающегося и безмолвного, понесли к Бруиненну…

Все это время, из леса доносились резкие удары — то Барлог, проложив за собой по лесу горящую просеку, прошел к стволу Мэллорна, и рубил его теперь, свой бордовой плетью.

Потоки янтарные, и лазурные, которые вытекали из ствола — были ненавистны Барлогу, они терзали его и своим ясным светом — вновь и вновь взметалась похожая на бордовую молнию плеть, и, поднимая облака плотного дыма, вгрызалась в древесную плоть…

И вот древо, взраставшее в этих местах с первых дней, и помнящее небеса на которых не было ни Солнца, ни Луны — пало, и стремительным было то падение. Барлог хотел отскочить да не успел — хлынувшая из переломленного ствола река янтаря и лазури, как смола сковала его движенья, а потом ствол всей своей массой рухнул на огненного демона, вжал его в землю, а потом — попросту разодрали его в клочья. Огненное облако взмыло над тем местом, грохот потряс дымный воздух, но тот грохот затерялся в ином грохоте — с каким мэллорн упал на матушку свою землю. Он упал кроной на юго-запад, как раз по направлению течения Бруиненна…

В падении он проломил просеку, и только избавил деревья от мук, ибо они уже были объяты пламенем. Сок вырывающийся из ран его, ручьями по земле растекался, впитываясь, давал ей сил возродится…

Об этом падении эльфы Эригиона, сложили множество печальных, прекрасных плачей, только вот ни один из них не пережил Вторую эпоху, и, даже, гибель Эригиона…

Никто из воинов не устоял на ногах. Только Троун, уцепившись в ствол, на котором сидел — остался на месте.

Связанный, сокрытый мешком Маэглин прокатился к Бруиненну, где подхватил его, бьющий из разбитого ствола мэллорна поток. И Маэглин, думая что это смерть, успокоился и не дергался больше, но это не была смерть — впереди его ждало еще много мучений.

* * *

Пока Барахир бежал, к тому месту, где гремела сеча — звон стали смолк, остались лишь стоны раненых: а подбежав, в бордовой полутьме, он увидел многие изувеченные, в каком-то бреду раскиданные тела — некоторые еще дергались, вопили… Стоял невыносимый кровяной смрад. Его едва не стошнило, и вот он бледный, стараясь вспоминать Эллинэль, бросился дальше — спотыкаясь о тела, желая только поскорее достичь родного города.

Не малых трудов стоило найти ему поляну, от которой начинался потайной ход — теперь и на ней лежали тела…

Но вот и ход. Барахир бежал, высвечивал стены эльфийским клинком — старался не вспоминать, но, против его воли, из темноты выбрасывались эти страшные образы — сожженные тела, кровь, стоны мученические…

— Стихи, стихи — дайте мне сил… — страстно шептал он. — Прочь тьма! Свет, любовь — зажгитесь!..

И строки пришли к нему — он выхватил этот лист — стал выкрикивать, но каждое слово давалось теперь с трудом — кровь стучала в висках:

— Ах, быть может, темно,

Дождь стучится в окно.

Дым плывет над землей,

И лишь сумрак со мной…

Предстал лик Эллинэль, а рядом — груды обугленной плоти, он вскрикнул, сбился с ритма, и уже не мог вспомнить, что собирался говорить дальше…

— Нет! Нет!.. — страстно выкрикивал он, продолжая бежать. — …Почему же все прекрасное, столь хрупко?!.. Вернитесь, вернитесь строки! Молю!..

И строки готовы уж были выплеснуться, как раздался грохот. Туннель сильно передернуло — Барахира бросило вперед, он ударился о стену, покатился по полу. В это же мгновенье, туннель за его спиною обрушился — нахлынула плотная стена пыли, в которой юноша пролежал некоторое время, откашливаясь, слыша, как постепенно затихает гул…

Приподнялся, но из-за пыли и в шаге ничего не было видно, он закашлялся; выдохнул: «Ведь, так и задохнуться можно». - после — выставил пред собою клинок и побрел в том направлении, которое казалось ему верным. Клинок сиял, но не мог рассеять пыли. Барахир кашлял и чувствовал, как слабеет его тело — шептал:

— Столько пережить, чтобы туннеле задохнуться!.. Я должен спасти…

Он уперся в завал, который плотной стеною вставал до потолка. Тогда Барахир побрел обратно, и, шагах в сорока, наткнулся на такую же преграду.

Тогда он прислонился к стене и стал думать — ведь, должен же был быть какой-то выход; ведь — не бывает же безвыходных ситуаций!..

Рокот замер где-то в отдалении, и стало совсем тихо. Барахир толкнул ногою камешек и отчетливо слышал, как прокатился он по полу, как ударился о другой камешек.

— Эй… — негромко молвил Барахир, и испугался собственного, застывшего среди этих стен, точно в клетку пойманного голоса. — …Всегда должен быть какой-то выход.

Стал осматривать завалы; попытался их растащить — бесполезно, они были плотно спрессованы, и тянулись, судя по всему, на многие метры. А от толчков его, и без того растрескавшийся потолок, покрылся новыми трещинами, и посыпались из него камешки.

С давящей головной болью просидел минут пять прижавшись к стене, потом зашептал:

— Эллинэль, Эллинэль — я верю, что есть какой-то выход! Я жажду Жить, и тебя видеть…

Орла поглотило ущелье,

Где холод предвечный, да мрак,

Раздалось тут змея шипенье:

«В мученьях умрешь ты, дурак!»

В ответ ему: «Сломлены крылья,

Но сердце мое же — орла!

Пусть, стану я прахом и пылью —

Воспрянут два новых крыла!

Ведь, в душах орлов эти крылья,

Не сломит ни боль их, ни мрак,

Не тронет трясина унынья,

И верую — будет все так».

Теперь голова Барахира совсем отяжелела, и он чувствовал, что еще немного времени пройдет, и он повалится в этом душном коридоре, и, не в силах пошевелиться, будет смотреть на этот растрескавшейся потолок, который станет последним, что видел он в этой жизни…

Все ниже-ниже клонилась голова, горячо билась в висках жаждущая борьбы кровь — Барахир даже слышал ее журчанье. «А, разве же кровь журчит… Нет, нет — это блаженное журчанье воды…»

Он привстал на колени, прислонился к стене ухом, и явственно различил перекатистый говор подземного потока, вскоре он определил, что звук этот доносится из одной трещины, оттуда же веяло прохладой. И Барахир, жадно всасывая свежий воздух, припал к этой трещинке. Потом вскочил на ноги, размахнулся клинком, и, что было силы, ударил им по стене — из-за ветхости она проломилась, а с потолок начал обваливаться — Барахир метнулся в пролом…

Несколько мгновений падения, и вот объяла его ледяная вода. Он упал где-то в середине течения, и даже не достал до дна. Тут же вынырнул, выставил пред собою эльфийский клинок — исходящий от него серебристый свет усилился, и было видно на несколько метров. В этих метрах только темная вода — дальше мрак нависал плотным, непроницаемым куполом, а где-то над головой перекатывалось эхо…

Тело уже начала сводить дрожь, когда впереди появился смурый свет. Барахир сам стал грести, и через несколько мгновений вылетел в затопленную пещерку, с потолка которой до воды свешивались многочисленные корни…

А выхода то и не было! Смурый свет, оказывается, пробивался через трещины, вместе с корнями, а поток уходил под землю — Барахир даже чувствовал, как влечет его куда-то вниз эта леденистая сила.

— Была не была! — отчаянно выкрикнул он, и, не выпуская клинок, нырнул…

Стремительный поток, словно водоворот в пучину, понес его в подземный проход, юноша видел, как пролетают покрытые гладким илом стены, а впереди стремительно нарастает непроницаемо черная, жутко гудящая стена тьмы. Барахир попытался отдернуться назад, но было уже поздно.

Он влетел в эту стену — и она оказалась могучим водным потоком — схватила его ледяными щупальцами, сдавила так, что в голове слилось все до тонкого писка — бешено вращая, понесла куда-то, вверх ногами…

Но вот черное это течение успокоилось, и он увидел янтарно-златистую струю: «Это ж от мэллорна!» — рванулся к ней. Грудь разрывалась от нехватки воздуха, но вот смог он наконец, вздохнуть…

Оказывается, подземный поток вынес его ко дну Бруиненна, и горная река, легко могла раздавить его, но, конечно же, не сделала этого — так как всех, кроме Врагов Жизни и любила, и оберегала…

От западного берега и до середины течения залит был Бруиненн соком мэллорна — он оставался таким же живым, ярко-янтарным с лазурными прожилками, как и в то время, когда перетекал в стволе.

Барахир, жаждя поскорее почувствовать твердую почву, из последних сил устремился к берегу, и тут заметил, что перед ним, плывет некто, кого он принял поначалу за бревно, а потом, когда дернулось оно — понял, что это связанный человек, с мешком на голове…

Через пару минут, в густой тени под мостом, окруженный гулким эхом его сводов, стоял над Маэглином Барахир — он освободил его от мешка, однако — путы на ногах и на руках развязывать не стал — бывший страж ворот лежал совершенно недвижимым и в ужасе следил за каждым движеньем Барахира. А тот был истомлен настолько, что, чтобы устоять на ногах, приходилось ему опираться на клинок — но выкрикивал он со злобой, лик его исказился — губы подрагивали:

— Ну, что скажешь?! Не гнетет ли тебя совесть, а?! Убежать, значит, вздумал?! А знаешь ли ты, сколько людей и эльфов смерть мученическую из-за твоей подлости приняли?!

Плоское лицо Маэглина, на котором оставались еще следы крови, страшно побледнело, и он беззвучно зарыдал.

Барахир же, все выкрикивал:

— Вот подарочек же я выловил — предателя! Что мне теперь с тобой делать? Убить? Нет — не смогу я тебя безоружного убить… Плыл бы ты и плыл — век мне тебя не видеть! — в сердцах выкрикнул он, потом задумался…

Как плетью ударило воспоминание о предсказании Антарина, о том, что он сам Барахир, мог бы, если бы отдал тому все силы сердца, остановить праздник, когда еще было не поздно. Он, вздрогнул, отвернулся к реке, и молвил негромко:

— Ладно. Я освобожу тебя… Беги! Только на глаза мне больше не попадайся!

И он склонился над Барахиром, вытянул к нему клинок — а тот бешено закрутился, а из глаз его все текли слезы.

— Мои слова: «Не век нам в безысходности пылиться…»

Души твоей коснуться — и счастлив буду я.

И я скажу: «Наш дар — с мечтой святою слиться,

О, ком ты грезишь — станется твоя…

Ее во сне святой ты образ видишь,

Чрез день ты образ пронесешь — и это ты осилишь.

И вновь, уже в вечерней, сладкой мгле,

Ее увидишь на небесном корабле.

И по ступенькам лестницы небесной,

Ты будешь медленно, в волнении всходить,

В свободном сердце вновь ее любить,

Не ждя улыбки мягкой и прелестной.

Она, вдруг радугой — мечтою ясно грянет!

И вверх, в извечный свет тебя потянет!»

Барахир не знал, почему вымолвил эти строки — ведь, за мгновенье до того, он собирался сказать Маэглину что-нибудь грубое — про его подлость, еще раз напомнить, чтобы не попадался он на глаза, да бежал поскорее, — а тут, вдруг, когда склонился он над этим, извивающимся, стонущим — пробудились в нем такие вот чувства… Он не испытывал больше к Маэглину отвращения — в каком-то сердечном прозрении, почувствовал он боль этого человека; почувствовал, как несчастен был он, и как отчаянно в сердце его билась безысходная любовь…

А Маэглин, услышавши эти строки, не извивался больше, но беззвучно плакал — словно бы молил: «Еще, еще…»

Барахир наклонился, перерезал путы, но Маэглин не бросился бежать — он отполз к мостовой подпоре, и, опершись на нее, все смотрел на своего спасителя и взглядом просил: «Еще, еще…»

— Э, не, брат. — покачал головою юноша. — Я слишком устал… Ты знаешь — стихи ловить — одно удовольствие, однако, когда так вот голова болит — ничего лучше отдыха нет… Так что ты… — он задумался. — Если хочешь, можешь пока остаться. Кто ты там — предатель, иль кто — никакой у меня к тебе больше злобы нет… Меня ждет своя дорога, ну а тебя — верно, своя…

Говорил это Барахир и чувствовал, как голова его все больше клонится вниз, ко сну — он присел в нескольких шагах от Маэглина и, уткнувшись лицом в колени, тут же заснул. Впрочем, даже и во сне не выпускал он эльфийского клинка.

Очнулся он от того, что его сильно встряхнули за плечо.

Он тут же вскочил, рассыпая вокруг себя сонм дивных видений — тут же и забылись они, и только осталось чувство чего-то легкого и возвышенного. Небо было безоблачным — темно-голубым, почти бархатным, и вот-вот должна пробиться в этой чистоте первая звезда. По поверхности Бруиненна еще тянулись ярко-янтарные, с лазурью соки мэллорна, но теперь их стало значительно меньше…

А с запада нарастал гул голосов, и уже можно было разобрать отдельные слова:

— …Проклятый городишко!.. Бедняцкий то городок!.. Жителей немного было, а дрались как волки!.. Никого даже в плен не взяли! А взять то и нечего — золота и камней почти нет!..

Тут раздался резкий голос Троуна:

— Долго молчать будешь, Аргония? Расскажи о себе.

И вот плачущий голос девочки:

— Зачем вы его в реку бросили?! Вы злые! Ничего не стану вам рассказывать…

Тут Маэглин как то весь озарился, глаза его запылали — он вытянул вверх трясущиеся руки, вот вскочил на ноги, и бросился бы к ней, но Барахир его схватил — с трудом сдерживая, зашептал:

— Счеты с жизнью решил свести?! Тогда бросайся в Бруиненн — что угодно делай, но меня не выдавай!..

И тут девочка запела звонким своим голосочком песню — одну из тех, которой выучили ее покойные уж ныне родители — песня была печальной, и, столь непривычной для этих грубых воителей, что разговоры смолкали, и слышан был только их беспорядочный топот над головою, да пение — все дальше и дальше уходящее:

— Ой ли выйду я на поле,

В предрассветный темный час,

И вздохну по тяжкой доле,

Полетит печальный глас…

Ой ли выйду в час закатный,

Я в далекие леса,

Повторит мой голос статный,

Темных сумерек краса.

«Ой ты где, мой край родимый,

Милой матери слова,

Где мой дом навек любимый,

На чужбине я росла…»

Голос смолк, в отдалении, и теперь воины проходили, выкрикивая грубые свои слова, но Маэглин уже не слышал их — в сознании его все еще звучал голос девочки. Ему казалось, будто уводит она их к той Новой Жизни, о которой так долго он грезил… Лицо его плоское, преобразилось, за смертной бледностью, и кровавыми пятнами проступило страдальческое вдохновенье. Он все силился что-то сказать, выкрикнуть — да не мог — только лик его, все больше выгибалось на восток, и, казалось, сейчас высвободится, устремиться туда…

Беззвучно, страстно открывался рот — но ни малейшего стона не вырывалось оттуда. По напряженным до дрожи мускулам, по жару — можно было понять, какие мученья он переживает.

— А, ведь, ты нем. — молвил Барахир. — Что за беда с тобой приключилась?.. А этого мне, наверное, уже никогда не узнать… И кто она тебе, эта девочка — дочь?.. И тоже никогда не узнаю, а ты… — он не договорил.

* * *

В тот час, когда высыпали звезды, двое стояли на восточном берегу Бруиненна. Весь противоположный берег был залит сиянием мэллорна, а над ним, поднимались, заполоняя западный небосклон, густые, с огненными прожилками клубы дыма от сожженного Туманграда.

— Ну, что Маэглин? Мне идти на север…

Маэглин сделал несколько шагов, а Барахир понимающе кивнул:

— Хочешь найти девочку. Ведь, они тоже ушли на север… Что ж, пойдем вместе…

В ночи шли они до тех пор, пока не выдохлись, пока не подвернулись у них ноги, и не рухнули они в травы, которые росли возле дороги.

В этих травах, Барахир повернулся навстречу звездному небу — какая же бездна! Какое же глубокое чувство в этой глубине! У него закрывались глаза, он не мог хотя бы пошевелиться, и именно в эти мгновенья, он, как никогда ясно ощущал свой человеческий дух, который жил в независимости от сил телесных, и, даже, от способности его размышлять — этот дух и теперь полнился поэтическими виденьями, тянулся к этим далеким светилам.

Ему казалось, что он шепчет прекрасные стихи, а на самом деле только одно слово: «Люблю!» — слетало с его губ, устремлялось в высь, в вечность.

* * *

И в то время, когда Барахир погрузился в грезы свои, три младенца, сыны короля Хаэрона, проснулись.

Они лежали в своей колыбели, а ее держал в клюве лебедь, голова которого едва ли уступала человеческой. Малыши долго любовались его глазами, и улыбались. У лебедя глаза сияли добром, материнской лаской к ним.

И не знали младенцы, что вокруг свищет ледяной ветер, а далеко внизу тянуться снежные поля — холодные и безжизненные.

Загрузка...