– Для тебя вот эти четыре, – говорит (почему-то шепотом) Лийс, распаковывая картины, которые принес с собой. – Извини, что так мало. Это не потому, что я жадный. То есть я-то ух, какой жадный, когда доходит до хороших картин! Но дело не в этом. Просто не мог же я отдать тебе, что самому не надо. А выбирать наугад – как-то глупо. Недостойно профессионала. А эти, сразу видно, твои.
– Мои, – кивает Юрате, перебирая картины. – Так выглядит небо, если смотреть на него моими глазами; однажды художник был – была, она девочка – рядом и тоже увидела, несколько лет потом рисовала только его.
– Да, я так и понял, что это цикл. Невероятный! Гораздо сильнее ее остальных работ. Хочу его весь забрать для музея. Так же можно? Это даже меньше половины того, что стоит в ее мастерской.
– Да можно, конечно, – Юрате рассеянно улыбается, разглядывая другую картину. – Надо же, я не знала, что она рисовала мой дом над рекой. Хорошо получился, как настоящий, живой.
– И самое главное, – вставляет Лийс, – сразу видно, что не чей-то, а именно твой!
– Ну, раз ты так говоришь, значит, видно. Я-то его просто узнала… А эту картину я заказала, прикинь. То есть как заказала, просто попросила художника, если будет настроение, нарисовать. Танцы в городском парке ночью, при цветных фонарях; вроде банальность, но трогает сердце, а с сердцем спорить ищи дурака… Ой, а вот за это вообще до последнего неба спасибо! – восклицает Юрате, добравшись до нарочито небрежно загрунтованного холста, на котором сплелись даже не то чтобы силуэты, скорее, прозрачные разноцветные тени причудливых форм.
– Очень крутая картина, – кивает Лийс. – Не представляешь, как жалко ее отдавать.
– Это мы, – говорит Юрате. И с бесконечной нежностью повторяет: – Мы. Сидели с друзьями на зимней веранде бара, и вдруг Мирка, художник, сказал, что мы очень красивые, надо срочно забацать наш групповой портрет. Прямо сейчас, не откладывая. Какое «устала»? Что значит «уже домой собирался»? В пень твое свидание, отмени! Четыре с лишним часа не давал нам уйти, зараза. Но оно того стоило. Мы не первый год Мирку знали, вроде бы представляли, чего от него ожидать. А все равно охренели, когда увидели, что получилось. Мы здесь и правда очень красивые. Люди – чужие сны.
– Лучшие в мире сны. Зашибись, какая компания! Отличная у вас была вечеринка. Я это так ясно вижу, что уже почти помню. Хотя с вами там не сидел.
– Вот, кстати, о хорошей компании, – Юрате отодвигает картины в сторону, ставит к стене. – Пошли отметим твою добычу. Уже час как стемнело, значит, в «Крепости» точно кто-нибудь есть.
– Хочешь показать им картины?
– Очень хочу. Но не буду. И ты им, пожалуйста, о наших делах ни слова не говори.
– Ладно, – неохотно соглашается Лийс. – А я-то уже приготовился всем рассказывать, что это моя добыча из запредельного города, в котором нет времени! Я вообще ужасный хвастун.
– Совсем очумел! – вздыхает Юрате. – С каких это пор Эль-Ютоканским искусствоведам стало можно вот так запросто болтать с местными о своих делах?
– А разве твои друзья из «Крепости» считаются местными? – удивляется Лийс. – Ай, слушай, ну точно же! Просто они такие прекрасные, что я об этом забыл. А им вино из Эль-Ютокана можно, как думаешь? Я имею в виду, для здоровья не вредно?
– Ну ты даешь! – смеется Юрате. – Нет ничего на свете полезней, чем вино из иных миров!
– Отлично. Я три бутылки светлого Хеми позапрошлогоднего урожая принес. Лучшее, что было в музейной лавке. И уверен, не только там.
– Только этикетки нам с тобой придется отпарить. Не представляю, как они у вас выглядят, но подозреваю, что за местные не сойдут.
– Не придется, – улыбается Лийс, показывая ей бутылку янтарно-желтого стекла с мелкими голубыми вкраплениями причудливой формы. – Нет у нас этикеток. Не принято! И алфавит красивый, поэтому в любой реальности наши надписи на бутылках по умолчанию принимают за декоративный узор.
Лийс (сразу в двух свитерах, дубленке и шапке, вязаных варежках и носках, до ушей замотанный шарфом, потому что за два дня теплее не стало, с погодой ему пока не везет) идет, двумя руками вцепившись в Юрате, он не умеет ходить в гололед, просто в голову не пришло заранее научиться: в Эль-Ютокане не бывает морозов, на работе спасает частичное воплощение, а весь целиком, как в отпуск, он раньше сюда не ходил. В общем, счастье, что Юрате сильная, а Лийс легкий, как все Эль-Ютоканцы, а то бы, пожалуй, далеко не ушли.
Но они все равно идут очень медленно, потому что Лийс постоянно останавливается, озирается по сторонам, как турист, впервые попавший, к примеру, в Венецию, хотя вокруг ничего особенно интересного – дома, сугробы по краям тротуаров, деревья, автомобили и наша типичная зимняя сизая пасмурная темнота.
– А ведь здесь такие картины, как я унес, нарисовать невозможно! – наконец говорит Лийс. – Я, сама понимаешь, не про «хуже – лучше». Просто основа мира совершенно другая. Там, куда я ходил за картинами, у тьмы подкладка прозрачная, зеленоватая, зыбкая, как туман. А здесь она бесцветная, как паутина, и у нее такой же сложный узор. Местами драная, тусклая, как будто паук давно умер, а местами туго натянута и сверкает, словно на ней роса. Это само по себе удивительно. Реальность одна и та же, а подкладка тьмы постоянно меняется, как будто гуляешь по разным мирам.
– Есть такое дело, – кивает Юрате. – Хорошее у тебя зрение! Спасибо, что рассказал. Я вижу немного иначе, но, по сути, наши наблюдения совпадают. Эта реальность – как самодельное покрывало, сшитое из лоскутов.
– Вот именно! – восклицает Лийс. – Красивое. Вот бы это лоскутное покрывало кто-то нарисовал! Иногда мне до ужаса жалко, что я сам не художник, а просто музейный искусствовед. Но в Эль-Ютокане вообще не бывает художников, у нас вдохновение иначе работает, оно не расходуется на создание новых объектов, а обеспечивает сознанию переход в иные состояния и миры… Ай, да чего я тебе рассказываю! Ты же и так все знаешь про нас.
– Ну, предположим, не все.
– Ладно, неважно. Все равно я уже рассказал. Переход – это круто! Без переходов в другие реальности я бы страшно затосковал. Но так хочется побыть настоящим художником! Которого вдохновение подхватывает и несет, но физически он все равно остается на месте. И тогда другая реальность сама приходит к художнику. Не вся целиком, конечно, а только ее тень, дыхание, настроение, не знаю, как точнее сказать. Но факт, что приходит! И проступает в его работах, выглядывает из них, как из окон, отражается, как в зеркалах.
– Но художник остается на месте, – напоминает Юрате. – И не потому, что сам захотел. Поневоле. Как узник в темнице. Это пожизненное заключение. Не надо такое тебе.
– Да, конечно, – легко соглашается Лийс. – Пожизненное – точно не надо. Но пару здешних лет или хотя бы месяцев я бы ух, как порисовал!
– И потом продал бы свои картины своему же начальству, – смеется Юрате.
– Только если бы они оказались хорошими. Я – строгий, придирчивый искусствовед.
– Это не очень заметно, – Юрате легонько пихает его локтем в бок.
– Еще бы! Невозможно начать придираться, когда вокруг сплошные шедевры. Тут рассудок бы сохранить… Ой, смотри!
– Что такое?
– Подкладка тьмы! – щекотно шепчет ей в самое ухо Лийс. – Очень странная. На небольшом участке. Через дорогу, вон там, впереди. Тоже бесцветная, но даже близко не паутина. И не туман. Скорее, облако пыли. Только не пыли. Потому что она блестит и сверкает, как звезды. Звездная пыль!
– Ну так да, – кивает Юрате. – Это же «Крепость». Мы пришли. А разве ты в прошлый раз не заметил, как наша «Крепость» изменяет пространство вокруг себя?
– Не до того было. Я же страшно замерз. Всю дорогу смотрел под ноги и себя уговаривал: надо тут еще немножко побыть, потерпи, пожалуйста, шаг, вдох, выдох, еще один шаг, снова вдох. Очень трудно не исчезнуть оттуда, где испытываешь страдания! От страданий тело любого нормального Эль-Ютоканца сразу само сбегает домой. Нужно колоссальное усилие воли, чтобы просто оставаться на месте. До сих пор удивляюсь, что мне тогда удалось.
– Надо же. Я не знала, что вы так устроены, – вздыхает Юрате. – Так ты, получается, супергерой!
– Еще как получается, – улыбается Лийс. – Не представляешь, как я дома своей стойкостью хвастался! Пока пил и плакал, всех друзей обзвонил.
Артур в одиночестве сидит в «Крепости», которую сам же почти час назад и открыл. Ему не то чтобы грустно, скорее, странно. К пустому бару он не привык. Обычно хоть кто-нибудь да заходит в «Крепость» сразу же после открытия, не обязательно выпить – просто побыть. Узнать, как дела, попросить чашку чаю, забиться в дальнее кресло с книжкой или, наоборот, сесть поближе и поговорить. А сегодня в «Крепости» нет даже Даны. Формально у нее выходной, но обычно в свои выходные Дана просто приходит чуть позже, чем он.
Артур берет телефон, но номер не набирает, он хочет, чтобы Дана позвонила сама. Сидит с телефоном и представляет совершенно счастливую (не получается), всем довольную (не получается); ладно, просто спокойную (получается), сильную (получается), веселую (почти получается) Дану, у которой все в полном порядке. Как минимум звери здоровы, дома ничего не сломалось, сама не простыла, даже не болит голова. Думает: «Ты задержалась по какой-то смешной пустяковой причине. Вот позвони и скажи».
Наконец телефон начинает хохотать страшным басом, такой у него звонок. Артур сам его установил и обычно берет трубку не сразу, ему нравится слушать демонический смех. Но сейчас ему не до смеха. Это Дана! Как он и хотел.
– Не понимаю, как быть, – говорит ему Дана. – Звери штурмуют свою переноску. Просятся на работу. А куда им из дома в такой мороз. Мне и самой выходить не особенно хочется. В «Крепость» – да, а на улицу – нет. Что-то я, знаешь, устала от холода. И вообще от всего. Вчера по дороге домой девчонку на Швенто Стяпано видела. Испортила мне настроение. В маске, очки запотели, каблуки скользили по грязному льду, ковыляла по проезжей части вслепую и даже не плакала, выла в голос; ее счастье, что в это время там практически нет машин. Весь человеческий мир сейчас вот так же ковыляет вслепую и воет. Осточертело это видеть и слышать. Никакого просвета. Какая-то совершенно невыносимая в этом году зима.
– Да забей ты на человеческий мир, – отвечает Артур. – Он отдельно, а мы отдельно. Хочет выть, пускай воет, кто ж ему запретит. Давай пакуй зверей в переноску, раз просятся, и вызывай такси. Если машина будет ждать вас под самым подъездом, никто не успеет замерзнуть. Включая тебя.
– Такси? А и правда же. Удивительно, что я сама не подумала. Даже не вспомнила, что в мире бывают такси. Из-за сраного карантина, наверное. Уже привыкла, что в городе ничего не работает, только продуктовые магазины и мы.
– Так и я бы не вспомнил, если бы не ездил за одеждой для Юратиного приятеля. Оказалось, все нормально у нас с такси. Я вас жду! – заключает Артур, сует телефон в карман и начинает резать хлеб на горячие бутерброды. Заодно достает из холодильника блюдечко с мясом для кота и куницы, чтобы согрелось до комнатной температуры. Скоро приедут, ура!
– Как же я вас люблю, – вслух говорит Артур всем троим, коту Нахренспляжу, кунице Артемию и Дане (особенно Дане, в первую очередь – ей).
Вот вроде бы взрослый чувак, почти старый, он вообще уже умер и каким-то ему самому непонятным способом сбежал от смерти обратно к живым, а признаваться в любви по-прежнему решается только на расстоянии, когда его точно-точно никто не услышит. Хотя, по идее, невелик же секрет.
«Ну все-таки я человек, а не ангел, – насмешливо думает Пятрас, которого теперь называют Артуром. – Имею полное право и даже отчасти обязан быть дураком».
Первым делом Дана открывает переноску, звери вылетают оттуда стрелой, то есть двумя стрелами они вылетают, но в одном направлении, Артур – вот их цель. Куница Артемий с разбега запрыгивает ему на плечо и устраивается там поудобней, а Раусфомштранд просто бодает голень своей полосатой башкой.
Дана убирает переноску за стойку, чтобы не загораживала проход, подходит к Артуру и крепко его обнимает. От нее такого обращения не то чтобы совсем не дождешься, но сердце Артура все равно каждый раз замирает, как будто случилось великое чудо. Ну, собственно, оно и случилось! Чудо не перестает быть чудом от того, что случается почти каждый день.
«Спасибо тебе, дорогой, – думает Дана. – Без тебя я бы уже давно далась йобу. Такая зима тяжелая. Бесконечная. Невыносимая. Как будто все вокруг умерли, а мы почему-то живем».
– Мы еще как живем! – вслух отвечает ей Ар… нет, ей отвечает Пятрас, какой из него сейчас, к чертям собачьим, Артур.
В этот момент (чтобы не затягивать лирическую паузу, мы за этим строго следим) дверь «Крепости» открывается. На пороге стоят Юрате и дубленка Артура, в глубинах которой скрывается темный, слишком тощий для этой громадины Лийс.
– Ух! – выдыхает Дана. – Вот теперь все стало совсем отлично. Причем как будто так и было всегда.
– То-то же! – победительно восклицает Юрате, доставая из бездонных карманов дубленки бутылки какого-то неизвестного, но даже на вид потрясающего вина. – Есть и было отлично. А будет – вообще зашибись. Сегодня мы почти именинники. Провернули смешную аферу. Не расскажу, хоть стреляйте! Зато всех заставлю кутить.
– Стрелять не будем, – улыбается Дана. – Не настолько у нас тут ковбойский салун.
– Артемий очень хочет с тобой познакомиться, – говорит Артур Лийсу. – Подойди к нам поближе, чтобы он на тебя перепрыгнул. Нет, дубленку пока не снимай! Артемий у нас деликатный чувак, а все же куница. Когти, зубы, то-се.
– Куница, – зачарованно повторяет Лийс. – Куница это же хищник?
– Еще какой хищник! – хором подтверждают Дана с Артуром.
– И кот тоже хищник, – добавляет Артур уже соло и берет на руки Раусфомштранда, не то чтобы оробевшего перед гостем, но явно огорошенного запахом Эль-Ютоканской музейной пыли на его башмаках.
– Про котов я знаю, – кивает Лийс. – А куницу вижу впервые в жизни. Все-таки удивительно, что хищники соглашаются жить вместе с людьми!
– С такими людьми даже я согласилась бы, – говорит Юрате. – Собственно, уже согласилась. Живу.
Дальше будут короткие эпизоды, разрозненные фрагменты динамического живописного полотна «Вечеринка в подпольном баре с Эль-Ютоканским искусствоведом». Потому что когда все приходят, уходят и возвращаются, выпивают, жуют, обнимаются, смеются, гладят и кормят зверей, спорят, какую поставить музыку, говорят одновременно как минимум на трех языках, размахивая руками и перебивая друг друга, невозможно рассказывать все по порядку (которого нет).
Лийс стоит, боясь шелохнуться, чтобы не уронить куницу Артемия, сидящего на плече (зря боится, куница Артемий цепкий, даже на бегуне усидит). Но когда в «Крепость» заходит Труп, Лийс все-таки осторожно шагает ему навстречу и говорит: «Спасибо за шапку. Такая крутая! Я в ней все это время ходил и даже два раза спал».
Он бы еще с удовольствием рассказал, какой фурор произвела шапка Трупа в Эль-Ютоканском музее, ее хотели померить все, включая директора, который по такому случаю перенес собрание реставраторов аж на два с половиной часа. В итоге пришли к выводу, что шапки художников – отличная штука, надо по мере возможности их собирать. Надеваешь и сразу чувствуешь вдохновение! И чужие картины начинаешь глубже воспринимать.
Но Эль-Ютокан – это тайна. И музей – тоже тайна. И собрание у директора. Лийс секреты терпеть не может, но хочешь не хочешь, а надо молчать.
Однако Труп за последние несколько лет поневоле привык понимать гораздо больше, чем сказано; вернее, чем ему удалось разобрать. Вот и сейчас ему без тени сомнения ясно, что для этого странного чувака его подарок – не просто старая шапка, а типа великое чудо, сувенир из волшебной страны. Почему – да хрен его знает. Таким уж он уродился. «С прибабахом, – одобрительно думает Труп, – как и мы».
А вслух говорит:
– За это выпьем чуть-чуть, пожалуйста, – и берет со стойки бокал.
Дана достает из буфета два кефирных батона, которых там буквально только что не было, Артур по дороге в «Крепость» купил один, сделал из него горячие бутерброды, их уже смели, не оставив ни крошки, причем добрую половину – оголодавший от мороза и впечатлений Лийс; так вот, Дана достает два батона, а из холодильника упаковку тертого сыра, спрашивает: «Сколько нас?» – пытается сосчитать, но сбивается и смеется: «Все ясно, нас – бесконечность, бутербродов на всех не хватит, сколько ни сделай, нет смысла переживать».
«Качественная бесконечность[3]!» – вставляет старик Три Шакала; никто не заметил, когда тот успел появиться, но это он большой молодец, что пришел.
Артур говорит Юрате: «Если бы я был великим волшебником, наколдовал бы нам музыкальный автомат, как в кино про Америку. С детства о нем мечтаю. С настоящего детства, со своего». «Это намек?» – смеется Юрате, и Артур признается: «Что-то вроде того. Черт тебя знает, а вдруг ты такое умеешь? Просто до сих пор никто не просил». «Черт не знает, – серьезно отвечает Юрате. – Меня не знает никто».
«Самое бесценное сокровище в человеческом мире – радость», – говорит старик Три Шакала. Он выпил всего полбокала эль-ютоканского светлого, но совершенно преобразился, раскраснелся, расправил плечи, и глаза как у мальчишки блестят.
«Потому что радость, – говорит Три Шакала, вот прямо сейчас вообще никакой не старик, – это и есть настоящий антоним ада, который воцарился на этой бедной земле. Его невозможно отменить человеческими силами. Но еще более невозможно не отменять».
Труп, счастливый, растерянный и оглушенный (он объясняет себе, что так на него подействовало вино), стоит у окна с бокалом, смотрит в окно. На улице так темно, что кажется: выходить потом будет некуда, кроме «Крепости» во всем мире больше нет ничего. Интересно, куда фонари подевались? Может, авария? «Но у нас-то, – неуверенно думает Труп, – нормально все с электричеством, лампы горят и духовка печет».
К нему подходит певица Наира, с точки зрения Трупа, слишком прекрасная, чтобы быть настоящей девчонкой, невозможное волшебное существо. Говорит: «Мне иногда тоже кажется, что за окнами ничего не осталось, все исчезло, и хорошо. Туда ему и дорога. Сразу всему».
Труп совсем не уверен, что правильно ее понял. В любом чужом языке чересчур много слов. Сколько ни зубри, всегда останутся незнакомые, и все вокруг, как назло, будут употреблять именно их! Но он энергично кивает: что бы Наира ни говорила, он заранее с ней согласен. Во всем!
Поэт (завсегдатай, которого Дана называет Поэтом, на самом-то деле, он не пишет стихов) сидит в своем кресле и курит, как обычно, с мечтательным выражением. Никто не видел, как и когда он пришел. Первой его замечает Дана – на то она и хозяйка бара, – подходит и протягивает бокал. Говорит: «Фантастическое вино, хоть и не сама выбирала. Друзья принесли. Мы тут отмечаем… кстати, не знаю, что именно. И вряд ли когда-то узнаю. Но отмечаем. Cheers!» «Это точно, – кивает Поэт, попробовав. – Действительно фантастическое. Как все у вас здесь».
Кот Раусфомштранд сидит на буфете и с высоты своего положения озирает собравшихся в «Крепости». Они шумят, бестолково передвигаются, пьют невкусное из неудобных мисок, пахнут черт знает чем, но все равно ему нравятся. Раусфомштранд снисходителен к ближним, как все довольные жизнью коты.
Раусфомштранд наблюдает, как люди понемногу расходятся. Глупые! Хорошо же сидим!
Кот смотрит, как Дана достает переноску, значит, пришла пора уходить. Мы тоже, получается, глупые? Да не может такого быть!
– Я скоро вернусь, – говорит Лийс. – Принесу твою часть добычи. А потом снова туда пойду. Половину картин можно взять, я же правильно понял? Ну вот, значит пойду еще много раз. Как же мне повезло! Большая работа. Знала бы ты, как я рад! И дело не в том, сколько можно оттуда вынести. Не только в картинах! Там есть кое-что поважнее… Ох, я что, действительно это сказал?
– Сказал, – подтверждает Юрате. – Я свидетель. Но не проболтаюсь. Не выдам тебя!
– Я, главное, сам пока толком не понимаю, что имею в виду, – признается Лийс. И взволнованно спрашивает: – А оно… это странное место – сон, не сон, наваждение – не исчезнет?
– Никто не знает. Но по моим расчетам, теперь не должно.
– Я пограничник Эль-Ютокана. Еще и штатный искусствовед. Можешь представить, сколько я уже навидался. Разного. И прекрасного, и ужасного, и непонятного черт знает чего. Но это место… – Лийс умолкает, останавливается, машет руками в вязаных варежках, словно пытается выразить жестами то, перед чем бессильны слова. Наконец, говорит: – Оно все целиком как картина. Только гораздо сложнее и больше. Но по сути – искусство. Так ощущается. Великий шедевр! Когда я ходил там по городу, мне хотелось его, всю реальность, все это мерцающее пространство забрать в наш музей. Понятно, что невозможно, но хотеть-то не запретишь.
– Все правильно понимаешь, – кивает Юрате. – Пока по сути – искусство. Но я не теряю надежды вдохнуть в него настоящую жизнь.
– Не представляю, во что ввязался, – улыбается Лийс. – Но, похоже, это такая удача, какую я прежде не смог бы вообразить.
Ночью Юрате выходит из дома с картинами. Две сравнительно небольшие, а две – здоровенные, примерно метр на семьдесят (или на шестьдесят). Не особо тяжелые, но нести неудобно. Однако Юрате долго кружит с ними по городу, два с лишним, почти три часа. Потому что… ну, потому что. Ладно, разберется сама.
Юрате сидит у входа в кофейню, здесь на улице с лета остались столы и стулья, видимо, хозяевам их больше негде хранить. Мебель обмотана металлической цепью, такой тяжелой и прочной, словно столы и стулья неоднократно были уличены в нападениях на беззащитных прохожих и организованных грабежах. Но сидеть на столе (в завалившем его сугробе) эти цепи не особо мешают. И ногами болтать.
Юрате сидит на столе, болтает ногами, курит сигару из Тёнси, у нее еще остался запас. Думает: «Хватит маяться дурью, я же знаю, что делать. Но не чувствую, как… Ладно, будем честны. Все я чувствую. Просто это мои картины. Я хочу их оставить. Мне жалко их отдавать».
Юрате спрыгивает со стола, смахивает рукавом остатки снега, ставит на стол картину, ту, где танцуют в парке, аккуратно прислоняет к стене. Думает: «Я сейчас, чего доброго, зарыдаю, как Лийс. Только не от счастья, от жадности. Вот будет номер! Интересно, а слезы у меня чудотворные? По идее, должны бы быть».
Еще час спустя Юрате уже сидит дома. А картины – там, где она их оставила. На обмотанном цепью столе, у входа в обанкротившуюся из-за карантина кондитерскую, на троллейбусной остановке, на дереве, у которого нашлась подходящая развилка в ветвях. Дальше будет, что будет. Судьба сама разберется. Приведет туда кого надо. Ну или не приведет. «Это неважно; то есть важно, но больше от меня не зависит, – напоминает себе Юрате. – Сейчас не мой ход».