Я так долго спал, что, проснувшись, испытал тревожное чувство, что упущено много времени, и едва ли не жизнь прошла мимо. Я вскочил с постели, тихо, чтобы не разбудить Алю, оделся. В доме было тихо. Никто не стучал сапогами по коридору и громогласно не демонстрировал своего хозяйственного рвения. То ли дворня тунеядствовала на господский лад, то ли была так вышколена, что не мешала по утрам почивать хозяину и его гостям.
Аля спала, зарывшись с головой в одеяло, и просыпаться не желала. Судя по оплывшим свечам, она читала всю ночь. Вот уж, действительно, охота пуще неволи.
После вчерашнего «праздника победы» состояние у меня было, мягко говоря, подвешенное. Пришлось идти в буфетную «лечить подобное подобным».
Оказалось, что плохое самочувствие было не только у меня. Почти все оставшиеся на ночь гости и обитающие здесь приживалы были уже в буфете и успешно продвигались через временное выздоровление к новой болезни. Укоренный такими примерами невоздержанности, я ограничился в потреблении «лекарства» только необходимым минимумом, после чего, не без сожаления, покинул веселящуюся компанию.
Делать мне было решительно нечего, и я отправился на конюшню. Там со вчерашнего дня практически ничего не изменилось. Бывший узник по-прежнему лежал, бессильно раскинувшись на полатях, а Иван любовно чистил скребком наших лошадок.
Я поздоровался и спросил его, дали ли вчера на кухне еду для больного.
— Дали, — ответил он, чему-то ухмыляясь, — куда им было деться. Все, что просил, дали, да еще сверх того водки.
— Водка — это хорошо, — вяло порадовался я за него, — только если не очень много.
— Водки много не бывает, — резонно не согласился он.
Узник при моем приходе открыл глаза и напряженно всматривался в мое лицо. Глаза его, так же, как и вчера, лихорадочно блестели. Я приложил тыльную сторону ладони к его лбу. На ощупь температуры вроде бы не было.
— Давайте я вас осмотрю, — предложил я. — Иван, помоги снять с больного рубаху.
Иван неохотно отложил скребок, ласково потрепал лошадь по шее и подошел к нам. Я приподнял легкое, ссохшееся тело, а он ловко стянул исподнюю рубаху. Выглядел наш недавний заключенный ужасно, но лучше, чем должен был после такого длительного пребывания без воздуха и нормальной пищи. Я подумал, что если организовать ему усиленное питание и дать пару недель отдохнуть, то он вполне успешно оправится от перенесенных лишений.
Я осмотрел его, послушал сердце, легкие. Все было в лучшем состоянии, чем можно было ожидать.
— Знаете, я думаю, что вы скоро пойдете на поправку. Кстати, мы с вами не успели познакомиться, — сказал я и назвался.
— Илья Ефимович Костюков, — отрекомендовался в свою очередь узник, чтобы лучше видеть меня, откидываясь на свой сенник.
— Вы просто как Репин, полный его тезка, — к слову сказал я, постфактум подумав, что никакого Илью Репина он знать не может.
Однако мои слова Костюкова заинтересовали. Он даже наморщил лоб, пытаясь понять, о ком я говорю.
— Я Илью Ефимовича Репнина не знаю. Слышал про Никиту Ивановича, стольника и фельдмаршала, сына его Василия Никитича, генерала-фельдцейхмейстера, встречал внука стольника Николая Васильевича, тоже, как и его дед, фельдмаршала. Слышно, что он нынче послом в Берлине.
— Я не про Репнина говорил, а про Репина, это такой известный художник.
— Не знаком, — кратко сообщил Илья Ефимович. Обширные сведения вчерашнего заключенного о русской аристократии меня заинтересовали. Судя по тому, что он знал каких-то неведомых фельдмаршалов и фельдцейхмейстеров, мое первоначальное впечатление было правильным, Костюков явно не крестьянин.
Осмотр и наш краткий разговор так его утомили, что он даже прикрыл глаза.
Однако, я намека не понял и все-таки задал интересующий меня вопрос:
— А как и за что вы попали в здешний острог?
Увы, ответ его был, возможно, правдивым и полным, но весьма расплывчатым:
— По проискам дьявольским, — мрачно глянув на меня горячими глазами, ответил Илья Ефимович.
— Все, что не в руках Бога, то в руках дьявола, — подтвердил слушавший нашу беседу Иван.
— Это так же точно, — согласился я, — как то, что Волга течет в Каспийское море. Но мне бы хотелось узнать, через кого все-таки нечистый осуществлял свои происки? Кто, кроме управляющего, в этом замешан?
— Сказано, нечистый, чего же еще говорить, — неожиданно сердито сказал Иван. — Сдалось тебе его кликать!
— А все-таки, точнее сказать нельзя?
Мне никто не ответил, а настаивать на более конкретной информации я поостерегся. Помешало, скорее всего, внутреннее сопротивление Костюкова, какая-то его отрицательная энергетика.
Уже когда я спросил его о пленении, он внутренне закрылся, отвел глаза и уставился в низкий бревенчатый потолок отсутствующим взглядом.
«Загадочный тип, — подумал я. — Что-то во всей этой истории есть нелогичное».
Постепенно у меня создавалось впечатление, что он, как и Иван, представитель какого-нибудь человеческого меньшинства. Это делало понятным вражду с оборотнем Вошиным, странное пленение и участие в его судьбе Ивана.
— А вы из каких будете? — задал я двусмысленный вопрос, который мог иметь много вариантов ответа.
Почему-то в этот раз мое любопытство нового знакомца совсем не смутило. Он приподнял голову и заговорил довольно свободно, перестав изображать умирающего:
— Наш род имеет византийские корни, — переглянувшись с Иваном, начал рассказывать Костюков. — Мой предок Марко приехал на Русь при Великом князе Василии Ивановиче по торговым делам. Происходил он из греческого рода, славного оракулами и врачевателями. Великий князь, имея большую нужду до людей, обремененных знаниями, оставил моего предка при своей особе. Марко слезно челобитствовал отпустить его к жене и детям, оставшимся в Царьграде, но на свою просьбу соизволения не получил. Сам Великий Султан, — не без гордости продолжал говорить Костюков, — посылал в Москву посольство для возвращения моего прославленного предка к семье и детям, но Василий Иванович отпустить его отказался, ссылаясь на то, что предок пошел на русскую службу добровольно. В конце концов, Марко смирился со своей судьбой и служил Великому князю не за страх, а за совесть. Узнав от приезжих купцов, что жена его в Царьграде скончалась, он женился на русской боярышне и основал род Костюковых. Так на русский лад звучала наша греческая фамилия Костаки.
— Стал быть, вы потомок турецкоподданного, — опять непонятно для присутствующих пошутил я.
Костюков утвердительно кивнул.
— Позвольте еще полюбопытствовать, чем вы занимаетесь, — продолжил я допрос, — служите в военной службе или по статской части?
Костюков отрицательно покачал головой:
— Все потомки Марко Костаки — волхвы.
— В каком смысле волхвы, гадаете, что ли?
— Многими действами владеем: предсказываем судьбу по звездам и птицам, знахарим, снимаем сглаз и порчу, знаем многие искусства, чародейства…
Честно говоря, ко всяким видам колдовства я отношусь, мягко говоря, слегка скептически. Как правило, если это не искусные фокусы, то прямое надувательство.
— А вы можете сказать, когда я родился? — задал я провокационный вопрос, можно сказать, на засыпку.
— Про то мне Иван и так говорил, а вот попроси вы меня сказать, что отдали лесному старичку, который вас к нам пропустил, я бы сказал, хотя то промеж вас двоих было.
— А вдруг вы того старичка знаете, и он вам сам рассказал?
— Не мог мне старик сказать, я в ту пору уже в узилище на цепи сидел.
Резон был серьезный, совпасть по времени мой приятель-лешак с волхвом никак не могли.
— Ну, и что я старику дал?
— Денег чужеродных, табак, в трубки бумажные всыпанный, и огниво, в котором болотный газ горит.
Меня ответ волхва ввел в смущение. Я не мог объяснить такого фокуса, а верить в чудеса был не готов, так сказать, морально.
— Поверил, али еще что рассказать про твою жизнь? — перешел на «ты» волхв.
— Расскажите.
— Когда тебе было тринадцать годков, ты весной провалился под лед и спас тебя случайный прохожий. Правда сие?
Я сглотнул слюну и молча кивнул.
Об этом случае я никогда никому не говорил, даже родителям.
— Бабку твою по матери звали Анна Ивановна, и было у нее трое детей, один из которых умер в младенчестве. Угадал?
Я опять молча кивнул.
— Как же вы с такими способностями Вошину в руки попались?
Илья Ефимович удивленно посмотрел на меня.
— Против его силы моя слабее была. Ты разве не знаешь, кем он был?
— Иван говорит, оборотнем.
— И чародеем, и колдуном, и чернокнижником. Не окажись у тебя сабельки заговоренной, быть бы нам всем сейчас на погосте…
— Моя сабля заговоренная?
— А ты и этого не знал? Вспомни, где и как она тебе в руки попала. Вот видишь, — резюмировал Илья Ефимович, — у темных сил ты ее добыл, вот она против них силу и имеет.
— А против обычных людей у нее сила есть? — спросил я, подумав, что, в этом случае, победы в дуэлях были чистым, с моей стороны, жульничеством.
— Против простых людей такой силы не надобно.
— Илья Ефимович, вы, может, мне объясните, что происходит? А то я как в темном лесу, все время кто-то против меня борется, а кто — не знаю.
— Нечего тебе про это знать, — угрюмо ответил Костюков.
Я решил не обижаться и попробовать выудить у волхва хоть какие-нибудь сведения.
— Да я и так уже много чего знаю. Только не пойму вашу систему. Как бы это проще объяснить… Кто из вас хороший, кто плохой, а то ненароком не того зашибу… Слишком разные вы все люди…
— Люди все обыкновенные, а которые не обыкновенные, те не люди.
— А кто тогда они?
— Не люди, и все. Про фигуры силлогизма знаешь? Логику и риторику изучал?
— Нет, не изучал.
— Тогда тебе проще не объяснить, — съехидничал Костюков, — все одно не поймешь. Вот в траве живут и муравьи, и цикады. Те и другие насекомые, да только разные, а птичка и тех, и других склевать может. Так и мы с вами, живем рядом, породы разные, а конец один. — Он надолго задумался. — Мы тоже разных пород бываем, кто к паукам ближе, как покойный Вошин, кто к светлячкам, как Иван, и между нами вражда идет, и между всеми. Только все равно, самые жестокие — это вы, люди. Вы и нас ненавидите за то, что на вас не похожи, и друг друга ненавидите.
— Вы очень хорошие и добрые, — сказал я, обидевшись за род людской, — ваш оборотень образец гуманности.
— Что оборотень. Таких среди нас мало, и они всем враги, а у вас, чем больше людей убил, тем больший герой.
— Вы войны имеете в виду? Так в них люди гибнут и убивают за родину.
— Какая такая родина у фельдмаршала Суворова в Швейцарских Альпах, где он сейчас войска через горы и пропасти ведет?
В принципе, волхв был прав. Однако я сумел подобрать контрдовод:
— В большой политике не сразу видна логика. Если французы победят австрийцев, они за русских примутся и тех же австрийцев против нас воевать заставят.
— А что, французы не люди? Все вы одинаковые, и дух зла в вас сильнее духа добра. Потому вас много, а нас мало. Много в твоем времени оборотней встречается?
— У нас не только оборотней, у нас волков почти не осталось, — вынужден был признать я, промолчав о том, что та же участь постигла и других животных, населяющих землю.
— Вы жестоки и легкомысленны, — продолжал обвинять человечество волхв, — потому вас так много и развелось, что детей рожаете, не думая, сможете ли их потом прокормить!
Я попал в забавную ситуацию, когда одного человека попрекают за все человечество. Обычно мы попрекаем и клеймим друг друга, а так, чтобы счет предъявлялся со стороны другого вида и одному за всех, в этом была известная пикантность, но не было рационального зерна. Впрочем, как в любой национальной вражде и тем более войне, столкновении на расовой и этнической почве, социальном конфликте и прочая, прочая, прочая…
— Выходит, что вы, за малым исключением, лучше и чище нас, людей?
— Мы другие, — подумав, сказал Илья Ефимович. — И среди нас есть разные.
— Как и среди нас, — подытожил я, — а то у вас получается, что одни от света, другие от тьмы.
— Свет и тьму создал Господь.
— Как добро и зло, воду и твердь, небо и звезды, — подсказал я.
— И все сущее, людей и зверей, Серафима и Сатанаила, и не нам судить промысел его…
Незаметно для себя Илья Ефимович терял в речевом строе простонародные оттенки, начинал говорить стройнее и изысканнее. Зрачки его глаз расширились, и он, казалось, перестал видеть окружающее. Однако, запас сил у него был так мал, что нервное напряжение вскоре утомило его, он замолчал и закрыл глаза.
Мы переглянулись с Иваном и хотели оставить его отдыхать, но он опять открыл блестящие глаза.
— Ты в какого Бога веришь? — неожиданно спросил он.
Вопрос для меня был очень сложный, и я попытался увильнуть от прямого ответа:
— К какой я отношусь конфессии или в принципе?
— То и другое.
— Знаете ли, лет через двадцать родится во Франции человек по имени Шарль Бодлер, человек с изломанной судьбой, наркоман и гениальный поэт. Я вам перескажу кусочек одного его стихотворения, в переводе одной ненормальной, но гениальной русской поэтессы, которая родится лет через сто.
Везде — везде — везде, на всем земном пространстве
Мы видели всю ту ж комедию греха:
Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык несущих страх, рабов метущих прах,
С десяток или два единственных религий,
Всех сплошь ведущих в рай —
И сплошь вводящих в грех!
— Я согласен с Бодлером и не считаю, что какая-нибудь конфессия имеет монополию на истину. Все дело в традиции, навязанной народу его давно ушедшими предками. Такое всеобъемлющее понятие как Бог, слишком велико, чтобы вместиться в любую религию. Пытаясь представить Его, мы упрощаем саму идею, делаем Бога похожим на человека, наделяем его недоступными человеку добродетелями. Он, нашими стараниями, превращается в самого главного начальника. Бог, по-моему, понятие такое глобальное, необъяснимое, что не может быть понят нашим коротким и ограниченным разумом, а потому и не стоит эту тему обсуждать, все равно всяк останется при своей вере и мнении.
Окончив глубокомысленную тираду, я замолчал, чувствуя, что если начнется спор, мы из него не скоро выберемся.
Костюков долго обдумывал мои слова. Потом вежливо возразил:
— Может быть, все-таки найдутся на земле служители во имя Его, посвятившие себя служению Ему, способные понять слово Его?
— Возможно, и найдутся, — согласился я, — обо всех «существах» не мне судить, я и в себе самом еще не очень разобрался. Такого греха, как гордыня, за мной вроде бы не числится.
— Ну, грехов у тебя, видно, не очень много, — поменял тему разговора Костюков. — Скорее всего, самые распространенные, те же, что и у большинства людей.
— Это как посмотреть. Заповеди, по возможности, стараюсь соблюдать, да не всегда получается. Слаб человек…
— Ну, так покайся. Вы на Руси любите каяться и рубахи на груди рвать.
— Это точно, — согласился я и засмеялся. — И грешить любим, и каяться. Особливо относительно пития и прелюбодеяния.
— Видно, и в этих делах ты не очень грешен, коли тебя выбрали…
— Куда выбрали? Я, вроде, сам вызвался помочь.
— Может быть, не вызвался, а согласился?
— Можно и так посмотреть, — опять согласился я. — Так сложилось, как говорится, цепь случайностей и обстоятельств. Оказался в нужное время в нужном месте…
— Те случаи и цепи у тебя на роду написаны. Гиштория как, по-твоему, совершается? Кто ее по крупицам собирает? Вот если бы…
— «Если бы» для истории не подходит, в ней нет места сослагательному наклонению, — нравоучительно ввернул я. — Многие люди, если говорить об истории человечества, совершают разные поступки, сталкиваются разные интересы, какие-то решения побеждают. Это, наверное, и есть история.
— Ты правильно понял, что гиштория собирается как кольчуга из маленьких звеньев, соединенных одно с другим. Да не всякое звено в нее попадает. Твое, видно, понадобилось…
— Так вы думаете, я не просто сюда попал, а по исторической необходимости? — удивился я. — Конечно, вам, как волхву, виднее, но я пока ничего такого не совершил, ни подвигов, ни злодейств.
— А если бы убитый оборотень цесаревича должен был на охоте загрызть, а ты ему это сделать помешал? Может такое быть?
— Слишком все это сложно, Илья Ефимович, если так рассуждать да варианты придумывать, то знаете, до чего можно договориться?!
— Ты сам вроде хотел разобраться, что кругом тебя происходит. Я и начал объяснять. Да коли не угодно слушать — твоя воля.
— Очень все это у вас патетически получается, знаете, скольким людям хочется наследить в истории. Как они только не изворачиваются, что не предпринимают. Слышали про Герострата? А мне все это как-то по барабану.
— По чему? — переспросил Костюков.
— По барабану — значит, все равно. По вашей логике получается, что все, кто мне противодействовал, пытались помешать существовать той исторической реальности, из которой я сюда попал?
Костюков утвердительно кивнул.
— Честно говоря, — добавил я, — не велика была бы потеря, коли она складывалась бы по-другому. Ничего особенно хорошего в нашей истории не было, скорее наоборот.
— Ой, не гневи ты, сударь, Бога. Не то грех, что не очень хорошо сложилось, а был бы грех, коли сложилось ужасно.
Я задумался, перебирая варианты того, как вообще могла повернуться отечественная история, «если бы, да кабы» и прикусил язык. Действительно, получалось, что выпал не самый худой вариант. Каким-то народам, бесспорно, повезло больше, но большинству меньше.
— Вижу, соглашаться ты со мной начал. Так вот, любой промысел Божий претворять надо, прикладывать силы, иначе ничего из него не выйдет.
Мне было, что ему возразить и с чем согласиться, но затевать философский диспут с больным человеком было не гуманно, и я решил отложить решение вселенских вопросов на более подходящее время, место и, главное, состояние. Не знаю, как у них в Греции, но у нас на Руси такие проблемы на трезвую голову без хорошей выпивки и закуски не решаются.
— Ладно, — сказал я, — вы отдыхайте, я пойду. Может что-нибудь из еды прислать? Вам бы сейчас икра не помешала.
— Еды не нужно. Можешь волчью лапу, что у оборотня отрубил, принести?
— Не знаю, если никто на сувенир не утащил — смогу. Ее рядом с бывшим Иваном Ивановичем бросили.
Не откладывая дело в долгий ящик, я пошел в основное помещение конюшен и попросил убирающего навоз мальчишку:
— Сбегай к барскому дому, принеси волчью лапу, что я вчера отрубил. Она возле убитого волка лежит. Быстро обернешься — получишь пятачок.
Тот тотчас бросил на землю вилы и кинулся бегом выполнять приказание. Я решил узнать, зачем она нужна Костюкову, и вернулся к нему.
— Сейчас мальчик принесет. А на что вам эта лапа?
Тот посмотрел на меня открытым, очень бесхитростным взором и соврал:
— Для ворожбы.
— Понятно, — протянул я, хотя ничего понятно не было. — А дохлых лягушек, змей, тараканов вам не нужно? В городе у одного колдуна таких деликатесов большой запас. Я, кстати, у него книгу черной магии реквизировал. Жаль только, что она на немецком языке.
— Что за книга?! — встрепенулся Костюков и от волнения даже сел на своей лежанке.
— Раритетная, — непонятно для него ответил я. — В смысле, старинная, начала XVI века.
— Где она? — осипшим голосом вскрикнул волхв.
— В… — начал отвечать я, но не успел. В наш закуток как вихрь влетел мальчишка:
— Барин! Нету-ть лапы и волка нету-ть!
— Как это нет? — удивился я, — Он у барина под окном лежит.
— Вчерась лежал, а сегодня пропал. Куда делся, никто слыхом не слыхивал. Ты мне теперь пятачка не дашь?
— Дам, — удивленно сказал я, протягивая обещанную монету. — Ты хорошо смотрел? Может быть, его куда-нибудь унесли или зарыли?
— Никуда не уносили. Его по всему двору ищут. Сам барин из окна ругается!
— Что за чертовщина, — начал я, но меня перебил Костюков:
— Вы что, его просто так на улице бросили?
— В общем-то да, только оттащили к дому. Кто же знал, что на него воры позарятся!
— Это не воры, — мрачно сказал он, — это мы все оборотня прозевали. Что же ты, Иван? Григорьич человек молодой, неопытный, а ты-то куда смотрел?
— Дохлый он был, своими глазами видел! Мертвей не бывает, — воскликнул Иван. — Не мог он ожить! В нем три моих пули сидят, да еще здешнего помещика, и еще его благородие лапу ему отрубил!
— Не мог, да ожил! Моя вина. Прозевал! Я надеялся, что ты знаешь…
— Чего Иван должен знать? — вешался я в разговор, не понимая, о чем толкует Костюков. Я сам подходил к убитому зверю — он был мертвей мертвого, уже начинал коченеть.
— Разве ж его простой пулей возьмешь! Нужно было по крайности вогнать осиновый кол! — не ответив на мой вопрос, причитал волхв.
— Зачем ему осиновый кол, он, чай, не вурдалак, а оборотень! — сказал смущенно солдат.
— Был простым оборотнем, а стал оборотнем-упырем. Теперь его почти ничем не возьмешь. Промахнулся ты, долгожилый! Если его не найти до полнолуния и не добить, то…
— Вы хотите сказать, что убитый волк ожил и убежал? — уточнил я.
— Ох, беда, беда! — стенал Костюков, обхватив голову рукам. — Моя вина, проспал, пролежал на боку…
— Ладно, пойду, сам узнаю, что там случилось, — сказал я, прерывая его неконструктивные, на мой взгляд, причитания.