«Только счастливые могут летать».
Неправда!
Ведь он летает…
Это трудно и страшно — летать над городом в такую ненастную, как сегодня, ночь, минуя смутные тени девятиэтажек, угадав их по редко освещённым окнам лестничных клеток, а чаще — по глубоким квадратным провалам в чуть подсвеченных облаках, рискуя задеть провода, косо идущие вниз. Это трудно и страшно, и в этом нет никакой романтики; а сентябрь на исходе, и ночи всё холоднее… Но каждую ночь Леонид Левитов заставляет себя летать.
Вечерами он слоняется по квартире, пока Люся проверяет свои тетрадки по две-три стопы каждый вечер. Иногда, закончив проверять, она затевает стирку, и это особенно невыносимо: ведь он не может просто взять и полететь, он ей сотни раз это объяснял. Ему надо сосредоточиться, нацелиться на полёт, победить страх, наконец! Подготовка займёт не менее часа, а стирка кончается, как правило, в два часа ночи — значит, выспаться после полёта опять не удастся. И он слоняется по квартире, громко звеня ключами, открывает окно на кухне и, шумно вздохнув, закрывает окно, листает, не глядя в неё, какую-то толстую книгу и снова звенит ключами. Наконец Люся просит его развесить бельё на балконе (и на кухне, между прочим, тоже — опять будет капать и отвлекать!); наконец они садятся пить чай (в два часа ночи!); наконец он раздвигает диван, достаёт из ящика постель, истово взбивает подушки.
— Спокойной ночи, Люсенька, — наконец говорит он с натужной нежностью и целует её в висок. — Тебе не холодно?
— А ты не ляжешь?
— Попозже. Может, принести ещё одеяло?
— Нет, Лёньчик, я сейчас согреюсь… Камин у Лёньки включи, ладно?
— Уже включил.
— Не летал бы ты сегодня, а? Не выспишься.
— Надо. Ты сама знаешь, что надо. Ведь я один такой на весь город. И если даже я…
— Один, Лёньчик, один. Один-единственный. Дай я тебя поцелую… Возвращайся побыстрей, ладно?
— Постараюсь.
— И не высоко…
— Как получится. Спокойной ночи, Люсенька.
— Ключи на столе, не забудь.
— Ключи у меня в кармане. Спи.
— Не сердись на меня, ладно?
— Я не сержусь. Я никогда на тебя не сержусь. Спокойной ночи.
— И свет… А то я уже пригрелась…
— Обязательно.
Он выключает свет и мимо Лёнькиной комнаты с работающим камином (а потом удивляемся: почему ребёнок столь подвержен простуде!) направляется на кухню. Отведя в сторону мокрое бельё, плотно закрывает обитую войлоком дверь (днём она всегда раскрыта настежь, обивкой к стене, чтобы не удивлять знакомых; знакомые, впрочем, заглядывают всё реже, и удивляться некому), подтыкает старым одеялом щель под дверью, чтобы не дуло в квартиру.
Всё.
Наконец-то можно распахнуть окно.
Открыв первую — внутреннюю — створку, Леонид поёжился: сейчас будет холодно. Он заторопился, и второй шпингалет заело. Нетерпеливо дёрнул, ободрал палец; створки с дребезгом грохнули одна о другую. Ворвавшийся ветер шлёпнул его по лицу большим влажным крылом, забрызгал весь подоконник, пал под дверь, обиженно замер, наткнувшись на одеяло, и заметался в тесном пространстве кухни. Леонид улыбнулся, напрягая от холода плечи и спину под тонким трико, нашарил ногой и выгреб из-под стола ботинки. Ботинки были высокие, утеплённые, на толстой рифлёной подошве. Зимние ботинки. Тяжёлые. Липкая промазученная грязь столицы нефтяников приставала к ним намертво, отмыть их можно было лишь под Люсиным укоризненным взором, удесятерявшим рвение Леонида. Резиновые сапоги отмывались бы легче, но сапоги были ещё весомее… Сидя на скользком холодном табурете перед кухонным окном, распахнутым в ночь, Леонид на ощупь боролся с мокрой от недавнего мытья шнуровкой ботинок и, напряжённо ощерившись, наблюдал безобразия, чинимые ветром. А тот неугомонно тыкался в стены и в дверь, крыльями смахивал с подоконника брызги дождя, с весёлым раздражением хлопал тяжёлыми, плохо отжатыми простынями, и мутномыльные капли, срываясь, летели на Леонида, заставляя его вздрагивать и ещё крепче напрягать спину, плечи, шею — даже начинающие неметь губы, растянутые в почти неестественной, мёрзлой улыбке.
— Ничего… — бормотал он сквозь зубы. — Ничего, потерпи, дружок. — И сам не понимал: себе ли, продрогшему, адресует он эту просьбу, или ветру, оскорблённому теснотой.
— Потерпи, — бормотнул он снова, пристукнув зубами. — Сейчас мы…
«Полетим», — хотел он сказать, но не сказал, удержал это слово, крепко сжав губы на звуке «п». Зачем? Не надо. Не надо хвастаться, не надо говорить «гоп». Вот когда… — тогда и скажем.
— Сейчас мы п-посоревнуемся, — нашёл он наконец дозволенное слово и продолжил, адресуясь уже несомненно и именно к ветру: «А что! Посоревнуемся! — ему понравилась подвернувшаяся тема, и он решил её развить. С левым ботинком он наконец справился, передохнул, рывками расслабляя сведенные холодом мышцы, и взялся за правый. — Не с П-пашкой же тебе соревноваться. С Прохоровым, а? — спросил он у ветра. — Не с п-пьянчужкой же этим задрипанным. С-с-самогонщиком… Пашка пускай у себя в ванной со своей п-половиной соревнуется. Пускай они там над своим аппаратом п-потолок джинсами протирают. До третьего стаканчика… Так, нет? — весело спросил он, легонько пристукнул правым ботинком об пол и огляделся.
Ветра не было. Может быть, он устал, а может быть, ему надоело бессмысленно шарахаться по кухне и однообразно развлекаться с бельём. Он теперь сидел на подоконнике, прерывисто дыша и изредка взмахивая крыльями для равновесия, и створки окна отзывались тревожным звоном на каждое неосторожное движение ветра.
От этого звука у Леонида сладко заныло под ложечкой, захотелось тихонько встать и, украдкой закрыв окно, как бы ненароком столкнуть ветер туда, в пятиэтажную пропасть, в родную стихию (его, а не Леонида родную стихию!) и быстро защелкнуть шпингалет, стараясь не слышать обиженных воющих воплей, отгородиться двойными стёклами от неуютной мокрой пустоты сентябрьского неба, от низко нависших туч, которые отсюда, с земли, кажутся мягкими и плотными — отнюдь не бесплотными — и, может быть, даже тёплыми, как клочья разлохмаченной серой ваты, а вблизи, когда всем телом зароешься в эти клочья (однажды это удалось Леониду), будет всё та же неуютная мокрая пустота, и пронзительный холод, и ничего не видать вокруг, разве что собственную руку, если пошевелить пальцами перед самым лицом… Закрыть окно, может быть, даже законопатить, и на цыпочках вернуться в квартиру, в её сонный тёплый уют, и заглянуть в Лёнькину комнату с раскалённым камином — он спит, разметавшись от жары, на своей короткой подростковой кроватке, угловатый, длинный, слишком длинный для своих восьми лет, и дышит через рот (опять аденоиды), — поправить ему голову, неудобно откинутую назад, со слипшимися на лбу мамиными кудряшками, а потом на цыпочках пройти в нашу комнату, бесшумно стянуть с себя всё мокрое и забраться под одеяло тихонько, чтобы не разбудить Люсю, а когда она сонно потянется и повернётся ко мне, осторожно прижаться к её горячим бёдрам своими продрогшими бёдрами, ощутить её горячую сонную руку на своей продрогшей спине и её сонное тёплое дыхание на щеке…
Он очнулся от хлёсткой мокрой пощечины и поднял голову. Это ветер не усидел на подоконнике и опять разыгрался, то раскачивая бельё, то пробуя плечом дверь.
— Не терпится тебе… — бормотнул Леонид, поднялся и подошёл к окну.
Ветер обрадовано сиганул наружу, растрепав ему волосы, оглушительно свистнул и спикировал в темноту — теребить бумажного змея, ещё прошлым летом застрявшего в проводах над проезжей частью проспекта Нефтяников. Змея Леонид не мог видеть: из режима ночной экономии фонари на проспекте горели через два — третий и вполнакала; но привычки юго-западного ветра были ему хорошо знакомы по нескольким совместным дневным п… э-э… прогулкам. Он для того и предпринял их в своё время, чтобы изучить привычки своих непостоянных друзей. Впрочем, по сравнению с другими ветрами, этот был самым покладистым, а на большой высоте (сорок метров и выше) — просто прелесть: ровный, мощный, спокойный… На большой высоте они все заметно улучшали характер, но Леонид бывал там не часто. А здесь, между зданий, столбов и заборов, лучше всего было иметь дело с этим, юго-западным.
Не дождавшись Леонида, ветер вернулся и захлопал крыльями возле окна, обдавая лицо и грудь мелкими холодными брызгами.
— Не сразу, — строго сказал ему Леонид. — Сразу я не могу, пора бы уже запомнить. — (Ах, если б это было возможно: сразу, без подготовки — в эту сырость и пустоту, в промозглое слякотное ничто…) — Сразу я не могу, — повторил Леонид. — Я, брат, тяжёл на подъём. — Сказал и порадовался двусмысленности последней фразы, и присвистнул, взглянув на часы: без четверти три. — Пора, пора, — пропел он негромко. — Пара-ам, пам-пара…
Он аккуратно задвинул табуретку под стол, вышел на середину кухни, постоял, строго глядя перед собой и выравнивая дыхание, потом медленно выдохнул и потянулся, приподнимаясь на носки и пытаясь достать руками белый плафон над головой.
Не достал, конечно.
С первой попытки это никогда не получалось, но без неё, чёрт возьми, нельзя было сделать вторую.
Леонид подошёл к окну и, поёжившись, вытянул руку в ночь. Дождик оказался меленьким. Если бы не холод — едва ощутимым. Но стараниями ветра на подоконнике уже скопилась порядочная лужа. Леонид нерешительно посмотрел на неё, махнул рукой и лёг грудью на подоконник. Ветер, умница, осознал временную тщету своих приставаний и затих, не мешая всматриваться. Всматриваться, собственно, было не во что — ничего, кроме смутных световых пятен, Леонид не разглядел. Прямо перед ним, далеко на северо-западе, небо озарялось неверными красноватыми сполохами: факел Ближнего месторождения сжигал почём зря попутный газ. Совершенно бесплатно грел атмосферу. На той стороне проспекта Нефтяников начинался двухэтажный микрорайон, и слабые отблески зарева плясали по его мокрым крышам. А прямо внизу, уходя далеко влево и далеко вправо, ничего не освещала редкая цепочка огней — экономные фонари вдоль проспекта. Вот и всё. Справа — ещё правее того места, где цепочка огней обрывалась во тьме, должно быть второе зарево — газовый факел центрального товарного парка, но его заслоняют стены девятиэтажек. Тому, чей взор не огражден этими стенами, оба факела могут служить прекрасным ориентиром… Ну, это уж вряд ли, подумал Леонид. Во всяком случае, не сегодня. Сегодня ничего выдающегося не будет. Холодно. Поздно. Дождь. Опущусь на проспект и вернусь домой. Ножками.
Однако пора делать вторую попытку.
…И вторая, и третья попытки оказались столь же безрезультатными. Только на четвёртый раз его ладони наконец ощутили тепло, исходящее от стосвечовой лампы в белом плафоне. Не поднимая головы, всё так же строго глядя перед собой, Леонид слегка развёл руки, затаил дыхание и, помогая себе всем напряжённо вытянутым вверх телом, отвоевал ещё два или три сантиметра. Тепло в ладонях усилилось. Леонид пошевелил пальцами, нащупал нагретые края плафона и, борясь с желанием ухватиться за него, медленно, очень медленно подтянул колени к груди. Потом отвёл пальцы рук от плафона, медленно, очень медленно опустил руки и обхватил ими колени. Сцепив пальцы в замок, он позволил себе передохнуть. Теперь будет легко, и чем дальше, тем легче, вплоть до окна, за которым — ветер.
Не изменяя позы, Леонид перевернулся на спину, расцепил пальцы и медленно выпрямил ноги в сторону окна. Оглядевшись, он убедился, что висит горизонтально, навзничь, в полуметре от плафона — и висит довольно устойчиво. Он даже позволил себе немного расслабиться и подумать о постороннем.
О том, например, что вот Прохоровы, его соседи по лестничной клетке, никогда себя так не уродуют, чтобы оторваться на полтора метра от пола, а делают это легко и непринуждённо. Правда, сначала им надо повозиться в ванной, налаживая свой агрегат, и дождаться, пока из краника кап-кап-кап — не потечёт тонкой струйкой, распространяя отвратительный аромат, тёпленький крепенький первачок. Тогда Пашка подставит под краник пластмассовую мензурку, нацедит тридцать граммов и передаст её Зинке. А Зинка, благоговейно держа мензурку левой рукой и сжимая в правой две алюминиевые вилки с наколотыми на них крепенькими сопливенькими маслятами, будет с восторженно-подпольным видом следить, как он нацеживает вторую порцию — себе, а, дождавшись, заговорщицки подмигнёт Пашке и протянет ему закусь богов. Они снова перемигнутся, оглянутся зачем-то на дверь ванной и, ещё не пригубив, воспарят — восторженно и осторожно, стараясь не расплес… Н-да. После первого стаканчика они будут весело тереться задницами о потолок в своей ванной. После второго ванная станет для них тесна и они пойдут оставлять следы потёртостей на стенах и потолке кухни. А после третьего, когда они уже переберутся в «залу» и врубят свой старый, хрипатый и голосистый, магнитофон, у них начнётся весьма банальная драка. На полу. Или на диване, или на столе — куда упадут. Зинка на тычках вынесет Пашку на лестницу, где он, может быть, и заснёт. А если не заснёт, то будет стучаться во все двери подряд, и нам, всей лестничной клетке, придётся дружно выйти из своих квартир, хором агитировать Зинку за гуманизм и стращать милицией… И ведь не для того они ладят свой агрегат, чтобы легко и весело порхать по квартире! Вот ведь в чём штука. Сие порхание для них процесс обыденный и побочный; смешной и милый результат подпольно-восторженного состояния духа, каковое состояние и есть их наиглавнейшая цель в жизни. Да разве только Прохоровы? В одном только Шуркино, не считая деревень и промысловых посёлков, — не менее полутора дюжин странных людей, порхающих у себя в квартирах, а то и прямо на улице. И делают они это столь же легко и весело, по самым различным, зачастую весьма нелепым, причинам. А во всей Усть-Ушайской области таких людей наберётся сотни три, если не больше. А те, кто воспаряет нерегулярно, хотя бы раз в жизни? Легионы влюблённых! Отряды сдавших сессию студентов! Начинающие поэты, впервые расписавшиеся в гонорарной ведомости! А школьные выпускные балы? А новогодние утренники в детских садах? А… А я сам лет девять тому назад? Наши с Люсенькой пируэты над крышами стройотрядовского палаточного городка?..
Но кто, кроме меня, Ленида Левитова (кто — в целом мире!), сможет взлететь без всякой на то видимой причины, без глупого щенячьего восторга по какому бы то ни было поводу — взлететь просто потому, что прикажет себе: «Лети!»?
То-то.
Леонид скорбно улыбнулся и протянул руки к плафону. Обжигаясь и шипя сквозь зубы, вывернул лампочку. (Выключатель был в коридоре, за утеплённой дверью, которую не стоило открывать). Потом он довольно ловко перевернулся в воздухе со спины на грудь и на ощупь сделал несколько пробных кругов по кухне. Ветер был тут как тут и сразу увязался за ним, хлопая и тычась по углам: ему было тесно. Но бельё теперь не мешало — Леонид парил над.
Убедившись, что чувствует себя уверенно и может контролировать все свои движения, Леонид приблизился к верхнему краю оконного проёма и занял стартовую позицию: лицом вниз, головой к окну, ногами к плафону. Вытянул руки подальше вперед и ощутил тыльными сторонами ладоней дождевую морось. Ветер хлопал крыльями и брызгался, но не сильно: ждал. Абсолютно непредсказуемый товарищ.
— Ну что, поборемся? — спросил он у ветра. — Главное — не задеть балкон, — пробормотал он озабоченно, — остальное переживём… Вперёд! скомандовал он себе и нырнул — в ночь, в морось, в ледяные вихри заоконной тьмы.
Ветер пал на него откуда-то сбоку — бороться, — и Леонид сразу провалился на полтора этажа вниз. Балкон при этом он всё же задел, пребольно стукнувшись лодыжками о перила, но как раз балкон оказался мелочью. Ветер тащил его вдоль стены, норовя прижать и растереть. Ему-то что — он играет. Он думает, что это такая игра. Ему что Леонид, что бумажный змей… в проводах… Кстати, о проводах — до них всего полтора этажа вниз и неведомо сколько вдоль. Леонид попытался оттолкнуться от стены руками, ободрал ладони и потерял ещё один этаж. Так больше нельзя… Ветер внезапно притих — готовился к новому броску. Игрун. Леонид — сам — быстро прижался к стене, перекатился и подтянул колени к подбородку — будто горизонтально уселся на корточки. Сделал глубокий вдох и оттолкнулся ногами. Позади загудел-таки потревоженный провод. Пусть. На сегодня это последняя неудача. Ветер навалился, но поздно: от стены до Леонида уже не меньше двадцати метров. Шалишь — прозевал, дружок. Прощелкал. А высота что, высоту наберём. Можно бы, конечно, считать программу выполненной и опуститься на проспект. Но зря я, что ли, дважды травмировался? Это надо компенсировать. И мы это компенсируем.
Теперь ветер тащил его точнёхонько вдоль проспекта, над осевой линией, и никаких высотных препятствий впереди не предвиделось. Леонид расслабился, насколько это было возможно в ледяной мороси, и медленно, по сантиметру, стал набирать высоту.