— А-я-а!.. — стонал телефон.
Егор вскинулся. Отчаянно колотилось сердце.
Ночью поднялся ветер. Чернота билась в окна, хлопала неплотно прикрытой дверью подъезда, металась в вершинах тополей. Отдыхала на минуту — и снова начинала свой захлебывающийся, ошалелый вой. Сон пришел только на рассвете, и вот звонки…
— Слушаю, — буркнул Егор, но хмуро улыбнулся, услышав голос своей лаборантки:
— Доброе утро! Юлия Степановна просила вам позвонить…
Улыбки как не бывало.
— Н-да? И что?
— Сегодня в Отделе будут гости, с самого утра. Никифоров вчера забыл вас предупредить.
— Ес-стес-ственно, — процедил Егор.
— Кажется, это журналисты из Москвы или писатели, — туманно объясняла девушка. — И еще какой-то инженер. Общественная комиссия по строительству этого завода, вы, наверное, слышали? Юлия Степановна рассказывала.
— Мне она рассказала бы в последнюю очередь, — сухо произнес Егор, и в трубке послышался вздох. Его вражда с Юлией ни для кого не тайна. Ладно, причем тут эта девочка? — Так что от меня требуется, Наташа?
— Юлия Степановна убедила шефа, что нужно показать вашу лабораторию.
Вот это да! Такого жеста от Юлии он не ждал. А скорее, здесь какой-то подвох, который она устраивает со своим обычным ласковым коварством.
— А к своему опытному полю она уже охладела?
— Нет, но она считает, что на москвичей подействует скорее нечто нетипичное, фантасмагорическое!
— Это она так сказала?
— Да. То есть…
Вот он, подвох! Очередной повод для издевок! И все-таки есть возможность показать лабораторию.
— Спасибо, Наташа. Я сейчас приду.
— Егор Михайлович, она ничего такого не…
— А вот это, Наташа, просто невозможно, чтобы Юлия «ничего такого не» — если это по отношению ко мне! Ну, до встречи.
Спустя полчаса он был в Отделе. Следом прибежала Наташа, и Егор отправил ее прибираться в лаборатории, буде эти столичные гости и впрямь вознамерятся заглянуть в «цветник», как почему-то называл его лабораторию начальник Отдела. Зато опытные поля Юлии Никифоров величал исключительно «плантацией».
Пришлось подождать. Наверное, гости завтракали и осматривали владения совхоза. Чего бежал, спрашивается? Егор ходил по коридору и злился на шефа, на Наташу, на…
Наконец за окном мелькнула машина, и Егор прошел в кабинет начальника Отдела, куда уже явились сам Никифоров и еще трое. Они были первыми посторонними, не узкими специалистами, а, так сказать, широкой публикой, которым Егор должен был показывать свою лабораторию, поэтому он разглядывал их с понятным любопытством.
Обращал на себя внимание небольшого роста черноголовый человек с морщинистым подвижным лицом. Он и сам был быстр в движениях, и в своей модной серебряной куртке казался каким-то проворным металлическим зверьком.
— Газета «Вперед»! — сунул он руку Егору. — Специальный корреспондент Голавлев. От слова «голавль» — рыба есть такая, знаете?
— Да, — кивнул Егор. — А меня зовут Егор Белый.
— Очень вам фамилия подходит! — радостно закивал Голавлев. — Как нарочно, под цвет волос!
Господи, сколько раз он уже слышал это! Да ладно, недолго осталось… Егор протянул руку очень высокому, статному старику с резкими чертами лица. Тот мрачно глянул из-под бровей:
— Михаил Антонов, писатель.
— Я что-то читал… — вежливо пробормотал Егор.
— Врете! — улыбнулся Антонов. — Бездарно врете. Сроду вы моих книг не читали. Ну да Бог с вами. Я ведь не на злобу дня пишу, а так — сказки всякие. Впрочем, может быть, это вас заинтересовало бы. Вы ведь тоже в некотором роде сказочник со своей памятью растений.
Неужели Никифоров уже отпустил дежурную порцию «комплиментов» в адрес Егора? Однако серые глаза Антонова улыбались доброжелательно.
— А это — гип ГИАПа, если так можно выразиться, — вмешался Никифоров, — Главный инженер проекта Государственного института Азотной промышленности Дмитрий Никитич Дубов.
Дубов был четырехугольным человеком с коротко остриженной головой и прямым взором. Взяв Егора за руку, он стиснул ее и отпустил, будто ненужную. Егор перевел дыхание от боли, но виду не подал.
Едва все уселись, дверь снова открылась и влетела Юлия. И опять пошли реверансы: Юлия Степановна, старший научный, кандидат-лауреат, автор, опытное поле, гордость… Никифоров улыбался, Голавлев сверкал курткой, даже Дубов согнул шею, а Антонов поднес ручку прекрасной дамы к губам. Егор смотрел в окно, но видел всю эту суматоху, будто в зеркале. Не в первый же раз!
Наконец-то все успокоились. Снова сели. Тоненькая синеглазая Наташа, которой Никифоров успел позвонить, принесла кофе, испуганно взглянула на своего раскаленного завлаба и исчезла.
Начался разговор. Первой, как всегда, демонстрировали Юлию. Это у Никифорова было вроде психической атаки, которая действовала без отказу. «Такая женщина — и не совсем дура? Надо же!» — читалось на лицах. Егор хмуро думал: «Интересно, причесывается ли она когда-нибудь?» А Юлия сладко пела о своем опытном поле.
Что и говорить, не будь это именно ее занятием, Егор испытывал к нему куда больше бы уважения. В самом деле! Несколько лет назад, когда Юлия еще не обладала ни одним из своих титулов и даже не была сотрудницей Экспериментального Отдела (Отдела тоже не было), она поехала в командировку в Венгрию. Там ее свозили на предприятие «Темафорт». Коллега, поднаторевший в общении с восхищенными гостями, повествовал:
— Приятно видеть среди городского асфальта участки сочной зеленой травы. Создавать, однако, такие свежие островки — дело не простое. Но вот специалисты нашего предприятия разработали технологию изготовления ковров-газонов. В ткань из текстильных отходов помещаются семена трав вместе с питательными веществами. Достаточно затем уложить этот ковер на землю и полить его, чтобы через несколько дней он превратился в густой газон. Секрет ковра прост. Его текстильная основа разлагается, постепенно превращаясь в удобрение, стимулируя рост трав.
— …Вообразите, мне показалось, что открылась дверь в неведомое! — рассказывала Юлия, приподняв, по обыкновению, крутые брови. — Я представила себе газоны наших городов, созданные подобным образом не просто из декоративных, но из лекарственных трав! В сущности, это тоже промышленное разведение лекарственных растений, но в буквальном смысле слова на принципиально новой основе.
Голавлев щелкнул блокнотом о стол.
— Но разве мало у нас лесов? Полей? Ну, завести деляны, ну, организовать комплексы. Вот и совхоз, которому вы принадлежите, этим занимается. А газоны? Вы входили с этим предложением в Агропром? — обернулся он к Никифорову. Тот встрепенулся и посмотрел на Юлию.
— Куда мы только ни входили! — отмахнулась она. — Ваш Агропром! Он не способен понять сути…
— Я, кажется, ее тоже не понял, — перебил Дубов. — В сушеном виде, в аптеке, — ну, лист сенны, ну, кора крушины, или там мочегонное… — это дело нужное и важное. А разводить на газонах?! Вы что, намерены организовать всенародное движение за употребление только лекарственных растений — и долой медицинскую химию?
Антонов хмыкнул.
— Пожалуй, даже фантасту это не пришло бы в голову, — лукаво взглянула на него Юлия. — Дело в другом. Всем известно, что различные запахи в состоянии не только улучшать настроение, но и реально противостоять стрессам, влияя на физиологические реакции в организме, вызываемые страхом, гневом, напряжением… Парижские парфюмеры, например, создают программу «ароматотерапии». Ее задача: разработать специальные душистые составы и благовония для снятия головной боли, бессонницы, угнетенного состояния. А ведь это могут быть не только закупоренные во флаконы духи и соли, а своего рода лекарственный дизайн. Изысканно продуманная система этих самых ковров-газонов. Клумбы валерианы в комнатах отдыха при офисах, заросли тонизирующих жасмина и лаванды в лабораториях, библиотеках, аудиториях, цехах…
— Да, — подхватил Антонов, — а во Дворцах бракосочетания устроить бы клумбы из тех растений, которые в старину использовались как «приворотные средства».
Юлия смеялась, Никифоров послушно улыбался, Голавлев писал в блокноте, Дубов возложил взор на ноги Юлии.
— А с какими трудностями вам приходится сталкиваться? — наконец-то задал Голавлев модный вопрос.
— О, их очень много! — простодушно ответила Юлия, и Голавлев навострил перо. — Знаете ли вы, что в старину принято было брать лекарственные травы непременно в ночь на Ивана Купалу? По новому стилю это 7 июля.
В сердце Изгнанника при тех словах словно бы звякнул серебряный колокольчик…
— И брали их не где попало, а каждую на своем месте. Эти места были очень хорошо известны колдунам и ведьмам. А мы выращиваем целебные травы на плантациях. Вы увидите наши опытные поля и деляны совхоза. Говорим вот и о лекарственном дизайне. Но… анализы показывают, что искусственно выращенные лекарственные растения уступают своим диким родственникам.
— Что, опять неумеренные добавки минеральных удобрений? — воинственно вмешался Дубов.
— Причем тут это? — пожала плечами Юлия, и взгляд Дубова перебрался на ее плечи. — Можно и нужно выращивать лекарственные травы на плантациях. Но и там нужно создать, к примеру, валериане ту же, в тончайших тонкостях, почву, что на сыроватой низменной поляне, или в овраге, или в кустах на речном берегу, окружить ее теми же травами и цветами, раскинуть на ней те же черемуховые и ольховые ветви, создать ей такое же соотношение солнца и тени, такую же влажность воздуха, напускать на нее прохладный белый туман, что поднимается от реки или стелется по дну оврага…
— Это красиво… — сказал Антонов.
Юлия улыбнулась, и Дубов занялся изучением ее губ.
— Да, очень красиво! Так написал Владимир Солоухин в книге «Трава». Возможно, на травы нужно действовать гипнозом? Внушать им, что они в естественной, максимально благоприятной среде? Но сейчас наши опыты сводятся к тому, чтобы весь этот божественный комплекс ощущений, необходимых каждому лекарственному растению, во-первых, вычислить, а во-вторых, воплотить все-таки в почве. Максимально точно сбалансировать основу ковров. Здесь я рискую впасть в биологическую математику и надоесть вам. Вы посмотрите опытные поля — там каждый участок отличается от другого. Конечно, работы!.. Знали бы вы, до чего не хватает рук, голов, средств! Совхозу, который, так сказать, покровительствует Отделу, нужно от нас прежде всего сырье, больше, больше, а на нашу с Иваном — это мой ассистент — деятельность там смотрят, конечно, с уважением, но… как на дело далекого будущего, а значит, как на то, без чего сегодня можно обойтись.
— Это мне знакомо, — молвил Антонов.
— И мне, — подхватил Дубов.
Может быть, он сказал это, надеясь, что Юлия соизволит взглянуть на него? Но она улыбалась Антонову, и Дубов встал.
— Жаль, что все это придется начинать заново, на новом месте, когда здесь встанет завод, — произнес Дубов, и после этого Юлия, конечно, уже не спускала с него глаз.
О светлый, о пресветлый Обимур!.. Солнце ли жжет твои глубокие воды, тонут ли в волнах твоих тяжелые облака, ночь ли черная ревниво прячет тебя от взоров, таишься ли ты во льдах и снегах зимних сумерек, ветер ли осенний гонит стада твоих крутобоких валов к далекому северному морю — всегда прекрасен ты, всегда неуязвима краса твоя. И широк ты, и величав, и полноводен. Но нет ничего на свете лучше тебя, когда золотое закатное небо над тобой, и восходит первая бледная звезда над фиолетовыми холмами вдали, и дремлют заросли на берегу, и дремлет их темная зелень в тихом зеркале твоем. Есть ли сердце, что не дрогнет при виде просторов твоих?..
Егор сидел на скамейке над обрывом, смотрел в темнеющие дали, пытаясь по привычке утешить себя созерцанием великой реки, на берегу которой, что ни говори, он провел пятьсот делаварских лет ссылки. Все его прошлое — далекое, инопланетное, немыслимое прошлое — всколыхнулось в памяти, когда слушал он Дубова. Здесь, на Земле, все происходило в строительстве медленно и нелепо. И когда Дубов говорил, что вопрос о создании завода азотных удобрений на Обимуре практически решен, скоро прибудет первый десант строителей, начнется возведение временного поселка, а через год-полтора — работа на основных сооружениях, Изгнанник со сладкой тоской вспоминал, как за одну только ночь — а ведь она на Делаварии в два раза короче земной! — он нашел подходящую для строительства площадку — а их в горах Делаварии было раз-два и обчелся, — провел с помощью роботосистем необходимые исследования и дал команду на пульт Всепланетного Бюро Изобретений. Проект-то у него был давно готов. И наутро рабочих, пришедших на плантацию лекарственных трав — самую большую на Делаварии! — встретили корпуса нового завода по производству чудодейственной шестинол-фола-вадмиевой кислоты.
Конечно, даже там не удалось бы осуществить такую блистательно-стремительную операцию, если бы не подгадал Изгнанник свершения своей многолетней мечты к проведению Вседелаварского конкурса молодых изобретателей. В это время Бюро Изобретений обязывалось по первому требованию предоставлять участникам конкурса любые необходимые материалы и технику. Так счастливо сошлись обстоятельства, что соперники Изгнанника предъявляли к Бюро довольно-таки скромные требования: их интересовали, например, детали для сооружения дачных домиков на астероидах, крепления для солнечных качелей, записывающие устройства, вмонтированные в женские украшения, и всякая такая мелочь. Условия для исполнения мечты Изгнанника создались на редкость благоприятные! А сколько сложностей встает перед инженером-строителем здесь, на Земле… И защемило сердце Изгнанника: вот уже близок конец его земным странствиям, а никогда еще не прикасался он так близко к делу своей жизни на Делаварии — сооружению промышленных предприятий. Правда, он специализировался по сверхскоростному строительству, но, возможно, его советы могли бы оказаться полезными Дубову…
Эта мысль неожиданно пришла к нему еще там, в кабинете начальника Отдела, когда Дубов с косноязычной значительностью рассказывал о предполагаемом строительстве. Она вызвала такой прилив нетерпеливой тоски по Делаварии, что рассказ Егора Белого о лаборатории памяти растений тоже начался вяло и косноязычно, а ведь понятно — и лестно! — что Юлия и Никифоров приберегли его уникальные (по выражению шефа, который еще неделю назад называл их весьма сомнительными!) опыты под занавес для пущего эффекта!
— Собственно, мысль о том, что у человека существует историческая память, не нова и бесспорна. Спорить стоит лишь о том, пробуждается она случайно или под действием каких-то факторов и можно ли употреблять эти факторы сознательно. Если да, то вопрос лишь в том, как воздействовать на историческую память возможно более сильно. Известны опыты с электросном, электрошоком, наркотиками, сеансы гипноза…
— Этой проблемой занимается и фантастика! — перебил вдруг Антонов. — Скажем, в «Лезвии бритвы» Ивана Ефремова главный герой воскрешает историческую — он называет ее подсознательной — память с помощью разных доз ЛСД. Там это еще называется пробуждением наследственной информации. Ефремов пишет, что уже египтяне знали о сложном устройстве и неисчерпаемой глубине памяти. Египтяне считали, что Себ — это наследственная душа, переходящая из тела в тело, а это как раз и есть наследственная память. Помните, как хорошо сказано об этом у Ефремова?
— Да, конечно, — буркнул Егор. Можно было подумать, что он обиделся, когда его перебили. Нет. Просто ощутил неловкость: не знал об этом, не читал этой книги. Он не любил читать, не смог полюбить. Разве что стихи. Они порою, случайным подбором слов заставляли звучать в его душе какие-то струны. И даже утешали, вселяли надежду, как «Эдда»:
Что толку скорбеть,
если сюда
путь мой направлен?
До часу последнего
век мой исчислен
и жребий измерен…
Но не станешь же объяснять своего отношения к литературе. Точно так же не вздумал бы рассказывать Егор, как и когда впервые возникла у него идея использовать сочетание памяти растений и исторической памяти человека. Поэтому он и прял пряжу общих слов:
— Животные и растения, не обладающие индивидуальным сознанием, являются в то же время участниками огромного «гибридного интеллекта». Своего рода коллективного мышления в природе. Однако ведь и человек — часть природы. Значит, он тоже может стать — и становится — участником этого коллективного мышления. И не возбудит ли определенный подбор «группы соучастников», например, трав, его историческую память? Под словом «человек» я разумею не столько индивидуума, сколько представителя родовой совокупности. Назовите, если хотите, этот процесс пробуждением не исторической, а генной памяти — суть не изменится. Сочетание генов растений и генов человека дает определенный эффект. Ведь растения играли колоссальную роль в жизни наших предков, нам даже трудно вообразить какую!..
По-настоящему увлекся рассказом Егора только Антонов. Голавлев хмыкнул: «Держись земли — трава обманет!» Дубов же, наверное, почуял тайного союзника в Егоре, а может быть, считал доводы и его и Юлии слишком незначительными, чтобы реально помешать строительству завода, не заслуживающими внимания не то что общественной комиссии, созданной словно бы для очистки чьей-нибудь совести, но и органов директивных. Строить было почти решено, однако этим «почти» являлась деятельность Экспериментального Отдела НИИ лекарственных растений. Но разве это — деятельность? Похоже, именно так решил Дубов, но счел нужным поинтересоваться — из вежливости:
— Вы что, и опыты проводите?
— Конечно, — ответил Егор.
— И кто ваши «кролики»?
— Я-то их таковыми не считаю… А провожу опыты со многими. Системы пока нет. Зарубежные гости. Работники совхоза. Некоторые коллеги, — ехидно присовокупил Егор: зараженные скепсисом Юлии и осторожностью Никифорова, сотрудники держались подальше от мнемографа. — Я заметил, что особенно яркие картины дают опыты с теми, чьи предки жили здесь, на берегах Обимура. Взаимодействие их памяти с генной памятью растений, чьи «предки» тоже произрастали здесь, дает поразительный эффект. Каждая запись могла бы стать материалом для писателя.
Антонов с улыбкой кивнул ему.
— А знаете что? — внезапно сказал Дубов. — Я ведь тоже из этих мест. Вернее, мои пра-пра-прадеды в этих краях проживали. Интересно, моя историческая память возбудится в вашей лаборатории?
Егор замялся. Он вовсе не был настроен тратить на Дубова травы и пленку. Но Юлия улыбнулась. О, как знал Егор эту ее улыбку! Так могла бы улыбаться змея. Вернее, царица змей, потому что Юлия, конечно… что и говорить! А искушенный ее лукавством Дубов отметил лишь факт — ослепительную улыбку. И не отстал от Егора до тех пор, пока не вынудил провести опыт.
Смеркалось. Странная это пора — сумерки. День, свет и радость, с ночью, тьмой горемычной, встречается. Вот и получается — ни день, ни ночь, ни свет, ни тьма, а сумерки, тихая печаль.
Наконец-то привел Егор нервы в порядок. Ох, сколь горячо его сердце сделалось, сколь волнуют его все эти хлопоты, вся суета земная! Люди не способны оценивать свои деяния по отношению к вечности, беспредельности, им слишком мало времени отпущено. Для них важен только миг — и даже не миг жизни, а миг их собственного настроения. У них — только день и ночь, а создание разумное должно воспринимать свое существование как постоянные, ровные сумерки. Так живут делаварцы…
Изгнанник расхохотался. Он сидел в парке над рекой, сидел один — и хохотал. Привык все эмоции выражать по-людски. Ну разве не смешно? Разве не попался Изгнанник в плен Егору Белому так прочно, что еще неизвестно, как уживется с этой исторической памятью тело делаварца? Удастся ли на родине смирить в себе земное? Нет, он ведь и там мог поддаться внезапному порыву, впадая то в горе, то в радость, за эту несдержанность и угодил в ссылку, а иногда и тут удавалось сохранить в себе блаженно-сумеречное состояние стороннего наблюдателя.
Вот только воспоминания… Да еще сам себе выдумал эту маяту с генной памятью растений!
Кстати, о памяти: до чего странно вел себя Дубов. Этот крик во время сеанса: «Вот тебе за коня моего! Жги проклятого!», этот страх после пробуждения — страх в непроницаемых ранее глазах… Правда, он мгновенно застегнулся на все пуговицы и осторожно спросил:
— Интересные ощущения… а как вы фиксируете их?
Егор указал на шкаф с папками:
— Записываю со слов испытуемого.
— Но ведь человек может отказаться рассказывать?
— Конечно, никого принуждать я бы не стал, — развел руками Егор. — Однако ведь… — Тут он запнулся на мгновение. — Однако никто не отказывался.
— Никто? — Голос Дубова окреп. — В таком случае я буду первым.
Егор пожал плечами:
— Воля ваша.
Конечно, в коридоре к Дубову пристал Голавлев, да и остальным было любопытно. Однако Дубов отмалчивался, приняв прежний непробиваемый вид. А от Голавлева он вообще старался держаться как можно дальше. Егор видел: его «подопытный кролик» воистину потрясен. И с долей злорадства подумал, что тот вообще бы места не находил от волнения, если бы узнал про мнемограф, про то, что у Егора после каждого сеанса остается пленка с записью…
Ветер перемешал, взбаламутил вершины тополей. Белая метель окутала Изгнанника. Тополиный снег! Последний раз, последний раз… Он закинул голову. Просторное небо, близкие звезды. Они станут еще ближе — и совсем скоро. Истекает, наконец-то истекает срок его ссылки! 7 июля 1988 года корабль Куратора унесет его в звездные леса. А вдруг о нем забыли на родной планете? Связи с Куратором не было с того самого сентября 1918 года, не получал Изгнанник никакого сигнала о скором отбытии с Земли. Вдруг… нет, на Делаварии такого не может случиться. На Земле — пожалуйста, сколько угодно, а там невозможна путаница ни в чем. И уже не Делаварию, а Землю будет высматривать Изгнанник среди множества звезд. А странно, когда-то, сквозь чащобу, звезды казались ему загадочнее и крупнее, чем отсюда, с пустого берега, мелкие, как на ладони.
Но старого леса давно уже нет. Как подумаешь, сколько деревьев (и людей) пережил Изгнанник! Не один десяток лет назад очистили на берегу Обимура зону для пионерских лагерей… Ну, Леший, конечно, сам виноват. Сперва хотели рубить выборочно, чтобы только для домов и дорожек площадки расчистить. А старик не потерпел вторжения в свои владения и разбушевался. Чего только он ни делал, чем ни стращал лесорубов! Вывороченные с корнем стволы приходили на место срубленных. Леший, сделавшись под стать самым высоким деревьям, шатался по лесу, куролесил, пел, в дуду берестяную дудел, стонал, хохотал, зверье гонял…
Пришлые напугались. Никто ведь не догадался бы — откуда! слыхом про такое не слыхивали! — надеть вывороченные тулупы, обмотать головы полотенцами, а вокруг того места, где думали рубить да строить, очертить обожженной кочергой. И все, и не сунулся бы Леший, за версту обходил бы зачарованный круг. Нет, проще показалось пригнать технику да своротить чащу. Ох, помнит Егор, как плакал Лешенька, перебегая от пенька к пеньку, слезами их обливая, именами ласковыми называя:
— Березонька, навек расплелась твоя зеленая косонька! Где ты, осинушка, милая подруженька? Отзовись, липушка, откликнись, красавица! Ах ясень ты мой ясень, как же буду я без тебя, друг дорогой!..
И с каждым причетом, с каждой слезинкой уменьшался в росте Лешенька… еще да еще меньше… и вот уже не видно его в высокой траве, слышен только тихий плач — не то комарик стонет, не то цветок от жажды ноет. С тех пор и не встречал Егор старого знакомца.
Однако и лагерь на том месте не прижился! Первая же смена показала себя хуже некуда. Вернулись ребятишки домой — словно бы не прежние дети, а обменыши[3]. Плачут по ночам, деда какого-то кличут, взрослых бранят, что лес свели… Стали вожатых расспрашивать, те мялись, мялись… Нет, ни про какого деда они не слыхивали. А вот что время от времени проползали через лагерь полчища муравьев, пролетали несметные стаи бабочек и стрекоз, с ревом неслись воздушные флотилии жуков — это было, да. Никто не жалил, не кусал детей и взрослых — все, даже комары, деловито стремились вперед. Иные стаи через некоторое время так же деловито возвращались…
Узнал про эти чудеса Егор и, помнится, подумал: не забыл Лешенька старые забавы! Вывелось зверье, так остались насекомые!
Злосчастный лагерь в конце концов снесли, а потом, когда создали совхоз лекарственных растений, когда вырос городок, разбили здесь новый парк. Но чудилось порою Егору, что раздаются в безмерной дали голоса:
— Весной веселит, летом холодит, осенью умирает, весною оживает?
— Не ведаю-у-у!
— Лес это!..
Вспоминая, Егор и не заметил, как звезды затянуло стремительными тучами. Начал накрапывать дождь.
Егор поднял лицо, все еще улыбаясь. А, так значит, и о людях будет приятно вспомнить? Нет, не о них. О нечисти. И об иных, чем все люди, о других…
О других? Ну вот, договорился! Улыбка скрылась. Егор устало опустил веки. Один он был, одиноко прожил земную жизнь.
А ведь если бы кто-то всезоркий мог окинуть весь путь Изгнанника на Земле, путь этот оказался бы неустанным поиском Другого! Но зачем, собственно, ему был так нужен Другой? Не только желание найти земляка (странно звучало это слово по отношению к делаварцу!) вело его. Привыкнув волей-неволей к земным мерилам, Изгнанник усвоил главное свойство людей: они не выносили одиночества. Они испытывали чуть не физиологическую потребность в привязанности к иному человеку, и этим свойством Изгнанник заразился, как, впрочем, и повышенной эмоциональностью, что когда-то подметил Куратор…
С первых минут своего земного существования, забывший, по стечению обстоятельств, на время родную планету, Изгнанник всем своим существом приник к Земле. Например, воспоминания о несчастной женщине, с помощью которой он проник на Землю, о ее несчастливой судьбе, искореженной им, мучили Изгнанника так же часто, как мечты о Другом. Сейчас он вспоминал всех, прошедших сквозь его память за годы ссылки. Пятьсот делаварских, двести пятьдесят земных — они подходят к концу. А Другой так и не найден.
А если бы… оказался бы он способен вознаградить Изгнанника за все потери? Утешить угрызения совести за все содеянное им зло? Хотя бы за гибель, насланную на Семижоновку, за наущение двенадцати сестер-болестей во главе со смертоносной и неизлечимой Невеей?
Тогда Егор не нашел в себе сил взглянуть на результат своей ворожбы. Он ушел, и начались его бесконечные, тоскливые странствия, похожие на блуждания по кругу: встречи то с травознаниями, то с колодезником, то с плотниками да печниками, к которым он на время пристал, и не было избы, которую он ладил, печки, которую складывал, чтоб не поселился там тихий скрежет да унылый вой, пугая насмерть хозяев, заставляя их проклинать дом свой.
Бродил и с кладоискателями. Как-то не в добрый час пришло к нему предвидение, что сын, клад найдя, убьет отца своего, чтоб ни с кем добычу не делить, и сказал Егор тому отцу, чтоб остерегался сыночка родимого. Отец кинулся на него с топором, не поверив злому слову, едва не погубил, в болото загнав, откуда опять же его вытащил Куратор.
Если подумать, много хлопот доставлял Егор этому ворчуну. Вспомнить хотя бы их с Лешим затею: завести французский отряд в топи. Завели, но Егора схватили… едва ноги унес. А взрыв в монастыре, страшные прозрения народной судьбы… Наверное, поплатился за то Куратор, не зря же ни слуху ни духу о нем.
Были, конечно, времена затишья, когда сидел Егор по темным избам, травки сушил, тоску копил. И снова, снова швыряла его неисповедимая сила в маяту жизни, снова возникали люди, брали за сердце, уходили. Но не было среди них Другого!
Изгнанник в порыве тоски прижал к лицу ладони — и тут же вскочил, потому что грянул с неба ливень!
С размаху прокатился Егор по скользкой аллейке, упал в клумбу, выбрался, начал было отряхиваться, да грязь тут же смыло дождем.
Неслись по тротуарам пенные ручьи и реки. Опустел городок. Да ведь и поздно уже, засиделся он в парке. Никого на улице, только бежит впереди по воде какая-то женщина, в одной руке туфли, в другой — увядший под ветром зонтик, которым она пыталась хотя бы голову прикрыть.
Ну, слава богу, дом недалеко! Егор достиг дверей — и тут громыхнуло в вышине так, что женщина едва не упала и метнулась в подъезд, опередив Егора. Обернулась, опуская зонт — мокрая, дрожащая, — и он узнал Юлию.
— Вы?
— Ничего себе гром! — засмеялась она, но еще трепетал в голосе испуг. — Думала, прямо в меня!
— Боитесь, что Илья-пророк за грехи покарает? — решил пошутить Егор, забыв, с кем имеет дело, и Юлия тотчас цапнула в ответ:
— Так ведь мы с вами рядом были, долго ль ему спутать?
Скажи она такое в Отделе!.. А тут разом почувствовали: не просто глупо — смешно собачиться, когда мокры насквозь, когда вид у обоих самый дурацкий. Пришлось улыбнуться.
Юлия неловко обхватила себя за плечи:
— Холодно! Побегу.
Приоткрыла дверь, а там — вода стеной, и снова треск, и снова белая стрела вонзается в землю.
— Ой!.. Вот попалась. Угораздило же меня у Антонова так засидеться.
— В гостинице?
— Да. Между прочим, о вас говорили. Михаил Афанасьевич просил похлопотать за него. Ему очень хочется участвовать в опыте.
— Да ради бога!
Помолчали.
— А почему вас никто не проводил? — вспомнил Егор о Дубове и его поглядываниях на Юлию. Воспоминание почему-то нагнало тоску.
— Да кому же? — удивилась Юлия. — Михаил Афанасьевич до того устал сегодня, что ему нехорошо стало. А Дубов и Голавлев — ну их!
Это прозвучало у нее так искренне, что Егор подумал: «Ну сколько мы будет дрожать в подъезде? Кого угодно я уже пригласил бы в тепло, Дубова того же! А ее боюсь… Боялся! Нет, сейчас она другая».
— Похоже, дождь и не собирается прекращаться. Пойдемте чаю выпьем, что ли. Я ведь тут живу — на третьем этаже. Согреетесь, обсохнете. Иначе… Институт лишится ценного специалиста.
Фу, какая чушь. Однако еще утром отвесил бы подобное не морщась. А сейчас…
Юлия смотрела на него как-то очень уж снизу вверх. А, понятно: без каблуков, босиком.
— Ну что же, — согласилась, подумав. — Горячий чай — это здорово. А то и правда не миновать ангины. Сейчас это мне не ко времени.
Пошли. Он впереди, указывая дорогу. Случайно обернувшись, увидел, что она украдкой отлепляет от тела мокрое платье. «Да, ей нельзя простудиться. Это мне какая разница: ангина, температура, Осталось всего ничего, авось не помру до 7 июля. Странно, так ждал, а порою забываю… Все, все, неужто?»
— Ну, промокли, что-то страшное! Проходите, не пугайтесь, тут не очень прибрано. Живу анахоретом. И вот что: идите сразу греться под душ. Одежки свои просушите, в ванной змеевик и летом горячий.
Она безропотно ушла. Под дверь Егор положил полотенце, кое-что из своей одежды. А сам заметался: чайник ставил, ополоснул оставшуюся от завтрака посуду, растолкал кое-что по углам, подмел…
Шумела вода за стеной, потом стихла. Дверь приотворилась, он услышал, как Юлия рассмеялась, увидев приготовленную ей одежду. Но ничего, не жеманилась.
Затем ее шаги прошелестели в комнату, а Егор, крикнув: «Я сейчас!» — тоже ринулся под душ. Ох, счастье… Нет, человеческое тело умеет наслаждаться, как никакое другое!
Чуть согрелся — и пошел чай готовить. Заварил с мятой, принес чашки в комнату.
Юлия стояла у стеллажей и перелистывала Шергина. Она была в старой тельняшке Егора и джинсах, подвернутых до колен. Волосы влажными кольцами, лицо горит. Подняла глаза, улыбнулась Егору и кивнула на разросшиеся от пола до потолка герани:
— Диво дивное! Никогда такого не видывала!
А Егор смотрел на нее. Господи! Кто это? Это — Юлия! И даже не покорность неожиданная смутила его, а вот эта тихая улыбка, от которой подрагивают уголки рта…
— Вам идет это. Ходите так всегда, — сказал Егор. — Подарить вам тельняшку, что ли? — Он поставил сахарницу, конфеты, заварник принес.
Юлия ахнула:
— Да это же дворец!
Чайничек был четырехугольный, расписанный зелеными и золотыми птицами. Чай дышал мятой. Глаза Юлии мягко мерцали.
— Как хорошо. Как хорошо!
Егор почувствовал, что у него руки похолодели. Кажется, дождь стихает? Нет, не может быть. Не надо! Время, не беги!.. Как утишить твой бег? Помнит ли он заговор, который замедлил бы время? Нет, Изгнанник всегда умел только торопить его: еще год, десять, сто — быстрее, быстрее! И вот теперь, когда все идет к концу, вдруг ищет иные слова. Но есть ли на свете слова кроме тех, что вдруг пришли к нему?
…Мечитесь, тоски, бросайтесь, тоски, кидайтесь, тоски, в буйную ее голову, в лик, в ясные очи, в ретивое сердце, в ее ум и разум, в волю и хотение, во все ее тело белое, во всю кровь горячую, и в семьдесят семь жилочек и поджилочек, чтоб она думала обо мне — не задумывала, спала — не засыпала, пила — не запивала, ела — не заедала, чтобы я ей казался милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасной, во всякий день, во всякий час, во всякое время: на молоду, под полн, на перекрое и на исходе месяца…
Встал. Нет, что за глупости! Ведь мята в ее чашке, мята, а не присушливый девясил, не любка-ночница, не Оден-трава! Охолонись! Где спасенье?.. О, телевизор! Сколько уж не включал его — не порос ли мохом? Странно, заработал!
Застоявшийся аппарат нагревался долго, не пуская на экран изображение. Слышался только поющий на чужом наречии женский голос — и холодноватые слова переводчика:
— Всю жизнь я мечтала, чтобы кто-нибудь полюбил меня с первого взгляда. О, какое настанет счастье, думала я. Ждала годы, годы, годы. И вот наконец это случилось. Появился ты — и полюбил меня. Почему же я не радуюсь, мой милый, ведь я тоже полюбила тебя? Но были годы, годы, годы. Никуда не спрятаться от них, от того, что принесли они — и что отняли…
Юлия выключила телевизор и подошла к окну. Освещенная комната висела в воздухе за темным стеклом. Там, во дворе, росла одинокая сосна, и чудилось, Юлия стоит, не касаясь земли, около этой сосны.
Егор подошел и стал рядом. В ее влажных волосах запуталась тополиная пушинка, и надо было непременно убрать эту пушинку, но он не мог решиться коснуться волос Юлии рукой… и коснулся губами.
Она откинулась на его плечо и стояла молча. Погас свет.
И стало темно и черно. И увидел Изгнанник очертания полета. В полете был корабль. Он медленно плыл в черной ночи, сам весь темный и одинокий. И вдруг вспыхнул огонь на его борту. И еще один. И другой!.. Потянулась цепочка огней… и еще немного осталось… о Господи, о милая!.. Вот, наконец-то. Венок огней, венок счастья плывет по волнам небесной реки! Трижды вспыхнул он и погас, и выдохнул Изгнанник самое ласковое слово, какое выучил на Земле:
— Ты моя травинка. Ты моя травиночка!..
Когда Егор вошел в лабораторию, Наташа посмотрела на него с привычной робостью — и вдруг ласково улыбнулась.
— Наташа, а ведь я никогда не видел, как вы улыбаетесь, — удивился Егор.
— Я в ответ, — сказала она.
— Намек понял… — Егор стиснул зубы, пытаясь остановить шалую улыбку, но не смог.
Наташа, рассмеявшись, пошла к грядкам, а Егор достал мнемограф. Надо все-таки расшифровать вчерашнюю запись. А Дубов никогда и не узнает, что его «сновидение» записано. Можно обозначить пленку какой-то вымышленной фамилией, и потом, когда Егора Белого здесь уже не будет, никому не догадаться, чью это память разбудил аромат трав. Егор не скажет, не успеет. Сегодня ночью он принял сигнал: близок отлет. Чем же еще, как не сигналом, могло быть это видение корабля, вспыхивающего радостными огнями? Три вспышки — три дня, все правильно. Скоро, скоро!
Скоро… Почему же не почувствовал Изгнанник привычной радости? Почему ощутил он внезапную тоску, подобную выстрелу в спину? Осталось так мало — и перед разлукой встретить ее. О Боже, ведь могла она появиться раньше, могла годы и годы быть рядом, утешая его, утишая тоску по Делаварии, по Другому. У него никогда не было ни жены, ни женщины, о которой стоило бы вспомнить через неделю после разлуки. Как же он был одинок всю земную жизнь, и только на исходе ее… Да, конечно, он полюбил Юлию сразу, с первого мгновения, как увидел, но, никогда не зная любви, принял ее за ненависть. Это ведь так близко! И Юлия — тоже. «Милая, благодарю тебя. Если бы не ты, еще неизвестно, принял бы я сигнал или нет. В этот миг открылась моя душа…» Но что же теперь делать? Страшно потерять Юлию, но и представить невозможно, что он останется здесь. Этого не пережить! Но… нет, нет, пусть лучше Юлия по-прежнему ненавидит Егора. Это ведь так близко!
Он зажмурился. Ее глаза смотрели на него, как вчера. Время, беги. Лети! Спешите, дни, уходите скорее!
Наташа, с испугом поглядывая на Белого, которого словно бы подменили в минуту, тихонько вышла, столкнувшись с Голавлевым.
Небрежно улыбнувшись, он прикрыл за Наташей дверь и тотчас взял Егора в оборот:
— Признавайтесь, что вы сделали с Дубовым?
Егор хмуро пожал плечами.
— Ну не вы, конечно, а ваши травы. Поверьте, я его не первый год знаю, но был уверен, что такое сукно только моль пробьет. А тут мне показалось, что после этого сеанса он вообще будет считать делом своей жизни не только обязательно добиться строительства завода на Обимуре, но уничтожить Экспериментальный Отдел вообще, а вашу лабораторию в первую очередь. И он своего добьется, поверьте, у него такая «волосатая рука» на самом верху…
— Но мне показалось, что у Михайла Афанасьевича другое мнение. Он все-таки председатель комиссии.
— А кто, скажите, принимает всерьез Антонова и его благотворительную комиссию? Так, дань времени, глас народа и прочее. Но ведь никто там не сомневается в необходимости завода. Сколько может Обимурская область висеть на шее у страны, жить на привозных удобрениях? Правда, почему-то забывается, что вашей территории понадобится лишь 12 процентов продукции, остальное пойдет по другим областям. И почвы, кстати, здесь кислые, урожай повысится только в первые годы, а потом они начнут закисляться — у нас же удобрения вносят без меры! Чтобы восстановить их, произвестковать, потребуется столько времени, усилий! Так что финансового выигрыша от завода никакого, скорее наоборот. А загрязнение среды? Даже в проекте заложено 20 тысяч кубов сточных вод в сутки, 1200 тонн в год твердых веществ аммиака и прочей дряни, которая будет уходить в воздух. Оборачиваемость штилей — всего 45 процентов. Представляете?.. А ущерб, который будет нанесен Обимуру, уникальным нерестилищам? Лесам? И как непременное условие — уничтожение плантаций совхоза, полей Отдела?.. — кипятился Голавлев, будто Егор спорил с ним.
— Что-то я запутался, — откровенно сказал тот. — Передо мной вы одно поете, а вчера, кажется, поддерживали Дубова.
— Ну, — замялся Голавлев, — я, конечно, готов стать на защиту Отдела. Но поймите и меня, журналиста. Главное мне — крепкий материал. Сейчас, когда решен вопрос о закрытии ЦБК на Байкале, когда остановили эту фантасмагорию с поворотом северных рек, такая статья, что называется, попала бы в струю. Но она должна быть сногсшибательной! Эффектной! С изюминкой. Короче, дайте мне запись опыта с Дубовым — и я попытаюсь защитить и Отдел, и совхоз, и Обимур, в конце концов.
— Дубов отказался рассказать мне, что он видел.
Голавлев усмехнулся:
— Но я-то не Дубов! Я-то знаю про мнемограф. Я-то слежу за прессой, в том числе и зарубежной. Дайте запись.
— Нет, не могу без его согласия. Неудобно. Если вы договоритесь с ним…
— Да вы сами рубите сук, на котором сидите, — с сожалением посмотрел на Егора Голавлев. — Я ведь не собираюсь его шантажировать. Мне нужен живой пример вашей работы! Черт, я бы из этого материала конфетку сделал…
— Так сделайте конфетку из своего собственного материала, — насмешливо предложил Егор. — Вам-то кто мешает принять участие в опыте? Еще и эффектней получится. Специальный корреспондент все-таки.
Голавлев запнулся. Он словно бы растерялся. Но тут уж не растерялся Егор. Будто толкал его кто-то под руку! И не успел журналист опомниться, как уже сидел в «камере» с датчиками на голове, а Егор торопливо подбирал «букет». Приборы показывали, что лесные травы антипатичны Голавлеву. «Похоже, отпетый горожанин», — подумал Егор, добавляя садовых нейтралов. Наконец он поставил сосуд с «букетом» напротив Голавлева и включил мнемограф…
…Обычно во время опыта Егор старался не смотреть на лицо того, кто дремал в кресле, — неловко было, будто подсматривал тайное. Но от Голавлева глаз не мог отвести. «Его сновидение — будто портрет Дориана Грея. Но что изобличает оно?»
— Сова! — выкрикнул вдруг Голавлев и прикусил губу.
Травы увяли, опыт закончился. Егор осторожно снял датчики, но Голавлев, казалось, еще дремал, сцепив зубы так, что челюсти напряглись. Внезапно он вскочил. Глаза его были красны.
— Да, это впечатляет, — невнятно выговорил он. — Прошу вас… — И сорвался на крик: — Немедленно отдайте мне пленку! Слышите? Немедленно!
На счастье, в лабораторию заглянул захлопотанный Никифоров и торопливо позвал Голавлева:
— Я сейчас везу Дмитрия Никитича к директору совхоза, а вы, кажется, хотели присутствовать при этой встрече? Тогда идемте скорее.
Голавлев вышел молча, не глядя на Егора.
«Ничего себе! Такого я еще не видел. Они что, сговорились с Дубовым?»
За дверью снова зазвучали шаги. Егор поймал себя на том, что ему хочется запереться, но подумал вдруг: «А если это Юлия? Нет, она всегда летит, а тут тяжелая, медлительная поступь. Дубов, что ли?»
— Здравствуйте, Егор Михайлович! — сказал Антонов.
— Слава Богу, что это вы! — воскликнул Егор от всей души, и Антонов рассмеялся:
— До чего искренне это у вас прозвучало! Что, мои спутники вас доконали?
— Не то чтобы, но… довольно странные они люди. Вернее, стали такими после сеансов.
— А еще вернее, перестали свои странности таить от других и от себя. Чем-то вы их крепко зацепили.
— Да. И, честно говоря, мне даже расхотелось расшифровывать их записи. Неловко становиться обладателем каких-то постыдных вековых тайн — видимо, дело именно в этом.
— Вот как? Значит, и Голавлев хотел сохранить тайну?
— Хотел — не то слово. Он чуть не вырвал у меня пленку!
Антонов покачал головой, спросил:
— Вы когда-нибудь записывали Юлию?
— Нет, — мрачно ответил Егор. — Еще когда начинал опыты, однажды предложил ей. Отказалась категорически! Мало того, высмеяла так, что… Кстати, она говорила, будто вы хотите попробовать?
— Когда же она успела вам сообщить? — удивился Антонов. — Ушла от меня вчера очень поздно, сегодня ее еще не было…
Егора зазнобило.
— А, по телефону! — торопливо сказал Антонов. — Впрочем, я не настаиваю на опыте. Хотя было бы очень интересно!
— Да ради Бога! — пригласил Егор, вынимая пленку Голавлева. — Садитесь вот сюда. А я пока подберу для вас «букет».
Он ходил меж гряд, а травы так и льнули к рукам.
— Как вы это делаете? — перегнулся через ручку кресла Антонов. — Откуда вы знаете, какие нужны травы?
— Я не знаю, — честно сказал Егор. — Я это чувствую.
— И что же мне подходит? Одолень-трава? Петров-крест? Разрыв-трава?
— Вы читали старые травники?
— Конечно! И был в свое время страшно огорчен, узнав, что каждое из этих волшебных былий имеет совершенно обыкновенное латинское название. Опусти Сон-траву в полночь в ключевую воду — оживет. А ведь Сон-трава — это Viscatia Vulgaris, сонуля, дремлик по-нашему. Прострел, зелье ловцов и охотников, — лютик, Aconitum Gycoctorum. Легендарный Плакун, что пророс из слез Пречистой Девы, — Hypericum Ascyron…
— Кстати, Плакуном называют не только зверобой луговой, — возразил Егор. — Некоторые считают, что это кипрей малиновый, иван-чай, Epilobium Angusti folium, другие называют так дикий василек — дубильник, подбережник, твердяк, кровавицу, вербу-траву — то есть Zitrum Sаlicaria.
— А вы сами который их этих «плакунов» предпочитаете? — улыбнулся Антонов.
— Я предпочитаю Плакун-траву, — твердо сказал Егор. — Тот Плакун, который плакал много, да выплакал мало…
— Плакун, Плакун! Не катись твоя слеза по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю! — подхватил Антонов. — Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не будет тебе покорища, утопи их в слезах, а убегут от твоего позорища, замкни их в ямы преисподние…
— Будь мое слово при тебе крепко и твердо век веков, — закончил Егор, и ему показалось, что они в чем-то поклялись друг другу.
— Крепко и твердо… — повторил Антонов. — А мы пользуем зверобоем при язве желудка, настоем диких васильков — при болезнях глаз, но самое главное, исконное свойство Плакун-травы неведомо нам. Мы потеряли некое связующее звено между использованием травы — и ее целительной силой.
— Между всем этим было слово, — молвил Егор.
— Да, слово. Вещий причет! К каждой травинке — слово свое, как будто ключ к ее душе. Нет, наши предки-славяне, язычники, обожествляли явления природы не потому, что боялись их или пытались как-то объяснить их происхождение. Это слишком примитивно! Тот, кто придумал эту догму, не верил в силу духа человеческого. И не в том дело даже, что древние были такими уж антропоморфистами. В каждом явлении природы они видели — обладали даром видеть, породнив сердце со стихиями! — такую же душу, какую имели сами. Душа облака, душа травы, душа грозы… Но этого мало, они умели говорить с природой. Кто знает, может быть, первым собеседником человека был не соплеменник его, а река, лес, небо. Лес учил его шепоту, река — лжи, гром — угрозам. Разве удивительно, что наш предок мог попросить совета и помощи у травы? Он даже мог уговорить боль, потому что она — тоже живое существо, у нее есть имя: Невея, Бледнуха, Трясавица, она тоже способна услышать Слово. Как, почему мы утратили этот вещий дар? А может быть, человек был наказан — подобно тому вещему травознаю, которого покарал Господь за то, что не одну подмогу творил людям, но и пагубу? И ослепли люди, и оглохли, и онемели. Все меньше и меньше оставалось тех, кто владел еще заговорным словом древним — пусть искаженным временем, но искренним, от сердца к сердцу идущим. Все меньше остается душ, где оно могло бы прорасти. Слово разбивается о броню — и само же броней сковывает. Больно, больно мне слышать слово нынешнее — бесчувственное, легкое, что пустой орех, который катится гремя по свету. Обречены мы собирать обманки трескучие вместо жар-цвета — и обманывать себя и других. Мы забыли, забыли себя. А забыть — все равно что умереть. Ну как тут не застонать: кому повем печаль мою, кого призову к рыданью?..
Антонов сгорбился, замолчал. Улыбнулся виновато:
— Ну вот, а теперь мне бы если не Одолень-травы, то хоть элементарной валерианы — желательно в составе валокордина. Не найдется?
— Сейчас, — тихо сказал Егор, придвигая к Антонову «букет» и торопливо подключая датчики. — Расслабьтесь, закройте глаза. Сейчас все пройдет.
Он включил мнемограф.
Антонов откинул голову. Черты лица его, только что скованные болью, разгладились. Он слегка улыбнулся. Прямые брови приподнялись, словно в изумлении. Какая-то дума дремала на высоком лбу. Страх, покорность, насмешка, нежность сменялись и трепетали в чертах его лица…
Вдруг Егор заметил, что третий датчик на левом виске отошел. Должно быть, потому, что лицо Антонова покрылось капельками пота. Егор осторожно приподнял датчик, протер фланелькой и, проверяя, сухой ли, прижал его к своему виску, одновременно поправляя на подлокотнике безвольно повисшую руку Антонова.
Разряд!
Тупая боль. Темнота в глазах. Мгновенное оцепение рук, шеи, чудится, даже крови в жилах. Замирает, замирает сердце. Только бы не упасть! И с небывалой быстротой и четкостью — воспоминания, прежние, давние, забытые…
Стояло начало лета. Изгнанник спал посреди поляны, в траве, мокрой от росы или чьих-то слез. Его разбудили шорохи. Неизвестный человек шарил в траве неподалеку, что-то искал. Вот поднял большую сковороду (откуда она в траве?), осмотрел ее и нахмурился. Опять пошел кружить по поляне, поднял другую сковороду. Тяжелая печаль омрачила его лицо. Закинул голову к небу и долго смотрел на полосы рассветных лучей, протянувшиеся до самой земли. И вновь нагнулся к траве. Он был уже совсем рядом с Егором. И вот в его руках третья сковорода. Посмотрел на нее — и зажмурился, словно глазам своим не поверил, засмеялся счастливо…
Егор сел.
— Здравствуй, добрый человек! — воскликнул незнакомец. Был он высок, крепок, седовлас. Много таких резких — и разом добрых лиц видел Егор на Руси. — Знаешь ли ты, где спал-почивал?
— На поляне, где же еще?
— Нет! Не на поляне, а в святом месте! Здесь колодезь поставят.
— Откуда тебе знать?
— А вот посмотри. Примета есть, святая для колодезников. В неведомом указе записано, что на Федора Стратилата ее пытать надобно. Как надумаешь колоды рыть, так положи в ночь на Стратилата сковороду в том месте, а на рассвете, с первым проблеском солнца, сними ее. Отпотеет, покроется каплями воды сковорода — многоводная жила на том месте. Рой благословясь, хватит воды не только внукам, но и детям их правнуков. Мало поту земного — мало и воды. Сухая сковорода — впору уходить с этого места: хоть год в земле копайся, а до жилы не доберешься. А не дай Бог, замочит заговоренную сковородку сверху дождем — все время, до нового лета, спорины колодезнику не будет. А теперь гляди! — И он показал Егору сковороду, обильно покрытую изнутри испариной. — Будет здесь колодезь! Будет в нем вода и чиста, и пьяна, и от всякого лихого глазу на пользу!
Лег Егор, уставился в светлеющее небо. Спросил зло:
— Кому он нужен тут, в пустом-чистом поле, твой колодезь?
— А прохожему-проезжему? Усталь исцелит, тоску прогонит вода.
— Тебе-то что с того? Чему ты-то так радуешься? Ну, ставил бы колоду для люду посельского, так хоть деньгами давали бы тебе, не то зерном. А тут кто тебя отблагодарит?
Вздохнул колодезник, улыбнулся:
— Э-э, горемыка!.. Долго тебе еще по свету бродить, пока не постигнешь: не для того мы приходим на землю, чтобы ждать слов благодарственных, а для того, чтобы самим их говорить. Ветру в поле, березоньке тенистой, травинке в изголовье, другу — за подмогу, недругу — за науку. Глотку воды в колодезе! Это ведь и есть земное счастье — благодарность. Иди, иди, странник. Может, найдешь чего? А надумаешь еще со мной перетолковать — приходи в Лаврентьевну. Приходи!
И скрылся вдали. След его серебряной росой затянуло.
Изгнанник снова откинулся на спину, зажмурился. Ишь, проповедник! Уж повидал, повидал он таких на своем веку! Здесь, на Земле, исходит потом и слезами девятнадцатое столетие, и еще более столетия отбывать Изгнаннику свой срок. Господи, если ты есть… Господи, не все люди веруют в силу твою, а все же молят, стонут, просят! Услышь и меня, пришлого, внемли и моему стону! Устреми время вперед!
Снова зашуршала трава. Егор открыл глаза, сморгнув слезы.
Заслоняя солнце, рядом стоял другой человек. Невысок, худощав, подвижен, а лица не видать — черное оно, в тени.
— Не видал, куда колдун этот пошел?
— Кто? — лениво переспросил Егор.
— Ну, такой он… — Мужичок подтянулся на носках, поднял над головой руку, отмечая рост того, о ком спрашивал. — Брови что у филина, ручищи — оглобли…
— Со сковородками? Колодезник?
— Он! — обрадовался мужик.
— Да в Лаврентьевку, сказывал…
Мужичок пал рядом с Егором, словно ноги у него подкосились от такого известия.
— В Лаврентьевку, — бормотал он, бестолково катая голову по траве. — Нашел я его! Нашел. Сколько лет, сколько…
Он осекся, глянул на Егора, словно почуял в нем опасность. Что-то было в его голосе смутно знакомое, слышанное давным-давно… Но слепило солнце, Егор сонно прикрыл глаза. И тут же дремота овеяла голову, и он поплыл, поплыл под мерное бормотание рядом:
— Вековечный спутник его и преследователь… На всякое добро — зло есть. Мутил душу травознаю, мутил и… Тяжко, тяжко мне, но участь такова. Его изгублю — и сам, в свой черед… И когда воспрянет он, я тоже воспряну, побреду вослед… Тут крепкий сон взял Егора, серебряный свет поплыл — и ничего больше он не слышал.
Еще колыхались пред взором памяти эти тихие волны, а глаза уже открылись и с изумлением видели окружающее. Бьется датчик на виске, пальцы вцепились в руку Антонова. Как только на ногах удержался! Антонов все еще полулежит в кресле. Брови сведены, губы беспокойно вздрагивают.
Что произошло? Егор стал объектом собственного опыта… Но почему сейчас, в присутствии именно этого человека?
Антонов шевельнулся, прерывисто вздохнул, пробуждаясь. Он был необычайно бледен. Егор, мигом забыв о себе, с тревогой нагнулся к нему, встречая его первый взгляд, — и дрогнуло сердце.
— В поле лежит — служивый человек… — прошептал Антонов, выходя из забытья.
— Михаил Афанасьевич! — Егор схватил его за плечи. — Что с вами?
Антонов слабо улыбнулся:
— Все в порядке. — Сел, выпрямился. — Да… теперь я понял…
— Что?
Он помедлил с ответом.
— Ну, например, почему были так потрясены Дубов и Голавлев. Это действительно ощущения страшные — по силе реальности. Но знаете что? Мне почему-то кажется, что если бы опыты проводил кто-то другой, человек со стороны, ничего не произошло бы потрясающего. Да, да, поверьте мне, старый ворон не каркнет мимо!
— Не понимаю, — искренне сказал Егор. — То есть я тоже соучастник памяти, как «букет»? — И вспомнил свое изумление: почему именно в присутствии Антонова возникла в памяти встреча с колодезником?
— Именно так, — твердо произнес Антонов. — Мне надо кое-что обдумать… Разумеется, я не запрещаю вам расшифровывать мою пленку, более того — прошу сделать это как можно скорее. Мы, к сожалению, сегодня улетаем, ведь завтра мне надо выступать на Совете нашей комиссии. Я знаю, что скажу! А потом я приеду снова. Или лучше вы ко мне, в Москву.
«А вот этого никогда не будет…»
— Егор… можно без отчества? Ведь вы, несмотря ни на что… я хочу сказать, что вы еще молоды. Прошу вас, очень прошу, расскажите, как вам вообще пришла эта идея о пробуждении памяти с помощью растений? Каков был толчок?
Они сели рядом. Егор молчал. Не потому, что вспоминал, нет. Он прекрасно помнил тот случай, хотя минуло сорок лет. Его поражало собственное состояние. Такой радости от общения с человеком он не испытывал давно, давно! Антонов, будто древний язычник к душе травы, нашел путь к душе Изгнанника. Но Егор сознавал, как неимоверно трудно будет рассказать Антонову правду, не сказав этой правды.
— Это было… давно. Отдела и совхоза тогда не существовало… то есть я здесь еще не работал. Просто шел по остаткам леса — и вышел на поляну, где я, очевидно, когда-то бывал. То есть я хочу сказать, что там бывали мои предки, — путался он.
Антонов жестом остановил его:
— Во время сновидения мне казалось, что все это происходит не с другим, не с предком моим, а со мной. В этом-то и состоит страшная сила ваших опытов. Несомненно, то же испытали и мои предшественники… Поэтому говорите просто — «я». Ведь все понятно!
— Понятно?..
А Егору непонятно, как рассказать о том времени, когда многое было позади, и прожито, и окаменело в памяти, и он один на исстрадавшейся земле, которой не было до него дела никогда… но ведь и ему не было дела до нее! Надо думать, как жить. Он попытался найти работу в городе, это было просто, ведь город еще не излечился от войны, руки нужны! — но правду говорил Куратор, когда впервые напутствовал его в лесу и советовал не отдаляться от места высадки. Егор в этом не раз убеждался, вот и сейчас — начал болеть и принужден был вернуться туда, где топтался годы и века. Он рассчитывал устроиться в новый совхоз. Да… он шел по траве, и устал, и прилег, и синий журавельник, любимый им, склонился к его лицу.
«Травы, обреченный вам, живу я. Вы моя жизнь. Куда мне теперь?»
Травы молчали — да, сперва они молчали. А потом будто легкий звон прокатился по поляне — и началось нашептанное ими воспоминание. Оно было столь же внезапным, как сегодняшнее, но о том же! Тогда тоже вспомнил Изгнанник о встрече с колодезником, а еще о том, как спустя месяц, в придорожном кабаке, из похмельного, нечаянного разговора, узнал, что в Лаврентьевке утопил мир крещеный пришлого лиходея, что выдавал себя за колодезника, а сам колодези травил, смертоубийственные снадобья в них сыпал. Схватил его за руку да открыл народу глаза тоже пришлый — мужичонка ушлый, смышленый, доглядливый…
Ну как рассказать об этом Антонову?
Грянул звон. Оба вздрогнули. Телефон!
— Слушаю?
— Это Голавлев. Вы так и не ответили мне.
— Насчет чего?
— Насчет пленки.
— Знаете, что-то я ничего не пойму. Вы согласились участвовать в опыте, верно? Расшифрую пленку и отдам вам копию.
— Если вы это сделаете, если только прикоснетесь к ней!.. Я пойду на все, чтобы вы никогда в жизни не избавились от неприятностей. Вы понимаете, с кем связываетесь? Мы с Дубовым…
Егор вздохнул. «До часа последнего путь мой исчислен и жребий измерен!» Три дня, и сегодняшний уже катится к закату! И он с наслаждением ответил:
— Вы не можете даже представить, насколько мало это меня волнует! — И положил трубку.
Антонов пристально смотрел на него:
— Не думал, что дойдет до этого. Я сразу понял, кто звонил и о чем шла речь.
— Взгляните! — Егор вынул из шкафа конверт, на котором значилась фамилия Голавлева, и показал зубчатый квадратик: — Вот из-за этого кусочка магнитной ленты столько шуму!
— Да уж! Однако вы ничего не рассказали…
— Может, в другой раз? — смущенно спросил Егор, сунув конверт в ящик стола.
— А будет ли он? — с непонятным выражением произнес Антонов.
Егор вскинул на него глаза, и в этот миг дверь в лабораторию осторожно открылась.
— Служба наблюдения вызывает Управление Космического Надзора. Куратор № 1 вызывает старшего инспектора К.Б.О. С. Тругу!
— Старший инспектор на связи.
— Глубокоуважаемый К.Б.О.С.! Прошу вашего разрешения немедленно вступить в контакт с подопечным мне Изгнанником!
— Чем вызвана ваша просьба, глубокоуважаемый Куратор?
— Мой подопечный стоит на грани неверного решения.
— Насколько мне известно, ваш подопечный вообще не принял ни одного верного решения за все время своей ссылки. Я прекрасно помню, сколько беспокойств, например, доставляли нам его превращения.
— Сейчас ситуация обострена, К.Б.О.С. Изгнанник принял ложную информацию… вернее, неправильно воспринял… Словом, от его поведения сейчас зависит его дальнейшее существование на Земле.
— До которого срока прекращены контакты? Если не ошибаюсь, вина в этом была ваша, вы опять разгласили секретную информацию?
— У вас прекрасная память. А контакты прекращены до 7 июля 1988 года, время земное.
— Ясно, что земное. На Делаварии, по счастью, не бывает июля. Так… но ведь это всего лишь три дня на Земле! Стоит ли беспокоиться? Издавать новый приказ? Ничего не случится за такое небольшое время с вашим Изгнанником!
— Но послушайте, К.Б.О.С.!..
— Сеанс связи окончен! Сеанс окончен! Сеанс…
Егор украдкой выглянул из-за стеллажа с лабораторной посудой. Почему осторожно, он и сам не знал, но, посмотрев на Антонова, увидел, что и тот насторожился и даже приложил палец к губам…
Там, у дверей, кто-то ходил. Вот зашуршали бумаги. Проехал по полу стул. И снова стало тихо…
Егор неслышно вышел из-за стеллажа и чуть не ахнул: у стола, сгорбившись, уткнув лицо в ладони, сидела Наташа.
Егор и Антонов переглянулись. Ее надо было окликнуть, но им почему-то стало страшно неловко. Антонов на цыпочках двинулся к двери, высоко поднимая худые колени. Егор не выдержал и прыснул. Антонов застыл на одной ноге.
Наташа подняла голову и посмотрела на Егора измученными глазами. Потом опять закрыла лицо руками и расплакалась.
Антонов и Егор ошалело смотрели друг на друга. Слова не шли с языка. «Что случилось? Может быть, ей угрожали Дубов и Голавлев?» — мелькнуло в голове Егора, а Антонов подошел к Наташе и сделал движение, будто хотел погладить ее по голове. Но вдруг он отдернул руку, и лицо его прояснилось.
— Ну и как же зовут тебя? — спросил он ласково.
Наташа всхлипнула.
— А как же того парня зовут, по ком сердце твое болит?
Наташа замерла.
— Неужто он тебя, такую пригожую, нелюбовью мучает? Если так — каменное у него сердце, стеклянные глаза!
Наташа подняла голову. Егор тяжело вздохнул. Если бы женщины знали, до чего мешают слезы их красоте, они не плакали бы никогда!
— Иван, — наконец сказала Наташа.
— Ассистент Юлии? — догадался Антонов. — Хороший парень!
«Интересное дело, — подумал Егор. — Мне и в голову не приходило, что Наташа в него влюблена».
Да, а как это бывает у нормальных людей? У тех, чья любовь не обречена заранее на разлуку? Кто не мучает друг друга с первого дня? Вот он любил Юлию всегда, а думал, что… Был только один раз, когда догадка об истинном постучала в его сердце. Они втроем — Юлия, Егор и Никифоров — поехали в командировку в маленький городок, где находился филиал Института. Городок был славен церквами и музеями, поэтому, конечно, все свободное время они ходили по этим церквам и музеям. Вернее сказать, их туда водила Юлия. Никифоров всегда делал то, что она хотела, а Егор изнемогал от злости, но не противоречил, И вот в каком-то зале, пустом по причине буднего дня, склонившись над витриной с тяжелыми старинными украшениями, услышал Егор разговор двух хранительниц.
— Погляди, не отломали сызнова пальчик у плакальщицы? — спросила одна, и вторая, со всей серьезностью ответив: «Сейчас погляжу», засеменила к стоявшей у входа древней фигуре женщины, воздевшей руки горе.
— На месте пока!
— Ну и слава Богу.
Хранительницы казались столь же древними, как эта статуя. Егор улыбнулся, и вдруг из-за стенда вышла Юлия.
— Кто же ей палец ломал? — встревоженно спросила она.
— Да мало ль кто? — обрадовались хранительницы возможности поговорить. — Шел какой-нито шалопай да схватился. Спаси Бог, что реставраторша у нас мастеровитая, и не углядите, пожалуй, который пальчик был отломанный.
Юлия приглядывалась к руке плакальщицы. Егор не сдержал любопытства и тоже подошел.
— Я не вижу, — призналась Юлия. — А вы?
— И я не вижу…
— Вот же, вот, — шепотом подсказала одна старушка, с мягким седым узелком на затылке, а вторая, коротко стриженная, с гребенкой в сивых волосах, торжественно провозгласила:
— Указательный на левой руке!
— Даже не заметно! — горячо сказала Юлия.
— Абсолютно, — согласился Егор.
Похоже, старушки были польщены.
— А во втором этаже статуя Венеры стоит, так ей третьего дни кто-то яблочко в руку положил! — сообщила седенькая хранительница.
— Неужели? — почему-то обрадовалась Юлия.
Вторая тоже не осталась в стороне:
— А в зале XVII века деревянный старец (она произнесла это слово с ударением на «е») стоит с протянутой рукой. И каждый вечер после закрытия у него из ладони копеечки вынимают. Кто ни пройдет, всяк подаст Христа ради.
Юлия покачала головой. Ее глаза светились, сияла улыбка. И Егор улыбнулся в ответ — впервые в жизни улыбнулся ей! — и растерялся от этого, и сказал:
— До чего же тут хорошо!
Мягкий свет лился с потолка и белых стен.
— Конечно, — гордо сказали хранительницы, — тут ведь Красота.
— Господи, как чудесно здесь работать, правда? Годы уходят, а Красота остается, — задумчиво молвила Юлия.
— А вы как выйдете на пенсию, так и приходите к нам служить, — очень серьезно предложила та, что с гребенкой.
— Да, на пару и приходите, — ласково сказала другая, глядя то на Егора, то на Юлию…
…Сегодня ночью они вспоминали об этом, и Юлия сказала:
— Ты весь светился тогда, и волосы, и глаза, и улыбка твоя светилась!
Да. Но почему они тогда ничего не сказали друг другу? А теперь поздно! Да и не нужно.
Егор почувствовал, что вот сейчас тоже уткнется лицом в ладони, как Наташа… Хотя нет, она уже не плакала, а о чем-то тихо рассказывала Антонову. И тот вдруг выпалил:
— Нет, это невыносимо! Егор, неужели у вас здесь нет никакого средства, среди всех этих трав?
— Чего? — не понял Егор.
— Приворотного зелья! — отчеканил Антонов. — Неужели мы так и будем стоять и смотреть на это удручающее зрелище? — Он кивнул на Наташу, в глазах которой опять собрались слезы. — Вот это не подойдет? — склонился он к высокому синецветному журавельнику.
— Нет, это герань луговая. От колотья, ломоты в костях, икоты пользовали ею, даже голову мыли от глухоты, а вот присушка… нет, нужен хотя бы девясил, — ласково коснулся Егор желтого лохматого венчика.
— Ну?! — настаивал Антонов.
— Я могу приготовить, — растерялся Егор, — но ведь это в любом случае должен выпить Иван.
— Действительно! — озадачился — Антонов. — Я как-то забыл. А заговор? Выйду не благословись, встану не перекрестясь… Подождите, сейчас вспомню. — Он нахмурился, но тут же лицо его прояснилось. — Ну, Егор! Вы должны знать! У вас память лучше моей!
— Да, — просто сказал Егор. — Я знаю. Иди сюда, Наташа. Он подвел девушку к окну. — Смотри на восток — и повторяй за мной… На море, на Окияне, на острове Буяне, есть бел-горюч камень Алатырь, никем не ведомый; на этом камне сидят тридцать три тоски. Мечутся тоски, кидаются тоски и бросаются тоски через все пути, и дороги, и перепутья. Мечитесь, тоски, кидайтесь, тоски, бросайтесь, тоски, в буйную голову рабы Божьей…
О Господи!.. Но, кажется, никто ничего не заметил, Наташа говорила все как нужно:
— …в буйную голову раба Божьего Ивана, в лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в ум и разум, в волю и хотение, во все его тело белое, во всю кровь горячую, в семьдесят семь суставов, жилочек и поджилочек, чтоб он тосковал-горевал по мне, нигде без меня, рабы Божьей Натальи, пробыть не мог, как рыба без воды. Думал бы обо мне — не задумал, спал бы — не заспал, ел — не заел, пил — не запил, чтобы я ему казалась милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасной, во всякий день, во всякий час, во всякое время: на молоду, под полн, на перекрое и на исходе месяца…
Наталья перевела дыхание и доверчиво посмотрела на Егора:
— А что теперь?
Егор обернулся к Антонову. Антонов кивнул на дверь. В дверях стоял Иван.
— Вас уже ждут, Михаил Афанасьевич, — сказал он. — Машина готова.
— Да, ведь пора ехать! — засуетился Антонов. — Вы проводите меня в аэропорт, Егор, мне не хочется расставаться с вами. Пойдемте скорее! До свидания, Наташа. Все будет хорошо, имейте в виду, — многозначительно сказал он девушке, которая стояла ни жива ни мертва. И вдруг с таким изумлением вперил взор в окно, что и остальные туда торопливо обернулись.
За окном ровно ничего не было, но в лаборатории раздался ужасный грохот, и Егор, который стоял рядом с Антоновым, заметил, как тот столкнул с полки большущий глиняный горшок с землей.
— Батюшки-светы! Какое ужасное несчастье! — спокойно сообщил Антонов. — А ведь нам с Егором Михайловичем надо спешить, Наташенька, простите, мы не сможем вам помочь убрать все это. Вот кошмар, а? Иван, — сказал он, выталкивая Егора в коридор, — сделайте, голубчик, милость, помогите. Договорились?
— Да, — кивнул Иван. — Да…
В «уазике» уже сидели Дубов, Голавлев и Никифоров — сам за рулем.
«А где же Юлия?» — подумал Егор обеспокоенно.
— А где же Юлия? — спросил Антонов.
— У нее срочные дела в дирекции совхоза — пока не удалось освободиться. Она передавала вам привет и сказала, что позвонит в Москву, — пояснил Никифоров.
«Все ясно, — разочарованно подумал Егор. — Да что я?! Так даже лучше».
— Все ясно, — сказал Антонов, усаживаясь и приглашая в машину Егора.
Приросший к переднему сиденью Дубов и головы не повернул.
— Вы тоже едете? — хмуро спросил Голавлев Егора.
— Да. В аэропорт и назад.
Никифоров включил зажигание, и тут Голавлев ахнул:
— А где мой второй блокнот? — Он открыл кейс. — Я его где-то оставил! Где? Не у вас ли в лаборатории?
— Не обратил внимания, — озадачился Егор. — Впрочем, сейчас схожу.
— Нет, нет, я сам, — торопливо открыл дверцу Голавлев. — У вас там есть кто-нибудь?
— Да, Наташа.
— Отлично. — И Голавлев побежал в дом, крича: — Извините, я одну минутку!..
Посидели молча.
— Вы с Юлией Степановной давно знакомы? — спросил Никифоров, поворачиваясь к Антонову.
«Да, меня это тоже интересует», — подумал Егор.
— Около года. Наше знакомство началось с небольшого препирательства в библиотеке: мы разом заказали одну и ту же весьма редкую книгу: «Нечистая, неведомая и крестная сила». Автор ее — Сергей Васильевич Максимов, великий этнограф и писатель, далеко не всеми, к несчастью для нас, ныне знаемый. Я подобного рода книги изучаю постоянно, это мне необходимо для работы, а Юлию интересовала, оказывается, глава о ведьмах. Она сказала: «Всю жизнь пыталась узнать, как ведьмы делают косточку-невидимку, вообще существует ли такая штука». Прочла и засмеялась: «Вот оно что, оказывается…»
— Какая же это косточка? — полюбопытствовал Никифоров.
— В старину полагали, что любая ведьма непременно обладает умением делать этот таинственный талисман. По-моему, однако, работа, женщине достаточно противная: если взять черную кошку да выварить ее до последней степени, то и останется косточка, делающая ее владелицу невидимой. Чистая фантастика! Нам, писателям, такого не выдумать.
В машину вскочил Голавлев:
— Все в порядке, нашел. На курс!
«Уазик» тронулся. Голавлев повернулся к Егору:
— Кстати, в вашей лаборатории застал очень трогательную сценку. Наташа даже убежала, когда я так не вовремя появился…
Антонов сморщился; Егора тоже передернуло. Голавлев заметил это, но не смутился. Морщины так и плясали на его лице, от прежней злости не осталось и следа:
— Я, кажется, помешал вашему разговору? Вы о фантастике? О, вот это жанр! Мощный роздых дает уму, как и детектив. Я всегда беру с собой в дорогу какую-нибудь развлекалочку: Брэдбери там, или другое чтиво.
— Чти-во? — повторил Антонов. — Да… Сказку у нас принимают всерьез только дети. Мы отдали им мечту. Это значит, мы уважаем их надежду на завтрашний день. Но отчего же мы не уважаем свои мечты? — сказал он словно про себя, а Голавлев невольно засбоил:
— Ну конечно, футурология — это сложно. Общность наций, общность языка…
— Общность наций — да. Общность языка — нет, — твердо сказал Антонов. — Я убежден, что даже величайший наш фантаст напрасно лишил далеких потомков народов Земли языковой индивидуальности.
— Вы писатель, сказочник, а значит, витаете в облаках, — с подчеркнутой приветливостью говорил Голавлев. — Процесс унификации языков неостановим. Люди уже сейчас предпочитают обходиться без вывертов, говорить кратко, быстро, чтобы смысл был понятен сразу — и любому социальному типу. Возьмите хотя бы нашу газету. Мне кажется, эсперанто — необходимость. Общий язык уничтожит разногласия быстрее всяких переговоров на высшем уровне.
— От души надеюсь, что подобного кошмара — я имею в виду, конечно, не уничтожение разногласий, а уничтожение границ между языками — никогда не произойдет, — передернул плечами Антонов. — Что исстари ведется, то не минется.
— Да уж минулось, минулось, Михаил Афанасьевич! — вмешался Никифоров, поворачиваясь. — Вы посмотрите, как изменился, измельчал народ! Помню, в войну… А сейчас — каждый за себя, разве осуществишь с такими задуманные повороты?! Неужто в языке спасенья искать? — Автомобиль нервно дернулся к кювету. — Нет, я уж лучше буду молчать! — крепче схватился за руль начальник Отдела.
— Думайте что хотите, — невесело сказал Антонов, — но я убежден: пока народ обладает своим языком — исконным, конечно, а не тем, во что его превращает пресса и официоз, — в нем жива душа его предков, его страны во всей духовной силе. Ведь каждое слово, нами произнесенное, дорого нам не только за красоту его, родную и привычную, а за то, что мы ощущаем его связь между каждым из нас — и всей народностью нашей…
— Вы, конечно, имеете в виду прежде всего русское слово? — невинно спросил Голавлев, и Антонов спокойно ответил:
— Конечно. Ведь я русский. А вы разве нет?
— Знаете, что я вам скажу, Михаил Афанасьевич? А не попахивают ли ваши рассуждения… знаете чем?
— Знаю, — отмахнулся Антонов. — Национализмом, верно? Или шовинизмом? Нюхайте на здоровье. Я терпеть не могу разговоров о взаимном влиянии различных языков, на которых говорят народы нашей страны. Понятно, что русский — язык межнационального общения, и, наверное, невозможно избежать его проникновения в другие наречия, принадлежащие меньшему количеству людей, но ведь от этих «взаимовлияний» ничего не остается, когда берем обратный процесс, проникновение, скажем, элементов нивхского языка — в русский.
— Вот, вот, — закивал Голавлев. — Опять вы о том же.
— Опасно искать ученым взглядом того, чего бы найти хотелось, это еще Даль говорил, — бросил Антонов.
— Да чего тут искать? Все сразу видно, — развел руками Голавлев.
— Ничего вам не видно! Я веду речь о том, что ни язык какой-то, ни народ не имеют права претендовать на подавление другого языка и другого народа, но это вовсе не значит, что следует доводить свою нацию до такой степени жертвенной ассимиляции, до которой довели себя мы — русские. И не прыгайте, не прыгайте радостно, неровен час — откроется дверца, упадете на обочину. Почему это, интересно знать, мы трубим на весь мир о том, что при Советской власти началась новая жизнь малых народностей Приамурья (кстати, новая — не всегда лучшая), а о национальной гордости великороссов вспоминаем лишь в связи с наименованием известной статьи!
— Я ненавижу любые проявления национализма, — заявил Голавлев. — Простите за прописные истины, но советский человек — прежде всего интернационалист!
— То вы ставите знак равенства между патриотизмом и национализмом, то между интернационализмом — и космополитизмом. Почему вы передергиваете каждое мое слово? — удивился Антонов, и тут Голавлев отпустил тормоза:
— Да потому, что такие как вы… с вашей национальной гордостью, которую опасаются уронить… и виновны в том, что происходило в нашей стране, в период умолчания о лучших творениях литературы и искусства, в том числе и в фантастике, в период разгула псевдорусской серости! Когда истинно талантливые люди вынуждены были… вы их доводили до эмиграции!
Антонов повернул голову, и закатное солнце осветило его профиль.
— Не ведает великая волна, что вздымает она на гребне своем и ладью могучую, и мусор прибрежный, — сказал он. — Я готов согласиться с вами, Голавлев… или все же Голавлев? — лишь в одном: такие, как я… в своем непротивлении, в своем отвращении к грязи, в которой необходимо было запачкать руки, борясь с подобными вам, — такие, как я, и плодили таких, как вы, — бесов. Знаете поговорку о бесах? Черные да лукавые — не то что мыши, с ними потруднее сладить. Вы проворны, вы умны — ничего не скажешь! Вы ловки и сообразительны. Вы — фарисеи и начетчики, когда это выгодно вам, и вы — борцы за… гласность и кооперативы, когда это вам выгодно. Из века в век путешествуете вы по земле, меняя окраску, и продаете землю, на которой живете, слово, на котором говорите. В семнадцатом вы стали красными, как… редиска. А мы… мы ленивы и неповоротливы. Мы предпочли фигуру Умолчания — и вот домолчались! Мы не умеем бороться за свою душу и щедро отламываем от нее всякому. А в тот период, о котором вы изволили вспомнить с благородным гневом, никакая другая нация, не утратила так много своей исторической силы и памяти, как мы — русские. И счет, который мы можем предъявить тому времени, не менее весом, чем счет тех, кто… предпочел умереть за границей. Я снесу все ваши гнусные упреки, потому что я готов разделить с моим народом всякую его вину. Именно поэтому я вас не…
— Ну наконец-то! Аэропорт! — завопил Никифоров счастливо. Антонов умолк.
Вышли из машины. И в молчании началась предотъездная суета, регистрация билетов, очередь, толчея, и вот уже зовут на посадку, а Антонов так и не глянул на Егора, кивнул, будто чужому, и пошел вслед за Дубовым и Голавлевым…
— Михаил Афанасьевич, — робко позвал Егор, но Антонов не обернулся. И подумал Изгнанник, что хоть раз за все эти годы и века он должен быть наказан за то, что всегда предпочитал стоять в стороне…
Егор понурился, но имя его, произнесенное громко, раскатисто, словно некий глас взывал к нему с небес, заставило поднять голову.
— Егора Михайловича Белого просят срочно подойти к справочному бюро! — неслось из динамика. — Повторяю!..
Егор сбежал на первый этаж. У справочного толпился народ, но дежурная приглашающе помахала, едва увидела его.
«Откуда она меня знает? А, волосы!..» — мельком подумал он и взял протянутую ему телефонную трубку.
— Егор Михайлович! — отчаянно кричала Наташа. — Мнемограф был включен на уничтожение записи!
— Пленка Антонова? — вскрикнул Егор. Дежурная глянула на него — и невпопад ответила какому-то старику.
— Если Голавлев еще не улетел, спросите, может, он видел постороннего, когда приходил за своим блокнотом! — выкрикнула Наташа. Ей отозвался глас под сводами:
— Заканчивается посадка в самолет, вылетающий рейсом 26, Обимурск-Москва…
— Что случилось? — пролепетал Никифоров, оказавшийся рядом с Егором. — В Отделе пожар?!
— Ой, что с вами? — спросила дежурная. — Выйдите на воздух…
Егор снова припал к трубке:
— Наташа. Успокойся. Какая пленка стоит в мнемографе?
— Там две! — послышался плачущий голос.
— Как две?
— Пленки Антонова и Дубова.
— Дубова?! Почему Дубова? Голавлева, наверное!
Наташа замолчала. Наверное, проверяла мнемограф.
— Дубова! А пленки Голавлева в шкафу вообще нет.
И Егору все стало ясно. Голавлев решил, что в мнемографе по-прежнему стоит его запись. Он сунул туда и ленту Дубова — кстати, почему? просто из злобы на Егора или сговорившись с Дубовым? неужто и эта пленка ему вредна? — и перевел стрелку мнемографа на шкалу уничтожения записи. Откуда ему было знать, что его собственная пленка лежит в столе у Егора!
Ох… не расшифровал… теперь не узнать, что видел «во сне» Михаил Афанасьевич. Хотя… Егор вспомнил, что однажды по небрежности уже попадал в такую ситуацию. Когда в мнемографе оказываются одновременно две пленки, обе записи совмещаются на одной из лент. Да, путаница, да, смешаются воспоминания Антонова и Дубова, но, может быть, Егор кое-что поймет? Пленка Антонова сделана позднее — она пострадает меньше. Надо только сутки выдержать ее в специальном растворе. Сутки, а Изгнаннику осталось трое. Вернее, уже двое — сегодняшний день истек. Успеет удовлетворить свое чисто человеческое любопытство!
Стало немного легче. А потом Егору вообразилось лицо Голавлева, когда тот узнает, что пленка с его записью цела и невредима… и он почти спокойно начал утешать Наташу, а заодно и Никифорова.