В.Д. Губин Вечное невозвращение

Вечное невозвращение

Глава первая

В холодный и солнечный августовский день, когда небо темно-синее и кажется, что через него виден космос, а вода почти черная, то, стоя на берегу моря, отчетливо ощущаешь вечность — вот так же все это было и сотни, и миллионы лет назад. Становится холодно не только снаружи, но и внутри, холодно и безнадежно, потому что воспринимаешь себя крохотной, ничтожной песчинкой в этой реке времени, на самом ее дне, а над тобой толща воды.

Очень давно уже Макаров видел над собой эту толщу, как груз памяти, из-под которого невозможно было высвободиться: здесь и равнодушие матери, никогда не любившей его, вернее, никогда не задумывавшейся над тем, что значит любить. Здесь и холодная и неуютная послевоенная школа с ее осатанелыми учителями-недоучками, с грозным пьяницей-математиком, который стучал двоечникам по голове мелом. Макарову до сих пор снятся кошмары — надо сдавать алгебру или тригонометрию. Ну и, наконец, бедность, вечная, непрекращающаяся бедность. Не бедная бедность, а средняя бедность, когда все самое необходимое вроде бы есть, а ничего лишнего, необходимого лишнего, от которого только и получаешь радость — нет. Все это и сформировало тот тяжелый слой над ним, от которого нельзя было избавиться и который многое сделал недоступным — талант, удачливость, безмятежную радость и покой души. Попробуй вырвись из-под такого, с детства уроненного в душу груза. Макарову часто хотелось закричать, как пророку Аммону: «Из глубины взываю к Тебе, Господи! Господи! Услыши глас мой!»

Все это, считал Макаров, вело к омертвению души, ибо она живет нечаянными радостями. Вообще-то к Богу Макаров был равнодушен. Просто не испытывал никакой потребности в Нем. Иногда он думал: это оттого, что и Бог не испытывает никакой потребности в нем, иначе за столько лет одарил бы его каким-нибудь, пусть небольшим, чудом или знаком внимания. Чтобы что-нибудь важное и нужное само упало в руки, и чтобы не нужно было добиваться его тяжелым и упорным трудом, как это всегда было в его жизни. Мать как-то рассказывала, что у него в детстве была нянька и она, никого не спрашивая, повела однажды мальчика в церковь, где его окрестили. Что-то такое смутное иногда всплывало в нем, как будто бы из детства — золотые блики икон и даже холод воды, но он не очень верил этим глухим воспоминаниям.

При всем том жизнь у него была сложилась не такая уж мрачная: были друзья, правда мало, любовницы, даже две жены, вернее, одна была, а другая все еще продолжала быть — разведенные, они иногда встречались. Макаров помогал бывшей жене в ее вечных житейских проблемах, так что казалось, что они развелись понарошке, просто разъехались. Был еще сын, который жил у первой жены на другом конце страны. Они изредка встречались, особого любопытства сын к нему не проявлял и явно был недоволен тем, что отец живет скучно и бедновато. Была более или менее интересная работы, пусть небольшие, но собственные открытия, были даже две книги, за которые он не получил ни денег, ни известности.

Но все это не составляло главной части его внутренней жизни. Только какой-то кусочек. Ведь ни особого проникновенного ума, ни памяти, ни легкости в преодолении проблем у него не было, не могло возникнуть под этой толщей жизни, не могло прорасти без любви. За время долгого-долгого, как сейчас ему представлялось, детства и юности его по-настоящему, как ему хотелось бы, никто не любил, и душа его не могла откликнуться, потихоньку коченела, съеживалась. Поэтому и жил он одним небольшим кусочком своей души. А все остальное — повседневные дела и заботы, от которых он никак не мог оторваться внутренне. Долго и тяжело переживал разные неудачи, мучился нерешительностью перед каждым важным поступком, а после неудачного решения долго мучился тем, что не сделал иначе.

Совсем недавно Макаров с тоской осознал, что уже ни за что, ни при каких условиях не будет контр-адмиралом, и от этого почему-то сильно расстроился. Адмиралом он быть никогда не собирался, как и вообще моряком, но сам факт того, что сейчас, в сорок с лишним лет, эта возможность для него в принципе закрыта, угнетала. С годами число возможностей, вариантов жизни стремительно уменьшается и возрастает чувство вины неизвестно перед кем. Неиспользованные возможности мстят. Часто вспоминался Чуковский: «Бабушка, а ты кем станешь, когда вырастешь?».

И еще очень сильно последнее время занимала Макарова мысль о том, куда все девается. Люди живут, любят, рожают детей, а потом вдруг пропадают бесследно. Умирает человек, потом родственники, помнящие его, могилка на кладбище зарастает травой, исчезает вовсе, и уже нет никаких доказательств того, что человек когда-либо существовал. Кому повезло — его имя еще пару сотен лет теплится в архивах или церковных книгах, но потом все равно исчезает. И таких людей миллиарды. Да что там люди! Целые народы исчезают бесследно.

«Вот я сижу, — думал Макаров, — полный мыслей, по моему телу бежит кровь, вот моя рука с шевелящимися пальцами. Во мне тысячи слов, образов, надежд, страхов — и все это рано или поздно исчезнет навсегда».

Этот ужас исчезновения лежит в основе всех религий. Человеку обещается вторая жизнь, более интересная и уже без смерти. Лишь одни буддисты говорят, что если и будет вторая, то ничем не отличная от первой, о которой ты забудешь, и так же станешь делать глупости и мучиться страхом перед последним исчезновением. Так, может, тебе вообще не рождаться?

Правда, с годами Макаров стал более спокойно относиться к смерти и со все большим сомнением — к полному исчезновению. Не может быть, чтобы все исчезало бесследно, природа не должна быть такой расточительной. Что-то обязательно должно остаться — не только в виде удобрения. Остаться должно и духовное в человеке, если оно достаточно развито. Нам только кажется, что мы живем в мире, в котором ничего не меняется оттого, что мы смотрим на него, воспринимаем его красоту, думаем о его несовершенстве. Наши мысли и чувства — необходимый элемент мира. Самому миру нужен человек и его мысли, без них он незакончен, несовершенен. Подлинная мысль, которая очень редко и далеко не всем приходит в голову, необходимый кирпичик в стену мироздания. Это физическое изменение в мире, подобное явлению природы. Она исподволь, незаметно внедряется в мир и становится его естественной частью. И если вглядеться пристально, то можно однажды заметить, что все вокруг пронизано насквозь человеческими мыслями и переживаниями.

Одно время, в юности, Макаров боялся засыпать, думая: вдруг он проснется утром, а это уже не он сам, а кто-то другой? Почему я просыпаюсь, и это опять я? Засыпая, он старался лежать неподвижно, чтобы не перетряхнуть нечаянно клетки мозга. Он и до сих пор погружался в сон с некоторым опасением, возросшим в последние годы еще и потому, что ему стали сниться не его сны. Чьи-то чужие. Снились события, которые с ним никогда не случались. Он беседовал с совершенно неизвестными людьми и высказывал незнакомые ему прежде идеи. Часто очень интересные, как казалось во сне, идеи. Утром он пытался их записать, но ничего толком не вспоминалось. Снилась и дьявольщина. Например, один раз он захотел во сне причесаться, подошел к зеркалу, а там его нет, совсем нет, сколько он ни вглядывался. В другом сне он пытался открыть гроб, с трудом отрывал доски, пока не показался рукав его собственного пиджака, после чего Макаров в ужасе проснулся. Но вообще поспать он любил, особенно по утрам, вдохновленный древним изречением, согласно которому во сне зреет душа.

Как для курящего человека пропадает богатство запахов, так и для пожилого мир становится проще, площе, одномернее. В детстве многие вещи для Макарова были полны очарования и пугающей глубины, которая мерещилась за ними. Кошка сидит зажмурившись и думает о нем, о мясе, о собаках во дворе, в ней протекает невидимая ему жизнь, дом помнит о всех людях и животных, которые здесь проживали, и стены по ночам разговаривают с половицами о былом. Тайной был вкус лесной земляники и огромный живот беременной женщины, и смерть. Малейшая случайность, как ему казалось, могла изменить — и изменяла, видимо — его судьбу: внезапно увиденная красота громоздких белых облаков или брошенный исподтишка пронзительный взгляд женщины. А потом все постепенно опростилось: вещи отграничились и приобрели строгие формы, дом превратился в рухлядь и начал заваливаться, лепечущее чудо стало бриться и требовать денег, и судьба его все более и более переставала зависеть от случайностей. «Чем больше живешь духом, тем меньше судьбы», — говорил Толстой. А еще раньше древние греки уверяли, что мудрый человек не делает ошибок. Все это было, очевидно, верным, но от этой мудрости становилось грустно.

И решил Макаров начать писать роман, роман о себе (памятуя слова одного мудреца о том, что всякий человек есть история, которую он сам себе рассказывает), и, рассказывая на письме, попытаться изменить свою жизнь, сделать ее значительной и интересной, вернуть ей то таинственное очарование, которым она была наполнена в детстве.

Ведь жизнь, думал Макаров, в большей степени плод нашего воображения, чем каких-то объективных обстоятельств. Мы воображаем себе, что любим, и решаем жениться, воображаем в человеке недобрые намерения и отлучаем его от нашей дружбы. Воображаем в себе какие-либо интеллектуальные способности и становимся учеными, в крайнем случае, научными сотрудниками. Собственно, то, что я сейчас делаю, решил он, это попытка написать роман ручкой, а до того он писался всем моим существованием. Люди, например, говорят: «У меня роман с такой-то» — и это означает, что мужчина пишет роман с такой-то женщиной. Макаров будет писать роман не о прошлой жизни, а параллельно с ней, даже забегая вперед, и в жизни будет подражать своему роману и жить своей жизнью, потому что это ведь его роман.

Это самое трудное — жить своей жизнью. Мы все до мелочей, до самых интимных переживаний удивительно похожи, потому что живем по каким-то общим образцам. И чем более умны и интеллигентны, тем более похожи, ибо много знаем и чаще всего не замечаем, что приобретенные чужие мысли, чужой взгляд на мир входят в плоть и кровь нашего собственного характера и кажутся своими. Макаров часто замечал и поначалу удивлялся, что его друзья высказывают, например, точно такие же мысли о любви, об отношении к женщине, которые ему раньше казались плодом собственных размышлений. Очень многое в нас не из личного опыта, а из литературы. Люди малокультурные, казалось бы, должны быть более самобытными, но там, как правило, огромная масса одинаковых предрассудков.

Однако какой же роман без любовной интриги? И Макаров стал придумывать интригу, вернее, вспоминать все свои любовные истории и приключения, чтобы кого-нибудь из прошлых женщин вставить в роман. Влюблялся он часто, начиная с третьего класса, потом в университете пошли серьезные увлечения, много раз был близок к женитьбе, но все время останавливал страх, что эта женщина не самая лучшая, сейчас он на этой женится, а потом встретит ту, самую лучшую, что ему предназначена. В то же время было ужасно жалко бросать тех, кто ему надоедал. Если бы он мог растраиваться, расчетверяться, он бы женился на всех своих подругах. Но, перебирая прошлые приключения, он так и не мог выбрать никого достойного его романа, не жен же своих вписывать туда.

И так вот, копаясь несколько дней в своих воспоминаниях, он вдруг обнаружил, что некая история, как острый камешек, укалывала его память, но никак не всплывала в сознании. Что-то было в его жизни интересное, необычное и достойное романа. Наконец он вспомнил «девочку в руке». Не сразу вспомнил — все как-то кусками всплывало, а потом соединилось в целую картину. Студентом четвертого курса он поехал с группой в колхоз на картошку. И там на танцах в клубе познакомился с учительницей. Молоденькой, худенькой учителкой из местной школы. Она с год как распределилась сюда после педучилища, снимала комнату у старухи в соседней деревне, страшно далеко от клуба. Он пошел ее провожать поздно ночью, вернулся под утро. До деревни нужно было идти почти невидимой в темноте дорогой, она все время рассказывала ему о себе, все что-то говорила и говорила, щебетала, как не заснувшая на ночь птица. Утром он вспомнил все и поразился нереальности происходившего. Была ли эта бесконечная ночная дорога под звездами, по которой он шел в легкой дреме? И почему он совершенно не помнит лица этой учительницы? Кажется, она была довольно милой. Помнятся только длинные прямые волосы, которые все время падали на левый глаз, и она откидывала их рукой. Перед танцами он выпил местного самогона, но совсем немного.

После ужина, уже в темноте, он пошел к ней. Она встретила его возле дома, отмела решительно попытки уединиться у нее — очень поздно, хозяйку разбудят. Они опять гуляли по темной дороге, и он вглядывался в ее лицо, но видно было плохо, ночь стояла безлунная. Он обнял ее, стал целовать, она отбивалась — не надо, ведь тебе не хочется этого, ты просто ритуал исполняешь. Он не обиделся, ему и вправду не очень хотелось. Она казалась ему бесплотной ночной тенью, призраком из детских снов. Он ходил к ней снова и снова и возвращался под утро, они по-прежнему гуляли по ночной дороге или сидели возле избы, и чувство нереальности происходящего не покидало его. Одно он помнит четко: яркие сентябрьские звезды и полное отсутствие луны, отчего постоянно господствовала непроглядная темень. Днем он был как сомнамбула и иногда даже спрашивал друзей: «Я сегодня ночью ходил в Крючково?» Те только смеялись в ответ. Он даже имени ее не помнил, потому что звал ее «девочка в руке». Она была такой худенькой, что казалось, можно обхватить ее талию пальцами. Она возмущалась: почему девочка в руке? Макаров объяснял, что есть такая песня у Окуджавы: «Что там за девочка в руке несет кусочек дня…»

Однажды он прилег после ужина и не нашел в себе сил встать. Не пошел и на следующий вечер. В третий вечер вместо него, спросив, правда, разрешения, пошел Ковтун — маленький прыщавый хохол. Утром за завтраком, похохатывая, рассказывал, какие они позы принимали вместе с училкой.

— Врешь ты все, гад, — сказал Макаров, но в душе ужаснулся: а вдруг правда? Больше он ее никогда не видел, а через неделю они уехали в Москву. И «девочка в руке», бесплотная тень, забылась, канула куда-то в глубины памяти. И зачем он потревожил ее сейчас?

Вообще-то с девочками из прошлого лучше не встречаться. Три года назад они решили собраться по поводу двадцатилетия окончания факультета. Собрались почти все, и, войдя в комнату, Макаров испытал небольшое потрясение. Девочки жили в его сознании такими, какими они были двадцать лет назад. А тут сидели полные или высохшие до морщин дамы, показывали фотографии детей, говорили о своих мужьях и дачах. Позвонили в дверь, кто-то опоздал, Макаров пошел открывать — на пороге стояла большеносая женщина в очках с толстыми стеклами.

— Вам кого?

— Ты, наверное, меня не узнаешь, Макаров? — без всякой обиды сказала она. — Я Надя Архипова.

Три дня у него на душе было грустно, и он снова отчетливо чувствовал текущую сквозь него реку времени.

Незаметно подошла осень. Макаров бежал под дождем к автобусной остановке, потом ежился, как будто был голым среди сдавивших его мокрых плащей, и все шептал про себя: «Из глубины взываю к Тебе…» И тут он вдруг почувствовал, что его роман начался, уже несколько дней как начался, хотя он еще не написал ни строчки. Что-то стало равномерно и неуклонно разматываться в нем и влиять на его жизнь, правда, еще почти неощутимо. Что-то должно было случиться в самое ближайшее время, но пока жизнь текла своим чередом: работа, дорога, дом…

И наконец случилось. Он встретил «девочку в руке» в кафетерии при магазине, возле Сокольников. Она выпила свой кофе и задумчиво жевала булочку, глядя в огромную, запотевшую от дождя витрину. Когда она наклонялась над столом, волосы падали слева на лицо, и она откидывала их рукой. Больше всего его испугало то, что она почти не изменилась. Ведь ей, как и ему, сейчас за сорок. Хотя, конечно, изменилась, но как-то количественно — стала чуть выше и чуть полнее.

«Ты же не помнишь ее лица, — сказал он самому себе, — да нет, нет, я твердо уверен, что это она. Я начал писать роман, вызвал ее, вот она и появилась».

— Простите. — Макаров подошел к ней. — Мы не знакомы?

— Давно знакомы, — мельком взглянув на него, сказала женщина и отвернулась.

— Простите, ради Бога, но я совершенно серьезно. В шестьдесят втором вы работали в деревне Крючково, сорок километров по Можайке? Учительницей?

Она повернулась, опять взглянула на него, но по-прежнему без интереса.

— Работала, кажется.

— А я был там студентом на картошке, мы с вами танцевали… Потом я вас провожал несколько раз.

— Ну и что?

— Да нет, ничего, просто все это так неожиданно, я совсем недавно вас вспоминал.

— Что-то не припомню, студенты к нам каждую осень приезжали.

— Ну да, все они, наверное, перепутались в вашей памяти. Меня зовут Макаров Валерий.

— Не помню.

— А Сашу Ковтуна помните?

— Нет.

Макаров не знал, что еще спросить. Она достала помаду и начала красить губы, собираясь уходить. Макаров ощутил приступ отчаяния.

— Скажите ради Бога, вы танцуете фокстрот?

Она снова посмотрела на него, на этот раз более внимательно.

…Макаров однажды решил, что живет трудно и неудачливо из-за разбитого зеркала. Когда-то было большое зеркало, называлось оно Россией, или русской культурой, или русской душой. Можно было быть блестящим гвардейским офицером, жуликоватым купцом, даже юродивым на паперти — ты все равно отражался в зеркале. Если ты, к примеру, юродивый, то в зеркале за тобой видна была церковь, потом город, потом вся огромная страна, и все это органично обрамляло тебя и придавало тебе смысл и значимость. А потом это зеркало разбилось вдребезги на мелкие кусочки, и у каждого остался маленький зазубренный осколочек, в нем почти ничего не было видно, как в том кошмарном сне, когда он вообще не отражался в зеркале. Увидеть в таком осколке что-нибудь действительно серьезное — свыше человеческих сил. «Мой роман, — думал Макаров, — будет такой сверхчеловеческой попыткой создать из кусочка зеркало, или хотя бы подобие его. Можно бы и назвать роман „Зеркало“, жаль, что уже есть знаменитый фильм».

Но для романа нужна еще хотя бы одна сюжетная линия. Любовной интриги с женщиной, пусть даже вызванной из небытия, явно недостаточно. Неплохо было бы иметь представителя темных сил, какого-нибудь умного циничного штурмбанфюрера или парочку таковых, как у Стругацких. Но штурмбанфюреры, слава Богу, повывелись. Можно взять какого-нибудь осатанелого сталиниста. Тот, например, работает вместе с Макаровым и строит ему козни. Но последний сталинист из их отдела ушел на пенсию два года назад, и был настолько безлик, что просто не к чему там было прицепиться. Впрочем, решил Макаров, темную силу придумывать не надо, она обязательно рано или поздно появится сама.

— …Прошу вас, перестаньте мне звонить! Я проявила минутную слабость, дала вам телефон и теперь должна за это расплачиваться вашим ежедневным вниманием?

— Почему ежедневным? Я только второй раз звоню!

— Ну так будете звонить, я знаю!

— Но вы не хотите со мной встретиться, а мне очень нужно вас увидеть.

— Мало ли кому что нужно. У меня муж, дети, в мои годы не бывает романов.

— Дело в том, что наш роман уже начался и его нельзя теперь остановить, это не в наших силах.

— Когда начался? Двадцать лет назад?

— Нет, совсем недавно. Я описал нашу встречу в кафетерии, мое потрясение от нее и сейчас пишу продолжение: мы встречаемся снова и между нами происходит долгий мучительный разговор, после которого вся наша жизнь круто меняется.

— Может быть, вы сумасшедший?

— Строго говоря — нет. Кстати, почему ваш муж ни разу не подошел к телефону?

— Он работает. Он у меня профессор.

— Я тоже профессор.

— Очень жаль.

— Почему?

— Зачем мне два профессора?

— Но я не просто профессор!

— Конечно. Вы профессор кислых щей.

— Примерно. Я буду ждать вас завтра, в семь вечера у вашего метро на улице. Вы не можете не прийти, потому что все уже написано.

— Все?

— Да. Не хватает только нескольких деталей, но это при встрече.

Главное — не торопить события, а то они навалятся вдруг, и важные и случайные, и можно захлебнуться, запутаться, запаниковать. Макаров уехал на дачу, тем более был предлог: привезли машину торфа, свалили на дорогу прямо перед калиткой, и Вера — это та жена, которая продолжалась по инерции, — просила все перетаскать на участок. Когда он уже в темноте добрался до дому, пошел снег, необычно ранний в это время года. В городе он, наверное, сразу превращался в мокрую кашу, а здесь тихо и умиротворенно ложился на землю. Макаров сжег огромное количество дров, пытаясь протопить выстуженную комнату, и все время взглядывал в окно. Снег шел и шел, и казалось Макарову, что он слышит, как шуршат снежинки, укладываясь на земле. Утром вокруг все стало белым, и Макаров подумал, как хорошо видеть и писать об этом: «Ночью пошел снег, шел до утра и потом до вечера весь день, и все вокруг стало бело, неотчетливо, как будто размазано, и глуше, словно укрытое толстым одеялом.»

Он долго не мог вылезти из постели в опять застывшую комнату, сидел, укутавшись, и смотрел в окно на падающий снег. И так он засмотрелся, так был загипнотизирован этим зрелищем, что вдруг перестал различать: то ли он смотрит в окно, то ли все, что за окном — бескрайняя пелена падающего снега, едва видные сквозь нее две ели у соседнего дома и угадываемые за забором поле и лес — смотрят на него и видят в окне съежившегося маленького человечка. «Оно само, через меня себя видит, — подумал Макаров, — только непонятно, что это?» Ощущение было неприятным, жутковатым, но одновременно притягивало, засасывало, и он большим усилием воли наконец вырвался из этого состояния.

В электричке он задремал и в этом просонье, между сном и явью, вдруг увидел нечто, что когда-то происходило с ним и о чем он давным-давно не вспоминал. И даже тогда, когда вспоминал, относился к этому, как к своему предполагаемому крещению — может быть, было, а может быть, приснилось. Он увидел себя еще ребенком, лежащим ночью в палате пионерлагеря, где, кроме его кровати, стояло еще семь или восемь коек, было слышно, как завывает за окном ветер и шумит море. Он только что внезапно, как от толчка, проснулся и понял, недолго лежа в темноте, что его кто-то зовет, какая-то сила тянет его выйти наружу, а ему страшно. Но он все-таки встает, надевает сандалии и как есть, в трусах и майке, выскальзывает за дверь, съезжает по перилам крутой лестницы на первый этаж, потому что ступеньки ужасно скрипят, выходит на улицу и, ежась от ветра, поднимается на большой песчаный холм, за которым море. Наверху он садится на песок, обхватив колени, и смотрит на белеющие в темноте горы волн, которые обрушиваются на берег, слушает шум прибоя и чего-то ждет, внутренне ужасаясь, ждет, что явится то, что его позвало среди ночи. Теперь, видя это в полудреме, в электричке, он точно знает, что это случилось с ним, что это не приснилось, только случилось не в простом эмпирическом смысле. Он действительно всю ночь просидел на холме, чего-то ожидая и плача от холода, страха и бесприютности, и в то же время этого не могло быть, ибо почти никогда в последующей жизни в нем не оживали такие воспоминания. Не могли ожить. Память — это не только совокупность всего, что с нами случалось; в ней хранится и то, чего с нами никогда не было. И это самое главное в нашей памяти. Нечто подобное происходит в языке. Язык ведь — не просто слова и выражения, которые мы помним, в нем есть что-то еще, что, например, не переводится на другой язык, чему нельзя научить. Ребенок не только учит слова, все основные слова за год-два выучить невозможно. Язык в ребенке просыпается. Он его вспоминает, хотя никогда не знал. Мы все время пытаемся вспомнить что-то самое главное, то, чего вспомнить нельзя, и эта попытка делает возможной нашу память.

Посетившее видение сильно взволновало Макарова, не иначе как его роман начал жить самостоятельно и весьма своеобразно действует на него. Ночью, выйдя на кухню покурить, он решил, что природа везде одинакова: море или подмосковный лес — это все внешние, несущественные различия. Несущественные не только для самой природы, но и для человека, которому однажды, хотя бы на миг, удалось почувствовать в ней нечто большее, чем то, что обычно дано нашим чувствам. Это нечто приоткрывается, когда мы осознаем себя частью природы. Может быть, это звучит банально, все и так знают, что человек — часть природы. Но на самом деле большинство, сознательно или бессознательно, полагает, что природа — это одно, а я — другое, я отличен от всего окружающего, я сложнее и выше всего в природе. Я стану ее частью, когда умру. Но мертвое не часть природы, а часть какой-нибудь части или часть части какой-нибудь части, частицы. Только живой, очень живой человек может быть частью природы. Живой — это тот, кто живет еще чем-то помимо своего повседневного существования, и это «помимо» часто составляет его основное дело. Верующий, например, — это очень живой человек.

Она появилась ровно в семь часов и по тому, как шла, словно по хрупкому льду, робко, но одновременно с какой-то отчаянной решимостью ставя ноги, Макаров понял, что нет у нее никакого мужа-профессора, ни детей, а если даже и есть, то они уже давно не играют никакой значительной роли в ее жизни — муж намного старше ее, часто болеет и все время брюзжит, а дети уже совсем взрослые.

— Как я рад, что вы пришли! Я, честно говоря, не надеялся, вы так строго разговаривали со мной по телефону.

— Как я могла не прийти, если все уже написано в вашем романе?

— Это замечательно, что вы приняли мой роман всерьез! — Он взял ее под руку, и они пошли от метро вниз по улице.

— Я не хотела приходить, но что-то случилось со мной вчера и до сих пор продолжается. Я вдруг вспомнила вас, наши танцы в клубе, бесконечно долгие прогулки до моего дома и даже разговоры. Вы про это написали?

— Да, конечно.

— Ну, видимо, я стала частью вашего романа и больше не существую сама по себе. Это же с ума можно сойти — я вспомнила, что рассказывала вам о том, как наш завуч влюбился в меня и не дает проходу, а вы грозились зайти и крупно поговорить с ним.

— Он был латыш, и его звали его Август Романович?

Она поежилась.

Они пошли через сквер. По краям дороги стояли высокие ели, перемежаемые бюстами космонавтов. Понемногу темнело и становилось неуютно и сыро.

— Может быть, вы стараетесь написать хороший роман, а выходит потусторонняя чертовщина. Вы сумели вызвать к жизни то, что давно уже умерло. Когда вы не пошли меня провожать, я на следующий день выкинула вас из головы и больше никогда не вспоминала. Никогда! Может быть, ваш роман — опасное мероприятие?

— Наш роман.

Она остановилась, внимательно, долго посмотрела на него.

— Того, давнишнего я совсем не помню. Интересно, каким вы тогда были?

— Мне тоже интересно. А что касается романа, то я думаю, что это очень опасное дело, но вместе мы сможем прорваться.

— Почему именно со мной? У вас есть близкие люди, может быть, даже любимые.

— Не знаю, так в романе написано.

— Куда будем прорываться?

— В другую жизнь.

— Эта вас совсем не устраивает?

— В каком-то смысле ее уже нет, этой жизни. У меня такое ощущение, что мы уже умерли и только по инерции продолжаем ходить, есть, работать. Остатки той силы, что была в нас или, скорее, в наших предках, поддерживают в нас иллюзию жизни, очень явственную иллюзию. Мы подошли к самой границе и либо пробьемся в другую жизнь, либо исчезнем.

— Вы это серьезно?

— Не знаю. Иногда мне кажется, что это совсем несерьезно. Серьезно — когда светит солнце, наливаются яблоки, когда иду рядом с красивой женщиной, такой, как вы. Видите вон то кафе? Там очень уютно и по вечерам даже танцуют. Сядем у окна и будем ждать до вечера.

Глава вторая

Во все века люди стремились к другой жизни, ибо эта их никогда не устраивала. Сотни мудрецов говорили о другой жизни, которая иногда, в краткие минуты нашего существования, открывается нам — в минуты любовного экстаза, творческого озарения. Сотни монахов искали эту жизнь в скитах, в пустыне, истязали плоть, молчали десятилетиями, ослепляли и оскопляли себя, лишь бы оторваться от этой жизни и заглянуть в другую, где можно ощутить благодать, услышать Бога, увидеть что-то такое, что потрясет и перевернет душу. Все религии, по сути, об одном — о другой жизни и условиях перехода к ней. И все философии о том же. И роман хорошо бы назвать «Другая жизнь», но только есть уже роман с таким названием и даже фильм по нему поставлен.

Все мы ищем другую жизнь и пытаемся в каких угодно необычных явлениях увидеть намек на нее, все более или менее значимое представляется нам символами другой жизни. Вечно нам кажется, что мы уже сделали решительный шаг в направлении к ней, что мы не похожи на других, что мы давно, чуть не с самого детства, осознавали свою чуждость этому миру, и нам хочется, чтобы кто-то свыше заметил эти усилия и поддержал нас, превратил еле внятные намеки в явные свидетельства нашей избранности. Все мы — мудрецы, философы, святые, художники и просто люди, хотя бы в чем-то неприкаянные в этом мире, все кричим, стонем, стон стоит над всей землей: «Это я, Господи! Это я!».

Мы уже давно разорвали себя на внешнего и внутреннего человека. Внешний ходит на работу, подлизывается к начальнику, копит деньги на черный день, но мы истово надеемся, что в нас живет еще другой, внутренний человек, истинный, до которого мы всю жизнь пытаемся докопаться и никогда не добираемся, считаем, что никогда почти не бываем самими собой. «Ты всегда был у меня, — писал Августин, обращаясь к Богу, — только я сам у себя никогда не был». Так мы и ходим в разорванном состоянии, даже саму догадку о другой жизни, о другом человеке, живущем в нас, понимая как исключительность, и восклицаем постоянно (но чаще всего, конечно, шепчем): «Это я, Господи! Это я!»

Размышляя над этим, Макаров пришел к выводу, что поиски другой жизни и составляют самое главное содержание человеческого существования. Именно из этих усилий десятков или сотен людей, живущих в каждую эпоху, и складывается тот духовный капитал, которым живут потом люди, благодаря которому потом становятся возможны взлеты в искусстве или политике. Дух народа вырастает из поисков его мудрецов и юродивых. А когда ищущих другой жизни становится мало, все вокруг начинает гнить, рушиться и ломаться. Ничего не получается — ни покорение природы, ни переустройство общества. А когда ищущих становится совсем мало, то весь капитал уходит на поддержание следующего поколения ищущих и большего ни на что не остается.

Вглядываясь в свои прошлые годы, Макаров решил, что у него всегда было чувство присутствия в нем другого человека, и тот, другой, жил в нем, никак не затрагиваемый внешними событиями, никогда не прорывался наружу, разве только в снах, о которых почти ничего нельзя было вспомнить, кроме смутного ощущения необычности. Может быть, даже это и не человек в нем жил, а какой-нибудь музыкальный аккорд, чистый звук трубы, тянущий одну высокую светлую ноту. Во всяком случае, решил Макаров, в моей памяти есть что-то помимо воспоминаний о событиях и лицах, о переживаниях и обидах. Я все время помню что-то самое важное — но вспомянутое, приходящее в сознание всегда уже не то. И в то же время Макаров боялся этого своего внутреннего человека, как и этой своей памяти ни о чем. Если когда-нибудь этот внутренний человек, эта идущая в нем другая жизнь выйдет наружу, станет реальной жизнью, то все события, происшедшие после этого с ним, окажутся настоящими чудесами. Одно чудо уже произошло — он встретил девочку из юности, второе чуть не свершилось на днях, когда он свою внутреннюю жизнь вдруг увидел во вне, глядя из окна дачи на падающий снег. Но скорее всего вырвавшаяся наружу внутренняя жизнь убьет его, он не сможет совладать с ней, не сможет приспособить к ней свою повседневность и сойдет с ума от крайнего духовного напряжения.

Он опять поехал на дачу и целый день таскал там ведра с торфом, приятно устал и, задремав в обратной электричке, увидел странный сон, который вначале показался ему явью, то есть он не сразу понял, что спит. По проходу, в форме контролера к нему приближался Мих Мих — учитель математики из детства, который стучал мелом по головам двоечников. На секунду Макаров ужаснулся этому — Мих Мих давно должен был умереть. Тот подошел и, строго глядя, как в детстве, сказал:

— Тебе пора просыпаться! Остановку проедешь!

— Да я вроде бы и не сплю!

— Еще как спишь! Храпишь на весь вагон. Твоя фамилия Комаров?

— Да нет, — обрадовался Макаров, — не Комаров, Макаров я!

— Не вижу большой разницы, всего одна буква другая. Ты ведь у меня учился в 35-й школе?

— Учился.

— Ну вот, давай, просыпайся. — Мих Мих поднялся и грузно двинулся дальше.

С вокзала он позвонил к ней домой, и она дала ему адрес своей подруги. Подруга жила в каком-то отдаленном микрорайоне. Пока он доехал туда, пока нашел этот дом — прошла целая вечность и, кажется, наступила следующая.

Проснувшись, он никак не мог понять, где находится, потом повернув голову набок, увидел «девочку в руке» — она, уже одетая, сидела рядом на стуле и курила.

— Ты зачем куришь натощак?

— Я уже выпила кофе.

— Почему меня не разбудила?

— Ты так сладко спал, как ребенок.

— Я тебя нравлюсь как мужчина?

— Да. А я тебе?

— Ты изумительная женщина, твоя грудь снилась мне сейчас.

— Нахал.

— Нет, правда. Мне снилось, что мы опять молодые и я тебя провожаю в Крючково после танцев.

— А проснулся и увидел пожилую даму.

— Нет, у меня такое чувство, что ничего не изменилось. И Бог снова вернул нам молодость.

— Изменилось. Ты очень взрослый и очень трезвый. Все время смотришь на себя со стороны. Все время анализируешь.

— Тебе показалось.

— Я чувствовала. Это уже от тебя не зависит.

— Проклятье. Ты оскорблена?

— Нет, что ты! Просто я все время чувствовала себя как на экзамене.

— Обещаю тебе, что этого больше не повторится. Просто я был слегка потрясен нашей неожиданной близостью. Старался не ударить лицом в грязь.

— Слишком уж старался.

— Ну, не надо. Теперь я полностью пришел в себя, и дальше у нас все будет прекрасно.

— Ты думаешь, у нас еще что-то будет?

— А как же! Все только начинается.

Все-таки злые силы вырвались наружу без всяких заклинаний. Макаров вдруг понял, что за ним который день кто-то следит. Какой-то изможденный, высокий старик провожал его уже третье утро на работу, держась на почтительном отдалении. Отправляясь домой, Макаров опять видел его тощую фигуру, маячившую в толпе на остановке. Он недоумевал: кому понадобилось следить за ним? И какая странная личность этот сыщик! Иногда, выглядывая утром в окно, он видел своего преследователя, прогуливающегося около парадного, но когда Макаров выходил, никого не было. Старик появлялся спустя некоторое время в троллейбусе или в метро. Теперь каждый вечер кто-то звонил ему домой и тяжело дышал в трубку, не отвечая на вопросы. Все это неприятно беспокоило Макарова, и он решил наконец объясниться со стариком, как вдруг получил от него письмо.

«Уважаемый господин Макаров! — говорилось в письме. — Я тот самый старик, который уже неделю преследует Вас, никак не решаясь подойти. Моя нерешительность вызвана тем, что я должен был точно убедиться, что Вы — это Вы. Теперь наконец я убежден в этом абсолютно и просил бы Вас встретиться со мной. Дело, о котором я хочу поговорить, необычайно важно и для меня и для Вас и не терпит, (теперь уже не терпит) отлагательств». Далее шли адрес и подпись: Березин Валерий Матвеевич.

Макарову почему-то сразу очень не захотелось идти к старику. Во-первых, он сам не был уверен, что он — это он, и ему было неприятно, что кто-то уверен в этом больше него; во-вторых, он кожей чувствовал, что дело действительно серьезное, оно пахло какими-то изменениями в его жизни, необратимостью свершающегося, и это страшило его, как всякого более или менее ленивого, тяжелого на подъем человека. Он понимал, что сам вызвал события и обязан их контролировать, но все оттягивал и оттягивал свой визит к старику. А тут как раз подвернулась командировка в Великий Устюг. Он уговорил Анну (так звали «девочку в руке») взять отгул на три дня, и они улетели рано утром на маленьком самолете из Быково. Было пасмурно, дул пронзительный ветер, а когда сели в Вологде, вовсю валил мокрый снег, и Макаров стал даже опасаться, что рейс задержат и они застрянут в этом грязном и пустынном аэропорту надолго. Но их все-таки пригласили на посадку. Всю дорогу до Устюга сильно болтало, Анну мутило, и Макаров по ее несчастному лицу видел, что она уже жалеет о своем легкомысленном поступке.

Но когда они прилетели в Устюг, устроились в гостинице и вышли на набережную, выглянуло солнце, засверкали купола бесчисленных церквей и открылась удивительная панорама окрестных полей, Макаров помягчал душой и решил, что все будет хорошо, а Анна шумно восторгалась городом и говорила о том, как бы было здорово здесь поселиться насовсем и каждый день видеть такую красоту и жить в этой спокойной тишине.

— Все это тебе скоро надоест и будешь тосковать по большому шумному городу. Особенно зимой, долгими, темными вечерами здесь вообще делать нечего и можно завыть от скуки.

— Что значит делать нечего? Это ты, наверное, привык жить внешней жизнью, и тебе скучно, если нет событий. А у меня всегда есть дела.

Сам Макаров тем не менее тоже испытывал необыкновенное, ни разу с ним не случавшееся состояние — будто он когда-то был в этом городе и очень хорошо его помнит. Иногда он даже говорил себе, какой дом будет сейчас за поворотом — и там действительно стоял дом, который он видел в своем воображении или в воспоминании. Но помнить он ничего не мог — он никогда здесь не был. По крайней мере в этой жизни. Вдруг и правда в нем проснулся какой-то осколочек родовой памяти?

«А может быть, это просто мой город, то место, где я должен жить? — думал он. — И вот оно раскрывается передо мной, как перед старым знакомым». Это очень взволновало его, вечером в гостинице он долго не мог уснуть и все подбивал Анну на обсуждение того, как бы они могли жить в этом городе и что бы они здесь делали.

Местный краевед, которого к ним приставили, сводил их на следующий день в несколько соборов, давно служивших то складами, то мастерскими, подробно и интересно рассказывал об их истории и архитектуре, росписях; ходили они вечером и в действующую церковь, послушали пение местного хора, помолились про себя, каждый о своем. А назавтра он повел их в самый главный собор города — Успенский, чтобы показать необыкновенную роспись стен. Простым смертным попасть туда было невозможно, так как в соборе размещалось хранилище городского архива, но краевед выпросил у начальства ключи, открыл огромную дубовую дверь, вручил ключи Макарову, попросил закрыться изнутри и после осмотра принести ключи к нему — жил он через несколько домов дальше по улице. В соборе было невероятно холодно, и этот холод усиливал жуткую торжественную оцепенелость глядящих на них со стен святых, тоскливые глаза разных побеждаемых гадов и блеск иконостасного золота. Макарову даже казалось, что он слышит музыку, пробивающуюся откуда-то из-под толщи стен, холодную, морозную музыку. Они, как завороженные, ходили от стены к стене, вглядываясь в потрескавшиеся, осыпающиеся, но все равно еще очень яркие краски.

— Как страшно, — пробормотала Анна, кутаясь в шубу, — почему они на нас так смотрят?

— Они давно никого не видели, может быть, много месяцев. Представляешь, каково им здесь одним в такой холод.

— Все это прекрасно, но только давай выбираться на улицу, я просто окоченела, мы здесь больше часа!

Однако с ключом в замке что-то случилось, и он никак не хотел проворачиваться. Макаров бился с ним минут десять, пока она подпрыгивала рядом и топала ногами.

— Попробуй постучи, может быть, кто услышит?

Макаров ударил в дверь кулаком, но ее мощная дубовая толщина даже не отозвалась на удар.

— Тут ломом можно бить — никто снаружи не услышит.

Макаров еще раз попробовал нажать на ключ — все было бесполезно. Он повернулся и почти физически почувствовал, как взгляды со стен уперлись в него.

— Это они нас не пускают, — сказал он, показывая на стены.

— Ну тебя, и так жутко! Давай бегать, пока наш проводник не придет!

— Ты бегай, а я пойду поищу что-нибудь еще. Пока он нас хватится, мы тут замерзнем.

Он нашел за алтарем лестницу, ведущую на антресоли, с них можно было достать до узенького окошка, которое вряд ли когда-нибудь открывалось.

— Ты бегай, бегай! — крикнул он вниз.

— Больше не могу, да и без толку, все равно не согреваюсь. Придумай же что-нибудь!

Макаров втащил на антресоли тяжелый забитый ящик, видимо, с документами, встал на него и попытался своим ножом поддеть раму, оторвать ее от стены, но сразу понял, что это безнадежно — рама была просто вмурована в стену.

— Придется бить стекло! — крикнул он и сам испугался — так неожиданно гулко прозвучал его голос в стылом воздухе.

— А там высоко до земли?

— Порядочно. Но мы зато сможем позвать на помощь.

Она засмеялась.

— Прекрасное будет зрелище! Залезли в архив и зовут на помощь.

— Ты можешь еще смеяться, — он размахнулся, чтобы рукояткой ножа выбить стекло.

— Не бей! Не бей! Все равно это бесполезно, раз мы изнутри закрыты. Спускайся лучше сюда!

Он спустился, обнял ее, и они стояли, пытаясь согреть друг друга, а вокруг торжественно и печально смотрели со стен глаза, очень много глаз. Макаров не помнил, сколько они так простояли, но только он уже начал погружаться в сон и даже что-то видел в нем, вроде того, что они идут по бесконечной снежной равнине, но им совсем не холодно, светит яркое солнце и поют птицы.

«Наверное в настоящей вере тоже есть нечто подобное — морозно-торжественное. Через нее либо воскресают, либо замерзают насмерть».

Подумав о замерзании насмерть, он мгновенно проснулся, серьезно испугавшись не за себя, а за Анну.

— Они сейчас выпустят нас, — вдруг прошептала она, — они уже насмотрелись и сейчас выпустят. Я чувствую.

Макаров, почему-то крадучись, пошел к дверям и, не на шутку волнуясь, нажал на ключ. Тот повернулся.

На следующий день, последний, он много ходил по своим командировочным делам в разные концы города, и где бы он ни был, отовсюду ему виделся Успенский собор, зловеще сверкающий своим куполом, словно не он его видел, а собор все время следил за ним.

Приехав в Москву, Макаров выждал еще несколько дней, а потом, собравшись с духом, пошел к старику. Березин, открывший дверь, выглядел очень неважно: глаза воспаленные, волосы всклокоченные, одет в мятый и несвежий халат — было видно, что он встал с постели. Старик провел его в комнату, затемненную плотными, едва раскрытыми шторами, усадил в кресло. Озираясь, Макаров увидел большое количество шкафов, набитых книгами, и это его немного успокоило.

— Я уже не верил, что вы ко мне придете когда-нибудь.

Макаров объяснил, что был в долгой командировке.

— Хорошо, начну сразу с дела, — старик раскрыл лежавшую на столе книгу, достал из нее несколько фотографий и дал их Макарову. На всех фотографиях Макаров увидел самого себя, только не в своей одежде — ни такого странного, очень старомодного костюма, ни такой футболки у него никогда не было.

— Да ведь это я?

— Нет, — старик с трудом уселся в кресло напротив, — это я в вашем возрасте, мы с вами двойники.

Макаров ошарашено переводил взгляд с фотографий на старика.

— В самом деле — это не я. Бумага старая, явно довоенная. Значит, в ваши годы я буду выглядеть точно так же, как вы сейчас?

— По-видимому, да. Ну, может, не так страшно, — улыбнулся тот, — я уже почти год болею, собственно, даже уже не болею, а умираю.

— Ну что вы! Что вы!

— Нет, я это знаю точно, потому и спешил с вами встретиться, и очень рад, что наконец наша встреча состоялась.

— Видимо, хотите мне как двойнику завещать свое имущество? — сострил Макаров.

— В определенном смысле да, хотя речь пойдет о более важных вещах, чем мое жалкое имущество. Вы должны внимательно, не перебивая, выслушать меня, ничему не удивляясь и не возмущаясь. У меня осталось мало времени и почти нет сил, — взгляд старика стал строгим и даже суровым, — у вас, насколько мне удалось узнать, хорошее образование, вы умны, начитаны, неплохо пишете, я читал ваши статьи.

Макаров открыл было рот, но старик жестом остановил его.

— Так вот, вы, несомненно, слышали о вечном возвращении. Есть миф на эту тему, он встречается у многих первобытных народов, есть также научные и философские теории, строящиеся на этой гипотезе. Согласно некоторым из них, число сочетаний атомов и молекул в нашей вселенной в принципе ограничено, и, скажем, через миллионы или миллиарды лет они вновь соединятся в такую же комбинацию, которая существует сейчас, и мы с вами снова будем вот так же сидеть и беседовать. Вы меня понимаете?

— Да, конечно, на мой взгляд, это достаточно нелепая идея.

— Почему?

— Потому что наш мир не вечен. Через миллиард лет, а скорее раньше, он перестанет существовать. Хотя, как миф или как сказка, он мне нравится. Представляете, мы не только встретимся с вами в отдаленном будущем, но уже встречались, и неоднократно.

— Совершенно верно, только в последний раз на вас был совсем другой пиджак, — кисло улыбнулся Березин. — Но если серьезно, то речь, конечно, не идет о миллиардах лет. То, для чего вы понадобились мне, а лучше сказать — истории, как это ни выспренно звучит, может произойти гораздо раньше. В данном случае возвращение проявляет себя в существовании двойников: какие-нибудь люди, растения или животные вдруг полностью дублируются природой, воссоздаются в точно таком же виде без малейших отклонений. Возможно, это происходит каждый раз, и у каждого дерева, как и у каждого человека, где-нибудь на Земле есть двойник, а, возможно, полностью дублируются только отдельные экземпляры. Как будто природа хочет сохранить и запомнить некоторые ходы своей эволюции.

— Для чего вы мне все это рассказываете?

— Сейчас поймете. Мы с вами двойники, это несомненно, и, следовательно, сможем лучше, чем кто-нибудь, понять друг друга. Вы должны обладать абсолютной восприимчивостью именно ко мне, к моим идеям, взглядам, вкусам, поскольку, видимо, и наш мозг устроен очень похоже. Я скоро умру и должен передать вам все то, что я имею. Вам — моему двойнику. Такова цель моей жизни — сохранить и передать дальше все то сокровеннoе и необычайно важное, что я получил от моего предшественника — моего двойника в прошлом. Я тоже встретил его в весьма преклонном возрасте, а я был молодым, даже моложе вас. И вы впоследствии должны будете найти себе подобного и передать ему то, что я вам дам.

— Но как же я найду его?

— Так же, как я нашел вас. Не знаю, как это происходит, но в нужное время двойник обязательно находится…

— Право, все это очень странно! — Макаров вскочил с кресла.

— Сядьте, сядьте, я же вас просил выслушать меня до конца, ничему не удивляясь раньше времени. Скорее всего, все сказанное дальше будет противоречить вашим представлениям, но у меня нет сил вас убеждать…

— Да, извините.

— Речь идет о невостребованной энергии, которая в колоссальном количестве скапливается человечеством и которую я и мне подобные — а я подозреваю, что такие существуют, и их не так уж мало — умеют собирать и хранить. Хотя, может быть, я один на всем свете такой. И вы будете один. Это энергия, не растраченная на творчество, ведь далеко не все люди творят, на любовь, на глубокие душевные переживания. Это энергия жуткой неизбывной тоски таких людей по своей несостоявшейся жизни, по тем делам и свершениям, которые им не удались. В принципе, почти никто не может сказать о своей жизни, что она состоялась и он умирает совершенно удовлетворенным, но есть очень много людей, которые свою энергию почти никак не расходовали, которые не решились никогда ни на какой серьезный поступок, никогда не рисковали своей жизнью, никогда не находили для себя то дело, ради которого и стоит жить. Теперь я должен передать эту энергию вам.

— Но позвольте! Если вы сумеете передать мне эту энергию, она же убьет меня! Вся эта скопившаяся за несколько поколений сила, находившая выход только в тоске, разорвет меня на части.

— Вы правы. Это очень тяжелое испытание, которому я собираюсь вас подвергнуть. Но вы выдержите, вы же мой двойник, а я выдержал.

— И для чего она мне? Что я должен буду с ней делать?

— Ничего. Только передать своему преемнику. Она не должна пропасть и когда-нибудь найдет свое применение. Хотя кто его знает — может быть, как раз на вас цикл замкнется, и вы сами должны будете ее использовать. Я всю свою жизнь на это надеялся, но мне не представилось ни одного случая. Ничего серьезного или радикального в моей жизни не произошло.

— Неужели вам не приходилось кому-нибудь помогать, кого-либо спасать?

— Нет, — улыбнулся старик, — эта энергия чудовищно огромна, она, по моему мнению, сравнима со всей энергией, производимой сейчас человечеством. И она нужна для каких-то других, очень больших целей, а не для помощи отдельным конкретным людям.

Внезапно Березин замолчал и в изнеможении закрыл глаза; в комнате было душно и сильно пахло лекарствами. Макаров сидел не шелохнувшись и ждал, когда его собеседник отдохнет и снова сможет говорить. Прошло минут десять, старик не шевелился.

— Послушайте, Валерий Матвеевич! Вы спите?

Никакого ответа. Макарову стало страшно от мысли, что тот уже умер. Похоже, что старик все-таки сумасшедший; но вдруг то, что он говорит — правда и он унесет с собой в могилу то, что собирался передать? Цепочка прервется и уже не будет никакой возможности прикоснуться к великой тайне. Он вскочил и резко, с отчаянием тряхнул старика за плечо. Тот открыл глаза.

— Я еще здесь, не волнуйтесь! Сейчас мы с вами попробуем. Но сначала надо выпить чаю.

— Спасибо, я не хочу.

— Нет, нет, вы очень напряжены, а вам надо расслабиться, у меня особый чай, очень успокаивает нервную систему.

Они долго молча пили чай, старик прихлебывал и все смотрел испытующе на Макарова. Наконец отставил чашку в сторону.

— Садитесь ко мне поближе, вот так, колени к коленям. И смотрите мне прямо в глаза. Постарайтесь внутренне убедить себя в том, что все это очень серьезно, что я не сумасшедший. Хотя бы на несколько минут постарайтесь, больше не понадобится. А иначе у нас ничего не получится. Не отводите глаз и читайте вслух какое-нибудь стихотворение, какое-нибудь хорошее стихотворение.

Глядя прямо в глаза своему двойнику и отчаянно давя в себе мысли о том, как все это со стороны выглядит нелепо и смешно, Макаров стал медленно и внятно говорить:

— Кто может знать при слове «расставанье», какая нам разлука предстоит? И что сулит петушье восклицанье, Когда огонь….

Внезапно он увидел, что глаза старика расширились до размеров комнаты, вообще ничего не стало видно, кроме его глаз. Макаров сжался в ужасе, пытаясь читать дальше, но губы уже не слушались. Еще несколько секунд — и он почувствовал вдруг и даже словно увидел, как в него, раздирая все его существо, полился огромный серебристый поток, словно он лежал под водопадом или струя брандспойта била ему прямо в грудь, в голову. Макаров застонал от боли, стиснув подлокотники кресла, попытался закрыть ставшие чугунными веки, но они не поддавались. Он уже не видел кошмарных глаз своего двойника, а видел лицо Анны, сочувственно склонившейся над ним, видел себя маленького, съежившегося, на берегу моря ночью, слышал голос своей матери, которая то ли звала его, то ли за что-то сердито упрекала. Он окунался с головой в океан своей боли — так глубоко, что уже не мог дышать, потом вновь выныривал на поверхность; он плакал от тоски, он кричал о том, как ему тяжело, невыносимо тяжело, хотя на самом деле сидел молча и неподвижно.

Внезапно все оборвалось. Старик, опустив голову, тяжело дышал.

— Не получилось, — еле слышно прошептал он.

— Как не получилось? Я же чувствовал!

— Я не успел передать вам все, мне очень плохо. Придется нам встретиться еще раз, хотя я теперь не знаю, хватит ли у меня сил на вторую встречу. Ах! Почему же вы не приходили так долго?

— Чем я могу вам помочь сейчас? Может быть, вызвать врача?

— Нет, нет, сейчас вы должны оставить меня, я справлюсь сам. А когда приду в себя, я вам обязательно позвоню.

Старик опять забылся. Макаров поднялся и на цыпочках вышел из комнаты.

Очутившись на улице, он медленно, в глубокой задумчивости побрел к дому. Проходя через парк, вдруг почувствовал сильную слабость в ногах и опустился на скамейку. Самочувствие было более чем странное, все тело ватное и рыхлое, словно он только что вышел из тяжелой болезни, а состояние духа чуть ли не восторженное, как после прочитанной прекрасной книги, глубоко задевшей его и растревожившей душу. Макаров закрыл глаза, посидел так несколько минут, вслушиваясь в себя, и вдруг увидел — не то чтобы что-нибудь конкретное увидел, а увидел все сразу. Картины, проносящиеся в его сознании, внешне были сумбурны, но в то же время их объединял какой-то значительный, никак не улавливаемый Макаровым смысл. Он увидел своего отчима, давно спившегося и умершего сапожника, который сидел, склонившись над работой, и громко пел свою любимую песню: «Я милого узнала по походке…»; увидел учебник по тригонометрии с загадочными функциями тангенсов и котангенсов на каждой из многочисленных страниц; увидел свою первую девушку, совершенно голую, моющуюся в огромном тазу; увидел жуткие глаза святых из Успенского собора, мраморные черные склепы заброшенного кладбища в Риге; увидел резную тень от каштанов, первую советскую энциклопедию с большим портретом Мичурина на цветной вкладке; увидел свое письмо, написанное матери много лет назад, любимую тетку, лежащую в гробу, и снова почувствовал резкий запах «Красной Москвы», исходивший от нее; увидел себя, идущего ночью по лесу и вглядывающегося с испугом в каждое дерево; увидел яркие звезды в сентябре над черным безмолвным озером и след от метеорита, прорезавший небосклон; увидел безногих послевоенных калек на рынке, торгующих трофейными часами и облигациями сталинских займов; увидел Балтрушайтиса, читающего свои стихи на приеме в литовском посольстве, Землю с огромной высоты, такую красивую и такую печальную…

— Але, сударь, вам плохо?

Макаров открыл глаза. Какой-то старичок тряс его за плечо.

— Вы плачете, что-то у вас болит?

— Нет, спасибо, все в порядке, пока все очень хорошо.

Макаров с трудом встал и пошел к выходу из парка.

Он ждал несколько дней известия от старика, но тот не объявлялся, а идти без звонка ему не хотелось, страшила весьма вероятная смерть двойника. Тот явно был одиноким, и, возможно, Макарову придется взять на себя все хлопоты, связанные с похоронами. Стыдясь таких мыслей, Макаров заставлял себя пойти, но все время появлялись какие-то уважительные причины и он откладывал свой поход. Макаров ходил на службу, Анне только звонил, и все его мысли были заняты странным происшествием. Он все всматривался, вслушивался в себя, пытаясь заметить какие-нибудь изменения после встречи с двойником, но ничего достойного не обнаружил. Даже взял в библиотеке стихи Балтрушайтиса и впервые внимательно прочел их, но стихи показались ему скучными. Он боялся сесть за стол и писать дальше свой роман, так как сначала надо было встретиться со стариком. Этот роман стал уже не только его романом, у него появился соавтор, от которого многое зависело. Единственное, что серьезно изменилось, это его сны. Каждую ночь ему снился один и тот же навязчивый сон, будто он пробирается по какому-то подвалу, набитому людьми, по подвальному коридору, уходящему вдаль, и словно ищет знакомых. Иногда видит знакомые лица — друзей, родственников, но только никак не может до них добраться, мешает толпа. Макаров кричит, но его не слышат. И в каждом сне он видит своего отца, где-то очень далеко за толпой — отец на голову выше всех и стоит, растерянно озираясь. Макаров изо всех сил рвется к нему, но толпа не пускает, он кричит, но отец на крики не обращает никакого внимания и постепенно исчезает.

То, что он увидел на скамейке в парке, навело его на мысль о проблеме человеческого предназначения. Возможно, это только кажется, что цель человеческой жизни заключается в том, чтобы написать роман или несколько романов, расширить границы государства или воспитать одного-двух детей. Возможно, для универсума все это совершенно неважно. Однажды утром человек вышел в сад или пришел в лес, коснулся рукой мокрой от росы коры дерева и счастливо вздохнул — и этим выполнил свое предназначение на земле, все остальное — его личное дело. Возможно, другой человек, всю жизнь посвятивший исследованию какой-либо математической функции, написавший горы трудов, однажды встретил на улице нищего, дал ему немного денег, сказал доброе слово — тем самым сделал самое главное, больше от него ничего в этом мире не требуется. Словно он нажал на какую-то невидимую кнопку в мироздании и вселенная на один микрон шагнула дальше в своей эволюции. А от открытой математической функции ей ни тепло, ни холодно. Может быть, ему тоже удалось нажать на нужную кнопку?

Глава третья

Проснувшись, Макаров долго неподвижно лежал и следил за тем, как солнечный луч медленно движется вверх по обоям. Он вновь, как в детстве, видел в прихотливом обойном рисунке клубящиеся облака, корабли, плывущие по волнам, старинные города и леса на склонах гор. Решившись, наконец, встать, он долго неприкаянно слонялся по квартире и никак не мог понять: почему ему нужно ехать на Арбат, к домам и улицам своей юности, что он там забыл? Но ехать было необходимо — так он решил еще во сне или полупроснувшись, и решение было обусловлено какими-то важными обстоятельствами, только он никак не мог вспомнить, какими. Сны в эту ночь были тяжелыми и вязкими, голова после них словно набита ватой, и чувствовалось некоторое внутреннее оцепенение. Даже две чашки крепкого кофе не помогли.

Потом он стоял рядом с Домом дружбы, где по-прежнему все еще дружили с какими-то народами и получали за это деньги, тупо вглядываясь в новое здание Министерства обороны напротив. На этом месте раньше стоял двухэтажный дом, где они в аспирантские годы вместе с другом снимали на первом этаже комнату за двадцать пять рублей в месяц. Комнату в огромной квартире, где жило много народа — в каждой из бесчисленных комнат один человек или семья; масса старушек вечерами шуршала в кухне как тараканы, какие-то инвалиды гремели костылями, и возникали необычайно толстые бабы-продавщицы, всегда пьяные и крикливые. Он стоял и напрягал свою ватную голову, стараясь, чтобы этот исчезнувший дом ожил, чтобы зазвучали голоса из его прошлого. Вскоре это ему удалось, и он услышал, как их ближайший сосед уговаривает на кухне пискливым жалостным голоском свою непреклонную жену:

— Котеночек! Ну котеночек! Ёп-тать, ну дай трояк!

— Пошел вон, забулдыга!

— Ну котеночек, еп-тать, ну дай трояк!

Эти уговоры Макаров слышал каждый день в течение многих месяцев и воспринимал их, как журчание вечно сломанного крана. Сосед был чахоточный и, кажется, помер вскоре после того, как они съехали. Но что ему сейчас было в этом доме и в этих голосах давно исчезнувших людей? Макаров в задумчивости побрел через площадь к молочному магазину на углу. В этом переулке когда-то каждый день бегала сумасшедшая старуха и кричала басом: «Хорошо Брежневу, а нам по-прежнему!» На нее никто не обращал внимания, старуха она была невредная и часто занимала своим знакомым бесконечные очереди в магазинах, даже стояла в них за рубль в час, только при этом время от времени обязательно выкрикивала свой лозунг про Брежнева. Макаров многих людей знал в этих домах — и чудиков, и монстров, и спивающихся алкоголиков-философов, и каких-то потертых профессоров в пенсне. Особенно ему нравилось пить пиво с мужиками в витрине. Он уже не помнит, где с ними познакомился; один из них имел комнату в бывшем магазине, там еще сохранилась большая стеклянная витрина, правда с трещиной, прямо за стеклом стоял стол, они пили и посматривали на прохожих.

А еще у него здесь, во втором доме от угла, жила подруга — очень миловидная девушка, которая в ателье шила шапки. У нее была своя маленькая комната-кладовка в глубине квартиры, и Макаров часто, несмотря на ее протесты, оставался ночевать, ему там хорошо спалось — ночью было очень тихо, только редкие гудки машин с Арбата и металлическое постукивание в паровой батарее. Он даже хотел жениться на этой девушке, но она в последний момент почему-то передумала.

Макаров повернул за угол и увидел витрину с той же трещиной через все стекло. Это его обрадовало, потому что он не надеялся даже дом увидеть на этом месте, его должны были давно снести за ветхостью. Но дом стоял, правда уже совсем обшарпанный, и в витрине по случаю воскресенья так же, как и раньше, сидели за столом люди и пили. Подойдя ближе, он ужаснулся — это были те же самые мужики, только слегка постаревшие. Он смотрел, как они пьют пиво, разливая в стаканы из пластмассовой канистры и не обращая на него никакого внимания. Самое удивительное было то, что алкоголик из его бывшей квартиры, вечно клянчивший у жены трояк, тоже был тут, живой и ничуть не пострадавший от чахотки.

Тот его и заметил, сначала махнул рукой — проходи, мол, чего встал, но потом, вглядевшись, радостно закричал:

— Студент! Еп-тать! Это же наш студент! Давай, заходи на пиво!

Он его все время звал студентом, еще в те годы, да и мужики тоже, они никак не хотели понимать, что такое аспирант. Через пять минут Макаров сидел в витрине и бурно протестовал против того, чтобы ему в пиво наливали водку. Но потом пришлось уступить, потому что мужики требовали штрафную за все те годы, что он не являлся.

— Ты уже, еп-тать, наверно, года три не был, — кричал разгоряченный ершом Толик-алкоголик.

— Три, три, — подтверждал враз захмелевший Макаров, понимая, что если он скажет, что прошло шестнадцать лет, ему никто не поверит. Да и вряд ли они его помнят на самом деле, просто что-то знакомое мелькнуло им в его лице.

«Странно все-таки, что они еще живы. Впрочем, дело не в них, а в месте: оно заколдованное». Макаров смотрел на эти, вдруг ставшие ему родными, добрые лица и видел, что они уже тронуты, сильно тронуты ржавчиной небытия. От них точно пахло этим небытием — сыростью замызганных ванных комнат в коммуналках, где с потолка вечно сыплет рыжая штукатурка, прогорклой вонью комбижира на кухне, серым постельным бельем, вставанием в шесть утра зимой, ледяной водой из позеленевшего крана, тошнотворным запахом старого пива, разбавленного водкой, засаленными от бесконечной игры в дурака картами, не желающими умирать старухами, злобно ворчащими из своих углов, неухоженными детьми, в которых из-за этой трущобной жизни только к десяти — двенадцати годам появлялось что-то более или менее человеческое. Все они, как Макаров, находились на самом дне, только толща воды над ними была гораздо глуше и безнадежнее и они даже не пытались из своей глубины взывать к Богу.

Он пил, но больше не хмелел, а как будто наливался жалостью к этим людям, состраданием к их мучительной борьбе с небытием. Вдруг он увидел, что за столом сидит женщина. Когда она появилась, он не заметил, видимо, увлеченный разговором. Внимательно всмотревшись в ее тусклый, все время расплывающийся облик, он узнал Раю, подругу своей девушки, той, которая шила шапки.

— Рая! Это ты, что ли? — спросил он и попытался схватить ее за руку.

— Здрасьте! Узнал наконец, — захихикала Рая, пряча руку за спину.

— Я тебя давно узнал, вот только с мыслями собирался. Скажи, а как Татьяна? Ты ее видишь? Или она уехала?

— Почему уехала? Здесь она. А я тебе по-прежнему нисколько не нравлюсь?

— Нравишься! Давай выпьем! — Нетвердой рукой он налил ей, расплескав водку на клеенку.

Она выпила и опять стала хихикать.

— Ты мне не просто нравишься, — убежденно сказал Макаров, — я тебя даже люблю, только мне тебя очень жалко.

— С чего это?

— Не знаю. Жалко и все!

Ему действительно до слез было жалко ее двадцатилетней жизни в общежитии, жаль ее тела, изуродованного тяжелым монотонным трудом, ее мелких пристрастий типа альбома с фотографиями киноактеров или любовно переплетенного, зачитанного до дыр двухтомника «Щит и меч», жаль ее бессмысленной, беспросветной жизни, где единственным ярким пятном были три недели отпуска в подмосковном доме отдыха, со сном до обеда, с флиртом, танцами и обязательным абортом через пару месяцев.

— Так почему жаль-то? — уже начинала заводиться Рая.

— У тебя цигейка вся на заднице вытерлась, пора менять.

— Ты откуда знаешь?

— В новостях передавали, по первой программе, — буркнул Макаров и надолго замолчал, испугавшись своих многомерных, мрачных видений. Он видел окружающих его людей в контексте всей их жизни, вся она, как яблоко на ладони, лежала перед ним, не только прошлое, но и будущее. Он видел, например, поломанную решетку могильной ограды кого-то из сидящих за столом, валяющуюся прямо на могиле зеленую поллитру с залезшей в нее гусеницей, тут же рядом надкусанный, засохший бутерброд и разбросанную яичную скорлупу.

«Что же этот старый хрыч сделал с моей психикой?» — с тоской подумал Макаров о своем двойнике.

— Вон Татьяна идет, видишь? — толкнула его Рая. Макаров поднял голову: по той стороне улицы быстро шла полная женщина в рыжей шубе.

— Да это не она!

— Она, она! Что ж я, дура?

Пока Макаров нашел пальто и, проплутав по темным коридорам, выскочил наружу, женщина была уже далеко, в самом конце переулка.

— Татьяна, Татьяна! — заорал он и побежал. Женщина остановилась, внимательно глядя на то, как он бежит, раскачиваясь и чудом не падая на обледенелой дороге.

— Вам что нужно?

— Да это я, Таня, не узнаешь? — Он сдернул шапку.

— Макаров, — сказала она ничуть не удивившись, словно они вчера виделись, — ты что тут делаешь в наших краях?

— Да мы с ребятами сидим там, на витрине, и Рая с нами. Может пойдем, выпьем немного?

— Неохота.

— Как жаль, я тебя так давно не видел!

— Ну так пошли ко мне, — просто сказала она.

Так же, как давным-давно, в молодости, они пробирались темным коридором в глубь огромной квартиры, и опять Макаров оказался в комнате-кладовке.

— Ты все еще здесь живешь?

— Да. Только у меня теперь вторая комната есть. Старуха рядом померла.

Макаров сел на старенький диван и закрыл глаза. Сразу все вокруг завертелось с бешеной скоростью. «Ох и здорово я успел набраться!»

— Сколько же лет мы не виделись? — услышал он голос Татьяны и открыл глаза.

Она, уже в халате, накрывала на стол.

— Шестнадцать.

— Ой, ты шутишь! Не может быть!

— Да не шучу я. Ровно шестнадцать.

— Ладно, ты всегда был юморной. Пей чай, он с мятой, хмель быстрей пройдет.

Он выпил три чашки, и действительно в голове слегка прояснилось. Хотя, когда он закрывал глаза, по-прежнему все быстро кружилось и ломило в висках.

Ночью он проснулся, и долго слушал металлическое постукивание батареи и вспоминал во всех подробностях о том, как он много лет назад провожал Татьяну на вокзал. Она совсем уезжала из Москвы, к какой-то своей тетке в Курган, выписалась и сдала в жэке свою кладовку. «То было совсем в другой жизни», — решил Макаров и заснул.

Утром, за завтраком, он попросил у Татьяны разрешения пожить здесь несколько дней.

— Ты что, с женой поругался?

— Я не женат, просто надо на несколько дней спрятаться.

— А что ты натворил?

— Взял сберкассу на Кропоткинской, пришлось двух ментов пришить.

Татьяна рассмеялась.

— Ладно, не хочешь — не говори. Живи хоть месяц, места у меня теперь много.

И потекла для Макарова странная, похожая на летний сон после обеда, жизнь. Он спал до полудня, потом обходил близлежащие магазины в поисках дешевого пива, потом сидел с мужиками в витрине. День проходил за днем, и Макарову казалось, что ему действительно удалось спрятаться от себя. Он не вспоминал ни о своей бывшей жене, ни о ее проблемах (правда, позвонил ей и сказал, что срочно уезжает в командировку), ни об Анне, ни о сумасшедшем старике. Очень испугавшись вначале тех фокусов, которые стала выкидывать его психика, испугавшись тех событий, которые, как он чувствовал, вот-вот должны были состояться, он жил теперь тихой, почти растительной жизнью, которой мешала только любовь с Татьяной по ночам. Он никак не мог отделаться от ощущения, что спит с призраком.

Правда, его видения полностью не прошли, но он не хотел принимать их всерьез, смеялся над ними и даже рассказывал о них мужикам. Например, Макаров рассказывал о том, какой будет Арбатская площадь лет через десять, а может быть и раньше. Собственно, площади не будет, а будет одна огромная, вечно заполненная наполовину бурой жидкостью яма, и две круглые дыры в ней с каждого края — туннели метро. Те, что идут вниз, к реке, залиты водой; арбатский тоннель, который к Кремлю, заложен колючей проволокой; в другом обосновалась банда Рябого — они там день и ночь костры жгут, иногда по ночам слышны страшные крики, говорят, что они режут любого, кто зайдет, впрочем, никто туда по доброй воле и не ходит.

Мужики слушали внимательно и, кажется, верили тому, что он говорил.

— Значит, все-таки будет война, — помолчав, сказал как-то один из них.

И тем не менее эти видения продолжали ему досаждать и не от всех можно было отделаться рассказами. Вещи, предметы, деревья, люди уже не были отчетливо разграничены, часто теряли строгие очертания, переходили, переливались друг в друга, и Макаров вдруг начинал понимать, что таков мир и есть на самом деле и то, что он видел, воспринимал, раньше было лишь бледной копией, иллюзией реальности. Татьянин дом, к которому он подходил вечером, был уже не просто дом — безобразная серая коробка, типичная ночлежка начала века — нет, дом вырастал прямо из тех культурных пластов, которые почти восемьсот лет копились под ним. Все страхи и ужасы, нечаянные радости и робкие надежды, весь кошмар существования жильцов этого дома и тех хибар, что стояли здесь до него, впечатывались в его стены, в глазницы окон, в искореженные временем водосточные трубы. Макаров видел эти хибары, словно проступающие сквозь стены дома, как видел и будущий многоэтажный гараж, построенный на этом месте. Дом был частью макаровской души, а сам Макаров — неприметной частью этого дома, одной из его будущих теней, которые проявляются на заплесневелой стенке лестничной площадки перед закатом. И дерево, старый изогнутый тополь, стоящий перед домом, чьи корни переплелись с фундаментом и составляли одно целое, был продолжением дома и одновременно горьким воспоминанием о том уютном сквере, который стоял здесь почти двести лет и был снесен до войны. И сам Макаров стал ощущать себя и свою настоящую жизнь как какую-то временную устойчивую кристаллизацию бесконечного потока, растянутого в прошлое и будущее. Он вдруг почувствовал, что специфическим усилием можно однажды скользнуть по этому потоку, по крайней мере назад, и очутиться в своем собственном прошлом, которое на самом деле никакое не прошлое, а просто тень его вечного, постоянного существования. Не было только никакой гарантии возвращения, и это страшило. Но однажды он все-таки решился и нырнул в прошлое, как бросился головой в колодец, и тут же очутился на московской улице близ Сокольников под дождем и осенним пронизывающим ветром, зашел в кафе и увидел Анну, которая, стоя за столиком перед пустой чашкой кофе, красила губы.

— Простите, — подошел к ней Макаров, — мы с вами не знакомы?

— Давно знакомы, — ответила Анна и отвернулась.

— Анна, ты меня не узнаешь? — тихо, с отчаянием спросил Макаров.

— Откуда вы знаете, как меня зовут?

Не отвечая, Макаров повернулся, быстро пошел к выходу, распахнул двери — абсолютная чернота. Секунду он поколебался, а потом смело шагнул в нее.

И очутился во дворе Таниного дома, на скамейке, с двумя бутылками пива рядом. Задумчиво повертев в руках бутылку, он решил таких экспериментов больше не проводить. Решил также, что дело не только в нем самом, в его необычных проснувшихся способностях, но и в месте. Ибо домишки этой улицы явно давно снесли, давно исчезли темные бездонные коммуналки с зелеными кухонными кранами и вечными старухами, и люди, с которыми он пил пиво в витрине, умерли, и Татьяна много лет назад уехала из Москвы. Но место это, где он когда-то провел несколько счастливых месяцев и куда сейчас случайно снова попал, не отпускает его, строит всевозможные миражи, обволакивает серым утренним туманом, как будто опутывает сетью, разыгрывает перед ним события, которые давным-давно случились и больше не имеют ни смысла, ни значения.

Макаров решил, что нужно уходить, пора возвращаться домой, к нормальной жизни, пора увидеть Анну, навестить старика-двойника. Утром он хотел попрощаться с Татьяной и поблагодарить ее, но проспал, она уже ушла на работу. «Ничего, позвоню из дома — или все-таки от старика. Прежде всего надо его навестить».

Макаров звонил в дверь Березина минут пять, никто не отвечал. Он даже приложил ухо к дверям, но никаких звуков в квартире не услышал. «Вот черт! Неужели опоздал? Может быть, дед давно уже умер!»

Спустившись вниз, он сел на лавочку у подъезда и закурил, глубоко задумавшись. Очнулся после того, как дворник с метлой попросил его пересесть.

— О, как кстати! — обрадовался Макаров. — Вы не знаете, где может быть Березин из восьмой квартиры? Может быть, уехал куда?

— Уехал, — подтвердил дворник, — он регулярно уезжает.

— Куда?

— В дурдом. Куда же ему еще. Раза два в год обязательно уезжает. Полежит, полечится, успокоится и назад.

— Вот те на! Разве он сумасшедший?

— Самый настоящий сумасшедший. За неделю перед тем, как в дурдом уехать, он все время в окне торчит и поет песни на весь двор.

— А в какой дурдом, не знаете случайно?

— Знаю. Здесь совсем рядом, на параллельной улице, увидите больничное зеленое здание.

Через полчаса Макаров вошел в палату. Старик радостно улыбался ему с койки в углу:

— Спасибо, что пришли. Теперь я могу умереть спокойно. Хоть одна родственная душа навестила.

— Вам нельзя умирать, вы же не все мне передали.

— Что делать. Теперь уже поздно, сил нет. Да в этой обстановке и невозможно.

Он надолго замолчал. Макаров сидел рядом и не знал, что ему делать; то ли уйти, то ли еще посидеть.

— Все-таки кое-что я успел передать вам, — сказал наконец Березин, — разве вы не почувствовали?

— Почувствовал, еще как почувствовал!

— А вы уже научились различать духов? Или это вам не дано? — улыбнулся старик.

— Нет. А что это такое?

— Я не могу этого передать словами. Когда научитесь, поймете. Если вам повезет.

Стариковская улыбка показалась Макарову глумливой.

«Издевается, старый черт. У него на самом деле крыша поехала. С другой стороны — как тут не спятить от такого наследства».

Макарову уже много раз казалось, что он сходит с ума. А старик еще и духов умеет различать. На миг ему увиделось, как он сам, такой же больной и старый, почти выживший из ума, лежит на больничной койке и беседует со своим молодым двойником. От этого стало жутко.

— Ну, я пойду?

— Да, идите, если выживу, мы обязательно увидимся. И еще раз спасибо, что пришли.

Макаров вышел из больничных ворот и уперся в церковь, которая стояла рядом с молочной на Арбате.

«Что за черт? Я ведь уехал отсюда. Столько остановок на метро, и опять здесь?»

Подавляя в себе легкую панику, он быстро пошел в сторону Смоленской. Вспомнился старик и его глумливая улыбка.

«Что он имел в виду, говоря о духах?»

Тут Макаров заметил, что опять пришел к молочной, и не на шутку испугался.

«Не отпускает. Место не отпускает. Видимо, я схожу с ума!»

Он метался до вечера по близлежащим переулкам, но так и не смог выйти за какой-то невидимый круг. Непонятная, жуткая сила сначала вводила его в забытье, а потом поворачивала назад. Кончилось тем, что он, обессиленный, ввалился к Татьяне.

Наутро он продолжил свои попытки, но с тем же успехом.

«Может быть, вызвать врача? — Думал Макаров, сидя на своей скамейке во дворе Таниного дома. — Ведь я же очевидно сошел с ума. Может, меня на „скорой“ отсюда вывезут? Но что я скажу врачу?»

Ночью, лежа без сна и прислушиваясь к еле слышному дыханию Татьяны, он решил, что есть только один способ выбраться — снова скользнуть в прошлое по потоку, который, может быть, куда-нибудь его вынесет, главное, вынесет из этого места. Он встал, вышел на кухню и, не зажигая света, сел на табурет перед окном, вглядываясь в темное искореженное дерево во дворе. Почему-то вдруг всплыло лицо отца, потерянно озирающегося в толпе, и Макаров понял, что ему нужно его найти, нужно сейчас же отправиться на поиски. Сейчас же, сию секунду нужно нырнуть в эту ужасающую глубину, так, чтобы темные воды сомкнулись над его головой, нырнуть без всякой надежды на успех. Он так долго и пристально смотрел на дерево во дворе, что от напряжения заболели глаза, и ему показалось, что дерево вдруг шелохнулось и стало приближаться к окну. Вот его острые сухие ветки уже царапают по стеклу, покрытый трещинами ствол почти закрывает окно, и Макаров сквозь стекло чувствует, как от него исходит тепло, сильное и ровное, потому что, понимает он, ствол растет из самой глубины Земли, где всегда жарко. Вдруг опять возникло то же состояние, что было на даче, он увидел себя с улицы, вернее даже, не он увидел, а дерево увидело, как он сидит, жалкий, тщедушный, в застиранной футболке, с горящими щеками, и смотрит в окно, и губы его шевелятся, он что-то беззвучно говорит…

Глава четвертая

Макаров шел по запорошенной тополиным пухом дороге и радовался, что идет, что вырвался. Дорога вилась мимо каких-то холмов, маленьких деревень из трех-четырех домиков; вдали, в распадке, в дымке утреннего тумана, угадывался город. Неожиданно справа показался стадион, собственно не стадион, а огромное поле с искусственным льдом и несколько рядов скамеек вокруг. На поле одинокий хоккеист гонял шайбу. Подойдя ближе, он увидел, что это девушка, очень похожая на Татьяну, одетая в новенькую спортивную форму. И она не просто гоняет шайбу, она демонстрирует настоящий, наступательный хоккей. В семи огромных динамиках вокруг поля гремела песня «В саду мне ветер шляпу сдул.»

Он несколько минут любовался стремительными изящными дриблингами и успокаивал себя:

«Ничего! Так и должно быть! Почему бы ей, если это действительно Татьяна, не играть здесь в хоккей? Здесь все возможно! Вероятно даже, что это добрый знак того, что я на правильном пути».

Макаров успокоился, на душе потеплело, и он двинулся дальше, к городу. Пройдя еще с километр, он увидел небольшой, наполовину затянутый ряской пруд, на берегу которого на скамейке сидел мужчина. Макарову была видна только его сутулая спина и кепка с широкими полями. И спина и кепка показались ужасно знакомыми.

«Отец! Неужели я так быстро нашел его?»

Он спустился с дороги и, подойдя к сидящему человеку, положил ему руку на плечо. Тот обернулся.

— Извините, я обознался.

— Ничего, ничего. Присаживайтесь. Вы в город? Передохните немного и пойдем вместе. Я вот тоже туда шел и сел отдохнуть.

Мужчина был то ли китаец, то ли японец, но говорил чисто по-русски и был чем-то удивительно похож на макаровского знакомого, только он никак не мог вспомнить, на кого.

— Вы так меня рассматриваете, будто я кого-то вам напоминаю и вы никак не можете вспомнить, — сказал китаец.

— Да, верно.

— Вы, наверное, кого-нибудь ищете здесь. Когда ищешь, то в каждом встречном находишь знакомые черты.

— Вы правы.

— На самом деле все люди знакомы. Хотя это, конечно, иллюзия. Люди подобны свету погасших звезд. Мы видим в них то, чем они стали, они уже изменились под влиянием нашего взгляда, они нам уже знакомы, и мы никогда не узнаем, какие они на самом деле.

— А если человек не знает, что на него смотрят?

— Знает, что кто-нибудь все равно смотрит — кролики, например.

— Какие кролики?

— Разные — белые, серые. Бегают среди деревьев и смотрят.

— У меня в детствe был кролик, — возразил Макаров, — и он никогда на меня не смотрел.

— А как звали вашего кролика?

— Не помню. — Макаров поднялся. — Извините, мне пора.

— Я с вами. А по дороге мы обсудим проблему знакомых и незнакомых.

Они вышли на дорогу и направились в сторону города. Со стадиона уже доносился бодрый мотив «Стиль баттерфляй на водной глади».

— Извините за дурацкий вопрос, — решился Макаров, — вы китаец?

— Почему, собственно? Вовсе нет. Я литовец.

— Балтрушайтис? — радостно закричал Макаров.

— Да нет, я даже не Банионис, — улыбнулся китаец, — у меня простая и почти русская фамилия: Перерва. Такая станция есть в Москве, недалеко от кольцевой. Я там даже жил некоторое время, только это было очень давно.

Они долго шли молча, потом Макаров сказал:

— Вы знаете, у меня такое чувство, что я попал на другую планету.

— Это понятно. Дело в том, что Марс всегда другой, он каждую минуту меняется.

— Вы сказали — Марс? Это что — Марс?

— Ну да, Марс! — уверенно подтвердил китаец. — По крайней мере, я уверен, что это Марс. Это место, где иногда что-нибудь сбывается, где иногда вы чувствуете себя дома. Марс — это не только планета, это еще кое-что.

— Что?

— Узнаете со временем.

Они подошли к городу. Макаров увидел длинный ряд многоэтажек, будку ГАИ у въезда и узнал конец Владимирки.

— Это же Москва!

— Нет, поверьте мне, — сказал Балтрушайтис, — это Марс. И вы скоро сами в этом убедитесь.

Расстались у будки. Балтрушайтис дал ему свой телефон и, прихрамывая, побежал к автобусу.

Макаров сидел в вагоне метро, пытался читать свежую газету, но ничего не видел в ней. «В конце концов, — решил он, — какая разница, Марс это или не Марс. Главное, что я вырвался из этого проклятого места и еду наконец домой».

Но на Смоленке Макаров все-таки вышел наверх и пошел к своему переулку. Решил, что ему обязательно нужно там побывать. Он завернул в переулок, и сердце его упало. Ни дома с витриной, ни Татьяниной развалюхи не было, стояли несколько шестнадцатиэтажек, «дворянских гнезд». Только старая церквушка сохранилась, сильно покосившись набок.

«Да, это Марс. Хотя какой к черту Марс! Так ведь все и должно было быть. Странно, если бы эти гады не застроили под себя такой уютный переулок в самом центре. Но где же я тогда был почти целый месяц?»

Макаров шел по Арбату, смотрел на дома и понимал, что он все-таки на Марсе — его не тошнило. Обычно его всегда подташнивало от вида старых, осклизлых домов, от грязных непрозрачных стекол, таких грязных, что сами окна казались слепыми, нарисованными на стене, от потертой одежды прохожих, от самого воздуха, который был пропитан миазмами неустроенности, несбывшихся надежд, тоскливого однообразного быта. Но сейчас его не тошнило, дома стояли спокойные и уверенные в себе и не протягивали к Макарову своих грязных рук — они выглядели стабильно, и на почти просохшей штукатурке стен больше не проступали грустные воспоминания. Просто стоят себе дома и все. «Такие дома бывают только на Марсе, но никак не в Москве».

Подошел сильно выпивший мужчина, что-то невнятно забормотал, и Макарова опять не затошнило. Он с интересом вслушался в чужую речь и великому удивлению обнаружил, что мужчина говорит на ломаном русском языке, поминутно вставляя французские слова, и просит Макарова, обращаясь к нему то «милостивый государь» то «месье», выпить с ним пару рюмок «Шартреза» на скамейке в скверике. Хотя сам мужчина, судя по пальто и бахроме на брюках, явно был соотечественником.

— А почему по-французски говоришь? — спросил Макаров.

— Черт его знает! Как выпью, то, миль пардон, же пе парль сейлман франсе. Па юн мот ан рюс.

Потом они тянули из бумажных стаканчиков липкий, сладкий ликер, а его владелец пытался объяснить Макарову, где он живет, но так как Макаров слабо знал французский, то мало что понял. Сидеть было приятно, грело солнце и даже воздух был наполнен радостными запахами ожидания — то ли резедой, то ли ландышем — так всегда с детства пахло, когда ждешь чего-то хорошего.

— Как ты думаешь, на какой мы планете? — спросил Макаров. — Некоторые считают, что мы на Марсе?

— Ты знаешь, старичок, — вдруг чисто по-русски сказал мужчина, — я в астрономии не силен.

И посмотрел на него такими грустными глазами, что Макарову отчего-то стало стыдно.

«Если это Марс, то еще одна вещь должна исполниться — Анна обязательно будет сейчас дома».

Он набирал ее номер, и у него от волнения дрожали руки.

— Да, я сейчас одна, приходи, — просто ответила она.

«Все-таки Марс. Все желания исполняются».

Не дожидаясь лифта, он взбежал на шестой этаж, в изнеможении прислонился к дверям и почувствовал себя возвратившимся.

— Кто там? — послышался голос из-за двери.

— Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Анна открыла дверь и долго молча смотрела на него.

— Заходи, Одиссей, — наконец сказала она.

Они лежали на узком диванчике, целовались, занимались любовью, Макаров ничего не рассказывал, и она ни о чем не спрашивала. Один раз, подняв голову над подушкой, он вдруг увидел остановившееся время. Оно стало плотным, наполнило всю комнату, тяжело повисло на занавесках и наглухо отгородило их от уличного шума. Макаров почувствовал, что он действительно возвратился, причем сразу отовсюду — из прошлой жизни, из арбатской ловушки, из детских болезней, из своей беспричинной тоски и даже со дна, на котором он лежал, придавленный огромной толщей воды, взывая оттуда к Богу.

Потом они сидели на подоконнике. Дом Анны ограждал от улицы много маленьких домишек, которые прятались за его махиной от проспекта. С высоты они казались причудливой театральной декорацией, словно тут разыгрывали действие из истории дореволюционной Москвы. Только что прошел дождь. Макаров видел, как по мокрой крыше одного из домиков идет кошка и оставляет за собой следы. Тут огромная тень мелькнула над ними, пронеслась по всем домам и исчезла. Такая огромная и плотная, что, казалось, на мгновение наступила ночь.

— Ой, что это? — Анна испуганно схватила его за руку.

— Какая-то птица.

— Таких больших птиц не бывает.

— Может быть, самолет?

— Разве они летают бесшумно?

— Это марсианский самолет. Мы ведь сейчас на Марсе, правда? — спросил Макаров, заглядывая ей в глаза.

— Конечно на Марсе. Где же еще?

Ночью Макаров заболел. Температура была такая высокая, что он к утру впал в беспамятство. Сквозь жар слышал, как приходил врач, как Анна силой заталкивала в него таблетки. Он чувствовал себя маленьким, съежившимся под толстым ватным одеялом, которое все наливалось и наливалось весом и грозило его раздавить, а скинуть одеяло не было никаких сил. Потом он пришел в себя и увидел, что рядом на стуле сидит китаец Балтрушайтис.

— Как вы меня нашли? — попытался спросить Макаров, но губы его не слушались. Однако китаец услышал.

— Наша задача следить за всеми, прибывающими на Марс.

— Зачем за мной следить?

— Обычно все заболевают.

— Чем я заболел?

— Вы теряете себя, а это всегда мучительно, похоже на болезнь.

— Но я не хочу терять себя!

— А вы — что такое? Несколько воспоминаний из детства и юности, память о потерях и какие-то оставшиеся надежды. Чем меньше вас, тем больше мира, тем больше вы сами мир, вы и деревья, и цветы, и камни, и облака. Ваше Я — это тюрьма, из которой вы теперь возвращаетесь на волю. Разве не прекрасно чувствовать себя водой, струящейся по оврагу, или задумчивым тополем?

— У воды нет памяти, — еле шевелящимися губами протестовал Макаров и опять удивлялся, что китаец его слышит, — а я хочу помнить, я все время хочу помнить.

— Что помнить? Ничего в вашей жизни не было такого, что нужно обязательно помнить.

Китаец Балтрушайтис вдруг стал быстро превращаться в Баниониса. Макаров страшным напряжением пытался остановить это превращение, так сфокусировать глаза, чтобы изменения прекратились, но все напрасно. Через две минуты перед ним сидел Банионис, хитро улыбался и говорил что-то невразумительное с сильным литовским акцентом.

«Кто же его дублирует? Почему нет дублера? За столько лет не мог русский язык выучить?» — подумал Макаров и провалился в темноту.

Он снова открыл глаза от того, что Анна, приподняв ему голову, пыталась поить его с ложки.

— Слава Богу, пришел в себя. И температура спала. А то две ночи все с кем-то спорил, я уже думала тебя в больницу отправлять.

— Что со мной было?

— Простудился. Хотя я впервые вижу такую реакцию на простуду.

— Это декомпрессия. Я слишком быстро переместился с Земли на Марс.

— Значит, следующая часть нашего романа будет называться «Марсианские хроники»?

— Возможно. Ты Баниониса любишь?

— Тебя больше. Ты лежи пока, марсианин, а я пойду наконец в магазин, в доме есть нечего.

Она ушла, а Макаров встал и, опираясь на стол, на ватных ногах добрел до окна, лег грудью на подоконник. Внизу расположились те же маленькие домики, внутри которых текла невидимая ему жизнь. Домики простоят еще лет сто и так и не заметят, что он смотрел на них с высоты громадного дома. Он умрет, а они все так же будут стоять, и так же будет течь в них жизнь, и кошки будут ходить по крышам. Но это нисколько не печалило его. Он впервые не чувствовал себя посторонним всему этому миру. Это был его мир, и он был здесь своим. Такое настроение еще никогда прежде не посещало его.

«Может быть, энергия, которую передал старик, помогла мне пробиться сюда?» — подумал Макаров. Он повернулся на спину и стал смотреть в небо, куда когда-нибудь отлетит его душа, успокоившаяся и равнодушная к любым страданиям. Затем, с трудом поднявшись, он отошел от окна, направляясь к кровати, но тут краем глаза увидел, как опять за стеклом мелькнула огромная тень, на миг накрывшая собою все. Он бросился назад, но уже ничего не увидел.

«Как странно! Что же здесь такое летает?» «То были тени птиц иль самолетов», — вспомнилась ему строчка.

Макаров лег, и через некоторое время ему пришло в голову, что он впервые не думает о том, что будет с ним дальше, о том, что нужно делать, чтобы было это «дальше». И в то же время такое состояние пугало его.

«Я столько лет учился, столько писал, думал, столько добивался разных степеней и постов, а теперь ничего этого не нужно. Это как у Чехова в дневниках: человек ходил в церковь, знал все молитвы, соблюдал все праздники и посты, а когда умер и попал на тот свет, то выяснилось, что ничего этого делать не надо было. Теперь я лежу на подоконнике, и этого лежания вполне достаточно, чтобы чувствовать себя умиротворенным».

Пугало его еще отсутствие критерия реальности. Только недавно он побывал в не существующем более мире; но где гарантия, что этот мир не такая же иллюзия, как мир старого Арбата? Где гарантия, что он сам не создает эти миры подаренной ему страшной энергией? Но может быть, тот мир, что был до встречи со стариком, он тоже сам создал, когда начал писать свой роман? Он начал сочинять текст, а текст — создавать мир. Ведь именно с начала своего романа он понял, вспоминалось ему сейчас, что впервые начал жить, а до этого просто существовал — как дерево или как птица. До этого у него не было никакого мира. Какой может быть мир под глубокой толщей воды? Вообще никаких внетекстовых миров не бывает. А может быть, и сам Макаров есть текст, который создается его романом, ведь человек и есть тот рассказ, который он сам себе рассказывает.

Эти размышления окончательно успокоили его, но где-то в глубине души шевелился червячок сомнения, какой-то бесконечно далекой сейчас и скрытой от него областью сознания. Он понимал, что все это игра слов, есть еще более глубокий пласт всего происходящего, не зависящий от него и от создаваемых им текстов, неуловимый и жутковатый, как та стремительная тень за окном, внезапно накрывающая все вокруг. «Уже безумие крылом души накрыло половину…»

Макаров вскочил и стал быстро одеваться. Пока он на Марсе, надо отыскать отца, надо убедиться, что он, Макаров, действительно существует, что он сам нашел Анну, что он помнит все, что с ним случилось, и еще не стал частью марсианского пейзажа. Оставив Анне записку, он вышел на улицу и быстро пошел к метро.

Как хорошо было снова очутиться на улице и идти, вдыхая теплый летний воздух, слегка отдающий бензиновой гарью, вглядываться в лица прохожих и изумляться тому, что все они удивительно приятны, что нет больше тоскливого чувства потерянности в толпе, неприкаянности собственного существования. Несомненно, он попал в другой мир, миров множество, и различаются они только состояниями нашей души. Однако изменить это состояние, сложившееся в определенных жизненных обстоятельствах, — почти невозможная задача. Во всяком случае, думал Макаров, этого нельзя достичь собственными усилиями. И расстояния между этими состояниями, между этими мирами, поистине космические.

Тут он услышал, как продавец у лотка громко кричит:

— Есть беляши! Есть!

Продавец кричал ровно через десять секунд:

— Есть беляши! Есть!

Макаров прошел уже метров сто, и вдруг ему показалось, что продавец выкликает пароль, что к нему нужно подойти, что продавец кричит специально для него или для тех, кто этот пароль знает.

Он вернулся, подошел к продавцу, и пристально глядя ему в глаза, твердо спросил:

— Есть беляши?

— Есть беляши! Есть! — ответил продавец, как автомат.

Макаров засмеялся и пошел дальше. И тут же натолкнулся на университетского приятеля, которого не встречал уже лет десять. Они очень обрадовались друг другу, долго жали руки, вглядывались в лица, потом сели за столик кафе на тротуаре, спросили пива и закурили.

— Ты кем сейчас работаешь? — спросил приятель.

— Эдитой Пьехой.

— Здорово!

— А ты?

— А я собакой по кличке Кузя.

— Собакой — это ничего. Кроликом плохо. Где ты такие брюки достал?

— За границу часто мотаюсь. Я все в том же НИИ, правда, уже начальник отдела, международные связи.

— То-то я вижу — хорошие брюки. Вроде замшевые.

— Это не замша, материал такой особый, не мнущийся. Ну, расскажи о себе. Что ты сейчас делаешь?

— Роман пишу.

— Что, сразу роман? Где-нибудь уже публиковался?

— Да так, кусочками. В Великом Устюге часть вышла, в Паневежисе несколько страниц.

— Странный набор городов.

— Что делать, больше пока нигде не берут.

Макаров смотрел на приятеля и вспоминал, что в студенческие годы он его недолюбливал, тот вечно шестерил перед партийным и деканатским начальством. Но сейчас он с удовольствием рассматривал его робкий белый завиток над почти лысой головой, и этот завиток почему-то вызывал у него нежные чувства к стареющему сокурснику.

— Ну а в целом ты как живешь?

— В целом — удивительно! — сказал Макаров, — Дело в том, что у меня есть женщина.

— Ты, по-моему, женат?

— Жена у многих есть. А женщина очень мало кому дана. Женщина — это нечто другое.

— Что же это?

— Это спасение, это уверенность в том, что тебе будут заглядывать в глаза, когда ты проснулся, и искать там тени твоих ночных страхов, чтобы их рассеять.

— Да, я вижу, что стал писателем. Но если серьезно, то я тебя понимаю. Тебе повезло, что встретил свою женщину.

— Женщину нельзя встретить, ее нужно создать самому. Из небытия. Женщина в природе не встречается, там есть девицы, жены, тетки, старухи. А женщин нет. Их надо создавать.

Они сидели часа два, выпили еще несколько бутылок пива, вспоминая старых друзей, преподавателей, всякие курьезные случаи из студенческой жизни.

— А помнишь Сердечникова?

— Это тот, который, напившись, ходил по карнизу третьего этажа и грустно заглядывал в окна?

— Он самый. А Утенкова?

— Не помню.

— Не мудрено, его еще на первом курсе отчислили. Он писал сценарий и листы складывал в тумбочку, закрывая на амбарный замок. А как-то ночью, пьяный, перелезал через забор, пропорол пальто чугунной пикой и так заснул там, на трехметровой высоте, до утра.

— Ну, этого-то я помню, только фамилию забыл!

Макаров проводил приятеля до метро и клятвенно обещал регулярно звонить.

— А мою фамилию ты, кстати, не забыл? Да не мучайся, Новиков моя фамилия.

— А отчество как твое?

— Обойдешься и без отчества.

Потом Макаров шел, слегка покачиваясь, и думал о том, что не только женщины, а вообще все имеет смысл только в том случае, если ты сам это создал. Все, что не создал сам, — призраки. Они сегодня есть, а завтра нет, они необязательны для тебя, так же как и ты для них. Как же тяжело должно быть живому человеку, который сам все создает! Для него любая вещь — падающий лист, шум дождя или выражение лица встречного человека — это все он сам, это все окрашено его переживаниями, это все вызывает в нем радость или боль. Наверное, такие люди встречаются только на Марсе, и он сам уже несколько дней пытается быть таким, и кажется, у него получается.

Ночью он проснулся с сильно колотящимся сердцем, сел на диване, потом на цыпочках, чтобы не разбудить Анну, прошел в кухню. Ничего сердечного в аптечке не было, но в буфете он обнаружил початую бутылку коньяка, выпил треть стакана и сел, прислушиваясь к себе. Вскоре отпустило.

И вспомнился ему сокурсник Утенков, тот самый, что писал сценарий и складывал его в тумбочку под амбарный замок. Вспомнил, что Утенков несколько раз рассказывал ему по секрету про свою двойную жизнь. Здесь он учится или почти не учится на первом курсе университета, а в другой жизни он летит в космосе. Больше всего поражали те подробности, которые он приводил, рассказывая о другой жизни. Месяц он проводит в анабиозе, а месяц сидит перед пультом, глядя на экран. И на этом экране ничего не меняется — четыре звезды слева, словно выстроившиеся в очередь, а справа уже который год тянется унылая, сильно разряженная туманность. Правда, из четырех звезд вторая за последний месяц стала немного ярче и слегка затмевает свою ближайшую соседку.

Утенков рассказывал все это три или четыре раза, поэтому Макаров так хорошо тогда запомнил подробности и вот только сейчас вспомнил.

«А еще, — говорил Утенков, — всегда на том же градусе, на том же месте экрана, еле видимое мерцание. Это не звезда, это дюзы ведущего корабля, он идет в нескольких тысячах километров впереди. Два корабля, словно в связке, несутся в космосе — две жалкие живые песчинки в огромном грозном ледяном безмолвии». И он, Утенков, очень беспокоится: много лет как перестали поступать сигналы от ведущего, может быть, там уже нет никого в живых, и только автоматы поддерживают заданный курс?

— Знаешь, — сообщил он Макарову несколько дней спустя, — во мне все сильнее растет подозрение: никакого старта не было, мы всегда неслись так в бесконечном пространстве, все дальше уходили в эту пугающую бездну, и в прошлом ничего не было, кроме длительных вахт и длительного сна в анабиозе. И эта моя жизнь очень похожа на ту, она также не имеет ни конца, ни начала, рождение и смерть — только видимость. На самом деле все вокруг — бессмысленная и пугающая бесконечность.

То было время первых полетов в космос, время повального увлечения фантастикой, и Макаров почти серьезно отнесся тогда к фантазиям сокурсника, полагая, что тот просто пишет сценарий и делится с ним своими переживаниями по этому поводу.

Утенков иногда сам приходил к нему в комнату, садился на кровать, долго молчал, и когда Макаров спрашивал, как у него дела в космосе, он начинал рассказывать о том, что в большом космосе вообще все яркое и впечатляющее. Мы отсюда, с Земли, говорил он, представляем его мертвым и холодным. Но когда покидаешь Солнечную систему — там уже все по-другому. Невидимые силовые поля подхватывают твой корабль и несут. Впечатление такое, словно кто-то играет с ним, как с новой диковинной игрушкой, рассматривает, переворачивает, пробует на прочность. Иногда эти неосторожные заигрывания губят людей, а иногда Космос одаряет их такой удивительной, ни на что не похожей радостью, что человек, почувствовавший ее, становится другим, понимая, что больше никогда не сможет прожить без Космоса.

— Если серьезно подумать, то вся наша жизнь, все наши поиски, страдания, разочарования, наша любовь и наша ненависть имеют скрытый космический смысл. Если ты его не чувствуешь, то остаются только скука и кошмар повседневной монотонности.

Последний раз он встретил Утенкова в общежитии после отчисления — тот шел с чемоданом к выходу, собираясь ехать в свой Курск. Макаров посочувствовал ему. Они сели на чемодан покурить перед дорогой.

— Отчислили, не отчислили, все это ерунда, — сказал Утенков. — Вчера наконец случилось. Я задремал перед экраном и вдруг услышал резкий сигнал зуммера. Это был ведущий, он вызывал меня. Впервые за много лет. Я увидел, что он меняет курс — мерцающая точка впереди быстро смещалась к центру экрана. Я теперь не один, я знаю, что у нас есть цель!

Его лицо светилось неподдельным счастьем, а Макаров подумал, что у мужика поехала крыша от переживаний, связанных со скандалом и отчислением. Больше он его никогда не видел, а через пару лет услышал от кого-то, что Утенков умер. И Макаров тогда решил, что, может быть, он умер только в этой жизни, а сам продолжает свой путь в космосе. И сейчас, вспомнив о нем впервые за много лет, с острым сожалением подумал: как хотелось бы знать, где он сейчас несется на своем корабле, в каких мирах!

Утром он проснулся оттого, что увидел во сне отца. Тот возмущался, что они живут теперь рядом, а он, Макаров, не заходит.

«Может быть, и правда он теперь рядом».

Но вообще отец его был неуловим. Они разошлись с матерью Макарова, когда тому было четыре года. Потом он пару раз приезжал к ним из маленького уральского городка: в первый приезд Макаров учился в школе, во второй — заканчивал университет. Отец каждый раз дарил ему часы, гостил пару дней и исчезал, на письма он обычно не отвечал, да и Макаров не был большим любителем их писать. Как-то он вообще вдруг пропал. Макаров забыл о его существовании и не вспоминал, наверное, лет пятнадцать, где-то на задворках памяти была мысль, что есть у него отец, но она никогда не актуализировалась. И вот однажды Макаров вспомнил об отце и ужаснулся: по его подсчетам отцу должно быть уже восемьдесят лет, он, возможно, умер. Макаров, пользуясь оказией, попросил своего знакомого, командированного в этот уральский городок, навести справки. Тот приехал и сказал, что ничего выяснить не удалось: по одним данным, Дмитрий Петрович Макаров умер, по другим несколько лет назад уехал в Москву. В московском справочном тоже было глухо. На какой-то конференции он встретил человека из этого городка, попросил его все выяснить — никакого ответа не получил. Был еще один командированный — и все с тем же результатом.

Макаров сам не понимал, почему ему вдруг так захотелось найти отца. Никаких теплых родственных чувств он к нему никогда не испытывал, особенно в нем не нуждался, а теперь вот который год ищет и ищет, словно от этого зависит его судьба.

Он сразу пошел в центральное справочное и всего через полчаса получил адрес отца: тот действительно жил довольно близко от него, в Плотниковом переулке. Все это казалось невероятным, чисто марсианским действием. Он так волновался, что не было сил дотянуться до высоко висящего звонка. Постучал ногой. Где-то в глубине коридора послышались шаги. Открыл заспанный мужчина и разговаривал с ним, не снимая цепочки.

— Нет, таких у нас нет. А хотя, вы знаете, мы ведь здесь живем недавно, а до нас жил мужчина, фамилия очень похожа на ту, что вы назвали, только он помер.

— Сам ты помер, — прокричал из коридора женский голос, — не помер, а переехал. А куда — этого мы не знаем.

— Ну ты вспомни, паспортистка говорила, что Макаров помер, я теперь точно вспомнил.

— Нет, она вроде другую фамилию называла.

Выйдя из подъезда, Макаров долго топтался перед домом, у него было такое чувство, словно ему больше нечего делать и некуда идти.

Из первого же автомата он позвонил Анне.

— Не знаю, как быть, — ответила она, — только что получила телеграмму — муж с дочерью вечером приезжают с юга, я же тебе говорила, что они скоро будут.

— Ничего ты мне не говорила.

— Ну говорю.

— И когда же мы увидимся?

— Если хочешь, давай сейчас.

Они дошли до самого конца парка и сели там на разбитой скамейке. Снизу, с экскурсионных теплоходиков, доносились музыка и пьяные крики.

— Я хочу, чтобы ты всегда была со мной.

— Зачем?

— Только когда ты рядом, я чувствую, что моя жизнь имеет какой-то смысл. Эта неуверенность, что я есть, снова толкает меня под воду, под ту толщу, из-под которой я отчаянно взывал к Богу.

— Я тебя не понимаю.

— Не надо меня понимать, ты только будь все время рядом.

— Это невозможно.

— Невозможность мне не страшна. Невозможно было вспомнить тебя, но я вспомнил, я создал тебя, я вернул тебя из небытия. Ты помнишь наши прогулки в деревне, в темноте?

— Где это?

— В Крючково, под Москвой.

— Я там никогда не была.

— Ты же там учительницей работала, по распределению. Мы там и познакомились.

— У тебя что-то с головой после болезни. Я работала по распределению в школе на Житной, напротив универмага.

— Где же мы тогда познакомились?

— Разве ты не помнишь?

— Помню, но не очень твердо.

— Это пройдет.

— Может быть. Ладно, иди встречай свою семью.

— Когда мы увидимся?

— Я тебе позвоню.

— Ты не хочешь проводить меня до метро?

— Нет, я должен посидеть здесь. Мне нужно кое-что обдумать.

Макаров долго смотрел вслед, пока она не скрылась за поворотом аллеи.

Он решил отложить визит к паспортистке до завтра, а сейчас сходить к Березину.

Старик оказался дома, и было совсем не похоже, что несколько дней назад он лежал полумертвый на больничной койке. Больше всего поражали глаза. Раньше тусклые, теперь, как будто промытые, они светились серо-синим светом.

— Я вижу, что вам лучше.

— Что значит — лучше? Мне очень хорошо. Я сегодня всю ночь писал стихи. Вы, наверное, пришли за следующей порцией энергии?

— Нет. Как ни странно, но, мне кажется, вполне достаточно того, что вы мне дали. Даже много.

— Может быть, вы и правы. Мне в последнее время тоже стала приходить в голову мысль о том, что дело вовсе не в количестве энергии. Дай Бог, чтобы наша цель оказалась достигнутой.

— Я только хотел вас спросить: что значит различать духов?

— Значит, вы еще не умеете, — улыбнулся старик. — Честно говоря, я и сам не уверен в том, что умею. Просто думаю — и вы, надеюсь, уже успели убедиться в этом — миров существует много. В одном мире — я жалкий сумасшедший, в другом — вдохновенный поэт. Различать духов и означает это понимать. Не поддаваться соблазну объявить какой-то мир, более вам привычный, истинным, а другие — иллюзиями. Вообще сознавать, что есть много миров, и даже уметь попадать в них, понимать их — это великий дар, для большинства людей не доступный.

— Может быть, в этом они более счастливы, чем мы?

— Кто знает? Только для вас счастье — совершенно абстрактная категория. Для вас на свете счастья нет, — улыбнулся Березин.

— В каком же из миров я встречу человека, которому предназначается мой дар?

— Наверное, в том, где вы его получили.

— А если я туда никогда не попаду? Вообще-то мне этот мир очень понравился. Вот только странная тень, от самолета или еще от чего, внезапно все накрывающая.

— Это не тень, это мир проваливается в небытие, я бы сказал — мерцает. Его надо все время держать, он же не может сам по себе долго существовать.

— И кто же его держит?

— Вы держите, я, кто-нибудь еще.

— А мне он казался таким устойчивым, солидным.

— Солидно и устойчиво только мертвое. А неустойчивость — признак истинности, признак жизни.

— Мне это не очень понятно. Но все равно спасибо, я пойду. — Макаров повернулся к двери.

— Счастливо вам. Только вам не сюда, вот здесь у меня черный ход, вам сейчас нужно через него выйти.

Старик из дверей смотрел, как он спускается по лестнице, и опять, как Макарову показалось, глумливо улыбался.

Глава пятая

Макаров опять шел по длинной, бесконечной дороге. Вдали в распадке, в дымке утреннего тумана угадывался город. Он опять увидел человека, сидящего на скамейке у пруда, и снова ему показалось, что это отец. Он спустился к нему и тронул за плечо. Вид обернувшегося человека был настолько страшен, что Макаров отшатнулся. Голое, совершенно без волос, желтое и заостренное вперед, как утюг или нос корабля, лицо. Человек был в комбинезоне, на груди у него висел раскрытый противогаз.

— Перерва?

— Да. Разве мы знакомы? Что-то я вас не припомню.

— Извините, — смутился Макаров, — сам не знаю, почему ваша фамилия пришла мне в голову.

— Вы, наверно, экстрасенс? Сейчас так много мутантов, ничего удивительного. Вы в город? Садитесь, передохнем и пойдем вместе. У вас пропуск есть?

— Куда пропуск?

— В город. Куда же еще. На Владимирке очень строгий контроль.

— Вы мне поможете?

— Почему я должен вам помогать? Впрочем, у меня есть еще один пропуск, поддельный. Но если вас с ним схватят, мы незнакомы.

Когда они подходили к посту, который помещался в будке бывшего ГАИ, Макаров схватил Перерву за рукав:

— А где же дома?

— Какие еще дома?

— Да вон там Матвеевское, целый район.

Перерва подозрительно посмотрел на него:

— Этот район снесло первой же ударной волной до основания. Как везде на открытом месте.

На посту долго рассматривали макаровский поддельный пропуск, потом офицер строго спросил, почему он без противогаза.

— Потерял, — ответил Макаров.

— Достаньте новый, без противогаза нельзя. — Офицер вернул пропуск.

Когда они прошли еще метров сто, Макаров остановился. Не было не только микрорайона Матвеевское, не было и парка — ни одного дерева, только далеко впереди маячили в летнем мареве скелеты каких-то зданий.

— Ну что вы там встали! Бегом сюда! Я договорился с водителем! Пешком будете два дня идти.

Маленький грузовичок надсадно кашлял и выпускал черный смолистый дым. Они с трудом уместились в кузове, где между ящиков сидели еще несколько человек.

— Мне нужно в центр, к Арбату, — сказал, нагнувшись к Перерве, Макаров.

— И не думайте, там сплошные завалы.

— Я должен найти человека.

— Сначала себя найдите. Вы ведь без денег, без документов. У Павелецкого, в подземном гараже, пункт регистрации беженцев, обратитесь туда.

В огромном гараже стоял гул от сотен голосов и было жарко, как в бане. Макаров промучился два часа в очереди к одному из столов, а когда подошел, то в девушке, принимавшей заявления, узнал Анну.

Она писала, не поднимая глаз, а когда он назвал себя, она так же не отрываясь от бумаг, спросила:

— Где пропадал столько времени?

— Почему на меня не смотришь?

— Я боюсь, вдруг это не ты.

— Это не я, это мой брат.

Потом они так долго смотрели друг на друга, что очередь начала волноваться и выкрикивать что-то угрожающее.

— Подожди, я через полчаса сменюсь.

Макаров в темноте шел за Анной. Она уверенно вела его узенькой тропинкой, освещая путь фонариком. Тропинка петляла между кирпичных стен, искореженных балок, иногда приходилось влезать в окна и прыгать на крышу автомобиля, колесами вросшего в землю.

— Ты почему без противогаза?

— Я его потерял.

— Как это могло случиться?

— Я возвращался на Итаку, а там противогазы ни к чему.

Затем, зайдя в квартиру полуразрушенного дома, они долго перешагивали через лежавших на полу людей, добираясь до комнаты Анны.

— Здорово живешь, — сказал Макаров, повалившись на кушетку и осматривая крохотную комнатушку, — отдельное жилье!

— Начальство выделило, я же теперь ответственный работник. Ты мне скажи, — она опустилась перед ним на колени, — все это тоже было описано в твоем романе?

Макаров вздрогнул:

— О каком романе ты говоришь?

— О том, который ты сначала писал один, потом предложил писать вместе, а потом пропал.

— Нет. Видимо, роман уже сам пишется, без моего участия. И вообще, мой роман писался в другом мире.

— Может, попробуешь теперь писать здесь? Никакого другого мира больше не будет.

Макарову стало страшно.

— Миров много, и в каждом из них я встречаю тебя.

— Ну да, ты же Одиссей, путешественник, а мне остается только ждать. То ты пропал после поездки в Устюг, то исчез перед самой войной. Где ты хоть был последние полгода?

Она распахнула шторы. Прямо над ближними развалинами висела огромная красно-желтая луна.

— Смотри, как здорово!

— По-моему, зловеще.

— Почему? Так тихо, безветренно. Можно не опасаться, что принесет какую-нибудь заразу. Подобных дней у нас за месяц один-два, нужно радоваться, а ты сидишь такой оцепенелый.

— Не понимаю твоей радости. Все рухнуло, больше не на что надеяться. Я всю жизнь был неудачником, но жила какая-то надежда. Теперь же ничего нет, нет никакой пользы от того, чему я учился, что я знал. Это относится и к тебе тоже, разве нет?

— Нет, весь тот мир неизбежно должен был рухнуть, может быть, не таким жутким способом. Надежда появилась только теперь.

— Почему это?

— Когда нет больше ничего, кроме надежды, она может осуществиться. Надежда на то, что появится или уже появился совсем другой смысл нашей жизни… Ну, хватит сейчас об этом, второй час ночи. Лучше расскажи, что с тобой было за это время.

— Видишь ли, я часа два тому назад шел по Арбату…

— Разве там можно пройти?

— Теперь уже нельзя.

И Макаров стал ей рассказывать все, что с ним случилось, с того часа, как он познакомился с сумасшедшим стариком. Анна слушала молча, только время от времени вставала и начинала рыться в ящиках, в вещах.

— Слушай, что ты там ищешь?

— Сигарету. У меня где-то заначка была. Ты продолжай, я внимательно слушаю.

Когда Макаров закончил, она наконец нашла сигарету, затянулась и сказала:

— Все это кажется совершенно невероятным. Хотя вряд ли так можно выдумать. Да и вид у тебя, словно с неба свалился. Но знаешь, хорошо, что ты нашел меня здесь. Ни в одном из твоих прежних миров мы не могли быть счастливы. Здесь я никогда не была замужем и последний год только и мечтаю о тебе. Нет, не улыбайся, это серьезно, именно мечтаю, потому что ты все время куда-то проваливаешься.

— А помнишь те безлунные ночи в деревне, когда я провожал тебя с танцев?

— Конечно, и чем дальше, тем лучше помню. Мне через четыре часа на работу. Иди ко мне, я тебя обниму крепко-крепко, чтобы ты опять куда-нибудь не выскользнул.

До самого утра светила огромная луна, медленно перемещаясь из одного окна в другое, и тьма окном почему-то казалась наполненной густым лиловым светом. Макаров часто просыпался и прислушивался к сердцу — иногда в полнолуние у него сильно подскакивало давление. В лунном свете лицо спящей Анны казалось незнакомым.

Сквозь сон он слышал, как Анна одевалась и потом тихо звякала чайной ложечкой за столом. Утром Макаров осторожно приоткрыл дверь и увидел, что в соседних комнатах пусто. На входной двери замка не было. Он вышел на улицу и растерялся. Было совершенно невозможно ориентироваться в этих грудах битого кирпича и вывороченных железобетонных конструкциях. Потом он увидел кусок дома с прилепившейся к глухой стене пожарной лестницей, взобрался на самый верх, осторожно пробуя ногой каждую ступеньку, и огляделся: кругом все то же однообразное море поверженного в прах города. «Как же радиация? Здесь должен быть сумасшедший фон», — подумалось ему. Вдали он разглядел наконец знакомый купол, вернее железный остов этого купола — то был универмаг у подземного туннеля на кольце.

Часа через два ему удалось добраться до него. Около бывшего входа в универмаг несколько человек потертого вида жгли костер.

— Можно с вами посидеть? — спросил он у старика в меховой жилетке.

Тот не ответил. Макаров присел на сплющенный ящик и стал смотреть в огонь, пытаясь осмыслить, что же с ним произошло и как он тут оказался. Он думал о том, что вряд ли сможет выжить в таком мире. Но, с другой стороны, ему никогда в жизни ни с кем не было так хорошо, как в эту ночь с Анной. Возможно, только сегодня ночью он испытал то, что люди называют любовью. Здесь, в этом нереальном, едва существующем городе исчезло все, что стояло между человеком и миром, не за что было зацепиться и спрятаться. Стало доступным в принципе недостижимое для человека чистое ощущение, прикосновение к миру. Никогда до этого Макаров не видел потрясающей красоты женского тела, никогда не слышал, как шуршит простыня, никогда не воспринимал такой абсолютной, стоящей, как вода в заброшенном колодце, тишины. Любовь — это, наверное, способность к чистому ощущению.

Резко и неприятно загудело. Приехал грузовик и притащил за собой полевую кухню. Тотчас из всех дверей, дыр в стенах, из подвалов полезли люди. Старик в меховой жилетке первым вернулся со своей миской, опять сел рядом и начал громко хлебать.

— Вы здесь живете? — спросил его Макаров.

Старик прервал еду и стал смотреть на него. Он смотрел так долго, что Макарову стало не по себе.

— Нет, — сказал старик наконец, — я издалека приехал, а тут жил в детстве. Я был юннатом, заслуженным юннатом РСФСР, мы все здесь заслуженные юннаты. Вон там, недалеко, на Полянке, был наш Дом пионеров.

— А бабуся? — показал Макаров на сидевшую невдалеке старушку в оранжевой куртке дорожного рабочего.

— Она тоже заслуженная юннатка. Я их всех собрал, вместе легче.

— Я в детстве тоже хотел быть юннатом, даже кроликов завел.

— И что?

— Их собака съела. И я пошел в секцию бокса.

— Жаль.

— Конечно жаль, я бы тоже стал заслуженным юннатом.

— Нет, заслуженным ты бы не стал.

— Почему? У меня отец был заслуженным юннатом.

— Как звали твоего отца?

— Макаров Дмитрий Петрович.

Старик вздрогнул, как от удара, потом поднялся и быстро пошел прочь.

— Постойте! Куда же вы, постойте! Отец, остановись ради Бога! Это же я, твой сын! — Макаров бросился за стариком через дорогу, не обращая внимания на приближавшуюся машину.

Завизжали тормоза. Выскочившая из машины Анна схватила его за локоть.

— Стой! Ты куда бежишь?

— Подожди! Я сейчас! Сейчас!

Старик уже исчез в проломе стены. Когда Макаров добежал до дыры, за стеной никого не было. Он опустился на кирпичи и заплакал.

— Ты что? Что с тобой?

— Это был мой отец. И опять исчез.

— Да брось ты, какой отец? Нет у тебя никакого отца. Просто нервы не выдержали от всего, что ты видел за эти сутки.

— Почему ты так уверенно говоришь, что у меня нет отца?

— Ты же сам несколько лет назад выяснил, что он умер.

— Что-то я такого не помню. Есть у меня отец, я уверен. Если нет отца, то и меня нет. Ты не понимаешь, — вытирал слезы Макаров, по-прежнему сидя на земле. — Отец — моя последняя надежда выскочить из этого заколдованного круга.

— Ну перестань психовать, вставай, поехали.

Машина ревела, переваливая через горы щебня. Они долго молча ехали, при качке толкая друг друга плечами.

— Ты за меня замуж пойдешь?

— Конечно.

— Тогда давай поженимся.

— Прямо сейчас, в машине?

— Нет, давай поищем, где это производится.

Место, которое они наконец нашли, оказалось примечательным. Большой подземный бункер — справа загс, слева церковь.

— После загса пойдем венчаться?

— Не знаю, как скажешь. Я вообще ничего не знаю о тебе: верующая ты или нет, как жила после нашей разлуки и до нее, в юности.

— Я язычница. Одно время была лесной феей, потом бабой-ягой, потом училась в аспирантуре и даже защитила диссертацию.

— На какую тему?

— «Народные заговоры против нечистой силы».

— Интересная тема. И очень близкая тебе.

— Ну да. Прямо по моей специальности. Хочешь, поедем завтра в Крючково?

— На чем?

— Тепловозик маневровый ходит. До Можайска. Таскает три вагона. Утром туда, вечером обратно.

— И ты сможешь найти тот дом и ту дорогу?

— Я была недавно, эвакуировала двух последних старух. Там теперь хорошо: тихо, пусто, золотая осень. Это будет наше свадебное путешествие.


Они долго шли по тропинке от станции к деревне, которая в утренних сумерках просвечивала зыбкими контурами домов впереди на холме.

— Тебе эту шикарную кожаную куртку выдали как ответственному работнику? — спросил Макаров.

— Нет, это древняя вещь, в ней еще моя мама ходила. А правда, я в ней на комиссара похожа?

— Да. А я рядом с тобой — на матроса-анархиста.

Когда они дошли, совсем прояснилось, и остатки серой ночи сползли в ближний овраг. В пустой деревне было жутковато, несмотря на окружавшую красоту. На фоне леса, сверкающего всеми осенними красками, дома казались черными и мертвыми. Где-то в конце улицы маячили одичавшие собаки, не решаясь подойти.

— Ты узнаешь что-нибудь?

— Абсолютно ничего, я ведь здесь только ночью был.

— Вот в этом доме я снимала комнату. А вот здесь на лавке мы с тобой сидели. Хотя вряд ли это та же самая лавка.

— А может быть, и дом не тот.

— Нет, дом тот, он, правда, с тех лет здорово потемнел и стал ниже, в землю врос. Но он тот же. Я ведь здесь два года прожила.

Они зашли внутрь, где пахло сыростью и заброшенностью. Анна распахнула все окна, велела Макарову растопить печь и стала выгружать продукты.

Потом они сидели за столом и пили отвратительную самогонку, которую Анна достала из подвала, и она казалась им восхитительным нектаром. Макаров пил и погружался в море какой-то безысходной и радостной печали. Ему было радостно от того, что мир начал существовать снова, что они с Анной живут в этом самом начале. И грустно от того, что этот мир такой хрупкий, такой ненадежный и невесомый, как дрожащий осенний воздух за окном.

Они лежали на огромном топчане у самого окна, и Анна все время пыталась накрыться одеялом.

— Не надо. Ты такая прекрасная. Я хочу на тебя смотреть. Тебе что — холодно?

— Нет, мне стыдно. Мне все время кажется, как только сошли со станции, что на меня смотрят, что кто-то еще находится тут с нами.

— На нас всегда смотрят. Раньше я этого не воспринимал, мешал шум окружающей жизни. А теперь все отмело. Здесь я чувствую, что я не один, что мы не одни и рядом с нами всегда есть еще кто-то. Очень отчетливо. И странно мне теперь, что я не чувствовал этого раньше.

— Ты меня пугаешь.

— Этого не надо бояться.

— Ладно. Давай лежать и слушать. Тех, других, кто вокруг.

— Но уже темнеет, мы опоздаем к поезду.

— Поедем завтра. Я не сказала тебе, что отпросилась на два дня. Это мой свадебный подарок. А утром на вокзале нас будет ждать машина.

— Я и забыл, что ты комиссарша.

Ночью опять светила яркая луна, и лицо Анны снова казалось незнакомым.

— Что ты так смотришь?

— Хочу запомнить тебя в этом свете.

— Что, скоро опять пропадешь?

— Не знаю, это от меня не зависит. Но мне кажется, что снова тебя теряю.

— Я же тебе в любом мире встречаюсь.

— Но этот жуткий мир оказался самым лучшим из миров.

— Тогда оставайся здесь навсегда.

— Постараюсь. Возможно, я здесь зацепился.

— Что же тебя зацепило?

— Твое лицо в лунном свете и эта лиловая тьма за окном. Кстати, почему она лиловая?

Анна приподнялась на локте.

— Действительно лиловая. Это потому, что наш мир волшебный. Давай закроем скорее глаза и будем спать, а то вдруг волшебство рассеется.

Ночью он проснулся от шума — где-то рядом выли собаки. Тихонько встал и выглянул в окно. Собаки сидели в кружок на дороге, прямо напротив дома и, задрав морды, выли на луну, совсем как волки.

«Надо их шугануть, разбудят Анну».

Как только скрипнула половица на крыльце, собаки, перестав выть, повернули к нему головы и беззвучно исчезли, словно растаяли во мраке. Макаров прошел палисадник и зачем-то вышел на дорогу. Луна светила так сильно, что, наверно, можно было читать газету. Сразу же за дорогой, за небольшим лужком стоял темной стеной лес. Страх постепенно пробуждался в Макарове, только не пугающий, а притягивающий страх. Хотелось пойти в лес и, подобно собакам, раствориться в нем, стать тенью этого мира, вечной тенью тишины, оврагов, полей и брошенной деревни.

Макаров решил, что после смерти его душа обязательно должна поселиться здесь. Здесь она, как он сейчас думал, впервые проснулась в нем и здесь должна успокоиться.

Он стоял на дороге, которая больше никуда не вела, и смотрел на свой дом. В ярком и обманчивом свете дом выглядел так сильно накренившимся, что казалось, он вот-вот рухнет. Макаров попытался почувствовать Анну, тепло ее тела, ее дыхание, но дом был мертвым, безжизненным — внутри там никого не было. Это его так испугало, что он бросился к дверям.

Матрас заскрипел под ним. Анна проснулась и положила ему на грудь тяжелую, сонную руку.

— Ты где бродишь? — пробормотала она, не просыпаясь.


На следующий день, уже в темноте, они шли той же тропинкой на станцию, Анна немного впереди. Ее черная куртка сливалась с окружающей тьмой, и казалось, та вот-вот поглотит ее. Макаров останется один и уже никогда отсюда не выберется.

Машина действительно ждала их на привокзальной площади, вернее — на небольшом пятачке, расчищенном бульдозерами. Они медленно тронулись, и машина опять ревела, с трудом преодолевая ухабы. Там, где дорога была лучше расчищена, шофер прибавлял скорость. На одном из таких отрезков, прямо под свет фар, им навстречу выскочил человек. Шофер резко повернул, машину занесло, и она врезалась в кирпичную трехэтажную стену с голыми дырами вместо окон. Та качнулась, секунду постояла, словно раздумывая, и рухнула прямо на автомобиль. Макаров успел схватить Анну и швырнуть ее себе в ноги. Последнее, что он видел, это разлетевшееся вдребезги лобовое стекло.

Глава шестая

Макаров открыл глаза. Прямо над ним на нижней качающейся ветке сидела птица. Она рассматривала Макарова, склонив голову набок, и, как только тот пошевелился, стремительно унеслась в чащу. Макаров сел и сразу почувствовал, что болит все тело.

— Глупо было заваливаться спать вечером, — вслух сказал он сам себе. Потом поднялся и, разминая затекшие ноги, двинулся дальше. Получасовой сон нисколько не освежил, ужасно хотелось снова броситься в траву и заснуть до утра. Но Макаров решил, что, пока стемнеет, он пройдет еще километров пять или шесть. Темнело быстро, птицы уже стихли и было хорошо слышно, как хрустят иголки и мелкий хворост под ногами. Макаров думал, что идея пройти за трое суток через Мещеру от Рязани до Касимова была хорошей, но совершенно невыполнимой. За двое суток он не одолел и трети пути — слишком много болот пришлось обходить и слишком часто он отдыхал. Вместо приятного путешествия получилась какая-то гонка, и к концу дня он совершенно выбивался из сил. К тому же лес начал его пугать, все время что-то мерещилось за ближайшими деревьями, особенно к вечеру. Проходя просеку, он увидел луну. Она еще висела низко, но уже была яркой. Пора было останавливаться и разбивать палатку, но Макаров никак не мог решиться: то место слишком сырое и много комаров, то чересчур темно и мрачно. Наконец он вышел на довольно широкую симпатичную полянку, снял рюкзак и опустился рядом. Прямо над поляной, высоко в небе, висело пышное облако с одного бока красное от заката. Ни ставить палатку, ни раскочегаривать примус уже не было сил, да и есть не хотелось. Макаров вытащил матрас, надул его и задвинул под огромную раскидистую ель; затем влез в спальник и, перед тем как улечься, оглядел свои владения. Поляна представляла собой ровный треугольник, точно по углам стояли три ели — гораздо выше и мощнее остальных деревьев.

«Что-то в этом неестественное, слишком правильный треугольник. Может быть, сюда вертолет садится, привозит лесникам продукты?»

Наконец совсем стемнело, но две другие ели по краям были хорошо видны. Мрачные и величавые, они вдруг показались Макарову великанами, которые стоят и ждут, пока он уснет, чтобы потом подойти. Опять, как два часа назад, шевельнулся страх. Макаров, чтобы отвлечься, закрыл глаза и стал вслушиваться в лес. Еле слышно пробежал по верхушкам ветерок, какая-то птица завозилась в кустах и пискнула. Чувство неведомой опасности, поселившееся в нем от вида грозных, настороженных елей, не проходило, и поэтому он старался не спать, а слушать. Но спать хотелось нестерпимо. Макаров буквально проваливался в сон, однако сознание сопротивлялось, и он лежал так с полчаса в каком-то непонятном забытьи — то ли спал, то ли грезил. Временами он уже видел сон, временами открывал глаза и смотрел на поляну.

«Так можно промаяться до утра. Чего я, в самом деле, боюсь? Здесь никого нет. Даже если кто придет, меня под елью не увидит».

Макаров попытался вызвать в себе какой-нибудь яркий образ, чтобы сосредоточиться на нем и отвлечься. Вскоре перед глазами возникла вся поляна сразу, какой он видел ее еще до темноты, с мощными елями и высокой травой, местами примятой ветром. На поляну вышел лось и стал внимательно смотреть в его сторону. Макаров понял, что спит, хотя все еще слышит звуки вокруг. Слышит, как снова пробегает ветер и лес начинает глухо гудеть, недовольный тем, что его беспокоят. Потом слышит, будто бы совсем рядом с ним разговаривают — какое-то легкое гуденье, в котором все время меняется тональность, словно в разговоре человека. Он попытался проснуться и посмотреть, кто здесь гудит, но все тело было налито густой сонной тяжестью. Макаров изо всех сил вслушивался в разговор и вдруг стал понимать, причем было такое впечатление, что говорят внутри него, хотя звуки доносились снаружи.

— Смотрите, он уже спит, спит, уже спит…

— Кто? Кто спит? Кто?

— Тот, кто всегда проходит мимо…

— Да, мы видим, он лежит около тебя, мы видим, мы видим его, видим…

Голоса, как множественное эхо, все время разбегались в стороны, затихали, потом снова усиливались и звучали отчетливо.

— Надо послушать его, давайте послушаем, послушаем, послушаем…

— Надо позвать хранителя ночи, хранителя ночи… пусть он придет…

— Пусть придет хранитель ночи, пусть придет…

— Здесь я, что вы разболтались, как сороки, я давно уже здесь.

— Послушай его и расскажи нам… это так интересно… так интересно…

— Кого послушать?

— Вот он лежит здесь — тот, кто все время проходит мимо, а теперь лежит здесь…

Макаров страшным усилием разлепил веки и увидел, что невдалеке от него действительно стоит хранитель ночи — огромное, непроглядно черное пятно на фоне серого неба. Пятно приблизилось к нему, окутало с головой. Он попытался шевельнуть рукой, чтобы его согнать, но рука не двинулась, и Макаров опять закрыл глаза.

— Ну что ты слышишь, что слышишь, слышишь…

— Помолчите же минутку, — сказал хранитель, — вы мне мешаете.

Макаров почувствовал, что тьма стала густой, почти осязаемой, но страх его почему-то улетучился.

— У него были две тетки, он их очень любил, они давно уже умерли, одна от инфаркта, а другая погибла, несчастный случай.

— Две тетки и больше ничего, больше ничего…

— Как жаль, что две, а нас трое, но я все равно хочу быть одной…

— А я буду другой, другой буду…

— Давайте же разговаривать… Хранитель, переводи скорее, что слышишь…

— Вот старые болтуньи, потише вы, дайте послушать.

Тут Макаров услышал голос своей старшей тетки, Елизаветы — она работала медсестрой в госпитале и почему-то все время, приходя к ним домой, была в белом халате:

— Валерик! Я купила тебе Марка Твена. Это удивительный писатель. Большая удача, обе повести про Тома и Гека в одной книжке и стоит недорого, всего двадцать пять рублей.

— Ты опять балуешь мальчика, — Это голос младшей сестры Нины — она всегда казалась Макарову очень строгой из-за толстой оправы очков и черных волос с ровным пробором посредине. — Двадцать пять рублей совсем недешево, он ее все равно порвет через неделю. Ему нужен активный отдых, он и так целыми днями читает. Я вот мяч купила, очень крепкий, его вилкой не проколешь. Мяч ему сейчас нужнее.

— А я тебя уверяю, что чтение еще никому не повредило.

— Там еще мать есть, она тоже давно умерла, — говорит хранитель.

— Я буду мамой, я хочу быть мамой, мамой…

И Макаров слышит голос матери, молодой и звонкий:

— Нина, как у тебя с твоим майором? Когда распишетесь?

— Боюсь я его, пьет по-прежнему, а как выпьет, так обязательно рюмки ест.

— Как это ест?

— Очень просто, берет в рот и жует. Страшно так.

— И ничего?

— Ничего, только кровь на губах. У него контузия была на фронте.

— Да Бог с ним, Нина, не расписывайся, — говорит тетя Лиза, — жизнь себе сломаешь. Я вот живу, как хочу, ни от кого не завишу. Про замужество и не думаю: кому я нужна в двадцать восемь лет при таком дефиците мужиков? Мне вот, кроме Валерика, никого и не надо. Собирайся, жених мой!

— Нет, сегодня я его забираю.

— Почему это ты? У тебя майор.

— Отстань ты со своим майором, его куда-то на стрельбы услали.

— Перестаньте ссориться, — говорит мать, — я сегодня не дежурю, так что он дома остается. Вообще, девки, еще пять-шесть лет помучаемся — и начнется у нас спокойная и счастливая жизнь, я верю в это. Будет у каждой из вас по мужу, может, и мне еще судьба улыбнется.

— Тебе улыбнется, ты вон у нас какая красивая!

Макаров рванулся и сел на матрасе. «Здесь не уснуть, надо убираться в лес, а то кошмары замучают». Он схватил матрас и, пошатываясь, потащил его за собой в лес.

— Валерик!.. Ты приходи!.. Мы здесь теперь всегда будем… всегда будем… всегда…

Макаров шел все дальше от поляны, по колено проваливаясь в мягкий мох, и вдруг увидел себя десятилетним мальчиком. Он шел и плакал от страха и жалости к самому себе; он не мог стерпеть обиды, убежал из дома в лес и теперь шел неизвестно куда, желая заблудиться, замерзнуть, попасть к диким зверям, чтобы только не возвращаться домой. Страшно боялся и шел. Постепенно светлело, но мох становился все выше и выше. Он решил повернуть назад, но почему-то не смог и продолжал идти дальше. Мох доходил уже до плеч. Он остановился, стараясь подавить в себе панику, и увидел невдалеке пригорок, а на нем сидящую на поваленном дереве женщину. Она улыбалась и звала его. Макаров побежал, вырвался на пригорок и подошел. Она была очень похожа на его мать, на его теток, на всех знакомых девочек.

— Ты кто? — спросил он.

— Леший, — улыбнулась она.

— Леший — мужчина.

— А я жена лешего. Леший — хозяин леса, а я его душа.

— У леса есть душа?

— Конечно. Это я и есть. Я помогаю всем заблудившимся, утешаю их, забочусь, чтобы они нашли путь к дому. Пойдем, я отведу тебя домой.

— Я не хочу домой!

— Обидели? Не горюй. У тебя теперь есть защитница. Придешь на опушку, позовешь меня — и я выйду.

— А как тебя позвать?

— Ты покричи: А-нн-н-н-а! А-нн-н-н-а! Три раза прокричишь — и я выйду.

— Значит тебя зовут Анна?

— Да, мы с тобой еще обязательно встретимся. Вон твой дом светится.

— Откуда ты знаешь, что мой?

— Везде уже спят, только твои не ложатся, тебя ждут. Когда придешь в лес, я всегда буду рядом. Дай я тебе слезы вытру, а то так и пойдешь, весь заплаканный.

Макаров проснулся от этих тихих и ласковых прикосновений. Он по-прежнему лежал под самой большой елью, которая теперь, как вспомнил из сна, стала его матерью. Повернувшись на бок, он погладил шершавый, облитый смолой ствол.

Весь лес был пронизан солнцем и запахами медленно нагревавшейся земли. Посреди поляны стоял в высокой траве лось и смотрел на него.

— Привет, командир! — заорал Макаров.

Лось встрепенулся, отскочил в сторону, но потом, сохраняя достоинство, не спеша потрусил в чащу.

Наскоро перекусив, Макаров пошел дальше, строго на юго-восток, постоянно оборачивался, и поляна еще долго просвечивала между деревьев. Вдруг он остановился и крикнул:

— Дорогие мои! Не грустите, я к вам обязательно еще приду!

— Ты приходи, приходи… Мы теперь здесь навсегда… — кольнуло ему в сердце острой иглой.

Макаров читал, на ушах у него были наушники, в которых орала музыка. Чудом услышав телефонный звонок, он твердо решил не подходить, но телефон звонил и звонил. Пришлось вставать и тащиться в коридор. Это была Анна.

— Ну что, путешественник, вернулся наконец?

— Нет, я утонул в болоте посреди Мещеры.

— А со мной говорит твой брат?

— У меня нет братьев.

— Так тебе и надо. Я жду тебя завтра на Белорусском у пригородных касс в девять утра.

— С чего это вдруг?

— Во-первых, я тебя почти месяц не видела и ты должен заслужить мое прощение за это свинство. Во-вторых, мы поедем на поминки к моим родственникам. Три года как умер мой дядя, последние поминки. Там прекрасные люди и прекрасные места.

Макаров сидел на диване рядом с Анной, задвинутый столом, ни встать, ни выйти, среди незнакомых людей. Он уже порядочно выпил, съел и теперь слушал разговоры. Все они сводились к одному: как тяжело и трудно жил покойный, хотя был прекрасным человеком, имел золотые руки, как трудно и тяжело жили они все. Сидевшие за столом были намного старше Макарова, помнили войну и послевоенный голод, пережили тысячи гонений и унижений, которым подвергала их власть, и уже давно вполне овладели искусством выживания — искусством, которое, как известно, принадлежит народу.

— Ох, ребята, — вздохнула сидевшая напротив Макарова грузная, расплывшаяся тетка, в чертах лица которой еще и сейчас угадывалась былая красота. — Хорошо бы нам сейчас скинуть лет по тридцать-сорок и пожить хотя бы пару дней в том возрасте. Как бы мы были счастливы!

— Да хотя бы пару часов, — поддержал ее солидный толстый мужчина, посаженный во главу стола, поскольку много лет был замдиректора совхоза.

— И что бы ты сделал за пару часов?

— К тебе бы побежал в чайную. Вспомните, какая она была красавица, все проезжие шоферюги буфет осадой брали. Уж ты бы от меня в этот раз не открутилась.

Все засмеялись.

К вечеру жара медленно отступала, но в комнате все еще было душно, несмотря на распахнутые окна.

— А я бы к родителям помчался, — сказал крохотный мужичок, у которого из-за стола виднелась одна голова. — Когда они умирали, я сидел на Севере, даже попрощаться не смог.

— Что вы все о грустном? Давайте лучше споем.

— Да мы же на поминках.

— Ничего, — сказал замдиректора, — споем тихонько нашу любимую. И Толя будет нас слышать и радоваться.

— Говорят, после третьего года душа окончательно покидает этот мир.

— Вот, пока не покинула и споем.

И они запели песню, ту самую, какую пели и родители и все родные Макарова в его детстве, которую пела вся Россия за праздничными или за поминальными столами. Пели про мужика, который, когда был молод, служил ямщиком на почте. Макаров подумал, что все эти люди для него такие же родственники, как его родители, как его любимые тетки. И от этой песни что-то вдруг начало раскручиваться в нем, какая-то сила стала распирать его, пригибать к столу, наливать свинцом руки. У него потемнело в глазах, и он понял, что нужно срочно что-то сделать, освободиться от этой чудовищной энергии, вдруг ожившей в нем, выплеснуть немедленно, иначе она убьет его.

— Подождите! — крикнул он.

Все недоуменно замолчали.

— Сейчас вы все станете молодыми. Я не знаю, сколько смогу удержать вас в этом состоянии, наверное, очень недолго, несколько минут, но все равно, это будет мой вам подарок.

В комнате вдруг стало быстро темнеть, почти совсем стемнело. Потом она словно наполнилась какой-то жидкостью, и лица сидевших вокруг стали видны, как сквозь аквариум. Внезапно все успокоилось, в окно опять лился желтый послеполуденный свет и было слышно, как в соседнем дворе мычит корова.

— Господи, Клава, это ты? — шепотом спросил замдиректора.

— Я, Алексей Иванович, я.

Макаров почувствовал, как Анна сильно, до боли стиснула его руку. Все вокруг сидели молодые, красивые, радостно улыбались, оглядывали друг друга и ошарашенно молчали. Казалось, мир остановился, замер и не смеет двинуться дальше, чтобы своим движением не уничтожить это мгновение.

— Андрей! У тебя ведь усы были в молодости?

— Бог с ними, с усами. Интересно, успею я добежать до своего дома?

— Сиди, не шевелись, сейчас все исчезнет, смотри на меня. Неужели у меня были такие прямые и такие длинные волосы.

— Были. Ты была такая удивительная.

— Почему была. Я сейчас такая.

Сидящие за столом не кричали, не всплескивали руками, не падали в обморок — они просто тихо разговаривали, оглядывая друг друга, улыбались, и лица у них были чуточку торжественными, какими они, наверное, всегда бывают у людей, прикоснувшихся к чуду. Только девушка в дальнем углу у окна плакала.

— Вон Дима идет, — сказал кто-то из дальнего угла, — и тоже молодой.

— Что за Дима?

— Пенсионер из Москвы, у меня отдыхает.

Макаров взглянул в окно и увидел отца. Увидел таким, каким он ему помнился в юности. Отец медленно переходил дорогу, направляясь к ним. Макаров вскочил и, извиняясь, наступая на ноги, опрокидывая стулья, посуду на столе, выбрался к дверям. Пробегая темный коридор и двор до калитки, он радовался тому, что с его помощью состоялось это возвращение, что смысл его только в том и состоит, что мы вечны, всегда молоды, что любой момент нашей жизни остается во времени, и вся энергия живых и умерших служит тому залогом. Нет никаких других миров — есть только этот, настоящий и единственный.

Он выскочил на улицу и бросился к отцу. Тот узнал его, улыбнулся устало и виновато. Макаров обнял отца и сказал, преодолевая комок в горле:

— Прости меня, папа! Я так долго искал тебя и никак не мог найти.

— Ничего, сынок, ничего. Может быть, мы теперь все время будем вместе.

Они стояли и стояли так. Макаров уткнулся носом в отцовский пиджак, и ему даже показалось, что он на секунду задремал, вернее — провалился в какое-то беспечное, бесконечно-спокойное состояние. И тут он почувствовал, что у отца ледяные, обжигающие сквозь рубаху руки.

Глава седьмая

Он открыл глаза. Перед ним стоял Березин и пытался приподнять его с кресла.

— Я хотел переложить вас на кровать. Вы очень долго не приходили в себя, — смущенно объяснил он.

— Ничего, я уже в порядке. Какие у вас руки ледяные.

— Старость не радость. Кровь уже не греет. Я и сам мерзну целыми днями. Мне кажется, наш опыт завершился успешно. Вы почувствовали?

— Не знаю. Голова сильно болит.

— Это естественно. Сейчас выйдете на улицу и все пройдет.

На улице немного полегчало. Макаров стоял на углу, не решаясь пойти домой. Потом зашел в телефонную будку, стал набирать телефон Анны. Набрал первые три цифры и бросил трубку. На улице было душно, начиналась гроза, и первые тяжелые капли уже барабанили по пыльным листьям. Он успел вскочить в подъезд, прежде чем ливень обрушился сплошной стеной. Макаров смотрел, как плыли по луже и лопались огромные пузыри.

«Черт меня дернул связаться с сумасшедшим. Наверно, он мне что-то в чай подсунул, уж очень странно голова болит».

На душе было так тяжко, что хотелось сесть здесь на ступеньки, прямо под дождь, положить голову на колени и завыть волком. Как будто он по собственной глупости утратил что-то очень важное и дорогое.

«Да что я в самом деле? Ничего ведь особенного не случилось. Просто потерял часа полтора времени. И выпил какой-то гадости».

Опять наступила осень. Макаров бежал под дождем к автобусной остановке, потом ежился, как будто был голым среди сдавивших его мокрых плащей, и все шептал про себя: «Из глубины взываю к Тебе…». Внешне его жизнь внезапно стала налаживаться. Он получил повышение на службе, стал заведовать сектором, съездил на международный конгресс в Мексику и, что самое удивительное, почувствовал вдруг вкус к домашней жизни. Приходил рано, сам себе готовил, смотрел телевизор, занимался бумагами, взятыми с работы. Его не тянуло больше к друзьям, к совместному распитию огромного количества чешского пива и многочасовой, ни к чему не обязывающей болтовне. С Анной он встречался еще два раза у ее подруги, но оба раза почему-то было скучно; после любви Макаров молча курил, Анна же говорила об успехах дочери и о своей мечте переехать из спального района поближе к центру. И Макаровым опять завладело чувство того, что живет на самом деле не он сам, а кто-то за него и через него, кто-то серый, невзрачный и в меру бездарный. Роман, который он начал писать и написал почти восемьдесят страниц, давно пылился в папке на шкафу. Иногда Макаров садился за стол, раскрывал папку и тупо глядел на исписанные листы, но ни одна новая, сколько-нибудь интересная мысль не приходила в голову. Очень часто снилось, что там же, на шкафу, он находил выпавшие, видимо, из папки страницы, очень много страниц, заполненных его корявым почерком. Он читал их, и там было написано про какие-то удивительные приключения, происходившие с ним, про необыкновенную, яркую любовь, которая у них случилась с Анной, про что-то еще — но, проснувшись, он ничего конкретного не мог вспомнить: яркое разноцветное пятно, оставшееся в памяти после сна, быстро тускнело, расплывалось, удержать его было невозможно.

Макаров решил, что роман не поможет ему выбраться из-под толщи воды, подняться с той глубины, на которой он находился. И сам роман, и его роман с Анной, превратившийся в банальный романчик, как он этому ни противился в душе. Иногда он оцепенело сидел, уставясь в одну точку, и вспоминал все то же: его прогулки в деревне Крючково с Анной по ночам и яркие звезды на черном осеннем небе.

«Не может быть, что все это осталось только воспоминанием, что я зря вызвал ее из небытия, что я оказался не способен удержаться в том состоянии, оказался неспособным любить. Что-то со мной случилось, я проскочил какой-то важный момент в наших отношениях, после чего все начало обваливаться, становиться заурядным и обыкновенным. Но где? Ведь так здорово и так необычно начиналось….»

Он зашел к начальнику и попросил командировку в Великий Устюг.

— Почему именно в Устюг? Может быть, сразу в Чикаго?

— Я хочу съездить в наш филиал.

— Ты что, забыл там галстук в гостинице? Так его небось давно выбросили, а гостиницу закрыли.

— Почему закрыли?

— Может быть, закрыли. Как наш филиал, уже два года назад.

— Два года? — ужаснулся Макаров.

— Разве ты не знал?

Макаров несколько минут растерянно молчал, потом решился.

— Отпусти меня на неделю за мой счет.

— Ты уже и так месяц гулял, надо совесть иметь.

— Прошу тебя, последний раз, мне очень нужно.

— Черт с тобой, пиши заявление.


Успенский собор стоял в лесах, вокруг кипела работа.

— Что здесь происходит? — спросил Макаров у человека в пальто, надетом поверх рясы.

— Не видите разве? Обновляем храм.

— А архив, он что — выехал?

— Благодарение Богу, выехал. Сколько трудов и крови нам это стоило!

— Можно мне пройти внутрь?

— Ни в коем случае, там тоже все в лесах. И опасно. Посторонним нельзя.

— Я не посторонний. Я здесь был один раз. Росписи меня поразили, хотелось бы еще раз взглянуть. Я специально из Москвы приехал.

Монах (так Макаров назвал его про себя) недоверчиво посмотрел на него:

— Ну что ж, пойдемте. Я вас провожу.

Макарову сначала показалось, что внутри так же холодно, как и в прошлый раз, несмотря на теплую осень. За лесами, за ведрами краски и побелки ни ликов святых, ни тоскливых глаз гадов почти не было видно. К тому же монах все время следовал за ним. Макаров обошел стены, посмотрел, задрав голову, на купол, потом поблагодарил и направился к выходу.

— Странно все-таки, — сказал провожатый, — для этого вы и приезжали?

— Нет, не для этого, что-то хотел увидеть важное для меня — и не увидел.

— А в прошлый раз видели?

— Видел.

— Значит, не в том настроении приехали. По глазам вижу — на душе у вас темно. В помощи нуждаетесь.

— Кто же мне поможет?

— Бог поможет, молитесь.

Макаров несколько минут потоптался в нерешительности, потом повернул к дороге.

— Подождите! Знаете что, пойдемте ко мне, я живу у настоятеля, он еще не приехал, охраняю его новый дом. Попьем чайку, поговорим, может, вас и отпустит. На самолет вы все равно опоздали.

Дом настоятеля оказался добротной избой. Внутри стоял мощный дух свежеспиленного дерева, которым были обшиты стены. За чаем с липовым медом Макарова действительно отпустило, он размяк и рассказал гостеприимному сторожу про свое прошлое происшествие в соборе.

— Забавно, — улыбнулся тот. — Скорее всего, тут ничего удивительного нет, просто замок заело.

— А я эти глаза до сих пор вижу.

— Естественно! Роспись восемнадцатого века, тогда еще были настоящие мастера. Вдохновенные, страх Божий в душе носили. И все-таки, что же вы там хотели увидеть важное для вас?

— Не знаю. Была только твердая уверенность: что-то нужно обязательно увидеть. Ну ладно, загостился я, спасибо вам большое, пойду.

— Куда же вы?

— В гостиницу.

— Не хочу быть навязчивым, но можете переночевать здесь. В гостинице одни кавказцы, шумно и грязно. Вот только белья у меня нет, но одеяло теплое, овечье.

Макаров согласился. Они проговорили до вечера. Монах оказался человеком незаурядным, в миру окончил философский факультет, преподавал, учился в аспирантуре, потом, в самые свинцовые брежневские времена все бросил и ушел служкой в церковь.

— Наша беда в том, — говорил монах, — что в народе всегда воспитывали комплекс неполноценности. Вы посмотрите: Чаадаев, Хомяков, Бердяев и многие другие только и пишут о том, какой мы жалкий народ, не давший миру ни одной идеи, ничего в нашей истории не было великого, одни только зверства, жестокости и унижения человека. Сейчас это превратилось в повсеместное убеждение. С ним невозможно подняться, оно постоянно давит. Поэтому правители — временщики, министры и бизнесмены — жулики. Схватить и убежать, потом хоть потоп. И действительно, после каждого подъема — потоп, после каждого успеха — обвал.

— Философы, значит, виноваты?

— Не только. Вы вот верите, что в нашей стране возможна нормальная демократия, длящаяся сто лет, возможно стабильное экономическое процветание? То-то и оно, — продолжал он, увидев выражение лица Макарова, — никто не верит. Не такие мы люди, чтобы долго жить в сытости и спокойствии, нам страдать хочется. Маленькую болячку так расчешем, что в язву превратится. А все из-за чувства неполноценности.

— Может быть, в этом и есть наша богоизбранность?

— Не дай Бог, если в этом. Тогда наша история всегда будет историей народа-неудачника.

— Я думаю, что история — это не подъемы и обвалы. История идет своим невидимым путем. Где-то в глубине души человека совершаются незаметные сдвиги, а уже потом начинаются события. И здесь мы, может быть, давно уже впереди всех.

— Что-то не заметно этих сдвигов, — возразил монах.

— А они еще не случились. Надо, чтобы хоть у кого-то произошло преображение. Без этого никакой истории у нас не будет, один сумбур и бессмыслица.

— Хотел бы я посмотреть на одного такого преображенного….

— Я бы тоже хотел…

Макарову отвели топчан в углу у окна. Одеяло оказалось толстым и теплым, он сразу задремал. Сквозь дрему слышал, как монах ушел, затем вернулся, гремел ключами, вешая их на стенку возле двери, потом погасил свет. Но комната все равно была освещена уличным фонарем, свет которого бил в окно.

— Вы спите? — спросил монах, подходя к нему.

— Да, уже почти сплю.

— Я не хотел говорить, но все-таки скажу. Когда я вошел с вами в храм, у меня было отчетливое ощущение, будто кто-то еще с нами вошел. Странно мне и страшно. И не пойму: божественное это или дьявольское?

— Скорее дьявольское…

— Да, скорее. Давеча я вам посоветовал молиться, вы ухмыльнулись. В вас явно есть какой-то дар, но вряд ли от Бога. Божий дар надо заработать годами праведной жизни. Только дьявольское дается просто так.

— Я-то думал, что заработать можно награду. А дар — он либо есть, либо нет, сколько ни работай.

— Может быть, вы и правы. Впрочем, спите. Скорее мне все это просто померещилось.

Монах ушел в соседнюю комнату. Макаров слышал, как он долго ходит, скрипят половицы, как он молится; потом все стихло. Сон слетел. Макаров лежал часа два, рассматривая резную тень листвы на потолке и думая про слова монаха. Затем тихонько встал, оделся, достал из рюкзака фонарик, неслышно снял с гвоздя связку ключей. Ключ от церкви был ему знаком на ощупь.

Войдя, он несколько минут постоял, прислушиваясь к тишине. По спине побежали мурашки — не оттого, что он почувствовал чье-то присутствие, просто было страшно. Потом он решительно пошел влево, туда, где полукруг стены должен упираться в алтарь. Взяв фонарик подмышку, отодвинул бочку с краской и осветил стену в метре от пола. Память его не подвела — там был изображен извивающийся под копьем огромный толстый змей с человеческим лицом. Макаров нагнулся: это было лицо старика Березина. Наверно, художник хотел изобразить страдание, но лицо злорадно улыбалось. Огромные глаза как будто пронзали Макарова. Он отшатнулся и услышал в себе старческий скрипучий голос:

— Так вы и не научились различать духов?

В этот момент сзади грохнула захлопнувшаяся дверь. Макаров в ужасе выронил фонарик, тот погас. Минут пять он стоял в темноте, слушая, как сердце стучит в затылке.

«Все, теперь опять не выпустят! Ключи оставил с той стороны!»

Опустившись на корточки, нашарил фонарик, тряхнул его, тот слабо замерцал. Крадучись, двинулся к выходу, нерешительно потянул на себя дверь. Она открылась легко, даже не заскрипев.

Утром по пути в аэропорт и потом в самолете до самой Москвы Макаров мучительно напрягал память — что-то нужно было вспомнить еще, самое важное, он почти вспомнил ночью в церкви, только хлопнувшая на сквозняке неплотно прикрытая дверь помешала ему.


Сразу после приезда Макарову позвонили, и он долго не мог понять, кто говорит и что это за Толя Новиков. Потом вспомнил своего однокурсника, ныне какого-то важного начальника в престижном НИИ.

— Нам надо собраться завтра всем курсом.

— Нет уж, уволь, мы один раз собирались, сплошная тоска.

— Тут особый случай, Надя Архипова умерла. Отпевание будет в двенадцать в Архангельском.

— Она что, верующей стала?

— Вряд ли. Возможно, родители так решили.

Макаров все пытался вспомнить, какой Надя была в университете, но вспоминалась только большеносая женщина в очках с толстыми стеклами. Он опоздал на полчаса, в церковь решил не входить, а подождать снаружи. Дул сырой сентябрьский ветер, и все вокруг было усеяно желтыми и красными листьями. Деревья вокруг стояли желтые и красные, но было так холодно и тускло, что Макарову все казалось беспросветно мрачным. «Это уже пятый покойник на нашем курсе. Интересно, какой я по счету в этой очереди?».

— Подайте убогому на пропитание, — услышал он за спиной и, повернувшись, увидел здоровенного небритого детину в замызганном плаще, протягивавшего ему руку.

— Это ты-то убогий?

— Я. Не смотри, что здоровый. У меня падучая. Работать не могу, только побираюсь.

— Знаешь, у меня денег нет, а бутылка есть — я на похороны пришел, пойдем за те кусты, возьмем по полстакана. А то на душе кошки скребут.

Детина согласился.

— Не упадешь? — спросил Макаров, наливая ему в пластмассовый стаканчик.

— Не, — осклабился нищий, — семисят грамм мне ништо.

Они выпили, помолчали.

— Вообще-то водка для меня глупая забава, — сказал детина, разжевывая конфету.

— А что неглупая?

— Травка — это вещь, а еще лучше колесико.

— При твоей болезни ты так быстро загнешься.

— Плевать! Зато я разные миры повидаю.

— Какие еще миры?

— Разные. Ты вот живешь в одном мире, а их на самом деле много.

— Ну и какие миры? — Макаров налил ему еще треть.

— А вот, — парень выпил и вытер губы рукавом. — Есть мир радостный и мир гадостный, есть мир балдежный и мир ненадежный, есть мир веселья и мир похмелья, есть мир счастливый и мир тоскливый.

— Все?

— Нет, есть еще особенные миры, но тебе они вряд ли будут понятны.

— А ты попробуй.

— Ну есть еще звонкий малиновый, волшебный лиловый и печальный синий.

— А клубничный, ванильный, фисташковый?

— Таких нет. Я же говорил, что ты не поймешь.

— Ну почему? Мне бы хотелось жить в лиловом, это мой любимый цвет.

…Вечером на поминках в Надиной квартире их сокурсница рассказывала Макарову, что Надя была в него влюблена с первого по третий курс, отчаянно влюблена.

— Что-то я не замечал.

— Ты на нее вообще не смотрел.

Макаров наконец вспомнил худенькую сутулую девочку, которая всегда густо краснела, когда он с ней разговаривал. Вспомнил, как однажды она с отчаянной решимостью пригласила его в «Современник» — по большому блату достала билеты, но он тогда отказался, у него было другое свидание. Теперь Нади больше нет, и никто никогда не вспомнит о ее тайной любви и неожиданном поступке в юности.


Он опять поехал на дачу, потому что позвонила Вера, попросила навесить ставни на зиму и помочь отвезти рюкзак с одеялами. Пока он возился со ставнями, она в драном рабочем пальтишке что-то копала в огороде. Макаров посматривал на нее, на ее покрасневший от холода носик, на острые коленки, торчащие из голенищ, и время от времени жалость охватывала его.

— Вера, ты чего замуж не выходишь? Завидная невеста: квартира, дача.

Она молча посмотрела на него и снова взялась за лопату.

Макарову стало неловко, он больно ударил руку о крючок, разозлился, но, продолжая работать, все равно посматривал время от времени на Веру. «Может быть, плюнуть на все, вернуться к ней, починить печную трубу и пожить здесь вдвоем целый месяц в тишине и покое. Раз в неделю можно съездить на работу, чаще все равно не требуют, поскольку деньги давно не платят. А потом, может быть, и все остальное наладится».

— Ты, Макаров, очень изменился, — сказала Вера, когда они сели перекусить. — Злой стал. С чего бы это?

— Это от старости. И от регулярного дефицита денежной массы.

— Вряд ли это на тебя могло сильно повлиять. Что-то с тобой случилось.

— К сожалению, ничего со мной не случилось.

— Ничего хорошего?

— Вообще ничего.

— Ну и слава Богу. Могла бы ведь и беда случиться.

— Конечно. Но только когда ничего не случается, значит, уже все случилось, все уже написано и пора ставить точку.

— Наверно, пора. Я думаю, с тобой ничего не случается, потому что ты никого не любишь, ты не способен к любви, тебя в детстве не любили. Отсюда твоя холодность и равнодушие. Для тебя невозможная вещь — служить другому человеку, постоянно заботиться о нем, отдавать ему всю жизнь. — Вера горячилась и ее маленький носик снова покраснел.

— А ты говоришь: я злой.

— Конечно злой! Ты эстет: тебе не нравится мой нос, мои колени, тебе не нравится, что я старею…

— Я ничего тебе никогда не говорил ни про нос, ни про колени.

— Какая разница, я же вижу, как ты меня рассматриваешь.

— Ну, перестань, ты еще очень интересная женщина. И про то, что надо ставить точку, я пошутил.

— Правильно, не ставь, пиши дальше. — Вера вдруг перестала злиться и смотрела жалобно, даже заискивающе. — Напиши, как ты вернулся ко мне, как мы, отремонтировав трубу, до самых холодов прожили на даче и нашли в лесу последний подосиновик. Напиши это в своем романе.

— Ты откуда знаешь про мой роман?

— Ты сам мне как-то звонил ночью, очень пьяный, и жаловался, что пишешь роман, и ничего у тебя не получается.

— Причем здесь роман и наша жизнь?

— Ты пиши так, чтобы это стало нашей жизнью.

— Хорошо, — сказал Макаров после долгого молчания, — я попробую. Так, говоришь, про трубу надо написать?

— Да, и про трубу тоже. Без нее мы тут не выживем.

Они долго сидели, глядя, как солнце садится в березовую рощу на соседнем участке, и Макаров грел ее маленькую и шершавую от огородной работы руку.


Макаров шел по Арбату, и его опять, как, впрочем, и всегда, подташнивало от вида старых, осклизлых домов, от грязных непрозрачных стекол, таких грязных, что сами окна казались слепыми, нарисованными на стене, от потертой одежды прохожих, от самого воздуха, который был пропитан миазмами неустроенности, несбывшихся надежд, тоскливого однообразного быта. Казалось, дома протягивают к Макарову свои грязные руки, а на вечно не просыхающей штукатурке стен проступают грустные воспоминания. Он добрел до своего переулка и долго ходил по нему взад и вперед, отыскивая хоть какие-нибудь следы дома с витриной, потом той развалюхи, где жила любившая его девушка, которая шила в ателье меховые шапки. Но вокруг стояли только шестнадцатиэтажки из желтого кирпича с большими прозрачными балконами, окруженные маленькими скверами с иномарками, и не было ничего, что напомнило бы Макарову о его бурной молодости, полной радостей и печалей, он даже не мог вызвать в памяти те ощущения, те запахи, тот озноб, когда выходил утром из таниного подъезда и жмурился, глядя на солнце. Куда все делось? И было ли это? Только маленькая, покосившаяся церквушка осталась единственной свидетельницей его прошлой жизни, единственным доказательством того, что эта жизнь была. Он вошел внутрь, в мягкий полумрак, и, протолкнувшись между истово крестившихся старушек, пробрался почти к самому алтарю. Шла служба, пел хор, голоса были такие тонкие и жалостливые, что у Макарова защипало в носу. Ему даже показалось, что это не заутреня, а панихида по его прошлой, канувшей в вечность жизни и по его настоящей жизни, бесцельной, без путеводной звезды, без надежды вырваться из глубины, без любви.

Он повернулся, направляясь к выходу, и увидел, что слева, впереди молящихся, стоит Татьяна в новой меховой шапке, рядом с ней Рая, у которой слезы текут по щекам, и она все время вытирает их рукой; дальше пристроились Толик-алкоголик и вся компания с витрины, Толик с обиженным лицом что-то шепчет стоящему рядом, наверное говорит: «Что ж ты, еп-тать, привел меня сюда душу надрывать?». А еще стоит поодаль со свечой в руках старик Березин, и его губы шевелятся, повторяя вслед за хором слова молитвы. А дальше, в глубине толпы, он видит мать, отца и своих теток, и отец, точно так же, как в макаровском сне, растерянно озирается вокруг, словно кого-то ищет. Толкаясь и непрерывно бормоча извинения, Макаров рванулся к ним, но, когда подобрался совсем близко, увидел, что обознался — вокруг незнакомые люди, совсем незнакомые, вот только Рая не исчезла, а по-прежнему плакала и смотрела на Макарова.

— Рая, ты, что ль?

— Я. Кто ж еще? Я тебя давно заметила, только никак вспомнить не могла. Все думала: до чего лицо знакомое. Ты что тут делаешь, в наших краях?

— В ваших? Ты все еще здесь живешь?

— Куда там! Я уже давно в Бутово. Сюда приезжаю каждое воскресенье.

— Зачем?

— Не знаю. Постоять, поплакать.

Макаров проводил ее до метро и купил букет астр.

— Ой, что ты?

— Бери. Они долго стоят. Может быть, больше не увидимся.

Он смотрел, как она в толпе пробиралась ко входу в своем нелепом коротком плащике, высоко подняв цветы над головой.

Через несколько дней он ехал в такси, их остановила милиция:

— Объезд! Объезд! Универмаг взорвали! Разбирают завал!

— Террористы, что ли? — спросил Макаров.

— Типун вам на язык, — ответил постовой, — площадь расширяют.

Макаров, высунувшись из окна, увидел железный остов бывшего купола универмага, на котором сверкали огоньки сварки.

— Я здесь выхожу.

— Ты же на Вернадского, мужик? — заволновался таксист.

Макаров молча сунул ему деньги и вышел. Незаметно нырнув под ограждение, он пробрался к самому завалу, сел на груду кирпичей и долго сидел, не отрывая глаз от искореженного взрывом, но устоявшего железного остова. Потом встал и пошел к зданию. У входа рабочий, приняв его за начальника, протянул каску. Так, с каской в руке, он прошел в огромный зал. С потолка лохмотьями свисала штукатурка, болтались искореженные остатки огромной железной люстры. Макаров растерянно оглядывался, не понимая, зачем он сюда пришел. Впереди стояла мощная колоннада, раньше между столбами помещались крохотные прилавки — теперь задней стены не было и хорошо просматривался сквер возле универмага. Он услышал стук каблуков по плитам, резко раздававшийся в пустоте зала, и увидел женщину, идущую за колоннами. Она пропадала на секунду, снова появлялась и снова пропадала за очередным столбом. Женщина была в кожаной куртке, стянутой ремнем на талии. Когда она появилась в очередной раз, Макаров узнал Анну. Он дико закричал, бросился вперед, поскользнулся, упал, его схватили и подняли подбежавшие люди. Он вырывался, плохо соображая и пытаясь освободиться.

— Туда нельзя, нельзя! Там трубы сбрасывают с верхних этажей.

— Там же женщина!

— Нет там никого.

Действительно, рухнула труба, подняв тучу пыли, которая заволокла почти весь зал.


Вскоре он получил письмо из какого-то отдела УВД, где в ответ на его запрос сообщалось, что его отец умер шесть лет назад в уральском городке и похоронен на Крестовском кладбище. Письмо было в старом желтом конверте, казалось, что все шесть лет оно искало Макарова, чтобы сообщить ему эту весть. Хотя, честно говоря, особой печали Макаров не испытал, в глубине души он был уверен в том, что отец давно умер, а письмо было лишним подтверждением того, что он сам тоже уже почти мертв. Последняя жизненная ниточка, привязывающая его, как он думал, к миру, оказалась давно оборванной, и вся его суета и все попытки как-то обустроиться были заранее обречены.

Потом он решил, что нужно ехать, нужно найти это кладбище, могилу и замолить грех своего тупого равнодушия. Он подсчитал деньги и, решив, что, если питаться хлебом и чаем, то он выкрутится, отправился на аэровокзал. Но чем ближе подъезжал к нему, тем меньше испытывал уверенности в своем решении. Он все пытался вспомнить отца в детстве, но не всплывало ничего определенного: отец представлялся каким-то светлым теплым пятном, помнилось только, как мать или бабушка подносили его к отцу. Тот, кажется, все время смеялся и кололся небритыми щеками. Потом, в юности, в те дни, что отец гостил у них, он казался заурядным и неинтересным человеком, хотя Макаров не хотел себе в этом признаваться. Он не помнил ни слова из того, что говорил ему отец, хотя они беседовали подолгу каждый вечер. Скорее всего, говорил только Макаров, а отец ахал от удивления или возмущался, вел себя как типичный провинциал и запоем читал антисоветские книжки, которые тогда часто приносили макаровские друзья. Подкупал лишь взгляд — отец всегда смотрел на него с нежностью.

Добравшись до места, Макаров встал в очередь в одну из касс и стоял покорно и тихо, еле-еле продвигаясь вперед. Тут кто-то дернул его за рукав. Он поднял глаза и увидел убогого с кладбища. Тот был по-прежнему небрит, замызган и радостно улыбался.

— Ты что, улетаешь? Брось! Разве так путешествуют? Я немного колес достал, пошли примем.

— Только этого мне сейчас не хватало!

— Ты же хотел в другой мир, я уже сейчас не помню — в какой. Две таблетки примешь — и там.

— Да у меня и без таблеток неплохо получается.

— Как это? Научи.

— Это просто, но очень дорого.

— Ну тогда мне не подходит.

— Ладно, пошли лучше сначала выпьем, а потом, может быть, и твоих таблеток попробуем.

— Билет, значит, не будешь брать?

— Да нет, рейс мой пока отложили.

— А ты куда хотел лететь?

— Мне все равно куда, лишь бы вернуться. Я уже целую вечность возвращаюсь и возвращаюсь, и ничего у меня не получается.


Через месяц Толя Новиков, с которым они сблизились после похорон и часто перезванивались, пригласил его на юбилей известного модного художника, с которым он имел честь состоять в приятелях. Макаров отнекивался, а Толя говорил, что художник хоть и известный, но вполне скромный и хороший мужик, с ним интересно поговорить, да и люди к нему приходят интересные.

— Ладно, уговорил, только при одном условии. Чтобы ты надел те брюки, которые привез из Англии, под замшу, не мнущиеся.

— Причем здесь мои брюки?

— Шутка.

— Нет, серьезно, откуда ты знаешь про брюки?

— По Би-би-си передавали.

Художник жил в небольшом отдельном доме, сразу за кольцевой.

— Он что, очень богатый? — спросил Макаров, когда они подходили к крыльцу.

— По-моему, нет, этот дом к нему по наследству перешел.

Внутри оказалось очень мило: много выпивки, много красивых женщин. Макаров выпил бутылку вина и стал по-доброму, весело пьян. Толик потащил его в соседнюю комнату, посмотреть на последние работы художника. На всех картинах были изображены бутылки: большие, маленькие, кривые, пузатые, пузырчатые, темно-зеленые и синие — очень много бутылок, целый бутылочный мир, который жил по своим бутылочным законам, выпячивая бока и нагло разглядывая всех, кто к нему не принадлежал.

— В этом что-то есть, правда? — говорил Толя.

— Действительно интересно, только от такого количества бутылок мне снова захотелось выпить.

Когда вернулись, он сразу увидел Анну. Она стояла рядом с красивым стариком, похожим одновременно на Алена Делона и на Жана Марэ, который о чем-то горячо спорил с художником. Анна тоже увидела его, застенчиво улыбнулась, потом отвернулась к спорящим. Это возмутило Макарова, он подошел и громко, с вызовом сказал:

— Здравствуй, Анна!

— Здравствуй, не ожидала тебя здесь увидеть. Познакомься, это мой муж.

Делон благосклонно кивнул и пробормотал что-то неразборчивое. Художник тут же утащил его смотреть бутылки.

— Как тебе мой муж?

— Шикарный мужик! Похож на Алена Делона в старости. И на Жана Марэ.

— Нахал! Ему всего шестьдесят.

— Кому? Жану намного больше.

— Напился и хамишь. Почему ты не звонил так долго?

Заиграла музыка, в центре комнаты начали танцевать.

— Пойдем потанцуем, — попросил Макаров.

— Как-то неловко здесь.

Они танцевали, и Анна все время пыталась освободиться от его слишком пылких объятий, а он все теснее прижимался к ней и шептал:

— Ты сегодня необыкновенна. Ты такая красивая, какой я тебя никогда не видел. Мне даже кажется, что я тебя вообще никогда не видел. Но теперь буду видеть чаще.

— Почему?

— Потому что скоро зима, и это будет наша зима, об этом уже стихи написаны.

— Какие стихи?

— И были дни, и падал снег, как теплый ворс зимы туманной, А эту зиму звали Анной, она была прекрасней всех…

— Никогда не слышала. Что все-таки с тобой?

— А что такое?

— У тебя глаза грустные. Мне кажется, что ты сейчас заплачешь.

— Я плачу по тебе.

— Ты все-таки много выпил.

— Много. И мне опять захотелось в другие миры.

— В какие миры?

— В разные. Но особенно в волшебный лиловый. Там ты была моя, там весь мир был мой.

— Перестань меня целовать, на нас люди смотрят!

— Какие люди? Здесь никого нет, одни бутылки. Бежим отсюда!

Ударом ноги он распахнул дверь веранды, и они выбежали в сад.

— Куда ты меня тащишь?

— Вон видишь — какая куча травы! Ляжем туда и займемся любовью.

Она что-то кричала возмущенно, но он дернул ее, и они упали на эту кучу. Их обдало острым запахом увядающей травы, от которого у Макарова еще сильнее закружилась голова. Анна молча отчаянно вырывалась; он лежал на спине, сжимал ее в объятьях и видел за ее плечом огромные низкие осенние звезды. Среди них двигалась крохотная яркая точка, пересекавшая небосвод.

«Это мой бывший сокурсник куда-то несется в своем звездолете», — подумал Макаров.

— И долго ты будешь меня так держать? — Анна, кажется, не на шутку разозлилась.

— Ну, куда ты рвешься? Там ничего нет. Почти ничего. Все скоро рухнет. Должно рухнуть, чтобы все началось сначала. А с этим миром ничего уже сделать нельзя.

— Немедленно отпустите мою жену, — услышал он растерянно-злой голос Делона.

— Это моя жена! — Макаров перевернулся, изо всех сил сжимая Анну, вдавливая ее в траву. — Ты ведь моя, моя, мы обязательно прорвемся с тобой, вместе прорвемся….

Тут голова его взорвалась от страшного удара по затылку, и он потерял сознание.


Очнувшись, Макаров почувствовал, что Анна по-прежнему лежит в его объятьях — лежит тихо, не шевелясь.

— Ты что? — спросил он испуганно.

— Ты меня совсем задушил.

Он отпустил ее, приподнялся и застонал от боли в затылке. И тут же он почувствовал, как бешено заколотилось сердце. Он увидел в окне стену соседнего разрушенного дома — в зияющие дыры окон лился сильный, яркий свет полной луны.

— Что с тобой?

— Не знаю, голова очень заболела. Когда же кончится это чертово полнолуние!

Загрузка...