Мирон предрек кейтерингу провал. Я сочла мрачный прогноз хорошим знаком и показала сама себе большие пальцы. Под закрытие мы все распродавали «на вынос» за половину цены, даже домой мне не всегда удавалось что-то отложить, и я надеялась, что популярностью будет пользоваться и доставка.
— Сколько стоит лошадь, Мирон?
— Не позорьте вы заведение, Олимпиада Львовна! — взвыл Мирон, хватаясь за голову, и мука с его рук осыпала все вокруг. — Дерьмовое мясо, три целковых вся туша! Сказать кому, со стыда сгорю!
— Живая лошадь, Мирон! Мне не нужно ее есть, мне надо, чтобы она товар возила!
— Целковых тридцать, матушка, — мгновенно успокоился повар и вернулся к выпечке, а я закатила глаза. Трех лошадей хватит?
Я взяла перо, плеснула на исчерканный расчетами лист чернилами; вошла Леонида, вытерла руки о висевшее при входе полотенце, подошла и не глядя высыпала деньги на стол передо мной. Сколько бы я ни говорила ей так не делать, бесполезно, а Парашка, когда я вечером нажаловалась ей и попросила совета, просветила, что благодетельница, которая аспидка, то есть Клавдия, выдающая себя за Ларису, любила обвинять в кражах всех, включая меня.
— А то бы подумать, чего после смерти купчины благодетельница с цепи сорвалась, — задумчиво почесала нос Парашка и заработала крючком. — Благодетельница нищим последнее отдавала, а то из-за полцелкового — крик. Вот Леонидка и вываливает карманы. Не нравится ей на тебя спину гнуть, подносы таскать, а куда ей еще идти, сама посуди?
Леонида к участи подавальщицы притерпелась, к тому же женщины заглядывали нечасто, и большую часть дня она все равно проводила на кухне. Повариха из нее была никудышная, Мирон приспособил ее посуду мыть, и совесть меня точила, но так, самую малость.
Я отпила лимонад и склонилась к письмам Ларисы. Я читала их каждый день, пребывая в сказочном убеждении, что разгадка прячется между строк, но ничего, конечно, не находила.
Лариса живописала Николаю наше убогое житие — кратко, но выразительно, перечисляя бытовые мелочи, и все эти доклады были, лишь чтобы иной раз вывести на бумаге «соколика». Я сличала почерки, особенности написания букв, нажим, наклон, стилистику, и приходила к выводу — писал один человек. Каждое послание оканчивалось слащавым «остаюсь сестра ваша верная Лариса», я давно разложила письма по датам: первое — весна прошлого года, написанное, вероятно, сразу как Николай ушел в последнее плавание, еще три — в течение лета и пятое, без концовки, — аккурат перед кончиной Матвея.
Ничего. Хоть какая-то зацепка, но нет, или я ее просто не видела. Даже про случай с Леонидой ни гу-гу.
«Шатер» имел полный зал, поэтому рекламный бюджет я пустила на объявления для кейтеринга. Я напрягла фантазию, вспомнила самые результативные слоганы, но истратила больше двадцати целковых впустую. У клиентов были свои, домашние повара, и кухонная революция откладывалась. Зато у меня вошло в привычку читать газеты — скукота, сплошная политика, экономике уделяли неприлично мало внимания, а несколько полос отводили под занимательную рекламу и статьи, как жить счастливой семейной жизнью.
Сначала я читала этот домострой с интересом, но вскоре бросила. Советы были неприятными, а интеграция моя в общество и эпоху прошла и так успешно, чтобы я портила себе настроение этой дрянью.
Когда ремонт во втором зале подходил к концу, случились два примечательных события. Первое — беременность жены Пахома Провича, и Сила, принесший мне эту радостную весть, аж разревелся. Он уселся на стуле в углу кухни, счастливый до невозможности, и крупные слезы, как елочные игрушки, сверкали в его бороде. Я не задавалась вопросом, кто оказал Обрыдлову такую услугу, может, и Сила — не мое это было дело. Второе — оплеухи, которыми Авдотья Ермолина наградила супруга, когда тот явился домой за полночь, нетрезвый и с пустыми карманами. Агафья, примчавшаяся ко мне ни свет ни заря и поднявшая меня с постели, сербала чай, жевала вчерашние слойки и добродушно смотрела, как кот собирается тошнить шерстью на ее плат.
Я завела кота, было чувство, что чего-то недостает. Теперь все было в ажуре, даже лоток, который Евграф постоянно опрокидывал.
— По физии ему надавала, руки в бок, приложила прощелыгой да недоумком, а когда Макарка с испугу сбечь хотел, запустила вазой — от на столечко не попала. Хорошо! — Агафья сунула остатки слойки в рот, проглотила, утерла губы и звучно всосала с блюдца чай. — Как считаешь, матушка, Дуняшку в лавку ставить уже пора али нет? А Макарке я еще добавила, да ему разве впрок пойдет?
Любая наука хороша, когда доходчива.
В одну из последних летних ночей — лунную, свежую, терпко пахнущую росой — меня разбудил душераздирающий вопль. Я дернулась, приподнялась на локте, в ужасе глядя на детей и панически размышляя, пора ли выдергивать их из постелей и мчаться вниз. Крик прервался, через пару секунд раздался снова, но уже приглушенный, и гарью не пахло, как я ни принюхивалась.
— Пожар? — глухо захрипела я, когда дверь открылась и на пороге возникла сонная, в рубахе, Парашка с кривой свечкой в руке. — Буди детей!
Из ценностей у меня — одна чековая книжка, подумала я и спустила ноги с кровати. Прасковья шлепнула свечку на столик и замахала на меня руками прежде, чем я что-то предприняла.
— Чего, барыня! — зашептала она с горящими любопытством глазами. Я не помнила у нее такого радостного возбуждения, словно у буйных соседей случилась наконец поножовщина и лишь Парашки на месте событий не достает. — Какой пожар, гляди, в рынду не колотят. Поди, узнаю, чего стряслось-то?
— Я сама, — заупрямилась я и потянулась за пеньюаром. Барство, но я не стала его выкидывать, а приказала Парашке залатать, вот пригодился не только перед Мироном с утра красоваться.
Пока я нащупывала концы пояса и собирала по всей комнате домашние туфли, крики перешли в приглушенные рыдания. Я сбежала вниз, Парашке, как у нее ни свербило, пришлось остаться с детьми. За мной топал босыми ногами Евграф, из квартир выглядывали жильцы, прислуга спешила все увидеть своими глазами, переговаривалась и сторонилась, пропуская меня, как барыню, и по изумленным взглядам я смекнула, что не след мне лезть в холопье полымя, но черт с ним.
Вся орава стекалась в коридорчик, где хранили разную нужную в хозяйстве муть, и туда же дворничиха поселила Леониду. Я заглядывала как-то в кладовку, в которую с трудом влезал сундук — не все Прасковье поджимать ноги! — и пришла в ужас. Но не в священный. Комнатка размером с купе в старом поезде, но я с детьми жила в условиях не лучше, а Леонида работала меньше, чем половые, при этом жалованье получала с ними наравне и могла перебраться в другое место, кабы хотела.
Прогнозы, что барин из-за каморки осерчает, не оправдались. Барину оказалось все равно, а дворничиха драла плату с обоих. Я растолкала двух упитанных поварих, пролезла вперед, Евграф подотстал — его затерли, и он азартно ругался с бабами. Возле комнатушки Леониды на крохотном пятачке топтались полуодетая дворничиха, дворник с глазами по пять рублей, парочка проворных горничных, тоже полуголых, и бледный, растерянный старичок-денщик с вожжами в руках.
При виде меня дворничиха подобралась и несколько раз демонстративно стукнула по двери, а затем дернула ручку. Плач на миг стих, превратился в нарастающий визг, и я разобрала отчаянное «нет, нет, не надо».
— Вот, барыня, только Аким сунулся, а она в крик, — отступая, пробормотала встревоженная дворничиха. — Чего, дверь-то ключом отпер, — и она вытянула руку: — Ключ, Аким, отдавай.
— А не дам, — насупился старичок. — Ты барину моему комнату сдала? Сдала. Деньги плочены? Плочены. Я, — он обернулся ко мне и слегка поклонился, — ваша барская милость, из деревни намедни приехал, вот привез, — и он потряс передо мной вонючей сбруей. — А она, паршивка, бабу пустила жить, а куда сбрую дела, неведомо, вот я барину все скажу. Баба, говорит, ваша. Я ажно на ухо оглох, ваша барская милость, от ее крику, так вы уж бабу-то выгоните, зачем мне баба нужна? Тем паче орет она как порося недорезанная.
В нашем доме обитала прорва народу. В коридор набилось столько жильцов, что не продохнуть, из-за спины Евграфа выпрыгивал табакерочным чертиком газетчик с верхнего этажа: пахло жареным. Я вздохнула, морщась от воплей и кожевенной вони, запахнула плотнее пеньюар и запустила режим пробивной рыночной тетки с поправкой на старые добрые времена.
— Отдай мне ключ, Аким, я с барином твоим завтра все решу… А вы расходитесь, нечего тут глазеть! Вон пошли, я сказала! — И, не дожидаясь, пока коридор опустеет, я заколотила по двери. — Леонида, открой, это я, Олимпиада. Слышишь? Открой дверь! Я не пущу никого к тебе, открывай!
Но если разбудишь мне детей, прибью.
— Барыня, она, вестимо, дверь-то ключом изнутри заперла, — загомонила дворничиха, отмахиваясь от наседавшего на нее Акима. — Хоть орать бы перестала, тут важные люди, приличный дом!
Я беспокойство дворничихи понимала, но Леонида меня не слышала. Каково пришлось несчастной девчонке, когда распахнулась дверь и она спросонья увидела перед собой мужчину? Да, старика, но где ей было разглядывать.
— Леонида, открой мне дверь! Или завтра же выметешься из ресторана! — Окажет ли угроза воздействие? Нет, и я, со вздохом привалившись к дверному косяку, велела дворничихе: — Евграфа за доктором отправь.
Леонида шарахалась от людей, особенно от мужчин, терпела разве что Мирона и Евграфа. Да, ей придется с этим жить, а мне рефлексировать бессмысленно, мне важно не навредить бедной девчонке, войти и успокоить ее до того, как явится доктор, которого Леонида в таком состоянии не воспримет как помощь.
Натыкать бы физиономиями всех, у кого вредная мать накануне ЕГЭ выкинула любимую куклу или злой отец с зарплаты чуть выше прожиточного минимума не раскошелился на велосипед. Травматики, в кого ни плюнь, а зарабатывают довольно, чтобы кормить психологов, ну да, ну да.
— Потап, неси топор!
Дворник кивнул и юркнул в соседнюю клетушку. Я вяло проследила, как его спина пропала в пасти кладовки, послала смазливую горничную за водой и стояла, слушала рыдания Леониды и от всего сердца напрасно надеялась на благополучный исход.
Я прикинула в руке вес топора, все очарованно застонали. Драма завораживала, горничная, принесшая воду, приплясывала, губки стянув в куриный зад.
Кто из владельцев ларьков не умеет отжимать заевший замок? Я сунула лезвие в щель, минусуя из заработанных денег стоимость ремонта. Я-Ольга была сильнее, чем я-Липочка, или замки за прошедшие сто с лишним лет начали делать более хлипкими, но провозилась я минут пять и изрядно вспотела. Дверь подалась, я с усталым торжеством всучила дворнику топор, народ безмолвствовал, горничная валялась в обмороке.
Я обозвала собравшихся полудурками и шагнула в темноту.
Меня могло поджидать что угодно, возможно, даже смерть. Красивая же ловушка, и любой суд — а суд в эту эпоху падок на красноречие в ущерб фактам и логике — признал бы Леониду невиновной. Взгляните на эту горемыку, господа присяжные заседатели! Защищаясь, чтобы не быть поруганной снова, она убила бы вестников самой Всемогущей, давайте ее простим.
Я хотела сохранить в себе прогрессивный дух двадцать первого столетия и облить Леониду холодной водой, а вынуждена была прибегнуть к веками проверенным методам, и все из-за впечатлительной дуры, которую топор в барских ручках снес в нокаут. Закусив губы для пущей решимости, я толкнула Леониду в плечо и отвесила ей оплеухи. Вторая прозвучала уже в тишине, но я не могла остановиться.
— Это я, Олимпиада! Липа! — громко сказала я, не желая, чтобы мне сейчас вцепились в горло. Леонида давилась слезами, но уже без истерики, я села рядом с ней на сундук, бесцеремонно притянула к себе.
Духота страшная, темнота, за дверью скребется голодная до зрелищ прислуга. Господам не пристало совать носы в бесчинства, им интересно, но втихаря, слуги все, что видели, передадут и от себя добавят, чего не было. И, что самое странное, Леонида не против.
— Что случилось, то случилось, — с фальшивым участием изрекла я, гладя Леониду по роскошным спутанным волосам. Она всхлипывала, уткнувшись мне в колени, и это был уже не ужас, а его серая тень, как после ночного кошмара. — Об этом знает всего несколько человек… — Уцелевших, кстати, человек. Знало больше. — Я, ты, Кл… Лариса. Тяжело? Трудно? Обидно? Но зачем всему миру рассказывать?
Леонида дернула плечом, давая понять, что мои речи ее коробят. Хорошо, я не напрасно распинаюсь, утешитель из меня все же аховый.
— Придется ли тебе с этим жить? Да, придется, — я хмурила брови, хотя кто рассмотрел бы мою скупую мимику в этом мраке. — Но если бы тебя ограбили, ты береглась бы, деньги прятала, вечерами по улицам не ходила, но не кричала бы всем и каждому — смотрите, я жертва ограбления! Ты же печать сама на себе ставишь, зачем? Теперь половина дома знает, что с тобой было, а утром вторая половина будет знать.
Леонида привстала, сильно оттолкнула мою руку, но продолжала лежать на моих коленях, и у меня затекали ноги.
— Ты, Липа, понимаешь, что это такое? — перебила она так сипло, что рука дернулась проверить, не держит ли ее кто-то за горло. — Я людям в глаза не могу смотреть!
Дура.
— Ты, Липа, знаешь, что такое, когда всю твою жизнь перемололи в двадцать лет? — высокопарно выкрикнула она, и у меня в ушах зазвенело.
Я даже знаю, что такое, когда всю твою жизнь перемололи в двенадцать лет. До двадцати я могла бы и не дожить.
— Ты лучше бы по Николаю скорбела и по ребенку! По матери своей, которая ради тебя на убийства пошла! — утомившись от ее выспренности, рыкнула я. — В участок ходила? Нет? И доктору заявлять не велела? Жалеть, значит, тебя должны, а что других девок те выродки после тебя перепортили? Ложный стыд порождает вседозволенность! Безнаказанность преступников — твоя вина, об этом подумай!
Завтра отправлюсь в полицию и все узнаю. И уточню все, что касается смерти Матвея и Зинаиды, я это не сделала зря, кто мешал Евграфу или соврать, или придумать. А для Леониды максимы, которые я излагаю, — пустое, считалось, что люди были сердечнее и мудрее, на деле — каждый сам за себя, человек человеку даже не волк — саблезубый тигр. Что Леониде до других девушек, у нее своего горя полны штаны, мы с ней обмениваемся неубедительным патетическим трагизмом.
— Поди отсюда вон! Дверь поломала, — досадливо шмыгнув носом, Леонида сползла с моих колен, откинулась навзничь на сундуке, наверное, заломила руки. По тону ее мне померещилось, что она прикидывает, не слишком ли я на этом свете зажилась.
Видит Всемогущая, я хочу быть понимающей, отзывчивой и эмпатичной, но не так же, чтобы заносчивая дрянь при каждом удобном случае вытирала об меня ноги. Я встала с сундука, ойкнула, вытерпела миллионы противных иголочек, промчавшихся от бедер до кончиков пальцев, проговорила про себя длинную фразу, которую Липочке не то что произносить не следовало, но и неоткуда узнать, и вышла.
Прислуга провожала меня разочарованными взглядами. Я, пошатываясь, поднималась к себе и лютовала — Евграф приведет доктора, придется еще и ему платить. Клянусь, в этот момент я была на стороне Клавдии, да и Парашка предупреждала сколько раз — не привечать противную девку. Горбатого могила исправит, и это сказано про меня.
Кой черт Леониде нужно столько жалости ценой дополнительного позора?