Пер. В. Барсукова
Я увлекаюсь старинными рамами. Постоянно разыскиваю в мастерских и у антикваров какие-нибудь причудливые и уникальные рамы для картин. То, что внутри, меня не особенно интересует — я ведь художник, а художникам свойственны прихоти. Моя заключается в том, что я сперва нахожу раму и только потом пишу картину, которая, по моему мнению, соответствует ее характеру и предполагаемой истории. Таким образом мне приходят в голову некоторые любопытные и, полагаю, не лишенные оригинальности идеи.
В один прекрасный декабрьский день, где-то за неделю до Рождества, я нашел в лавке близ Сохо превосходный, но обветшавший образчик резьбы по дереву. Позолота почти стерлась, три уголка были сколоты, но один еще оставался на месте, и я надеялся, что он подскажет мне, как восстановить остальные. Вставленный в раму холст весь почернел от грязи и вековых пятен, и мне удалось лишь различить какой-то очень плохо написанный портрет малозначительной особы — дилетантская пачкотня нищего и голодного художника, созданная для заполнения подержанной рамы, которую заказчик, видимо, купил по дешевке, как и я вслед за ним. Но рама мне подошла, и я заодно унес домой и испорченный холст, решив, что он так или иначе мне пригодится.
В следующие несколько дней я был занят разными заказами и только в канун Рождества у меня нашлась свободная минута, чтобы внимательней осмотреть покупку. Все это время она простояла у меня в мастерской лицом к стене.
Делать мне в тот вечер было нечего, идти куда-либо не хотелось, и я вытащил раму с холстом из угла, водрузил свое приобретение на стол и, приготовив губку, таз с водой и мыло, начал очищать картину. Она была в жутком состоянии: если не ошибаюсь, я израсходовал почти целый пакет мыльного порошка и раз десять менял воду, пока на раме не показался узор, а портрет не предстал передо мной во всей своей неимоверной грубости, отвратительной прорисовке и вопиющей вульгарности. Он изображал толстого свиноподобного человека, по виду трактирщика, украшенного множеством побрякушек — обычный случай для подобных шедевров, где важны не столько черты, сколько исключительная точность в изображении таких украшений, как цепочки для часов, перстни-печатки и кольца на пальцах, булавки для галстука и прочая, и все это художник с тяжеловесной реалистичностью втиснул на холст.
Рама восхитила меня, а картина свидетельствовала, что я не обманул антиквара, намеренно занизив цену. Газовый светильник отбрасывал на картину яркий свет, и я рассматривал это чудовищное произведение искусства, гадая, как мог такой портрет понравиться изображенному на нем толстому трактирщику. Мое внимание привлекла какая-то деталь фона, едва заметный мазок под тонким слоем краски, словно картина была написана поверх другой.
Я был не слишком в этом уверен, но все-таки бросился к комоду, где держал винный спирт и скипидар. Вооружившись ими и большим количеством тряпок, я начал безжалостно уничтожать портрет трактирщика в смутной надежде найти под ним что-либо более достойное.
Работа эта деликатная и медленная. Только к полуночи золотые кольца и багровые щеки исчезли и на холсте начала проступать другая картина. Я окончательно промыл ее, насухо вытер, поставил на мольберт в золотистое пятно света, набил и закурил трубку и уселся, глядя на холст.
Что же освободил я из отвратной тюрьмы грубой мазни? Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: этот халтурщик кисти замазал и осквернил произведение, столь же непостижимое для его скудного ума, как облака для гусеницы.
Я увидел голову и грудь молодой женщины неопределенного возраста, мало-помалу сливавшиеся с темным фоном; в темноте угадывалась богатая обстановка, и все это было написано рукой мастера, не нуждавшегося в доказательстве своего умения и научившегося скрывать свою технику. Портрет, отличавшийся мрачным, но сдержанным благородством, казался таким совершенным и естественным, словно был написан кистью Морони[32].
Лицо и шея были мертвенно-белы и совершенно бесцветны, тени же положены так искусно, что были совершенно незаметны — такое порадовало бы требовательную к портретистам королеву Бесс, Елизавету I.
Сперва я видел в центре расплывчатой тьмы одно только тусклое, отсвечивавшее серым пятно, уходившее в тень. Но когда я отодвинул кресло подальше и откинулся назад, серое пятно посветлело, детали мягко выступили из темноты и стали более отчетливыми, фигура будто отделилась от фона и сделалась объемной, хотя я, только что промыв картину, хорошо знал, что слой краски на ней совершенно гладкий.
Сосредоточенное лицо с изящным носиком, красиво очерченными, но бескровными губами и глазами, казавшимися темными, без малейшей искры света провалами. Тяжелые, шелковистые, черные как вороново крыло и лишенные блеска волосы свободно обрамляли голову и овалы щек, закрывали часть лба и уши и ровной волной ниспадали на левую грудь, оставляя открытой правую сторону бледной до прозрачности шеи.
Платье и фон были истинными симфониями черных тонов, проникнутыми тонким колорированием и мастерством; это платье из богатого золотого бархата являло вместе с фоном громадное, уходившее вдаль пространство, волнующее и полное восхитительных обещаний.
Бледные губы, я заметил, были чуть приоткрыты, показывая краешек верхних передних зубов, что добавляло решительности всему лицу. Короткая верхняя губа была немного вздернута, нижнюю я назвал бы полной и чувственной, не будь она такой бесцветной.
Лицо, которое я воскресил в полночный час накануне Рождества, выглядело потусторонним; его безжизненная бледность наводила на мысль, что из тела была выпущена кровь и я гляжу на живой труп.
В эту минуту я впервые заметил, что детали узора на раме словно призваны были передать идею жизни в смерти: то, что ранее казалось орнаментом из цветов и фруктов, на самом деле было скопищем тошнотворных змееподобных червей, которые извивались среди могильных костей, наполовину скрывая эти декоративные элементы; ужасный, хотя и искусно вырезанный узор заставил меня содрогнуться и пожалеть, что я не занялся промывкой картины днем.
Я не робкого десятка и только рассмеялся бы, вздумай кто-либо заявить, что я испугался; но сейчас, сидя в одиночестве напротив этого портрета, в опустевшем здании, вдали от людей (соседние мастерские в этот вечер пустовали, а сторож ушел на праздник домой), я жалел, что не провожу сочельник в более приятной обстановке: несмотря на гудевший в камине огонь и сверкающее пламя газа, это сосредоточенное лицо и сверхъестественные глаза оказывали на меня странное воздействие.
Часы на башнях и шпилях друг за другом пробили последний час дня, эхом подхватывая замирающий рефрен, а я все сидел, как зачарованный, глядя на жутковатую картину и сжимая в руке потухшую трубку; странная слабость охватила меня.
Бездонно глубокие глаза пристальным и властным взглядом смотрели на меня с портрета; лишенные малейшей искры света, они словно вбирали в себя мою душу, а с нею силу и жизнь. Я недвижно полулежал в кресле, пока не утратил волю; сознание покинуло меня и пришел сон.
Картина оставалась на мольберте, но мне почудилось, будто женщина сошла с холста и плавными шагами стала приближаться ко мне; позади нее показался склеп, наполненный гробами — одни были закрыты, другие лежали или стояли открытыми; виднелось их ужасное содержимое в истлевших, испещренных пятнами саванах.
Я видел только ее голову и плечи в мрачных складках платья, обрамленные иссиня-черными тяжелыми волосами.
Женщина приблизилась ко мне, ее мертвенно-бледное лицо коснулось моего, холодные бескровные губы прижались к моим в долгом поцелуе, а мягкие черные волосы окутали меня, как облако, наполняя все тело чудесным трепетом и опьяняя восторгом наслаждения, лишавшим меня последних сил.
Она словно торопилась впитать мое дыхание, не даруя взамен ничего, становясь сильнее, пока я слабел, и мое тепло перетекало к ней, отдаваясь пульсом жизни.
Весь ужас близящейся смерти предстал передо мной, и я с отчаянным усилием оттолкнул ее и вскочил; потрясенный, я в первую минуту не понимал, где нахожусь, но затем сознание начало возвращаться ко мне и я, как безумный, стал озираться по сторонам.
Газ в лампе все еще ярко горел, в камине бушевало красное пламя. Часы на каминной полке показывали половину первого ночи.
Картина, как и прежде, стояла на мольберте, но присмотревшись, я увидел, что портрет изменился: на щеках женщины пятнами проступил румянец, глаза сверкали жизнью, чувственные губы налились и покраснели, и на нижней поблескивала капелька крови. В лихорадочном ужасе я схватил скребок и изрезал портрет вампира, затем выдрал из рамы изуродованные обрывки холста, бросил их в камин и с диким наслаждением стал смотреть, как они извиваются в пламени.
Та рама до сих пор у меня, но я еще не набрался храбрости написать подходящую для нее картину.